СОДЕРЖАНИЕ

Русский Гуманитарный Интернет Университет


БИБЛИОТЕКА

УЧЕБНОЙ И НАУЧНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ



WWW.I-U.RU















Глава VI. Средства массовой информации и культура речи
В данной главе учебника ставится задача не просто показать собственно языковые особенности средств массовой информации (СМИ), но и рассмотреть массовую коммуникацию как особый тип общения, тип дискурса (под дискурсом здесь понимается коммуникативное событие, заключающееся во взаимодействии участников коммуникации посредством вербальных текстов и/или других знаковых комплексов в определенной ситуации и определенных социокультурных условиях общения). Естественно, что в учебнике по культуре речи основное внимание уделяется фактам успешности или, напротив, дефектности коммуникации, а также нормам различных типов (информационной, языковой, стилистической, коммуникативной), действующим в данной сфере общения. Кроме того, изменчивость дискурса в СМИ, его открытость для прямого социального воздействия предопределяют рассмотрение коммуникативного процесса в динамике, с обязательным учетом происходивших и происходящих здесь изменений.
§ 34. Общая характеристика средств массовой информации
Средства массовой информации подразделяются на визуальные (периодическая печать), аудиальные (радио), аудиовизуальные (телевидение, документальное кино). Несмотря на все различия между ними, СМИ объединяются в единую систему массовой коммуникации благодаря общности функций и особой структуре коммуникативного процесса.
Среди функций СМИ обычно выделяют следующие:
— информационную (сообщение о положении дел, разного рода фактах и событиях);
— комментарийно-оценочную (часто изложение фактов сопровождается комментарием к ним, их анализом и оценкой);
— познавательно-просветительную (передавая многообразную культурную, историческую, научную информацию, СМИ способствуют пополнению фонда знаний своих читателей, слушателей, зрителей);
— функцию воздействия (СМИ не случайно называют четвертой властью: их влияние на взгляды и поведение людей достаточно очевидно, особенно в периоды так называемых инверсионных изменений общества или во время проведения массовых социально-политических акций, например в ходе всеобщих выборов главы государства);
— гедонистическую (речь здесь идет не просто о развлекательной информации, но и о том, что любая информация воспринимается с большим положительным эффектом, когда сам способ ее передачи вызывает чувство удовольствия, отвечает эстетическим потребностям адресата).
Кроме того, в некоторых работах, посвященных массовой коммуникации, вводится понятие так называемой генеральной функции, «которая представляет собой процесс создания и сохранения "единства некоторой человеческой общности, связанной определенным видом деятельности» [16, 49].
Средства массовой информации объединяются и как особый тип коммуникации (дискурса), который можно охарактеризовать как дистантный, ретиальный (передача сообщения неизвестному и не определенному количественно получателю информации), с индивидуально-коллективным субъектом (под этим подразумевается не только соавторство, но и, например, общая позиция газеты, теле- или радиоканала) и массовым рассредоточенным адресатом. Необходимо отметить и такую особенность коммуникации в СМИ, как ее обусловленность социокультурной ситуацией, с одной стороны, и способность (в определенных пределах) вызывать изменение этой ситуации — с другой.
Различия между средствами массовой информации основаны прежде всего на различии используемых в них кодов, знаковых комплексов. В периодической печати представлена двоичная знаковая система: естественный язык в его письменной (печатной) форме + играющие подсобную роль иконические знаки (фотографии, рисунки, карикатуры), а также разного рода шрифтовые выделения, способ верстки и т. д. Применительно к радио можно говорить о триаде: устная речь + естественные звуки (шумы) + музыка. В аудиовизуальных СМИ (телевидение, документальное кино) триада преобразуется в тетраду в результате появления такого важного для этих средств массовой информации способа передачи информации и воздействия на аудиторию, как «живое» изображение. Именно благодаря использованию слова в сочетании с изображением возрастает роль телевидения как средства массовой информации: «Слово и изображение — две главные знаковые системы, история которых восходит к древнейшему человеку. У каждой системы есть свои преимущества и свои недостатки, которые определяют их роль и место в человеческом общении. Достоинство изобразительных знаков в их большой доступности, ибо они сохраняют в себе сходство с обозначенным объектом. Достоинство слова — в способности абстрагироваться от конкретного. На протяжении многих лет неоднократно вспыхивает дискуссия о том, что важнее на телевидении: слово или изображение? Конечно, слово имеет исключительно важное значение в телепередачах, ибо оно несет основную, понятийную информацию. Но не. следует забывать при этом, что телевизионные передачи все же прежде всего — зрелище, и не случайно тот, кто воспринимает телепрограмму, называется телевизионным зрителем, а не телевизионным слушателем. Естественно, в одних случаях большую роль в передаче информации несет слово, в других — изображение. Вероятно, только синтез устного слова и изображения как основных языков может обеспечить телевидению наилучшие коммуникативные возможности. Важно только, чтобы изображение «не молчало», как это часто бывает, и чтобы использовались все знаковые системы: и слово, и изображение, и музыка» [3, 214—215].
Периодическая печать, наиболее традиционная разновидность mass media, лишенная многих преимуществ телевидения (иллюзия «живого» общения, наличие «картинки», использование паралингвистических средств, широкие возможности для формирования «журналистского имиджа» — вплоть до манеры держаться и внешнего вида), остается тем не менее и сегодня важнейшим средством массовой информации, обладающим значительным потенциалом воздействия не только на читателя, но и на разные стороны жизни социума.
§ 35. Информационное поле и информационная норма в СМИ
Основной целью дискурса в СМИ, в том числе в периодической печати, является передача (или ретранслирование) информации различных типов.
Существуют многочисленные определения понятия «информация». Одним из наиболее известных является определение, данное «отцом кибернетики» Н. Винером: «Информация есть обозначение содержания, полученного из внешнего мира в процессе нашего приспособления к нему и приспособления к нему наших чувств <...> Подобно тому как энтропия есть мера дезорганизации, информация есть мера организации» [10, 31, 123]. Вполне применимо к СМИ и следующее определение информации: «Под информацией <…> понимается вся совокупность данных, фактов, сведений о физическом мире и обществе, вся сумма знаний — результат познавательной деятельности человека, которая в том или ином виде используется обществом в различных целях» [19, 212].
В зависимости от содержания и целей, которые ставятся в процессе общения в СМИ, выделяются различные типы информации: «...различаются два вида информации: предметно-логическая (она же интеллектуальная, дескриптивная, объективная, концептуальная, фактульная), не связанная с ситуацией и участниками общения, и прагматическая (оценочная/субъективная), функцией которой является воздействие на реципиента и передача ему своего отношения к предмету речи» [20, 63]. В других классификациях фактуальная, концептуальная, комментарийная, оценочная, развлекательная информация рассматриваются как ее самостоятельные разновидности.
Основу информации в СМИ составляют сообщения о фактах и их комментарии или оценки. Отсюда следует, что важнейшей характеристикой дискурса в этой сфере является категория информационного поля, под которым понимается информационное пространство, охватывающее тот или иной объем фактов и событий реального мира и представленный репертуаром тем. Информационное поле — категория аксиологическая, она связана с понятием информационной нормы: в идеале СМИ должны сообщать о всех возможных фрагментах действительности. На деле объем информационного поля всегда ограничен. Эти ограничения могут носить институционализированный (запрет на разглашение государственных тайн) или конвенциональный (например, следование этическим нормам) характер. Запреты иного рода должны расцениваться как факт дефектной коммуникации, однако, как показывает история российской печати советского периода, именно они часто становятся своеобразной «информационной нормой».
В пятикомпонентной схеме массовой коммуникации, предложенной Г. Ласуэллом: «кто, что сказал, через посредство какого канала (средства) коммуникации, кому, с каким результатом» (цит. по: [2, 11]) — именно компонент «что сказал», то есть транслируемая информация, наиболее открыт для социального воздействия. Советская печать практически на протяжении всего своего существования находилась под мощным идеологическим прессом. Принцип партийности печати приобрел характер незыблемого закона, особенно после того как был в виде прямой директивы Сформулирован Сталиным в его выступлении на «историческом» апрельском пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) 1929 года: «Надо принять меры к тому, чтобы в органах печати, как партийных, так и советских, как в газетах, так и в журналах, полностью проводилась линия партии и решения ее руководящих органов» (цит. по: Латышев А. О вреде единомыслия // МН. 1989. 10 сент.).: Нельзя не вспомнить, что одним из первых законодательных актов советской власти был декрет, о закрытии всех сколько-нибудь оппозиционных изданий, а на информацию, помещаемую в лояльных к режиму газетах и журналах, сразу же был наложен ряд запретов. Так, 19 декабря 1918 г. решением бюро ЦК РКП (б) была запрещена критика ВЧК в печати (Костиков В. Время оттаявших слов // Огонек. 1989. Янв. № 2). Таким образом, «информационная норма» с первых послереволюционных лет на долгое время приобрела характер нормы прежде всего идеологической: жестко регламентировалось и то, о чем можно писать, и то, как об этом нужно писать. Табуированию (а это один из наиболее распространенных видов искажения действительности) подвергались целые сферы жизни общества и важнейшие для судеб страны события. Те же факты и события, о которых позволялось сообщать на страницах газет и журналов, должны были интерпретироваться строго определенным образом.
Одним из проявлений идеологической детерминированности печати стало проведение разного рода газетных кампаний, содержание и тон которых могли меняться буквально в течение одного дня, как бы по команде «все вдруг». Показательно в этом отношении поведение советской прессы после заключения Пакта о ненападении между СССР и Германией 23 августа 1939 г.: из нее исчезли обличения фашизма и, напротив, появились статьи, клеймящие Англию и Францию за то, что они силой пытаются «подавить идеи гитлеризма». Посол Германии в Москве фон Шуленбург сообщал в своем донесении от 6 сентября 1939 г.: «Внезапный поворот в политике Советского Союза после многих лет пропаганды, направленной именно против немецких агрессоров, еще не очень ясно понят населением. Особенно сомнения вызывают заявления официальных агитаторов о том, что Германия больше не является агрессором. Советское правительство делает все возможное, чтобы изменить отношение населения к Германии. Прессу как будто подменили. Нападки на Германию не только полностью исчезли, но все описания событий внешней политики в значительной мере основаны на немецких сообщениях, и вся антинемецкая литература изымается из книжной продукции» (цит. по: Чубарян А. Август 1939 года // Изв. 1989. 1 июля).
Политический обозреватель С. Кондрашов вспоминает о трансформациях, происходивших с прессой в период Карибского кризиса: «В советских газетах тех дней вы обнаружите массу материалов о Карибском кризисе, целые полосы с аршинными ритуальными заголовками, клеймящими американский империализм тем ругательным нечеловеческим языком, который остался — это стоит подчеркнуть — от сталинских времен, когда так привычно было обрушиваться на «врагов народа», «презренных наймитов», «шайки диверсантов и убийц», и который в силу широкозахватной и устойчивой инерции сталинизма мы все еще сохраняли для газетных «разговоров» со своими людьми о западном мире». По словам С. Кондрашова, в первые дни кризиса газеты пестрели заголовками: «Обуздать зарвавшихся американских агрессоров!», «Народы мира гневно клеймят американских авантюристов!», «Решительный отпор поджигателям войны!», «Усмирить разбойников, отстоять мир!». В последующие дни, пишет журналист, тон газетных заголовков стал несколько спокойнее, а при достижении компромисса произошла их полная (но в пределах той же идеологической гаммы) референциальная, а следовательно, и оценочная трансформация: «Выдающийся вклад в дело сохранения мира», «Все человечество приветствует мудрость и миролюбие Советского правительства». Таким образом, заключает С. Кондрашов, «газеты лишь отражали резкий перепад официального тона от противостояния к примирению» (Кондрашов С. Из мрака неизвестности // Новый мир. 1989. № 8. С. 182—183).
Идеологизированная информационная норма вступала в непреодолимое противоречие; цивилизованной информационной нормой, по крайней мере, по двум параметрам: информация в идеологически ангажированной прессе, во-первых, была, с одной стороны, избыточной, а с другой — редуцированной и поэтому недостаточной; во-вторых, отличалась высокой степенью недостоверности.
Избыточность выражалась, например, в повторяющемся тиражировании информации, безальтернативной интерпретации действительности, включении в текст стереотипных идеологем и достаточно регулярной ритуализации дискурса. Недостаточность, будучи производной от тех ограничений, которые накладывались на информацию, была в то же время обратной стороной избыточности. Особого внимания заслуживает параметр истинности/ложности (достоверности/недостоверности) информации, передаваемой в печати и вообще в mass media. Эта проблема актуальна применительно не только к советской прессе, и ее исследованием занимаются как зарубежные, так и отечественные лингвисты (см., например: [6; 8; 13; 22; 5; 25; 21]).
Так, X. Вайнрих связывает языковую ложь с лживостью понятий и идеологических систем. По его мнению, «лживые слова — это почти без исключения лживые понятия. Они относятся к некоторой понятийной системе и имеют ценность в некоторой идеологии. Они становятся лживыми, когда лживы идеология и ее тезисы». В качестве примера лживости слова X. Вайнрих приводит слово демократия, помещенное в такую идеологическую систему, которая не признает демократию как форму государства, где, власть исходит от народа и по определенным политическим правилам передается свободно избранным его представителям [8; 63].
Согласно Д. Болинджеру, характерная для американской политики (речь идет о 70-х гг.) и средств массовой информации «коррупция языка» в значительной мере объясняется продуманным вмешательством властей, преследующих непопулярные цели [6, 39—40].
Г. Джоуэтт и В. О'Доннел определяют пропаганду как «активизированную, идеологию», поскольку ее реальная задача состоит в. том, чтобы распространить среди аудитории определенную идеологию и тем самым добиться заранее поставленной цели. Поэтому пропаганда стремится втиснуть информацию в определенные рамки и отвлечь реципиента от вопросов, которые за эти рамки выходят. Поэтому не случайно, замечают авторы, под пропагандой часто понимают что-то нечестное — об этом свидетельствует уже тот синонимический ряд, в который помещают сам термин пропаганда, ложь, искажение, манипуляция, психологическая война, промывание мозгов. Правда, Г. Джоуэтт и В. О'Доннел указывают, что пропаганда совсем не обязательно должна опираться на ложь. В зависимости от источника и достоверности информации они различают «белую», «серую» и «черную» пропаганду. «Белая» пропаганда характеризуется тем, что ее источник можно установить с большой точностью, а информация соответствует действительности. При «серой» пропаганде источник точно определить нельзя, а достоверность информации находится под вопросом. «Черная» пропаганда использует ложный источник, распространяет ложь и сфабрикованные сообщения. Таким образом, заключают авторы, пропаганда может строиться на широкой гамме сообщений — от правды до откровенной лжи, — но всегда в ее основе лежат определенные ценности и идеология [13, 3—5].
Применительно к советской печати можно говорить о глобальной и своего рода системной лжи. Это была типичная «черная» пропаганда, хотя в большинстве случаев «источник» информации был хорошо известен — им были средства массовой информации, полностью подчиненные идеологическому демиургу. Информация становится дезинформацией во всех случаях, «когда надо скрыть имеющуюся действительность и когда надо построить «новую» [17, 109]. Применительно к советской действительности такая ситуация была повсеместной, использовались, и, надо сказать, с большой эффективностью, различные способы искажения истины. Судя по многочисленным воспоминаниям современников, «тому, что пишут», верили (см., например: Померани Г. Записки гадкого утенка // Знамя. 1993. № 7—8). Социальные предпосылки этого были общими для макроситуации введения в заблуждение: 1) недостаток информации, 2) приверженность «стереотипам и жестким высокоидеологизированным структурам»; 3) социальная пассивность реципиентов [5, 113—114]. .
Вместе с тем существует немало свидетельств того, что ложь в печати распознавалась людьми, принадлежащими к разным социальным группам общества. Ср., например, оценку газетной информации, данную кинорежиссером А. П. Довженко (в дневниковой записи): «Что более всего раздражает меня в нашей войне — это пошлый, лакированный тон наших газетных статей. Если бы я был бойцом непосредственно с автоматом, я плевался бы, читая в течение такого длительного времени эту газетную бодренькую панегирическую окрошку или однообразные, бездарные серенькие очерки без единого намека на обобщение, на раскрытие силы и красоты героики. Это холодная, наглая бухгалтерия газетных паршивцев, которым, по сути говоря, в большой мере нет дела до' того, что народ страдает, мучится, гибнет. Они не знают народа и не любят его. Некультурные и душевно убогие, бездуховные, они пользуются своим положением журналистов и пишут односторонние и сусальные россказни, как писали до войны о соцстроительстве, обманывая наше правительство, которое, безусловно, не может всего видеть. (Здесь, конечно, трудно согласиться с автором, видящим истоки газетной лжи лишь в самих журналистах. — Авт.). Я нигде не читал еще ни одной критической статьи ни о беспорядках, ни о дураках, а их хоть пруд пруди, о неумении правильно ориентировать народ и т. п. Все наши недостатки, все болячки не разоблачаются, лакируются, и это раздражает наших бойцов и злит их, как бы честно и добросовестно ни относились они к войне» (Довженко А. П. Дневник // Огонек. 1989. № 19. С. 11).
Характерно, что адресатом порой распознаются собственно языковые (эксплицированные в поверхностной структуре высказываний) «маркёры лжи»: «Не знаю, как вы, а я весьма скептически отношусь к официальным решениям, содержащим глухие формулировки типа: «улучшить», «усилить внимание», «повысить», «углубить» или «ускорить», изначально обреченным на неисполнение в силу своей абсолютной неконкретности и, я бы даже сказал, обезоруживающей безликости.
У нас любят говорить: проделана «определенная» работа, в наличии «определенные» недостатки, — вам известно, как следует это понимать?..
Вникать и задумываться мы стали только теперь: блаженное время, не многие, к сожалению, это ценят сегодня, а зря... Именно по этой причине, то есть по причине того, что стала, кажется, уходить из нашей жизни абстрактность призывов и демагогическое пустословие, мы сегодня точно знаем: если проделана «определенная» работа — значит, ничего не сделано, нам просто пудрят мозги, если имеются «определенные» недостатки — значит, и сами не желают их видеть, и нам не хотят показать. По этой же причине многие из нас готовы «углублять» только на том месте, где уже что-то вырыто, «улучшать» — где уже есть что-то хорошее, «ускорять» — где уже началось движение, «усиливать» — где уже приложены пусть небольшие усилия» (Аграновский В. Личность решает все! // Огонек. 1989. № 14. С. 7).
Советская печать дважды в своей истории пыталась выйти за пределы очерченного идеологией круга. Первая попытка — во второй половине 50-х — начале 60-х гг. — не была и не могла быть последовательной: сохранялись прежние глубинные идеологические основания, традиционные мифологемы; пресса продолжала оставаться под мощным давлением со стороны политического истеблишмента. Вторую попытку — начиная со второй половины 80-х гг. — можно охарактеризовать как путь от «робкой гласности» к подлинной свободе слова с присущей ей информационной (и стилистической), полифонией. При всей стремительности; с которой пресса проделала этот путь, движение к свободе слова знало свои этапы: скажем, в 1986—1988 гг. воспринимались как сенсация публикации о «вязком партийно-бюрократическом слое» и привилегиях (П), репортажи о жизни проституток (МК) или письмо десяти эмигрантов с призывом вывести войска из Афганистана и подвергнуть ревизии коммунистическую идеологию (МН). Расширение информационного поля печати происходило в основном за счет следующих информационных сфер; политическая система, внутренняя и внешняя политика; религия;, «теневые» стороны жизни общества (преступность, проституция); история страны; возвращение одиозных по прежним идеологическим стандартам персоналий (Бухарин, Троцкий, Бердяев, Флоренский, Некрасов, Солженицын и мн. др.); критика коммунистической доктрины; акцентуация «позитива» в зарубежной, жизни; секс; личная жизнь представителей различных элитных групп (политических деятелей, артистов, спортсменов и т. д.). Поскольку преодоление информационной ограниченности газетного дискурса было в первую очередь освобождением от гнета господствующей идеологии, представлявшей собой достаточно стройную систему мифологем (впрочем, мифологизировано было практически все: политическое устройство государства, история, мораль), этот процесс может быть определен как процесс последовательной демифологизации. Показательны в этом отношении изменения в интерпретации личности и деятельности вождей революции, происходившие на фоне ревизии и критики марксизма как доктрины.
Существенно приблизило российскую печать к цивилизованной информационной норме принципиально иное, чем ранее, освещение деятельности политического истеблишмента. Речь здесь идет не только о возможности критиковать заявления и действия высших политических руководителей государства (а самой суровой критики не избежал ни один из них), но и о возможности сообщать факты из их частной жизни: биография, привычки, семья, квартиры, дачи (о характере и направленности многих из подобных публикаций говорит, например, заглавие помещенного в МК материала о строящейся даче политического деятеля высокого ранга — «Дача ложных показаний»).
Информационное поле газетного дискурса формируется в значительной мере за счёт новостийной информации. В основе происходивших в дискурсе новостей изменений лежали его деидеологизация и деофициализация. Если в соответствии с «социалистическим» новостийным стандартом (при его, разумеется, известном огрублении) новости в основном группировались вокруг трек «глобальных» макротем — «слова и деяния вождей», «язвы капиталистического общества, происки империалистов», «успехи в социалистическом строительстве», — то современный новостийный дискурс при отсутствии каких-либо тематических ограничений по существуимеет вид информационной мозаики. Любое событие, любая ситуация, по той или иной причине привлекшие внимание журналистов, могут быть представлены на страницах газеты. Иерархия новостей по степени важности устанавливается обычно объемом и расположением информации: наиболее существенная информация, как правило, более объемна и располагается на первой полосе. В то же время информационная свобода имеет свою обратную сторону: далеко не всегда публикуемые в печати материалы соответствуют информационной норме,
Современную (постперестроечную) прессу часто обвиняют в парадоксографии (термин П. Вайля, означающий нечто удивительное, экстравагантное, сенсационное), безнравственности (под которой чаще всего подразумевается интерес к сексуальным проблемам, и особенно к проблемам нетрадиционного сексуального поведения), «кадаврофилии», склонности к описанию «негатива» и т. д.
Сама пресса как будто подтверждает подобные оценки, заявляя, скажем, самой лексикой, строением высказываний, метафорикой как об интересе к фактам насильственной смерти, так и о циничном отношении к ним: «Летние «подснежники» (заголовок)... Трупы, трупы, трупы... В одной из весенних хроник я описывал, как много находят трупов по весне, которых называют ласково «подснежниками». Летом их количество почему-то не убывает, несмотря на мертвый для города сезон» (МК. 1993. 21 авг.). Сообщения о фактах насилия, катастрофах, разного рода аномальных явлениях составляют весьма заметный фрагмент информационного поля современной российской прессы. С одной стороны, эти публикации отражают реалии современной жизни, а с другой — служат откликом на интерес к подобного рода информации определенной части читателей (прежде всего читателей массовых изданий, часто именуемых «бульварной прессой»).
В то же время действительно нельзя не отметить перенасыщенность некоторых современных газет негативной информацией, а, также снижения (если вообще не снятия) культурного ценза в отборе материала для опубликования. Именно эти явления становятся причиной, критики средств массовой информации со стороны, читателей, оказываются в центре дискуссий по проблемам современной российской прессы. Ср., например, фрагмент из письма читательницы газеты «Московский комсомолец»: «Цинизм, апофигизм, мрачность, нытье, истерика, склеротическая ностальгия по прошлому осточертели и стали пошлыми. Да, да пошлыми, т. к. пошли по рукам, стали общим местом и единственной палитрой наших СМИ. Вы ежедневно лепите образ жизни как кровавый гиньоль. Ну, станьте оригинальными! Сделайте хоть раз в неделю день приятных, радостных, добрых новостей! Попробуйте! Вам самим станет от этого хорошо! Это будет дерзкий вызов всеобщему тошнотворному мазохизму» (МК. 1993. 2 сент.). Обозреватель газеты ответил читательнице следующим образом: «Действительно, сегодня тот, кто занимается «производством» новостей, стоит перед рядом сложных проблем. С одной стороны — надо быть интересным читателю-телезрителю, чтобы сбывать свой товар. Ибо «производитель» новостей одновременно является и агентом по продаже своего товара. С другой стороны — как быть интересным, сообщая хорошие новости? Ведь хорошее, извините, но это мое твердое убеждение, настолько распространено, настолько типично и характерно для любого времени (а я также считаю, что плохих времен не бывает), настолько, если хотите, заурядно, что оно просто-напросто неинтересно. Сразу же здесь и оговорюсь: не всегда интересно. Вот и приходится нам, многогрешным, трупы показывать <...>Ну и спешка, знаете. Также не всегда мастерства хватает. Зло ведь эффектней. Тут готовая драматургия. А чтобы хорошее показать, нужно попотеть, пока эту самую драматургию извлечешь» (Новоженов Л. Хорошие новости и плохие // МК. 1993. 2 сент.). По-видимому, оценка читательницы излишне категорична (все-таки информационное поле современного газетного дискурса в целом достаточно полно и всесторонне охватывает действительность, приближаясь к идеалу «информационной мозаики»), а ответ журналиста в значительной степени построен на иронии и самоиронии. Тем не менее нельзя не признать, что. некоторые издания действительно отличает «отрицательная» направленность в отборе материала, сосредоточенность на аномальных и паранормальных явлениях.
Информационное поле прессы — при ее нормальном положении в обществе — должно адекватно, всесторонне и полно отражать действительность. Однако это не значит, что в распространении информации не существует никаких ограничений. Напротив, эти ограничения есть и будут при любом типе власти и форме государственного устройства. Для нетоталитарного общества характерны два основных типа ограничений. Первый из них можно определить как институциональные ограничения.
Они связаны с деятельностью социальных институтов (прежде всего — государства) и часто имеют юридическое закрепление (например, в перечнях сведений, составляющих государственную тайну). Опубликование законодательно табуируемой информации по существу представляет собой нарушение не просто информационной, но и юридической нормы и может повлечь соответствующие санкции, ср.: «Факты разглашения сведений есть в каждой стране, в том числе и в России <...>Так. «Советская Россия» от 14 июля
1992 г. опубликовала сведения о возможных развязках территориального вопроса с Японией. По мнению МИД РФ, опубликование таких документов нанесло серьезный ущерб, внешнеполитическим интересам России. 9 июня 1992 г. в газете «День» было опубликовано секретное распоряжение правительства РФ о поставке Литовской республике стрелкового оружия и боеприпасов к нему. Участились случаи опубликования в органах периодической печати сведений о спецобъектах, в том числе об, их назначении, дислокации» (С. 1993).
Второй тип ограничений, наладываемых на публичное распространение информации, — конвенциональные ограничения — основан на социокультурных регулятивах общения. Речь здесь должна идти прежде всего о следовании, этическим нормам — именно они часто нарушаются некоторыми изданиями. Это, например, относится к принятому, в Культурном сообществе правилу, согласно которому запрету подлежит публичное обсуждение частной жизни людей без их согласия. Между тем некоторые газеты считают себя вправе вмешиваться в эту жизнь, стараясь обнаружить и вынести на всеобщее рассмотрение ее самые неприглядные стороны, ср.:. «Замочил свою жену» (заголовок) ...В праздник первомая переплюнул всех своих соотече9твенников артист Большого театра г-н В. С. (в газете указаны подлинные имя и фамилия. — Авт.). Сначала (не без помощи невестки) выбросил вещи своей жены на лестничную клетку, а потом вылил на голову супруге литр (!!!) собственной мочи. На этом пытка не закончилась: артист избил жену и запер ее в ванной» (МК. 1993. 7 мая). Даже если представить, что эта (или подобная) информация достоверна, публикуя ее, газета явно идет вразрез со сложившимися представлениями о приличии («синдром замочной скважины») и берет на себя несвойственные ей функции милицейского протокола.
Актуальной для современной прессы остается проблема достоверности/ недостоверности информации, представляющая собой важный аспект информационной нормы. Если ранее распространяемая средствами массовой информации ложь, носившая по существу глобальный характер, была обусловлена преимущественно воздействием на печать государственной идеологии, то в перестроенное и особенно в постперестроечное время недостоверность информации все более приобретала вид своего рода «дезинформационных универсалий», присущих прессе как социальному институту.
Один из типов лжи порождается тем, что печать не только публикует собственные материалы, но и ретранслирует официальную информацию государственных структур, по той или иной причине заинтересованных в том, чтобы ввести общество в заблуждение относительно своих намерений или действий. Именно такой характер носили появлявшиеся в начале 90-х гг. в официозных средствах массовой информации сообщения о событиях в Баку, Вильнюсе, «маневрах» десантных войск под Москвой. Однако в то время печать уже не была идеологически и политически однородной, появилась возможность альтернативною описания и альтернативной интерпретации действительности (в «Комсомольской правде», например, официальные сообщения именовались каламбурным окказионализмом «подТАССовка»).
Еще одним источником недостоверной информации является политическая борьба, неизбежно отражающаяся в средствах массовой информации. Печать принципиально не может быть вне политики (за исключением тех изданий, которые по самому своему назначению не должны обращаться к политическим проблемам). В.большинстве случаев и издания в.целом, и отдельные журналисты занимают определенную политическую позицию, которая, правда, в отличие от прежних времен является, не проявлением идеологического конформизма, а результатом свободного идейного самоопределения. Естественно, газеты разной политической ориентации не просто отражают борьбу различных политических сил, но и становятся активными участниками этой борьбы.
Ложь на страницах печати имеет разные причины, в результате чего можно говорить о разных типах искажения действительности. Первый из них можно определить как параноидальный тип лжи, поскольку он представляет собой проявление некоей навязчивой идеи — вне зависимости от того, о чем конкретно идет речь — о необходимости построения в России коммунизма или, напротив, возврата к монархии, о масонском заговоре или о том, что Запад управляет Россией через марионеточный режим. Признаками параноидальной лжи являются полная непроверяемость исходных положений, идеологизированный характер аргументации, явно рассчитанной не на рациональную обработку информации, а на эмоции адресата. Например, тезис о масонском заговоре аргументируется следующим образом: если в стране возникли перебои с табачными изделиями (публикация относится к 1991 г. — Авт.), а из продажи исчезли наручные часы (?), то за этим непременно стоит некая организованная сила, и «стало быть, вполне допустимо думать о сборищах поклонников сатаны и секретном управлении масонства, творящем недозволенное за спиной народа» (ПТ. 1991). А положение об «иноземном господстве», о «руке» Запада, якобы ныне управляющего Россией в своих «вечных, незыблемых геополитических интересах», обосновывается тем, что «Россией ныне правят слишком расчетливо, рационально, истинно по-западному» без учета «маятниковых особенностей российского менталитета,. склонного к крайностям» (РГ. 1993).
Весьма распространен в современной печати и такой тип искажения действительности, который можно определить как ложь политической выгоды. Диапазон дезинформации здесь весьма широк — от замалчивания нежелательных для печатного органа той или иной политической ориентации фактов до их полного извращения. В некоторых газетных сообщениях действительность трансформируется самым примитивным образом — путем преобразования (за счет манипулирования с частицей не) утверждения в отрицание или, напротив, отрицания в утверждение.
Дезинформация является одним из распространенных способов компрометации политических оппонентов. Дискредитирующая ложь реализуется при помощи нескольких моделей: приведение заведомо ложных фактов; объединение реальных и измышленных фактов; «конструирование» информации с опорой на реальную пресуппозицию, на фонд знаний потенциального читателя. Искажение действительности в данном случае, как правило, носит пропозициональный (содержательный) характер и опровергается (обычно в газетах с противоположной политической ориентацией) также на пропозициональном уровне: «... Общественный интерес к вероятным вашингтонским доходам Федорова (в то время — министр финансов и, вице-премьер — Авт.) не ослабевает. Недавно «Советская Россия»"(№95) сообщила, что вице-премьер не просто был в отпуске в Вашингтоне, а навещал там свою семью, которая живет в арендуемой им вилле стоимостью 20 тысяч долларов в месяц. Сын Федорова, по сообщению той же «Советской России», учится в частном колледже, а жена «пристроена» в фонде, который «опекает ЦРУ» <...> Мы связались с Федоровым, и он подтвердил, что уходит с поста директора Всемирного банка, о чем и подал соответствующее заявление, когда находился недавно в Вашингтоне. Однако признался, что не хотел широко распространять эту информацию до очередного годового собрания банка в сентябре, когда будет решен вопрос о его преемнике на этом посту. Что касается других сведений, в частности распространенных «Советской Россией», Федоров заявил, что намерен подать в суд на эту газету за распространение клеветы. Дом в Вашингтоне он не снимает, а его семья давно живет с ним в Москве. Кстати, представить себе жилье, арендная плата за которое близка зарплате президента США, может только очень больное воображение. Его девятилетний сын при всем желании не мог учиться в колледже, даже когда Федоровы жили в США. Возрастом не вышел. Жена, Ольга, как сказал вице-премьер, ни в каком фонде и вообще на какой бы то ни было работе в США не находилась» (Изв. 1993). Нетрудно увидеть, что опровергаемое дезинформационное сообщение, имеющее цель дискредитации политического оппонента, строится с опорой на реальные факты (известно, что российский министр финансов действительно занимал пост директора Всемирного банка от России и жил в Вашингтоне), информационные стереотипы, далеко не всегда адекватные действительности (члены правительства, используя свое положение, устраивают своих родственников за границей и находятся под влиянием ЦРУ), приведение якобы точной количественной, но непроверяемой информации (сумма арендной платы).
Дискредитирующая ложь не всегда выступает в явном виде: часто она маскируется референциальной неопределенностью при указании на анонимный источник информации и семантикой языковых единиц, формирующих значение возможной недостоверности сообщаемого: «Некоторые источники утверждают, что в ночь с 27 на 28 июля 1993 года состоялось заседание политсовета «Демроссии». Предполагают, что на нем шел разговор о смене высшего руководства государства в ближайшие дни. Причем причиной, побудившей пойти на эти действия, послужил о якобы резкое ухудшение здоровья Президента и возможность в связи с этим его отставки или ухода иным способом. Далее речь шла будто бы о том, что необходимо любыми средствами препятствовать созданию государственной медицинской комиссии по освидетельствованию здоровья Президента <...> Косвенно эти слухи находят подтверждение. Так, Геннадий Бурбулис заявил на днях на пресс-конференции, что на предстоящих выборах блок «Выбор России» не будет опираться на Президента и его команду, так как считает их неперспективными. Характерно, что это заявление не вызвало ни протеста, ни опровержений <...> Впрочем, не исключена вероятность, что заседание политсовета носило провокационный характер. Возможно, была сознательно допущена, утечка информации, чтобы оказать психологическое воздействие на Президента, вице-президента, а также на общественность страны» (выделено нами — Авт.) (РГ. 1993).
Ложь в газетном дискурсе связана не только политической позицией субъекта. «Дезинформационные универсалии» прессы в значительной степени определяются целями, характером и режимом ее деятельности. Стремление к информационному приоритету, поиск нетривиальной (сенсационной) информации, необходимость оперативной передачи сообщений нередко приводят к публикации материалов без проверки надежности источника и достоверности сообщаемых сведений. Кроме того, применительно к современному состоянию российской прессы, очевидно, можно говорить о снижении у некоторых журналистов и изданий порога профессиональной ответственности за, достоверность передаваемой информации, что в какой-то мере является компенсаторной реакцией на многолетнее отсутствие свободы слова в печати. Отсюда столь большое количество опровержений и самоопровержений, публикуемых в газетах, хотя известно, что опровержение никогда не возмещает полностью тот информационный, моральный и социальный ущерб, который может нанести первичная недостоверная информация. Не могло не вызвать недоумения большинства читателей сообщение одной из газет о том, что «сумма налога (на помещения, находящиеся в частной собственности. — Авт.) составит одну десятую инвентаризационной стоимости» (МК. 1993. 16 апр.). И только через несколько номеров публикуется скромная поправка: «Уточнены размеры, налога, которым в 1993 году будут обложены жилые дома, квартиры, дачи, садовые домики и гаражные боксы, находящиеся в личной собственности граждан <...> Размеры налога составят, как определено российскими законами, 0,1 процента от инвентаризационной стоимости недвижимости (выделено нами. — Авт.) (МК. 1993. 20 апр.).
Наибольшей «этической маркированностью» обладает дезинформация, которая становится причиной компрометации государственных органов и политических деятелей, затрагивает честь и достоинство человека. Приводимые опровержения далеко не всегда могут считаться достаточной компенсацией: одни читатели не смогут с ними ознакомиться, другие будут не в состоянии полностью освободиться от сомнений, психологически естественных в ситуации альтернативного представления действительности. Непреднамеренная ложь, разумеется, в нравственном отношении отлична от преднамеренного, сугубо манипулятивного введения адресата в заблуждение, но и она является нарушением не только информационной, но и коммуникативной нормы, в том числе в ее этическом измерении.
В целом дискурс в современной российской прессе — в отличие от прессы тоталитарного общества — соответствует цивилизованной информационной норме, основными чертами которой являются: идеологический индетерминизм (отсутствие зависимости от государственной идеологии), тематическая открытость, свобода поиска и распространения информации с ориентацией на информационные потребности и интересы потенциального читателя.
§ 36. Прагматика и риторика дискурса в периодической печати. Сфера субъекта и выражение оценки
Прагматика — в широком смысле этого термина — охватывает весь комплекс явлений и обусловливающих их факторов, связанных со взаимодействием субъекта и адресата в разных ситуациях общения. Под прагматикой в более узком смысле понимают выражение оценки (действительности, содержания, сообщения, адресата). (См.: [1, 8-14]). Риторика — это мастерство убедительной и выразительной речи. В § 36—37 основное внимание уделяется сфере субъекта и происходящим в ней изменениям, выражению оценки, средствам речевой выразительности, используемым в периодической печати.
В рамках обсуждения вопроса об основном предназначении средств массовой информации и в лингвистических работах, и в выступлениях профессиональных журналистов уже давно ведется дискуссия о соотношении в газете (равно как и на радио и телевидении) «объективного» (то есть сугубо фактуальной информации) и «субъективного» (под которым обычно понимается оценка, связанная с намеренным воздействием на читателя, зрителя, слушателя). «Объективизм» полагает основную цель mass media в информировании адресата, отводя субъекту роль едва ли не «вербального фотографа», беспристрастно фиксирующего события и факты. Еще в конце 20-х гг. Г.-О. Винокур писал: «Если язык вообще есть прежде всего некое сообщение, коммуникация, то язык газеты в идеале есть сообщение по преимуществу, коммуникация, обнаженная и абстрагированная до крайних мыслимых своих пределов. Подобную коммуникацию мы называем «информацией» <...> Газетное слово есть, конечно, также слово риторическое, т. е. слово выразительное, рассчитанное на максимальное воздействие, однако главной и специфической особенностью газетной речи является именно эта преимущественная установка на голое сообщение, на информацию как таковую» [11, 229].
В современных выступлениях журналистов и критиков можно встретить негативные отзывы о «так называемой публицистике», которая порой весьма нелицеприятно приравнивается к «умению развешивать «сопли» по материалу» (Старков В. Интервью // Изв. 1989 2 сент; Он же. Следовать вкусам читателей // Московские ведомости. 1990. № 1). Со ссылкой на международные авторитеты в области массовой коммуникации провозглашается принцип полной отстраненности журналиста от сообщаемого, так как именно он соответствует задаче прессы — информировать общество, а не реформировать его (Богомолов Ю. Ведущие, уважайте своего зрителя // Изв. 1993 31 июля). Кстати, нарушение этого принципа нередко ставится в вину современной российской журналистике: «А не надо из журналистики делать высокий вид искусства, в связи с чем любая газета в России превращается в толстый журнал. Журналистика — такое же ремесло, как покраска заборов. Есть четкие структуры, на которых можно набить руку и, не будучи халтурщиком, делать все это автоматически. Западные журналисты всегда выдают на-гора чудовищное количество материала по сравнению с советскими журналистами. Правда, пишут кратко и конкретно. В России же журналистика страшно неконкретная. Там репортера спросишь, сколько времени, он же не ответит «без пятнадцати пять». Он же еще час будет рассуждать о природе времени. Я читаю дайджест Радио «Свобода» с лучшими заметками из всех российских, газет. Все равно с американской прессой трудно сравнивать: Совершенно другой подход к журналистике. Здесь очень четко разделяют редакционный комментарий и репортерское освещение. А в России эта грань смазана. Трудно найти статью во всей газете, которую можно взять и ей поверить. Всегда проскальзывает тенденция» (Козловский В. Интервью // МН. 1993. 7 февр.).
Однако высказываются и другие, порой прямо противоположные взгляды на роль субъекта в средствах массовой информации, по-видимому, в большей степени учитывающие особенности прессы как общественного института и типа дискурса. В этом случае за субъектом признается право на ментальную и социальную активность; более того, проявление такой активности рассматривается как одна из максим деятельности журналиста: «Нашим журналистам иногда лень углубляться в анализ; они выклевывают по зернышку отдельные факты и не задаются вопросом: а случайны ли эти факты <...> Кто, как не журналист, должен с гражданским чувством рассказывать людям, куда идет Россия, какие впереди трудности. Но для этого нужно изучать жизнь, точно ориентироваться в процессах. И главное — быть частицей многострадальной России <...> Чисто объективистская позиция — это не в традициях русской журналистики. Такая позиция похожа на дождь, который льет, где не нужно, а не там, где земля высыхает. Газеты с такой позицией умирают — это видно по итогам подписки» (Полторании М. Интервью // МК. 1993. 14 авг.)! Нужно сказать, что и в советском лингвистическом газетоведении применительно к печати преобладало утверждение «диалектического единства организующе-воздействующей функции убеждения и информационно-содержательной функции сообщения» [18, 220], хотя персуазивность (воздействующий характер) газетного дискурса нередко понималась в духе господствующих идеологем как проявление основной для советской прессы «агитационно-пропагандистской функции» и связывалась исключительно с идеологическим влиянием на массового читателя. В основе воздействия в сфере массовой коммуникации, несомненно, лежит присвоение адресатом содержащейся в тексте и значимой для него информации. Что же касается формирования убеждений и мировоззрения, о чем говорилось в работах советского периода, посвященных языку газеты, то идеологическая ориентация или переориентация реципиента (индивидуального или группового) возможна только в сложной структуре социальных и психологических воздействий, где средства массовой информации выступают в качестве одного из факторов. По мнению многих зарубежных исследователей массовой коммуникации, чаще всего она является неким «дополняющим» фактором закрепления существующих условий. Реже под воздействием массовой коммуникации происходят незначительные изменения в существующей системе «мнения — ценности — нормы». И уж совсем редко наблюдаются случаи конверсии, то есть отказа от этой системы и перехода к новой. Последнее возможно, как правило, лишь в моменты серьезных социальных сдвигов, когда привычные ценности и взгляды входят в противоречие с изменяющимися условиями материальной и духовной жизни (подробнее об этом см.: [2, 10—19]). Однако, как показали последние события в новейшей истории Советского Союза и России, пресса («четвертая власть») обладает весьма значительным потенциалом воздействия на общественное сознание и в результате этого не только «закрепляет» существующие условия социальной жизни, но и может в определенные исторические моменты способствовать изменению этих условий. Решающую роль играет здесь индивидуально-коллективный субъект «совокупного» газетного дискурса (как и дискурса в других средствах массовой информации): изменяясь под воздействием сдвигов, происходящих в обществе, он оказывает ответное влияние на жизнь социума.
Как известно, субъект в коммуникации обладает сложной структурой. По мнению Е. Гоффмана, говорящий выступает в трех ипостасях: аниматора — того, кто произносит высказывание; автора — того, кто порождает высказывание; принципала — того, чья позиция выражена в высказывании (см. об этом: [4, 26]), При помощи этой триады может быть охарактеризовано не только психологическое и когнитивное «расщепление» субъекта, но и его социальная структура. Тогда (при известной детализации) структура субъекта в массовой коммуникации, скажем, применительно к тоталитарному обществу, может быть представлена следующим образом: автор — редактор — цензор — идеологический демиург. В период перестройки и особенно в постперестроечное время эта структура претерпевает существенные изменения. Постепенно ослабевает, а затем и «нулизуется» влияние государственной идеологии; исчезает, правда, временами напоминая о себе отдельными рецидивами, цензура; редактор утрачивает функции идеологического наставника и становится организатором коллектива журналистов, объединяемых общей позицией (при утрате, общности позиции журналистские коллективы обычно распадаются, как это произошло с «Комсомольской правдой» и «Независимой газетой»). Результатом этого стала глобальная авторизация газетного дискурса, то есть совмещение в субъекте ролей автора и принципала. Субъект в современной массовой коммуникации не просто функционален — он выступает как личность со всеми особенностями ее менталитета, причем в структуре его целей все большую роль начинает играть стремление к самовыражению.
Авторизация газетного дискурса неразрывно связана с тремя видами «свобод», завоеванных прессой: тематической свободой (возможность избрания в качестве предмета описания или оценки любого фрагмента действительности), прагматической свободой (отсутствие внешней обусловленности оценки), стилевой свободой (преобладание в тексте «слога» над «стандартом»).
Обратная сторона авторизации — чрезмерны и субъективизм дискурса. Он проявляется, в частности, в том, что некоторые авторы вместо объективного описания ситуации, которое заявляется заголовком текста, предлагают читателю некое самоизображение, выдвигая себя на передний план и используя все остальное лишь в качестве фона. Этот авторский эгоцентризм находит адекватное лингвистическое выражение в гипертрофированном Я-дейксисе. Вот, например, как описывает события грузино-абхазской войны один весьма известный литератор, проведший несколько дней в Абхазии: «Поднимаюсь (здесь и далее выделено нами. — Авт.) в здание администрации, в пресс-центр. Представляюсь. Спрашиваю о диверсионной группе. Делаю заявку на пропуск в зону военных действий. Выхожу <...> С заявкой на пропуск иду в военную комендатуру Абхазии. Сопровождает меня главный редактор газеты «Республика Абхазия» Виталий Чамамагуа — его «прикрепили» ко мне <...> Спрашиваю, какие силы у противника в Шромах <...> Упрямый, я портил кровь командующему не затем, чтобы глупо лезть под снаряды, а чтобы поговорить с солдатами на передовой, и в первую очередь с русскими» (Лимонов Э. Война в Ботаническом саду// Д. 1992. 22—28 нояб.). Ясно, что авторская установка в данном случае заключается в том, чтобы представить не столько ситуацию, сколько «себя в ситуации» — отсюда столь скрупулезное перечисление собственных состояний и действий, в том числе и чисто физических.
Цели субъекта, акты его взаимодействия с адресатом в средствах массовой коммуникации часто реализуются в оценке (ее прагматический смысл заключается в том, что субъект, выражая свое отношение к какому-либо явлению, осознанно или неосознанно пытается вызвать адекватное отношение у адресата).
Не требует особых доказательств утверждение, что оценка, выражаемая в текстах средств массовой информации, во многих случаях определяется социальными и идеологическими факторами — она обусловливается задачами политической борьбы, противостоянием идеологий, потребностями позитивной идейной и моральной самопрезентации, часто связанной со стремлением к компрометации оппонента. Нужно сказать, что в советском лингвистическом газетоведении социальная оценочность нередко рассматривалась как существенный признак «языка газеты», хотя это утверждение покоилось не столько на лингвистических, сколько на идеологических основаниях: «В публицистике, в средствах массовой информации и пропаганды все языковые средства служат в конечном счете задачам убеждения и агитации. Иначе говоря, использование языковых средств определяется во многом их социально-оценочными качествами и возможностями с точки зрения эффективного и целеустремленного воздействия на массовую аудиторию. Таким образом, социальная оценочность языковых средств, определяемая в конечном счете принципом коммунистической партийности, выступает как главная особенность газетно-публицистического стиля, выделяющая его среди других функциональных стилей и проявляющаяся на всех «уровнях» его языка, но особенно явно и ярко в лексике» [26, 8].
Безусловно, по отношению к общественно-политической ситуации в стране конца 70-х — начала 80-х гг. многое сказанное здесь вполне справедливо: глобальная идеологизированность всей, а не только партийной прессы; ориентация на формирование единого и цельного мировоззрения как на необходимый и наиболее важный результат деятельности органов печати; главенствующее положение особого типа оценочности, при котором оценочные знаки симметрично распределяются по идеологическим объектам («наше» — «+», «не наше» — «-» Примерно так же оценивают особенности советской прессы доперестроечного периода и сами журналисты. Ср.: «Один эмигрант, в прошлом советский журналист, открывший на Западе свою газету, рассказывал о панике, которая охватила его, когда газете нужно было высказать мнение о произошедшем где-то политическом перевороте. Дома он не испытывал в таком случае никаких затруднений, сверху всегда сообщалось: хорошо это или плохо, «наш» или «не наш» какой-нибудь очередной политический деятель. Можно было с этим не соглашаться, но была ясность. Здесь же пришлось решать самому. И этот человек, всегда как ему казалось, самостоятельный в суждениях и независимый во мнениях, обнаружил, что еще как зависим! В него въелось ожидание первоначального толчка в жизни <...> Наша информационная жвачка строилась так, чтобы имитировать, пусть примитивно, мыслительный процесс. Вкушающий ее человек был убежден, что он думает. На деле ему вовсе не требовалось включать собственные мозги, извилины сами пошевеливались вслед за указкой» (Чернов В. И мы перестали смеяться // Огонек. 1989. № 37).
Идеологический примитивизм, навязываемый политическим истеблишментом, находил адекватное выражение в языке: «В командировку за классовой, ненавистью ездили не только великие, ездили и прочие, помельче, которые знали, что писать об Америке еще до того, как туда приехать. Идеологическая бдительность проявлялась в том, чтобы не проговориться <…> Этот беглый экскурс в прошлое, мы считаем, уместен в преддверий рассказа о беседах в Центре русских исследований. Будут колкости и выпады с их стороны, но и мы не станем забывать про свою совсем недавнюю привычку говорить с оппонентами на языке политического мата. Ведь всего 6—7 лет назад мы, очутившись там, где очутились сегодня, писали бы про «логово заокеанских ястребов» или про «цитадель продажных писак и наймитов» (Васинский А., Шальнев А. Советологи у себя дома // Изв. 1989, 14 июля).
Нужно отметить, что в известном смысле биполярность оценочного поля в печати сохранялась и в дальнейшем, так как газеты, равно как и другие средства массовой информации, не могли не отражать расстановки политических сил в стране, где в разное время противоборствовали «демократы» (или «дерьмократы» в номинационной трансформации оппонентов) и «коммунисты» («коммуняки»), «реформаторы» и «консерваторы», «левые» и «правые» (а затем «правые» и «левые» в традиционном значении этих политических терминов), «демократы» («демофашисты») и «национал-коммунисты» («национал-патриоты», «коммунофашисты», «красно-коричневые»), «правительство» (ВОР — временный оккупационный режим) и «парламент» («нардепы») и т. д. Что же касается традиции «политического мата», то она, пожалуй, даже укрепилась в перестроечное и постперестроечное время, поскольку освобождение от идеологических уз сопровождалось процессом «вербального раскрепощения», и это могло иметь не только позитивные следствия. В результате в газетах появлялись и продолжают появляться такие тексты, в которых оценка политического оппонента находится либо на грани оскорбления, либо уже за этой гранью: «Хам — библейский персонаж. Он надсмеялся над своим отцом, и слово «хам» стало нарицательным для всех, кому свойственно то, о чем идет речь, — хамство, т. е. крайнее пренебрежение нормами устоявшейся морали, отсутствие стыда и совести. К/стыду нашему, другим словом нынешних правителей России назвать трудно <...> Бедный Хам! За что тебя тысячелетиями презирают живущие на земле? Ты же невинное дитя по сравнению с нынешними властителями России» (Белоглинец В. Хамы у власти // М., 1993. Июль. № 60.); «Навоевавшись на американском фронте, Волкогонов и его шатия-братия сейчас брошены спасать фронт внутренний — российский <...> Слабо волкогонам разогнать Московский гарнизон и весь неблагонадежный Московский военный округ <...> Безмозглым полторанинцам надо бы уразуметь: партизанские отряды, подпольщики, сопротивление появляются не потому, что об этом пишет «День» и говорит Невзоров, а потому, что есть оккупация» (Филатов В. Поход на Москву / Д. 1993. 18—24 апр.). А вот инвективы с другой стороны: «Оппозиция, как красивая женщина: хороша, пока молчит. Стоит только ей раскрыть свой прелестный ротик, сразу портится все впечатление: дура дурой. Хоть и ноги длинные. Зачем объединенная оппозиция накануне референдума напечатала свою экономическую программу, я не знаю <...> Если бы не корявые формулировки, я бы вообще перепечатал эту программу целиком без всяких комментариев. И дело с концом. Прочитал, плюнул и пошел голосовать за президента. Не за этих же полудурков» (Лапик А. Пусти козла в экономику — пятилетка и начнется // МК. 1993. 17 апр.).
Оценки нередко заменяют в прессе логическую аргументацию, точнее, будучи рассчитанными на эмоциональное восприятие читателем, сами приобретают характер аргументов (или псевдоаргументов). Известной уловкой, позволяющей побеждать противника в споре, является «готтентотская мораль»: одни и те же поступки «своих» и «чужих» меряются разными мерками. Этот принцип узаконен в прессе. Достаточно взглянуть на то, как характеризуется предвыборная кампания «своего» и «чужого» кандидата: для «своего это «попытка покорения политического Олимпа», «чужой» же «стремится взять банк уже в первом туре» (МК. 1996). Все, что делает «свой», хорошо и благородно или, по крайней мере, достойно оправдания, а поступки «чужого» фальшивы и неблаговидны. В то же время искренность политического деятеля оказывается одной из главных черт, подвергаемых оценке в прессе и используемых в качестве аргумента. Так, в статье О. Богдановой «Президент в ватнике» описывается возвращение Леха Валенсы на судоверфь: «В 7.30 Валенса переодевается в ватник и на «Мерсе» же отбывает в ремонтный цех (500 метров от правления)» (МК. 1996). Неискренность передается самыми разными языковыми средствами: морфемами («псевдомиротворческая инициатива» — З. 1996); лексемами («наше лживое телевидение» — З. 1996; «обольстительные посулы» — СР. 1996); фразеологическими оборотами («пудрить мозги» — МК. 1996; «выдавать черное за белое» - СР. 1996); даже графикой. Так, в оппозиционной прессе слова «перестройка», «реформаторы», «демократический» и им подобные употребляются в кавычках, чтобы, по приведенному в «Советской России» разъяснению, отличить подлинный смысл этих понятий от того смысла, которой вложили в них демократы.
Поскольку в круг оцениваемых явлений попадают оппоненты («активисты-ельцинисты, бесчисленная президентская рать» — СР. 1996; «коммуно-патриоты» — МК. 1996), те стороны политической деятельности «своих» и «чужих», которые заслуживают критики, («торопятся посадить своего человека» «на пост уполномоченного по правам человека» — Изв. 1996; «бодрое заявление об уничтожении неплатежей» — МК. 1996), лишенные доверия слои населения («бойкие коммерсанты», «новорусское сопротивление» — СР. 1996), недостатки в обществе («вседозволенность», «беспредел», «коррупция», «терроризм»), отрицательная оценка в прессе преобладает над положительной.
Кардинальные политические изменения в обществе могут приводить к изменению оценок, связанных с отдельными понятиями. Так, изменилась модальная рамка слов «социализм», «патриоты», «национализация» и им подобных. Одновременно переместились очертания ассоциативного потенциала этих слов, например, «социализм» связывавшийся в сознании многих носителей языка с ударными стройками, оптимистическими песнями и счастливым детством, стал ассоциироваться со сталинскими лагерями, очередями за товарами первой необходимости и принудительными отсидками на, партсобраниях. Субъективное ограничение объема понятий, их оценочная переориентация издревле является важным приемом аргументации.
Оценка может выражаться как открыто — словами «плохо», «хорошо» и их синонимами, например: «никчемный кандидат, он не симпатичен» (МК. 1996), «горе-реформаторы» (П. 1996), — так и завуалированно, через модальную рамку слова («бюджетное подаяние» — СР. 1996; «гильотина для «Радио-Аре», «чеченская бойня» — МК. 1996), оценочные суффиксы («скромненькие свидетели» — П. 1996), прагматическую рамку высказывания («Газета предназначена в помощь самому всенародно любимому президенту» — СР. 1996). Для выражения оценки часто используются метафора («Зюганова ведут к трону пенсионеры <...> Накануне выборов коммунисты решили приласкать избирателя помоложе» — МК. 1996; «Александр Лебедь, безусловно, превратился в примадонну мировых средств массовой информации, которые уже чуть ли не сделали его будущим «президентом» — М. 1996) и ирония («Бедный президент!» — П. 1996; «Недавно Главная военная прокуратура отличилась» — МК. 1996), поскольку экспрессивное воздействие первой гарантировано содержащимся в метафоре образом, а второй — контрастом между сказанным и подразумеваемым.
Прямые, резко аффективные оценки, которые во многих случаях представляют собой оскорбительные выпады, чаще всего выражаются пейоративной (отрицательно-оценочной) лексикой и фразеологией, используемой в качестве названий, определений и предикатов. Но возможны и иные способы выражения:
1. Навешивание ярлыков, т. е. сведение политической позиции адресата к тому или иному политическому направлению, вызывающему активное неприятие со. стороны общества или каких-либо социальных групп: «Сталинист 3юганов является антикоммунистом национал-социалистической ориентации» (МК. 1996).
Действенность таких выпадов подкрепляется использованием имен собственных, которые, как известно, обладают сильным ассоциативным потенциалом: «Но Зюганов восхваляет именно ту сторону учения того же Шпенглера, которую активно использовали в своих пропагандистских целях кадры Геббельса» (там же).
2. Употребление метафоры, несущей в себе отрицательную оценку, а также близких к ней сравнения и фразеологического оборота (в том числе и трасформированного) в качестве номинации адресата — «ряженые» (Изв. 1996); «раковая опухоль»; «исчадие, возникшее из «черной дыры» истории» (3. 1996).
Благодаря своей образности метафора обладает высокой эмотивностью: она ранит больнее, чем прямая номинация, и лучше запоминается.
3. Упоминание табуированных частей тела в сочетании с именами собственными.
4. Упоминание физических недостатков оппонента или его идейных учителей: «Ходят слухи, что Борис Николаевич сам пытался подсчитать результаты референдума, да пальцев на руке не хватило — поручил Черномырдину» (М. 1993); «Беспалый у меченого отобрал жилплощадь»; «А то был, если помните, один коммунистический вождь, который непростительно не выговаривал «р» в слове «расстреливать» (Изв. 1996).
Ясно, что многие из таких оценок, особенно наподобие тех, что приведены в последних двух пунктах, будучи прямыми оскорблениями, находятся за пределами рамок культурного общения, нарушают нормы не только речевого этикета, но и нравственности.
В прессе встречаются и особые оценочные конструкции. Так, автор одной из публикаций, резко критикуя главного редактора другого печатного издания, заканчивает свою статью следующим образом: «Так что все. О В. Т. (в тексте имя и фамилия указаны полностью. — Авт.) больше не пишу <...> Но все же я В. Т. несказанно благодарен. Он поставил передо мной исключительно сложную творческую задачу: написать о главном редакторе, не употребляя слова «гнида». Полечилось» (Минкин А. «Из носков Ельцина в портянки Руцкого» // МК. 1993. 19 окт.). Хотя оценка и не выражена здесь в форме прямой предикации, ее оскорбительный характер сохраняется, поскольку из общего контекста совершенно ясно, к кому именно она относится.
Как уже отмечалось выше, многие «прямые» оценки могут быть восприняты как оскорбления (и по существу являются ими). Поэтому часто авторы стремятся к косвенному, как бы «смягченному» выражению оценки, совершенно отчетливо при этом, однако, заявляя свое отношение к ее объекту. Одним из наиболее распространенных и эффективных способов непрямого выражения оценки является ирония, на основе которой нередко создаются целые тексты или, по крайней мере, их значительные фрагменты, ср.: «Едва ли не все беды нашей страны проистекают от того, что мы не умеем электронными средствами показывать свой парламент. Показывать доброжелательно, взволнованно, проникновенно, подчеркивая его интеллектуальную мощь, демократическую наступательность и чисто душевное, человеческое великолепие. Сделать это чрезвычайно сложно, потому что, как известно, наши средства массовой информации оккупированы откровенными врагами народовластия, жалкими марионетками в лапищах г-на Полторанина и других прихвостней президентской команды. И все-таки... Все-таки правда по золотым крупицам, по родниковым капелькам прорывается в радиоэфир и на телеэкран. То выступит в рубрике «Герой недели» несгибаемая Сажи Умалатова, объявившая себя пожизненным депутатом Верховного Совета СССР. То сам Руслан Имранович или товарищ Зорькин из телеящика задушевно побеседуют с народом о текущем моменте в жизни страны и о продвижении демократии. Тикают героические «600 секунд» <...> Маловато, конечно. Но может быть, мы скромничаем, приуменьшаем? <...> Ведь гигантские телеполотна, запечатлевшие сессии и съезды — «чрезвычайки», по своей протяженности и эмоциональному воздействию уступают разве что всенародно любимому сериалу «Богатые тоже плачут» (Зоркий А. Прелестные картинки / Кур. 1993. 8 июня). Очевидно, эффект заключается в том, что, проигрывая в резкости и прямоте, эта оценка выигрывает в остроумии и культуре.
Один из распространенных приемов косвенной оценки — создание контекстов самодискредитации «фигурантов» описываемой ситуации. Обычно они создаются путем цитирования высказываний какого-либо человека, которые отрицательно характеризуют его личность или деятельность, например свидетельствуют о его непрофессионализме, грубости, малообразованности, низком уровне коммуникативной компетенции и речевой культуры. Так, в одной из газет было опубликовано следующее сообщение: «В конце февраля представители шахтеров сами приехали в Москву и добились встречи с вице-президентом СССР Геннадием Янаевым. Второй человек в государстве, по рассказу председателя воркутинского стачкома Виктора Колесникова, сказал следующее: «Если я до 2 6 февраля (с. г.) не дам ответа о готовности правительства СССР подписать генеральное типовое соглашение, то назовите меня козлом». Ответа в срок он не дал. Шахтеры решили бастовать» (Беловецкий Д. Как вас теперь называть? // ЛГ. 1991. 20 марта). Через несколько дней другая газета опубликовала (разумеется, не без умысла) заметку под заголовком «Гнусная инсинуация», содержащую некое псевдоопровержение, способное лишь усилить компрометирующий эффект: в ней было полностью перепечатано приведенное выше сообщение, и, хотя со ссылками на самого бывшего вице-президента и одного из участников встречи информация о злополучной фразе, казалось бы, опровергалась, был создан такой контекст, который лишь, напротив привлекал к ней внимание: «Понятное дело, в разговоре с.разгоряченными шахтерами всякое могло быть... Но чтобы сам вице-президент... Не иначе как газета досрочно встретила первое апреля этого года, носящего, как известно, имя овцы» (КП. 1991. 22 марта). Создание контекста самокомпрометации — достаточно эффективный прием воздействия на читателя, так как он как бы устраняет посредника между объектом и адресатом оценки. Однако именно в подобных случаях приходится сталкиваться с достаточно большим числом журналистских мистификаций и неточностей, когда высказывания либо искажаются, либо приписываются лицам, никогда их не произносившим.
Говоря о приемах «смягчения» или «маскировки» оценки, следует принимать во внимание, что российскую печать сегодняшнего дня все же отличает стремление не столько к вуализации оценочного отношения, сколько к предельной открытости его выражения. Отсутствие цензуры и идеологического воздействия на печать позволяют авторам газетных материалов выбирать в качестве объекта оценки любой доступный их вниманию факт (или лицо), формировать оценку в соответствии с собственными взглядами, облекать ее в приемлемую для самих журналистов форму, ср.: «К тому времени, когда я ушел в «Коммерсантъ», цензура поослабла в принципе. Мы как-то с моим другом писали статью для «Ъ», и нам надо было сказать, что Рыжков не очень умно себя повел. Я говорю: «Хорошо бы сейчас написать, что Рыжков как-то по-дурацки себя повел». А потом вдруг мы поймали себя на мысли: а что, собственно, мешает нам это написать?» (Рогожников М. Интервью // МК. 1993. 13 окт.).
Однако свобода слова, оказалось, имеет и свою обратную сторону: выход из идеологии порой оборачивается выходом из культуры, разрушение окостеневших стереотипов понимается как отказ от следования любым, и в том числе нравственно-этическим, нормам.
§ 37. Средства речевой выразительности
Риторическое усиление речи, например путем использования тропов и фигур, один из важнейших стилистических приемов и в то же время средство повышения эстетического уровня текста.
В книге «Русский язык на газетной полосе» В. Г. Костомаров выделил основную черту языка газеты: стремление к стандартизованности и одновременно к экспрессивности. Широкие возможности для реализации этой тенденции представляют фигуры речи — отступления от нейтральрого способа изложения с целью эмоционального и эстетического воздействия. Стандартизованность обеспечивается вопроизводимостью фигур: в их основе лежат определенные схемы, которые в речи могут наполняться каждый раз новыми словами. Эти схемы закреплены многовековой культурной деятельностью человечества и обеспечивают «классичность», отточенность формы. Экспрессия возникает либо в результате ментальных операций сближения-противопоставления, либо вследствие разрушения привычных речевых формул и стереотипов, либо благодаря умелым изменениям речевой тактики. В газете встречаются практически все фигуры речи, однако значительно преобладают четыре группы: вопросы различных типов, повторы, создаваемые средствами разных языковых уровней, аппликации и структурно-графические выделения.
С первых же строк статьи читатель часто встречается с такими разновидностями вопросов, как дубитация и объективизация. Дубитация — это ряд вопросов к воображаемому собеседнику, служащих для постановки проблемы и обоснования формы рассуждения, например: «Все чаще в средствах массовой информации публикуются социологические данные о популярности претендентов на высокую должность и прогнозы о вероятном победителе. Но насколько надежны эти данные? Можно ли им доверять? Или это только средство формирования общественного мнения, своеобразный способ пропаганды желанного кандидата? Эти вопросы носят как политический, так и научный характер» (П. 1996).
Выдающийся мыслитель современности Хинтикка замечал, что умение ставить вопросы природе отличает гениального ученого от посредственного. То нее можно сказать о журналисте в отношении общества. Первый раздел античной риторики включает в себя проблему выделения спорного пункта. Поскольку одну и ту же проблему можно рассматривать под разными углами зрения, от того, насколько правильно поставит вопрос адвокат, иногда зависит жизнь подсудимого. По сформулированным в начале статьи вопросам читатель судит о проницательности журналиста, о сходствах в различиях между собственной и авторской точками зрения, об актуальности темы и о том, представляет ли она интерес. Дубитация — это и своего рода план дальнейшего изложения, и способ установить контакт с читателем. Вопрос всегда обращен к собеседнику и требует от него ответной реакции. Таким образом, высвечивание тех или иных граней проблемы происходит как бы на глазах у читателя и при его участии. От этого убедительность вывода возрастает (если принял исходный тезис и не обнаружил нарушений логики в рассуждениях, то вывод безусловно верен). Дубитация является важным композиционным приемом: она выполняет роль зачина, который может находиться как перед, так и после краткого изложения сути дела. Благодаря своим интонационным особенностям дубитация формирует очень динамичное вступление.
Объективизация — это вопрос, на который автор отвечает сам, например: «Какие претензии предъявляются к переселенцам? Утверждают, что они опустошают пенсионную кассу и поглощают основные средства, выделяемые на пособия по безработице» (Изв. 1996).
Объективизация — это языковое средство, служащее для высвечивания отдельных сторон основного вопроса по мере развертывания текста. Фигуры этого типа располагаются, главным образом в начале абзацев. Наряду с метатекстом они создают каркас рассуждения, причем не только фиксируют поворотные пункты мысли, но и продвигают рассуждение вперед. Смена утвердительной интонации на вопросительную позволяет оживить внимание читателя, восстановить ослабший контакт с ним, внести разнообразие в авторский монолог, создав иллюзию диалога.
Объективизация — это отголосок сократического диалога — распространенного в эпоху античности способа установления истины путем предложения вопросов мнимому собеседнику, обычно образованному современнику. На поставленные вопросы философ отвечал сам, но с учетом точки зрения мнимого собеседника. Только диалог, как полагали древние, мог привести к постижению абсолютной истины. В последующих научных трактатах этот метод выродился в современную объективизацию, которая, надо признать, в отличие от дубитации или риторического вопроса не содержит элементов нарочитости и театральности.
Аналогом и одновременно противоположностью объективизации является обсуждение. Это постановка вопроса с целью обсудить уже; принятое авторитетными лицами решение или обнародованный вывод, например: «Людям, реально смотрящим на вещи, давно предложено позаботиться о себе самим. Какие маневры может предпринять обычный москвич?» (МК. 1996).
По структуре обсуждение является зеркальной противоположностью объективизации: сначала — утверждение, затем — вопрос. Эта фигура замедляет рассуждение, как бы отбрасывает участников коммуникации назад, но она и учит сомневаться, перепроверять выводы авторитетных лиц. Решенная проблема на глазах у читателя вновь превращается в проблему, что наводит на мысль о непродуманности принятого решения и не может не подрывать авторитета тех, кто его вынес.
Риторический вопрос — это экспрессивное утверждение или отрицание, например: «Станет ли связываться со Сбербанком человек, чьи сбережения в нем погорели?» (МК. 1996) = «Не станет связываться...».
Риторический вопрос интонационно и структурно выделяется на фоне повествовательных предложений, что вносит в речь элемент неожиданности и тем самым усиливает ее выразительность. Некоторая театральность этого приема повышает стилистический статус текста, поднимает его над обыденной речью. Риторический вопрос нередко служит эффектным завершением статьи, например: «Новые граждане к трудным условиям приспосабливаются лучше: в России научились. Чем это плохо для Германии?» (Изв. 1996).
Открытый вопрос провоцирует читателя на ответ — в виде письма в редакцию или публичного выражения своего, а точнее, подготовленного газетой мнения. Высокая эмотивность вопроса вызывает столь же эмоциональную ответную реакцию.
Речевыми средствами поддержания контакта с читателем служат также коммуникация, парантеза, риторическое восклицание, умолчание. Коммуникация — это мнимая передача трудной проблемы на рассмотрение слушающему, например: «Ведь сама схема безумно удобна и выгодна. Смотрите сами. Чтобы получить кредит, надо будет накопить 30 процентов стоимости квартиры» (МК. 1996).
Опознавательным знаком этой фигуры речи в газете служит формула «судите сами» или ее, аналоги: «смотрите сами», «вот и решайте» и т. п. Коммуникация бывает двух видов: один, подобно обсуждению, приглашает читателя к вдумчивому ^анализу уже сделанного автором вывода, журналист как бы переводит растерянного читателя за руку через дорогу с двусторонним движением; другой останавливает рассуждение перед напрашивающимся выводом и выталкивает обученного правилам движения читателя на дорогу общественной мысли, как в следующем примере: «В немецком городе Фрайбурге на 170 тысяч жителей 40 действующих храмов — и они еще плачутся на упадок религиозности; а в Новгороде на 220 тысяч человек — всего два храма!.. Вот и считайте!..» (Слово. 1993.)
Независимо от частных особенностей коммуникация повышает убедительность рассуждений, поскольку читатель в них участвует сам.
Парантеза — самостоятельное, интонационно и графически выделенное высказывание, вставленное в основной текст и имеющее значение добавочного сообщения, разъяснения или авторской оценки, например: «В США от сальмонеллы (это вам не куриная слепота!) ежегодно умирает 4000 человек и болеют около 5 миллионов» (Изв. 1996).
Эта стилистическая фигура внутренне противоречива, поскольку, с одной стороны, разрушает барьер между автором и читателем, создает ощущение взаимного доверия и понимания, порождает иллюзию перехода от подготовленной речи к неподготовленной, живой, с другой стороны, как всякий «прием», она вносит некоторый элемент нарочитости. Не случайно парантеза нередко служит средством иронического, отстраненного изложения.
Риторическим восклицанием, по классическому определению, называется показное выражение эмоций. В письменном тексте эта псевдоэмоция оформляется графически (восклицательным знаком) и структурно: «С каждой разборкой подобного типа людям все виднее одно — как же в таком окружении тяжело спикеру!» (НГ. 1993). Восклицательный знак в таких высказываниях — это способ привлечь внимание читателя и побудить его разделить авторское негодование, изумление, восхищение.
Умолчание — указание в письменном тексте графическими средствами (многоточием) на невысказанность части мысли: «Хотели как лучше, а получилось... как всегда» (МК. 1993). Многоточие — это заговорщическое подмигивание автора читателю, намек на известные обоим факты или обоюдно разделяемые точки зрения.
Вторая группа фигур, занимающих важное место в языке газеты, — это повторы разных типов. Известная мудрость гласит: «Что скажут трижды, тому верит народ». Повторяющиеся сегменты фиксируются памятью и влияют на формирование отношения к соответствующей проблеме. Повторы могут создаваться средствами любого языкового уровня. На лексическом уровне это может быть буквальный повтор слов: «Поэт в Чечне — он больше, чем поэт» (Т. 1996); или столкновение в одной фразе паронимов — парономазия: «Артур — начинающий бизнесмен и, возможно, в жизни руководствуется не столько классовыми соображениями, сколько кассовыми» (Изв. 1996). К лексическим повторам относится и повтор, затрагивающий глубинную семантику, так называемый эпанодос — повтор с отрицанием, которое может быть выражено морфемой или служебным словом: «Выбор в отсутствии выбора» (МН. 1996); «И жертвы их беззакония стали жертвами закона» (МН. 1996).
На морфологическом уровне это полиптотон — повтор слова в разных падежных формах: «А какое еще может быть настроение у лидера КПРФ, когда он выступает во Дворце имени Ленина, находящемся на площади имени Ленина, где стоит памятник Ленину?» (Изв. 1996).
На синтаксическом уровне повтор может затрагивать структуру предложения (ср. рассмотренные выше серии вопросов).
Повтор — это важнейший стилеобразующий компонент газеты, выходящий далеко за рамки фигур речи, затрагивающий макроструктуру текста, как, например, повтор информации в заголовке, в водке и непосредственно в тексте статьи. Здесь же следует упомянуть и повторные обращения к теме в условиях газетной кампании. Столь значительное место, занимаемое повтором в газете, объясняется его способностью не только оказывать эмоциональное воздействие, но и производить изменения в системе «мнения — ценности — нормы».
Третье место по частоте употребления в тексте занимает аппликация — вкрапление общеизвестных выражений (фразеологических оборотов, пословиц, поговорок, газетных штампов, сложных терминов и т. п.), как правило, в несколько измененном виде, например: «Требовали дать Горбачеву десять лет без права переписки с Маргарет Тэтчер» (Изв. 1996); «Тут уж, как говорится, из «Интернационала», слова не выкинешь» (Изв. 1996); «Кому еще неясно, что в случае успеха на выборах президента России Геннадию Зюганову придется работать в плотных слоях товарищеской атмосферы?» (Изв. 1996).
Аппликация совмещает в себе два, вида речевого поведения — механическое, представляющее собой воспроизводство готовых речевых штампов (ср. (в билетной кассе): «Два до Москвы», (в магазине) «Два молока»), и творческое, «не боящееся» экспериментировать с языком. Использованием аппликации достигается сразу несколько целей: создается иллюзия живого общения, автор демонстрирует свое остроумие, оживляется «стершийся» от многократного употребления устойчивого выражения образ, текст украшается еще одной фигурой. Однако журналист должен следить, чтобы в погоне за выразительностью не возникало двусмысленности и стилистических недочетов вроде: «Поэтому не стоит возмущаться, господа-джентльмены; когда русские яйца — в кои веки — осмеливаются учить американских куриц инспекции» (Изв. 1996).
Аппликация не только отражает массовое сознание, но и участвует в его формировании, поэтому фамильярные фразы типа: «Сколько стоит «договор на четверых» (МК. 1996); «Они то на троих делили нашу Державу, то сейчас хотят на троих собрать» (3. 1996) — выдают недостаток вкуса и здравого смысла у автора.
Наконец, структурно-графические выделения. К ним относятся сегментация, парцелляция и эпифраз. С помощью этих фигур внимание читателя обращается на один из компонентов высказывания, который в общем потоке речи мог бы остаться незамеченным.
Сегментация — это вынесение важного для автора компонента высказывания в начало фразы и превращение его в самостоятельное назывное предложение (так называемый именительный представления), а затем дублирование его местоимением в оставшейся части фразы, например: «Обмен купюр: неужели все напрасно?» (МК. 1993).
Парцелляция — в письменном тексте отделение точкой одного или нескольких последних слов высказывания для привлечения к ним внимания читателя и придания им нового звучания, например: «Процесс пошел. Вспять?» (КП. 1993).
Эпифраз, или присоединение, — добавочное, уточняющее предложение или словосочетание, присоединяемое к уже законченному предложению, например: «Кто мог бы подумать, что вопрос об этом поставят боннские политики, да еще социал-демократы?» (Изв. 1996).
Из трех фигур только эпифраз дает приращение информации, а остальные просто предоставляют журналисту возможность расставить логические акценты.
Особую роль в любом выразительном тексте играют сравнения. В прессе они обычно оформляются как структурно и графически выделенные сравнительные обороты (предложения) или вводятся лексемами «наподобие», «похож», «напоминает», например: «В древние времена на Руси относились к бороде так же фанатично, как большевики к партбилету» (КП. 1996); «Но она мало похожа на систему в строгом смысле слова. Скорее — на некую суспензию, без жесткой внутренней связи элементов» (МН. 1996).
Еще античными логиками было строжайше запрещено использовать сравнения и метафоры для доказательства. Считалось, что они искажают мысль, ибо выдают за тождественные те предметы, которые лишь подобны. Поэтому и кажутся в газете неуместными фразы типа: «Вместе с землей, как крепостных «на вывоз», он раздал в плен инородцам тридцать миллионов цветущего русского населения» (3. 1996).
Все фигуры речи благодаря их формульной отточенности и завершенности прекрасно подходят для газетных заголовков, поэтому содержащие их фразы нередко оказываются графически выделенными, с них начинает читатель знакомство с газетой, их замечает раньше других речевых приемов.
Троп — это любая языковая единица, имеющая смещенное значение, т. е. второй план, просвечивающий за буквальным значением. Взаимодействие и взаимообогащение двух смыслов является источником выразительности.
Самое важное место среди тропов занимает метафора — перенос имени с одной реалии на другую на основании замеченного между ними сходства. Способность создавать метафоры — фундаментальное свойство человеческого сознания, поскольку человек познает мир, сопоставляя новое с уже известным, открывая в них общее и объединяя общим именем. С метафорой связаны многие операции по обработке знаний — их усвоение, преобразование, хранение и передача.
Кроме того, метафора служит одним из способов выражения оценки, а нередко приобретает статус аргумента в споре с оппонентами или при их обличении (по определению Н. Д. Арутюновой, «Метафора — это приговор без суда»).
Негативная оценка при использовании метафоры формируется за счет тех неблагоприятных для объекта метафоризации ассоциаций, которые сопровождают восприятие созданного автором образа: «С другой стороны, надо признать, что в общественном смысле деятельность «Правды», и «СР», и «Завтра» не совсем бесполезна: она канализирует накопившиеся в стране эмоциональные нечистоты. Конечно же, такая односторонность сантехнического сервиса возможна до определенной поры. Использование этой системы для подачи питьевой воды и позитивных идей не подходит» (Богомолов Ю. Печатный голос оппозиции: признаки мутации // МН. 1996. 25 авг. — 1 сент. № 34).
Образы, в которых осмысливается мир, как правило, стабильны и универсальны внутри одной культуры, что дало возможность американским исследователям Дж. Лакоффу и М. Джонсону выделить их и описать. Это образы вместилища, канала, машины, развития растения или человека, некоторых форм человеческой деятельности, такой простейшей, как двигательная (например, моргать, хлопать, скакать), или более сложных (строить, выращивать, воевать). Политика как неуловимое соединение умственной, речевой и социальной деятельности человека осмысляется в тех же базовых образах: машины и механизмов («ритм колебаний политического маятника», «предвыборная машина», «нейтронные ускорители реформ»), дороги как частного случая метафоры «канала» и связанных с ней средств передвижения («президентская гонка»,, «обочина жизни»), растения («ростки демократии», «корни национального конфликта»), войны («план торпедировался», «взрыв недовольства», «экономическая блокада»), более честной борьбы — спортивной («политический Олимп», «вступил в игру его главный соперник»). Наконец, особую роль в осмыслении политики как неискренней деятельности играет метафора театра или цирка («политическая арена», «политический фарс», «политический сценарий», «закулисные маневры»). Ломка общественной и экономической жизни часто приводит к изменению характера базового образа. Так, «броненосец брежневской экономики» сменяется «клячей российской экономики». Несмотря на то что образ от многократного употребления метафоры стирается, связанная с ним положительная или отрицательная оценка сохраняется, поэтому для одних и тех же явлений газеты разных направлений выбирают разные базовые образы, например, распад СССР демократическая пресса называет «делением счетов в коммунальной квартире», а коммунистическая — «метастазами суверенитетов». Доля тех или иных базовых образов в осмыслении политической ситуации в стране в разные эпохи может меняться. Так, при тоталитарных режимах возрастает роль военной метафоры, и этот факт не только отражает протекающие в обществе процессы, но и побуждает человека к деятельности в русле избранной метафорики. Как утверждают Дж. Лакофф и М. Джонсон, всей нашей деятельностью управляют нами же созданные метафоры. Поэтому журналист должен относиться к выбору метафорического обозначения так же, как шахматист относится к выбору хода.
Для общества, которое находится в стадии реформирования, сопровождающегося кризисными явлениями, типична метафора «болезненного состояния» или «медицинская метафора», получившая широкое распространение на страницах современной российской прессы: «паралич (импотенция) власти», «метастазы насилия», «вирус необольшевизма» и др. В некоторых случаях развернутые метафоры этого типа лежат в основе организации целых текстов: «Итак, мы <...> мягко говоря, доходим. Болячек накопилось столько, что удивительно, как еще дышим. Тут вам и гиперинфляционный криз, и энергетическая кома, и раковая опухоль коррупции, и эпидемия преступности. Не говоря уж о националистических психозах, недержании власти и истощении центральной нервной системы управления» (Хургин А. Необратимый процесс лечения // МН. 1994. 20—27 марта).
Метафора может быть не только средством познания мира, но и украшением в речи. Даже стертые метафоры иногда осознаются журналистами как чересчур образные для газетного стиля. В этом случае в качестве, «извинения» за неуместное употребление эстетикогенного слова авторы используют кавычки, например: «Добавим к этому все рыбное многообразие морских «огородов», которые грабили браконьеры» (Изв. 1996); «Но чтобы стать действительно демократической оппозицией, «Яблоко» должно решительно спуститься с элитарно-политических «высот» в социальные «долины»...» (МН. 1996); «Полуостров оказался прочно привязанным к украинской «колеснице» (П. 1996).
Неверное понимание демократии как ослабления контроля, в том числе и за формой выражения мысли, привело к распространению в языке газеты физиологической метафоры типа «импотенция силового фактора» (З. 1996). Грубая и бранная лексика намного экспрессивнее разговорной и даже жаргонной, так что физиологическая метафора прежде всего отражает накал страстей в обществе, однако журналистам не следует забывать, что соблюдение этических норм является важным принципом в любой цивилизованной стране.
К распространенным стилистическим ошибкам относится нарушение семантической сочетаемости между метафорической номинацией и связанными с нею словами. Необходимо, чтобы в словосочетании устанавливалась связь не только с переносным, но и с буквальным значением слова. Некорректны высказывания типа: «Ельцин выступил со своей предвыборной платформой» (МК. 1996), поскольку в буквальном значении слово «платформа» не сочетается со словом «выступать». Оживление стертых метафор, дающее интересные результаты в художественной литературе (например, у Маяковского банальное «время течет» трансформируется в «Волгу времени»), в газете не всегда оказывается уместным, особенно если название природного явления привлекается для обозначения сугубо бытовых ситуаций, как, например, возникшее из метафоры «лед тронулся» высказывание: «На замерзшей реке жилищных проблем начался ледоход» (МК. 1996). В этом случае вместо ожидаемого эффекта — поэтизации жилищных проблем — происходит обратное — депоэтизация ледохода. В отличие от поэта журналисту не нужно совершать переворотов в метафорике, однако это не означает снижения требовательности к языку.
Широко распространен в языке газеты каламбур, или игра слов, — остроумное высказывание, основанное на одновременной реализации в слове (словосочетании) прямого и переносного значений или на совпадении звучания слов (словосочетаний) с разными значениями, например: «Коммунистам в Татарстане ничего не светит, даже полумесяц» (Изв. 1996).
Вовлекая читателя в игру, журналист будит в нем интерес к своей речевой деятельности, проявляет себя как языковая личность и делает заявку на лидерство. Как и в любой другой ситуации, лидер может быть положительным или отрицательным героем. Употребляя грубые и откровенно пошлые каламбуры типа: «Отныне мы сможем вступить со всем миром прямо на улице в открытую связь. Телефонную, конечно» (МК. 1996), журналист явно нарушает нормы общения.
Еще один близкий метафоре троп — персонификация. Это перенесение на неживой предмет функций живого лица. Одним, из признаков дегуманизации современного общества является выворачивание этого тропа и создание антиперсонификации. Люди получают статус вещей, в результате чего появляются такие строки: «Город-герой встретил товарища Зюганова хлебом и солью и девушками в национальном смоленском убранстве» (МК. 1996). Отстраненное, ироническое отношение к жизни в этом случае перерастает в откровенный цинизм.
Из устной публичной речи в язык газеты проникает аллегория — такой способ повествования, при котором буквальный смысл целостного текста служит для того, чтобы указать на переносный смысл, передача которого является подлинной целью повествования, например: «Ельцин бросал вызов судьбе. А она его вызов не принимала — такая капризная дама, уступала ему без боя. Может, не хотела связываться» (СР. 1996). Аллегория позволяет сделать мысль об абстрактных сущностях конкретной и образной.
Конкурирующим с метафорой тропом является метонимия — перенос имени с одной реалии на другую по логической смежности. Под логической смежностью понимают соположенность во времени или пространстве, отношения причины и следствия, означаемого и означающего и им подобные, например: «Как сообщил в понедельник в Вашингтоне офис вице-президента Альберта Гора...» (Изв. 1996).
Ученые установили, что существуют два принципиально различных типа мышления — метафорический и Метонимический, за которые отвечают разные полушария головного мозга. Тот или иной тип мышления может доминировать у разных авторов, однако не только этим объясняется распространенность метонимии в газете. Этот троп позволяет экономить речевые усилия, поскольку предоставляет возможность заменять описательную конструкцию одним словом: «офис» вместо «сотрудники офиса», «ранний Ельцин» вместо «Ельцин раннего периода своей политической карьеры». Этим свойством объясняется широкое распространение метонимии в разговорной, речи. Выбирая данный троп, журналист решает несколько задач: вносит в язык газеты черты неподготовленности, разговорности, экономит место на газетной полосе, конкретизирует мысль. Другая сторона метонимии — способность обобщать — тоже оказывается полезной для газеты, поскольку позволяет не указывать на конкретных лиц. Так, например, при описании авиакатастрофы журналист может воспользоваться словами «земля» и «борт» («Однако и «земля» и «борт» считали себя зрячими» (Изв. 1996)) вместо указаний на конкретных сотрудников наземных служб слежения за полетом и членов экипажа. Заложенная в метонимии способность к деперсонификации позволяет передавать шутливое или ироническое отношение к человеку, например: «Касса пришла» (П. 1996), — о человеке, выплачивающем деньги.
К метонимии очень близка синекдоха — перенос имени с целого на его часть и наоборот: «Над нашей территорией может беспрепятственно летать любой, кто достал «борт» и горючее» (Изв. 1996). Синекдоха этого типа может проникать в газету из жаргонов или создаваться автором в соответствии с его саркастическим отношением к тому, что он описывает. В том и в другом случае она снижает стилистический статус, речи. Другая разновидность этого тропа — синекдоха числа, т. е. указание на единичный предмет для обозначения множества или наоборот, — обычно повышает стилистический ранг высказывания, поскольку единичный предмет, соединяющий в себе черты многих подобных предметов, существует лишь как абстракция, идеальный конструкт, и умозрительный, идеальный мир описывается текстами высокого стиля: «Указ оптимисты расценивают как хороший импульс для ударного труда российского пахаря на весенней борозде» (Т. 1996).
Использование синекдохи числа при описании отрицательно оцениваемых событий придает повествованию иронический оттенок: «Оскудевшее российское поле в лучшем случае получит раз в 30 удобрений меньше, чем в прежние, благополучные весны» (Т. 1996).
Ироническая окраска может также создаваться антономазией — употреблением имени собственного в нарицательном значении или наоборот: «Примерно в то же время в Азове готовился к отъезду в неведомые Палестины некто Альберт Жуковский» (Изв. 1996).
Отстраненное ироническое повествование стало чуть ли не главной чертой альтернативной советской литературы. В процессе демократизации средств массовой информации образ независимого наблюдателя, не принимающего старой системы ценностей и не навязывающего своей, все подвергающего непредвзятому критическому анализу, появился на страницах печати. В связи с этим важную роль начинает играть антифразис — употребление слова или выражения, несущего в себе оценку, противоположную той, которая явствует из контекста. Так, в рассмотренном выше примере имя собственное «Палестина» с заложенной в нем высокой оценкой, (этот регион ассоциативно связан со святыми местами) употребляется вместо выражения «в неизвестном направлении», заключающего в себе отрицательную оценку. Антифразис имеет две разновидности: иронию (завышение оценки с целью ее понижения) и мейозис (занижение оценки с целью ее повышения). Так, фраза: «Короче, налицо некоторый повод для ликования крестьянства» (Т. 1996) — явно иронична, поскольку слово «ликование» относится к высокому стилю и содержит завышенную оценку того бытового явления, которое оно называет. Напротив, в предложении: «Мы (Эквадор. — Авт.) чувствуем свою вину за то, что банановая кожура очень часто появляется на московских улицах» (МК. 1996) — притворно занижена самооценка, т. е. читатель имеет дело с мейозисом.
Предельным, наиболее резким и жестким выражением иронии является сарказм: «Затем новенький кандидат в президенты вышел на улицу пообщаться в капелистый апрельский день с народом, часть которого охраняли спецслужбы, да так бдительно, что улица Куйбышева (Ильинка) была запружена спецмашинами и людьми в добротных черных пальто» (П. 1996).
Аллюзия в строгом смысле не является тропом или фигурой. Она представляет собой прием текстообразования, заключающийся в соотнесении создаваемого текста с каким-либо прецедентным фактом — литературным или историческим. Аллюзия — это намек на известные обстоятельства или тексты. Содержащие аллюзию высказывания помимо буквального смысла имеют второй план, заставляющий слушателя обратиться к тем или иным воспоминаниям, ощущением, ассоциациям. Текст как бы приобретает второе измерение, «вставляется» в культуру, что и породило термин «вертикальный контекст».
По содержанию аллюзии подразделяются на исторические и литературные. Первые строятся на упоминании исторического события или лица. Литературные аллюзии основаны на включении цитат из прецедентных текстов (часто в измененном виде), а также на упоминании названия, персонажа какого-либо литературного произведения либо эпизода из него. Встречаются и смешанные аллюзии, обладающие признаками как исторической, так и литературной аллюзии: «После августа девяносто первого в одно мгновение не стало трех китов, на которых все держалось: рухнула партия, развалилось союзное государство, приказала долго жить социалистическая ориентация. Все смешалось в России» (OR 1993).
В газетных текстах используются следующие разновидности литературной аллюзии:
1. Литературные цитаты-реминисценции, имена персонажей, названия произведений и т. д.: «Человек — это звучит горько» (КП. 1995); «Все счастливые жители нашей деревни похожи друг на друга, а несчастные? Каждый «по-своему» (Изв. 1996).
2. Видоизмененные высказывания ученых, политиков, деятелей культуры и т. д.: «Возникла почти революционная ситуация, когда низы не хотят жить по-старому, а верхи не могут управлять . никак. Ни по-старому, ни по-новому» (КП. 1995).
3. Библеизмы (факты, имена, фразы из Ветхого и Нового. Завета): «Служба воздушного движения грубо нарушила наставления по производству полетов — своего рода «Отче наш» авиаторов» (Изв. 1996).
4. Цитаты, в том числе трансформированные, из популярных песен: «Любимый урка может спать спокойно» (КП. 1993); «Что ж в июне капитан может стать майором» (Изв. 1996).
5. Измененные названия теле- и видеофильмов, фразы из популярных фильмов и телепрограмм, рекламы: «Виртуальный офис — это реальность» (МН. 1996); «Внимание: всем послам!» (МК. 1993); «Куриные окорочка все-таки полетят в Россию» (Изв. 1996).
6. Трансформированные крылатые выражения: «Теперь все будет просто: пришел, увидел, поменял» (МК. 1996); «Третья сила» умерла. Да здравствует «Третья сила»?» (МК. 1996).
7. Названия живописных полотен, скульптур и других произведений искусства: «Однако юные бойцы оппозиции отвергают насилие и уверяют, что не возьмут в руки оружие пролетариата» (Изв. 1996); «Перекуем Иванов на Абаев» (МК. 1996).
Разумеется, здесь перечислены далеко не все разновидности литературной аллюзии. Но и по приведенным примерам видно, что вертикальный контекст в печати нередко строится из компонентов так называемой массовой культуры. Это вполне естественно для данной сферы общения: пресса ориентирована на массового адресата. Последнее, несомненно, сказывается на «качестве» аллюзий: ведь для того, чтобы разгадать «аллюзийный ребус», нужно понять смысл аллюзии и хотя бы приблизительно знать ее источник.
И все же в печати часто встречаются сложно построенные, эстетически привлекательные, насыщенные глубоким смыслом аллюзии. Такие аллюзии чаще всего многофункциональны: они раздвигают временные рамки и расширяют культурное пространство текста; обогащают его смысловыми и эмоциональными оттенками (в том числе создают предпосылки для возникновения у читателя разнообразных ассоциаций); служат средством выражения оценки и создания комического эффекта; используются для усиления аргументации; наконец, способствуют формированию имиджа журналиста как человека высокой культуры, ср.: «Звезда, под которой родился будущий член Политбюро, оказалась пятиконечной, красной и счастливой. Он принадлежал к первому чисто советскому поколению, с младых ногтей убежденному в том, что учение Маркса всесильно, потому что верно, а верно, потому что всесильно» (МН. 1994). Типично аллюзийный прием — «расширение» известного ленинского высказывания о марксизме путем перестановки слов, обозначающих причину и следствие, — значительно модифицирует смысл фразы и придает ей характер иронической оценки.
Как и вообще в прессе, в сфере создания и использования аллюзий в печати наряду с тенденцией к экспрессивности (которая здесь, несомненно, является ведущей) действует и тенденция к стандартизованности. Создаются своего рода аллюзийные стереотипы, которые с небольшими видоизменениями (или вообще без изменений) тиражируются разными изданиями: «Любимый урка может спать спокойно» (КП. 1993) — «Любимый город может спать спокойно?» (Изв. 1996); «Сколь бы фантастически много денег ни было — Боливар не вынесет двоих» (КП. 1994) — «Боливар не вынесет двоих» (заголовок: МК. 1995). Все сказанное об аллюзиях еще раз подтверждает вывод В. Г. Костомарова о природе языка, прессы: «Явным отличием газетного языка служит то, что вследствие высокой и интенсивной воспроизводимости отдельных вырабатываемых средств языка он как раз не претендует на их закрепление и, напротив, императивно тяготеет к их непрерывному обновлению» [14, 257].
Действие в средствах массовой информации двух тенденций — к стандартизованности и экспрессивности, — разумеется, не ограничивается использованием тропов и фигур речи. Например, стремление к речевой выразительности нередко проявляется в создании новых наименований, отсутствующих в словаре, — окказионализмов. Вот несколько примеров из газет последних лет: путчелюб, кинороддом, гайдарономика, съезданутый, восъмидерасты, коржаковизм, демократ-расстрига. На следующий день после произошедшего несколько лет назад катастрофического падения курса рубля газеты выходили с заголовками типа: Рублепад; Отрублилисъ.
Стремление к экспрессии порой приводит к противоположному результату — к созданию штампа, одному из воплощений стандарта. Штампы были очень широко распространены в печати советского периода. Штамп представляет собой изначально образное, но в силу своего постоянного употребления утратившее свою экспрессию выражение. Наиболее яркий пример штампа — это не так давно часто встречавшиеся на страницах газет метафоры и перифразы (описательные обороты, заменяющие прямые наименования), наподобие следующих: черное золото (нефть) зеленый часовой (лес), флагман индустрии, эстафета поколений, правофланговые пятилетки, труженики полей, работники прилавка. Штамп — это «окаменелая фразеология», в которой неправомерно продолжают «усматривать стилистическое назначение воздействия» [11, 158].
Именно псевдообразность штампа служит основной Причиной его негативной оценки, которая, кстати, может быть выражена не только прямым оценочным суждением, но и пародией или оценкой-образом в художественном тексте, ср.: «Нацелив на верстку острый свой карандаш, Ермолкин пристально вглядывался в напечатанные слова и ястребом кидался, если попадалось среди них хоть одно живое. Все обыкновенные слова казались ему недостойными нашей необыкновенной эпохи, и он тут же выправлял слово «дом» на «здание» или «строение», «красноармеец» на «красный воин». Не было у него в газете ни крестьян, ни лошадей, ни верблюдов, а были труженики полей, конское поголовье и корабли пустыни. Люди, упомянутые в газете, не говорили, а заявляли, не спрашивали, а обращали своей вопрос. Немецких летчиков Ермолкин называл фашистскими стервятниками, советских летчиков — сталинскими соколами, а небо — воздушным бассейном или пятым океаном. Особое место занимало у него в словаре слово «золото». Золотом называлось все, что возможно. Уголь и нефть — «черное золото». Хлопок — «белое золото», газ — «голубое золото». Говорят, однажды ему попала заметка о старателях, добытчиках золота, он вернул заметку ответственному секретарю с вопросом, какое именно золото имеется в виду. Тот ответил: обыкновенное. Так потом и было написано в газете: добытчики золота обыкновенного» (Войнович В. Претендент на престол). Данная оценка-образ позволяет судить и о других причинах (помимо псевдоэкспрессии) негативной оценки штампов. Это, например, их идеологизированная оценочность; оттенки псевдопатетики, привносимые ими в текст; наконец, возможность использования их в качестве одного из средств языковой лжи и демагогии.
Штампы не следует смешивать с клише — «положительными конструктивными единицами» (Н. Н. Кохтев), которые представляют собой не претендующие на образность и экспрессивность обороты, служащие для экономии мыслительных усилий, упрощения операций по созданию и восприятию текста, без которых, как отмечал швейцарский лингвист Ш. Балли, нельзя было бы писать «быстро и правильно». Это сочетания типа: мирное сосуществование, понижение уровня -жизни, государственное, регулирование цен. Часто они создаются по типовым моделям на основе базовых слов: проблема (научная, хозяйственная, правовая); вопрос (балканский, сложный, бытовой); дух (времени, перемен); мир (науки, бизнеса, детства).
Наряду с действием тенденций к стандарту и экспрессии одной из характерных черт дискурса периодической печати является полистилизм — возможность использования языковых средств, различных по стилевой принадлежности и нормативному статусу: книжных и разговорных, относящихся к основному фонду словаря и.его периферии, пафосных и сниженных, терминов и жаргонизмов. Важно, чтобы их употребление диктовалось критериями «уместности и сообразности», а не языковым вкусом лингвистически невзыскательного читателя и тем более не стремлением к подражанию языку улицы». Средства массовой информации в значительной степени определяют нормы языка и общения, и тем более велика их ответственность за то, чтобы эти нормы отвечали лучшим культурным традициям.
Резюме
Специфика языка средств массовой информации определяется особенностями коммуникативной ситуации, которую он обслуживает. Дискурс массовой коммуникации характеризуется как дистантный, с индивидуально-коллективным субъектом и неизвестным, количественно неопределенным массовым рассредоточенным адресатом. Цель коммуникации включает информационную, комментарийно-оценочную, познавательно-просветительную, персуазивную (воздействующую) и гедонистическую составляющие, причем информационная функция считается первичной. Важнейшей категорией дискурса массовой коммуникации является информационное поле. В значительной степени оно формируется за счет иерархически организованной новостийной информации и при отсутствии тематических ограничений должно принимать вид адекватно отражающей действительность информационной мозаики, однако реально могут возникать «сдвиги» в сторону позитивной или негативной информации. Общепризнанными считаются только два вида ограничений на распространение информации — институциональное (юридически закрепленное) и конвенциональное (прежде всего этическое), все остальные ограничения являются нарушением информационной нормы. К ним, в частности, относится распространение недостоверной информации. Практика «черной» и «серой» пропаганды выработала дезинформационные универсалии, однако и читатель, в свою очередь, научился узнавать в тексте приемы, маскирующие ложь, — маркеры лжи. Оценка (прагматическая сторона информации) неотделима от фактов (предметно-логической составляющей информации). В ней выражены позиция автора, его система ценностей, представления о происходящем. Оценка тесно связана с категориями свой/чужой, искренний/'лживый. В журналистской практике сложились типовые объекты оценивания: оппоненты, их высказывания и действия, отдельные слои населения, общественные институты, общественные явления. Оценка является важным, а иногда и основным средством аргументации и может меняться вплоть до полярной в зависимости от целей коммуникации или под влиянием социальных факторов. Ее использование в аргументативной функции регулируется этическими нормами и риторическими правилами. Эти ограничения удается обходить с помощью косвенных оценок, к которым, в частности, относятся контексты самодискредитации. Риторическое усиление речи достигается с помощью стилистических фигур и тропов. Их использование отвечает двум основным тенденциям языка газеты: стремлению к стандартизованности и к экспрессивности. Основная выразительная нагрузка падает в газете на четыре типа фигур: вопросы, повторы, аппликации и структурно-графические выделения. Тропы не только украшают текст, но и помогают осмыслить действительность, структурируя ее и смещая акценты. Некоторые изначально выразительные средства языка, употребляемые в печати, постепенно превращаются в штампы, которые являются одним из воплощений стандарта. Средства массовой информации в значительной степени определяют нормы языка и общения, и тем более велика их ответственность за то, чтобы эти нормы отвечали лучшим культурным традициям.
Хрестоматия
I. Разговорная речь
Разговорная речь — основная функциональная разновидность кодифицированного литературного языка. В ней проявляются вся неофициальная жизнь людей, все нюансы человеческого поведения, отношений с другими людьми, переживаний и настроений. Мгновенный, симультанный характер чувства-речи-мысли скрывает сложность процесса речевого общения, его зависимость от многих факторов: психофизиологических, возрастных, социальных, культурных, интеллектуальных, ситуативных.
Разговорная речь — это целенаправленное человеческое поведение. Формирование целевой установки говорящего начинается с общих процессов ориентировки и заканчивается отчетливым предвосхищением сообщаемого (коммуникативной интенцией). В речи говорящий всегда заявляет о себе как о личности с присущими ей индивидуальными особенностями мировосприятия и языковой компетенции. Необходимым условием речевого общения является коммуникативная заинтересованность адресанта и адресата (адресатов), которая обусловливает главный принцип общения — паритетность его участников, вне зависимости от социокультурных характеристик и психологических ролей.
Умение слушателя проникнуть в коммуникативный замысел говорящего — основное условие успешного речевого общения. Слушатель проделывает огромную работу по интерпретации речевого потока, по переосмыслению ранее сказанного, по соотнесению своей «модели» понятого с реальными фактами и поведением собеседника. Именно в этой разновидности литературного языка имеет место самое сложное взаимодействие между говорящим и слушающим, самое жесткое требование ситуативного реплицирования, наиболее активный характер интерпретации и эвристичность процессов постижения смысла.
В разговорной речи проявляются общие и индивидуальные особенности внутренней речи говорящего: его поиски нужной синтаксической конструкции, подходящего слова в определенной синтаксической позиции, повторы, выбор средств поддержания диалога, паузы обдумывания и т. д. Именно в неподготовленной, живой речи находят свое подтверждение положения теории речевой деятельности: логические структуры и языковые конструкции не полностью соотносительны, т. е. равны друг Другу; существуют законы невыражения структур мысли; существуют явные и неявные способы выражения смысла, выборочное отражение «положения дел» или «картины мира».
Разговорная речь показывает сознательный характер формирования линейной организации речи говорящим, его ориентацию на мир слушателя, прогноз его коммуникативных ожиданий и реакций. Это подтверждает контроль говорящего над способом высказывания, выражающийся во введении оборотов метарефлексии, поправок, уточнений.
Многообразие форм человеческой жизни рождает выбор тем речевого общения, стратегий речевого поведения, жанра общения и приемов воплощения чувства-речи-мысли. В разговорной речи существуют свои специфичные средства привлечения внимания собеседника, приемы экспрессивности, убеждения и особая, в зависимости от жанра речи, эстетика. Разнообразие материала в данном разделе хрестоматии обусловлено тем, что образцы современной разговорной речи отбирались по нескольким параметрам: по количеству участников общения (полилоги, диалоги, дневниковые записи), по форме (устная и письменная разновидности), по типу выбранной стратегии (направленная стратегия и ненаправленная, ситуативно обусловленные полилоги и диалоги), по жанрам (беседы, рассказы, разговор, письма, записки, поздравления, дневники), внутри жанров — по типам коммуникативной модальности: эпистеми-ческой, аксиологической, эмоциональной и др.
Полилоги. Беседы ненаправленной стратегии
Подраздел открывается записью беседы, представляющей собой разновидность праздноречевых жанров (фатического общения). Это такой вид разговоров со многими участниками, полилогов, в которых участники рассказывают истории, шутки, делятся воспоминаниями, упражняются в остроумии, ищут сочувствия, сопереживания, понимания в оценках фактов и событий. При этом снимают эмоциональное напряжение и обогащаются интеллектуально. Об общении такого типа Н. Абрамов («Дар слова». 1901) сказал, что «разговор есть обмен симпатий».
Первая беседа (I; запись М. В. Китайгородской, 1991 г.), фиксирующая нюансы индивидуального произношения, наглядно показывает атмосферу полилога: подхваты, встречное реплицирование, свидетельствующее о повышенном интересе к рассказу, переспросы, перебивы, эмоциональные возгласы, вопросы. Участники беседы, слушая основного рассказчика, выражают и свое отношение к отображаемому, и свою оценку действия рассказчика. Запись показывает, что участники разговора — люди разного возраста, которые принадлежат к одному социальному кругу и относятся друг к другу с симпатией и интересом. Специфические особенности разговорной речи в кругу близких людей — употребление в речи первых пришедших в голову слов, затем подбор более точных синонимов, смешение планов повествования (сюжетного и описания своих ощущений и впечатлений), повторы, однотипное заполнение пауз, обдумывание (ну, вот).
Вторая и третья записи (II, III; запись Е. В. Красилъниковой, 70-е гг.) показывают особенности непринужденной спонтанной речи известного мастера слова Л. Успенского; эпистемическая модальность (ср. реплики знаете?; очевидно?) является второстепенной. Реплики других участников беседы свидетельствуют об их заинтересованности в общении.
Ситуативно обусловленные короткие полилоги показывают разные тактики кооперативной стратегии: первый полилог (IV) демонстрирует поиск темы для разговора случайных участников общения; второй (V) представляет собой обмен мнениями по определенному вопросу; здесь участники общения — люди давно знакомые (ср. обращения, метафорические словосочетания), коллеги.
Полилог студентов (VI) представляет собой типичный разговор эпистемической модальности: обмен информацией — основная тактика полилога. Реплики выявляют коммуникативного лидера — знающего студента (Б.) и инициатора общения — спрашивающего студента (А.) и его друга (В.). Адресность речи (Б.) подчеркивается вопросами-частицами (да?), фигурой развертывания — триадой.
Участники беседы:
А. — москвич, 34 года, географ.
Б. — сестра А.
В. — дочь Б., студентка.
Г. — муж Б.
Записано в Москве, в доме Б. осенью 1991 года. Запись М. В. Китайгородской.
А. А в этот раз у меня вот еще из впечатлений было что / вот когда я первый раз когда я с медведем вс... во-первых я в этот раз / вот в прошлые разы было так / ну оди-ин раз / ночевали мы / в лесу / а... в этот раз мы в лесу ночевали / в общей сложности / четыре раза //
Ночевали //
Б. Страшно //
Да и холодно //
А. Вот // Приче-м дважды я один ночевал //
В. (с удивлением и страхом) О-о!
А. Дважды я один / и Сережка один /
(тихо) два раза ночевал //
В. Да ты чего? А как так?
Это ж страшно!
А. Ну (в) от один раз когда с мишкой (т. е. медведем) встретился с этим / я один раз ночевал /
ну я с'-в' ечера /
В. И сразу остался ночевать?
А. Ну я с вечера пришел на ток на подслух / послушал значит / слышу вроде бы там сел / вроде бы там сел / но а сидишь уже сразу / в ушах-то звенит / во-от / и потом еще главное сел / вроде подслух / все / сижу / и вдруг ну вот буквально вот знаешь вот такое вот ощущение / вот ну / кто-то есть что-то /
Б. Угу//
А. то (е)сть мелькнула какая-то тень / накрыла / и у меня над головой в трех метрах пролетает филин /
Б. Ой!
А. и метрах в сорока садится //
Б. Хм //
А. Вот // Он сел / а филин на току / это вообще такая зараза / ну он...
подкрадывается
В. Филин?
А. к этим самым / глухарям /
В. А-а / он тоже туда же?
А. Коне-е-чно' туда же!'
Б. Ч(ег)о / на них охотится (тоже)?
А. Коне-е-чно // Так филин // Филин это зверюга / извини меня вот такой вот высоты (изобразительный жест рукой — 'высота от пола') // Вот такой вот высоты //
Г. И наглый //
А. Он / сел / ти-и-хо-тихо подлетел / только чуть-чуть / башкой повертел / я думаю «ну щас я т(еб)я хлопну / мил друг // Мне помощники (мне?) не нужны» // (смеются) Вот // Но понимаешь / уже подлетели они / дум(аю) «вот я его щас хлопну / (пауза) а они (глухари) возьмут / и улетят» //
А-а
Б. Да / спугнешь //
А. Ну конечно / ну вы... выстрелы же ведь с ве... с'-в' ечера на то... на току // Я бы знал (о)ни... как они расселись / если бы я бы знал / я бы может его бы и-и хлопнул бы // Но а бог его знает / где они сидят / а ветерок был / не очень доносит / где они сели // Слышу что хлопанье крыльев / там вроде там / ну и все // Вот // Ну и я его поми...
Б. Он серый?
А. (договаривает прерванную реплику) помиловал в итоге // (отвечает на вопрос) Он почти черный //
Г. (тихо) Леониду Харенычу позвоню //
А. (продолжает) Темно-серый // Темно-серый // Вот //
В. Желтые глаза?
А. Ну я его не видел / он спиной ко мне сидел //
В. Ой ужас какой // А он тебя видел?
А. Да нет / откуда? Я уж так подумал / когда он у меня над головой пролетел / думаю «так / мимоходом шевельнул(сь) бы / он бы д-долбанул бы сверху / не разобравшись» // (смеются)
В. Послушай / это он да? Это он может ч(ег)о-ни(бу)дь?
А. Ну / он мог спикировать конечно къш // пет / ну он иы сообразил конечно къш // Ну ч-черт его знает / все равно неприятно // (смеются) Ну во-от /
и-и значит...
Б. А если он впол...
вполовину (нрзбр.)
А. И вот после этого я-а / сел под... на подслухе посидел / потихонечку ушел метров на триста / под елочкой устроил(съ) / а тоже неприятно // Чего? Шуметь-то особо не хоч(е)тся / а дров хороших / на земле нет / все погнило // То есть(тъс')нужно ломать // А-ломать / это тоже / ну представляешь с руку вот сучок / сухой / сломать // (Там же?) щелчок / будь здоров какой // Это я пока перепилил вобщем / там / набрал кое-как с грехом пополам дров / сварганил значит ноги / во-от //
Б. А поч... что это такое?
А. Ноги / это таежный костер // Это-о когда бревна кладутся вдоль все,/ рядышком одно к одному / то (е)сть не в кучку / а вдоль // (дальше рассказ А. идет на фоне тихого телефонного разговора Г.) Вот // И / значит нарезал лапничку / сам прилег рядом вдоль / ну вот дрова были немножко фиговенькие / поэтому придремать не удалось / но все равно // Вот лежи-и-шь ночью / лежишь чуть придрё...
придрё-о-мываешъ /
Б. (к Г., разговаривающему по телефону) Игорь / Игорь / ты в
комнату перейди //
А. (продолжает) вот // Потом / как говорится / уже чувствуешь что / придремываешь /
В. А / ты то есть ты
у костра что ли спал?
А. У костра / конечно / спал //
В. Ничего / не страшно?
А. Ну а чё страшно-то? Я выбрал место / с одной стороны елка вот такая вот / с другой стороны там ка-а-мень какой-то / пристроился так / и лапничку положил / с третьей стороны костерок / вот / лег / полежал-подремал / достал термосочек / чайку налил-попил / пару бутербродов с собой /
В. Не скучно?
А. А чё / хорошо // В лесу знаешь интересно // Вначале там пти-и-чки с'-в'ечера поют / потом постепенно все затиха-а-ет-за-тиха-а-ет / и тишина // Полная тишина-а /
В. Не / я бы умерла // Вот ко(г)да тишина /
это всё (смеется) //
А. ну вот // Ветер сти-их / всё ти-и-хо в лесу // Вдруг птичка какая-то засвистит // Потом филин заорал в одном месте //
В. (со страхом) О-ой! Все //
А. Во-от // Немножко времени прошло / уже в другом месте заорал филин / и по-другому // Он о... орет / каждый раз по-разному //
В. Так вот? «У-у»?
А. Не-е / он по-разному орет //
В. А «у-у» это сова?
А. Он может //
Нет // Он он и та-ак может // Иной раз он заорет / ну просто дурным голосом // Иной раз заорет / вот как вот ребенок плачет громко //
В. Ой //
А. Орет / (имитирует) «Э-хэ-хэ-хэ-хэ» //
В. (тихо) Ужас //
А. Что-то в таком вот духе // Во-от //
В. У меня кошки щас под окном / устраивают /
концерты // (нрзбр.)
А. Вот при... примерно также / вот //
Б. О-ой //
А. Во-от //
Б. Это филин подражает / всем животным / да?
А. Ну филин не-ет // Филин он не пересмешник / он-н... ну он так по-разному орет // Ну и потом где-то я...
В. Это от характера зависит?
Или от настроения?
А. Нет / ну просто-о
от воспитания //
В. А-а //
А. То (е)с(ть) где рядом с какими звуками жил / где у кого какие предки / (пауза) как орали / (смеется) вот и он также // Во-от // И потом пошел / вроде я проснул (съ) / рано глухари запели / еще где-то начало третьего / уже я услышал / слышу щ-щелк / / Дум(аю) «ох ты Господи / (не утро ж?) еще» // Я еще думал минут тридцать-сорок у меня есть / слышу щелчок / и потом тишина // (тихо) Приснилось что ли? Ну скорей костер затушил / вроде недалеко / стал подходить...
Б. А кто щелкнул-то?
А. Глуха-арь //
В. (А-а?) / они же щелкают //
Б. А-а / да / угу //
А. Вот такой (изображается щелчок пальцами) // Вот такой звук // (еще раз щелкает пальцами) И все / и тишина // Вот // Я подходить стал вижу... слышу вроде он запел-запел-запел-запел / подхожу-у потихоньку / ну так / особо не шумел / и тишина слышу // «Что такое?» думаю // Ну ладно / развернулся /
В. А там этот филин небось его уже слопал // А. Не-ет // Развернулся к другому / иду-иду / иду-иду / уже метров-в... восемьдесят / сто остается / (Г. заканчивает телефонный разговор) вдруг слышу / крылья захлопали // «Что такое?» думаю / «ну словил» // Не-ет вижу // Опять этот глухарь / мимо меня п... а щелч-чок опять такой злой он бывает / иногда щелкает / когда-а чем-то недоволен / очень громко / з-злой такой щелчок // И мимо меня летит // Ну / было б знато (т. е. если бы знал) / я бы его стрельнул бы и все / Ну... не-е н'и: классическая охота / но вполне можно было // Во-от // И он пролетел / я стою думаю «что же делать?» / и слышу «чух-чух-чух-чух» (данное звукоподражание имитирует шаги медведя) //И когда он (глухарь) уже пролетел через меня / я уже понял / в чем дело // Я уже понял думаю «ну все / иди сюда дум(аю) / мил друг» // И / ну у меня как-то вот таких о... вот в тот раз у меня так немножко сыграло / вот / а-а щас / такая злость была / набил бы морду этому медведю бы / (смеются) вопросов бы нет // Во-от // И перезаряди-и-ться можно было двадцать раз уже / ну все он мимо меня прошел / я поце-е-лился / (тихо) все это потом / «ладно / ступай с'-м' иром» //
Во-от //
В. Стра-а-шно //
А. И потом вот он мне еще двух петухов (т. е. глухарей-самцов) согнал / на меня вылетели тоже / но я не стал стрелять-шуметь // Ну вот // ушел / думаю «ну / у меня еще времени там / четыре или пять дней»// Не стал я бередить этот ток / чтобы там / шуму лишнего не разводить // А последн(ий) вернее / ну / предпоследний раз / девятого утром пришел / вот // Ну1/ уже я пулю (для медведя) взял у Павла (имя егеря) / (смеются) дум(аю) / «приходи» / Павел мне сказал что лицензия есть спортивная // (пауза; далее А. объясняет собеседникам, почему он так и не стал охотиться на медведя) Вот // Ну во-пер(в)ых пули не свои / и во-вторых я из «Меркеля» (марка оружия) не стрелял пулей / ну в-третьих чистый такой момент как говорится / даже если хлопнешь там / километра два его тащить / это за ребятами
возвращаться //
Г. Ну в общем ты его простил /
короче говоря //
А Да-а // Ну и я пришел / дум(аю) «ладно / бог с тобой / живи» / значит я взял свой старый костерок /
сложил /
В. Жалко мишку //
А их там много?
А. (на более высоком регистре) Е-есть там / е-есть //
В. (Все равно) жалко //
А. Вот // Сложил, я это дело /
В. (тихо) Жалко //
А. запалил костерок дымком немножко / к(ак) раз в сторону тока был ветер // Раздул я его / раскочегарил немножко огня нет / (ну?) дыма нет / «ну и хорошо» дум(аю) / «не подойдешь» // Ну и не пели в этот день глухари //Я прошел / одного / поднял / второго' поднял / ну и что толку / не поют // Во-от // Ну и пошел потихонечку домой / а тут как раз до ж: ичек пошел // Дождичек / дождичек / я иду-иду-иду к лодке / иду к лодке с'н' ег уже в до ш'... э-э... (исправляет оговорку) до ш' в с'н' ег перешел / подхожу к своей лодке / а выходной день / праздник вернее // Там (з)начит мужики какие-то по берегу ходят / ну я их на базе-то видел // А я главн(ое) (со смехом в голосе) так, появился очень интересно / там / из-за бугорка / а они вижу как раз идут / по направлению к моей лодке // (вроде бы?) // Во-от // Они так / подходят / ну и тут вдруг я / появляюсь / я вижу они обернулись / и так немножко удивились / испугались / я / там / ровное место / луг / не видно / ну практически / вроде спрятаться негде // Ну я так подошел что-о / вдруг / образовался // Откуда ни возьмись // (со смехом в голосе) Обернулись / «что такое?» А потом у меня видок еще тоже // Этот мой маскхалат / до глаз завязанный тут / с рисунком // Вот // Спереди значит термос висит / (тихо смеется) вот так как это на авоське / сзади тоже эта куртка / ну / (пото)му чт(о) на ходу / раздеваешься на ходу / все-т(а)ки не так тепло / как под мотором когда идти // Вот // Значит нъш'ьт //
В. А они ничё не хотели с твоей лодкой сделать?
А. Да нет / у них как выяснилось рядом своя стояла // А мне не видно вот так / из-за самого края берега // Во-от // Они (так?) немножко поежились / (смеется) такому явлению //
У меня слева фонарь висит /
В. (нрзбр.) неожиданно //
А. (продолжает) справа ружье вот так / наперевес // И погода такая / и-и не слышно из-за ветра / я еще из-под ветра подошел / то есть в полной тишине // Обернулись / человек стоит (смеется) //
В. С ружьем // (нрзбр.)
А. Да / с ружьем / наперевес // А я уже их узнал / рукой махнул / во-от // Они к своей лодке подошли / садятся / я отплыл / а там ледок у берега / ну и вообще идти погано // Хоть и по ветру / а-а / все равно // Я грю «давайте я вас / возьму / на буксир» // Ну они посмотрели / вроде веревку какую-то нашли / а я / в своей лодке глянул / привязать не к чему // В руках, держать / (это?) не удержишь полчаса //
Б. И бросить
(тихо, со смехом) где-нибудь //
А. Вот // Значит к ноге привязать /
перетянет // Вот //
В. (к Б., тихо, нрзбр.)
Б. (к В.) Давай / одевайся //
А. Ну и в конце концов я говорю / «мужики / привязать не к чему грю / простите великодушно» //
Диалоги
Ситуативно обусловленные диалоги показывают, что вне зависимости от социально-ролевых и психологических отношений участников общения известность многих обстоятельств делает естественным явлением структурную неполноту реплик. Неподготовленность речи проявляется в порядке слов (например, появлении определений после определяемых), подборе синонимов, точных слов, обилии вводных слов, номинативных предложений. Индивидуальный речевой стиль характеризуется выбором пословиц, прецедентных текстов, модных словечек, выражений; в женской речи встречаются эмоциональные возгласы, уменьшительно-ласкательные суффиксы (ср. XI, XII), иронические выражения (ср. IV, IX, X, XII). Некооперативная стратегия показывается в XIII диалоге, который носит «предписывающий характер», т. е. выражает просьбу-требование, оставшуюся невыполненной, в результате чего инициатор общения потерпел коммуникативную неудачу.
Диалоги-беседы (запись Н. Н. Гастгвой, 1990 г.) показывают, как в ходе обмена репликами достигается коммуникативная цель. Оба диалога относятся к праздноречевым жанрам: первый (XIV) — это обмен мнениями и информацией по определенному вопросу, второй, (XV) — обмен оценочными суждениями, показывающими согласие собеседников. Интересны такие явления спонтанной устной речи, как подбор нужного слова (произнесение начальных звуков одного слова, затем замена его другим словом), подхватывающие реплики, свидетельствующие о том, что коммуникативные ожидания адресата оправдываются, реплики-регулятивы, направляющие ход диалога.
Участники — коллеги, люди средних лет
А. «Коровку» хочешь?
Б. Купила все-таки?
А. Я их люблю / И шоколадные // А всякие там карамели мне и даром не нужны // Мармелад / пастила / зефир / тоже ничего / И варенье / конечно / я обожаю / А к меду равнодушна / Наверно / скрытая аллергия какая-нибудь / Ну как тебе они?
Б. Суховаты / не тянутся //
А. Это местная фабрика / Не научились еще / как на «Красном Октябре» / А может / сырье не то //
Б. Какое сырье? / Молоко? / Его здесь полно //
А. Ну / не только молоко / наверное //
Б. А что еще? //
А. Не знаю / Ну / сахар / конечно // И технология особая //
Телефонные разговоры
Особенность телефонного разговора состоит в определяющей роли таких компонентов речи, как темп, отчетливость произнесения, тембр голоса, паузирование, интонация. Приведенные диалоги демонстрируют главные признаки разговорной речи: эллиптированные конструкции, суффиксы субъективной оценки, междометные восклицания, цитирование текстов со смысловым приращением.
А. Привет! //
Б. Привет / Тань! //
А. Что не звонишь? / Завтра четверг / помнишь? //
Б. Помню / конечно / Завтра и поговорим // Не звоню / потому что закрутилась / дела все //
А. Ну / деловуха ты / Галина //
Б. А что делать? // Теперь и про четверг могу забыть / про воскресенье давно забыла // Но нет / нет / завтра в пять встречаемся где обычно / и к Анне Тимофеевне // Все / все / пока / до встречи //
А. Пока //
А. Ку-ку! //
Б. «Не прошло и полгода» / Где ты? //
А. Как обычно //
Рассказ-воспоминание
Характерная особенность жанра рассказа — коммуникативная интенция, которая, как правило, является информацией на определенную тему. Это монологическая речь внутри полилога (или диалога). Рассказ относится к «запланированным» видам речи, ожидаемым всеми участниками коммуникативного взаимодействия. Целостность передаваемой информации обеспечивается связностью отдельных фрагментов. Ход рассказа прерывается репликами-оценками, репликами-вопросами. Приведенный рассказ показывает индивидуальные особенности речи рассказчика: неоправданное употребление именительного падежа существительных, заполнение пауз обдумывания частицей да, эмоциональное выделение некоторых слов паузами и интонацией.
Запись сделана в Москве в 1995 г.
А. — москвичка, 74 года, учитель-словесник, пенсионерка. Б. — племянник А., программист. В. — сын Б., школьник. Г. — жена Б., бухгалтер
А. Тогда в сорок первом / в конце октября / тяжелая неделя была / мало кто верил / что Москву не сдадут // Бежали из Москвы / кто куда //
Б. А вы все / бабушка Шура / не хотели уезжать?
В. И бабушка Валя с вами была?
Г. Бабушка Валя тогда маленькая была //
А. Вале было тринадцать лет // Мы не верили / что Москву сдадут / и мама / и отец не верили // Отец тогда / по здоровью / не на фронте был / в милиции служил // По радио ничего не говорили / несколько дней / Да //
Г. Молчало радио?!
А. Нет / не молчало // Классическая музыка была //
Б. Несколько дней / классическая музыка? / И все? //
А. Да / очень напряженная обстановка была // Говорили / правительство уехало в Куйбышев / на заводах архивы жгли // Мы жили тогда на Стромынке / Я перед войной в медицинском училась / в эвакуацию с институтом в Среднюю Азию не поехала / мама часто болела / она и всю войну болела тяжело // работать не могла / у нее была иждивенческая карточка // Валька маленькая / Да // Но она работала / на заводе / все подростки работали // А я итээровскую получала (т. е. карточку) // Так вот в эти дни вся Стромынка / Преображенка и дальше на Владимирку / все было заполнено народом // Кто ехал на лошадях, на велосипедах / тачки везли / пешком шли / узлы тащили / с детьми / старики / многим и идти-то было некуда // Боялись немцев / не верили // просто бежали // А мы верили //
Б. Сталину верили?
А. Что в Москву немцев не пустят / верили // А Сталину мой отец / и мать тоже // не верили // У сестры папиной / тети Веры / перед войной / в ежовщину / мужа / пришли ночью / и забрали // Четверо детей //'Так и не узнали ничего / Пропал // А добрый был! / Кристально честный! / Простой / правда / может / сболтнул чего не надо // Доносили все // Много хороших людей пропало // Так отец до пятьдесят третьего года все утром включал радио и говорил / Может сегодня скажут / что он (Сталин) умер // А в те дни никто не работал / зарплату за несколько дней выдали // Что мы пережили / не передать //
В. А когда бомбили / вы в бомбоубежище ходили? //
А. Когда ходили / когда нет // В метро «Сокольники» ходили // мама болела / никуда не ходили // пятый этаж / не успеешь // хотя объявляли заранее // Работали посменно / придешь (с работы) / сил нет / какое бомбоубежище / падали прямо // В квартирах не топили / газ от холода не шел / стучали по трубам / чтоб газ зажечь / на стенах иней // А в победу верили! / Да // Работали напряженно // Валька / тринадцать лет / подростки снаряды таскали / на заводе работали // Люди от усталости у станков / от голода / падали // А сверху / от партийных органов городских значит / присылали указания / что-то вроде / обеспечить участие в кроссе / выделить столько-то человек / кросс / посвященный годовщине Советской Армии / чтоб галочку поставить значит // Я. не посылала людей // Безобразие такое // А после бомбежки все / мгновенно! / убирали // Утром люди идут на работу / все заровняли / убрали // Перед нашим домом до войны дом стоял / напротив / в окно видно //в одном дворе с детьми из этого дома играли //на моих глазах в него бомба попала / у меня ноги отнялись // несколько дней //
В. Бабушка Люся / почему ты на войну не пошла?
А. Я считаю / на войне женщинам делать нечего // неизвестно чем они там занимались / эти женщины на войне // редко кто туда порядочные попадали / разведчицы / врачи нужны были конечно // А я в Москве работала / и мама у меня часто болела / всё вещи хорошие на продукты в войну поменяли / чтоб выжить только // Еде дождались победы //Из нашего класса только двое ребят с фронта вернулись // Двоюродный брат Иван без ноги с фронта пришел / в Белоруссии / в окружении / был / в болоте через соломинку дышал // Саш, ты дядю Ваню Калукова помнишь?
Б. Смутно // Я маленький был / потом он умер //
А. Главное / все верили / что эта война / последняя // что потом никаких бед / потому что мы / наша семья / очень хорошо перед войной жили //
Письма, записки, поздравления
Этот раздел открывает переписка М. Юдиной и Б. Пастернака: точные, теплые, человечески емкие фразы Б. Пастернака и предельно искренняя, эмоциональная, содержательно развернутая речь М. Юдиной.
Письма известного культуролога, литературоведа и лингвиста Юрия Михайловича Лотмана к его другу Борису Федоровичу Егорову, доктору филологических наук, профессору, представляют собой яркие талантливые произведения эпистолярного жанра. В них проявилась вся многогранность натуры Ю. Лотмана. По свидетельству Б. Ф. Егорова, «здесь и глубокие научные рассуждения, и полемика, и описания быта, настроений; серьезное перемешано с юмором» (Звезда. 1994. № 7. С. 160). Б. Ф. Егоров был единственным близким другом Ю. Лотмана, с которым он делился всеми своими мыслями, чувствами, тайнами. Письма Ю. Лотмана вводят нас в атмосферу жизни научной общественности 70—80-х гг., в историю публикаций работ тартуской лингвистической школы, в проблематику научных интересов Юрия Михайловича, в подробности его семейной жизни, открывают заветные мысли автора. Тексты этих писем показывают сложность и нетривиальность внутреннего мира Ю. Лотмана, широкую ассоциативную палитру его замечаний.
Последующие письма и записки характеризуются такими особенностями композиции, как фрагментарность изложения, ситуативная вынужденность. Тематическая дискретность зависит не только от индивидуальной манеры пишущего, но и от особенностей эпистолярного жанра: в письме затрагиваются все темы, общеинтересные для автора и адресата, причем для высказывания мнений, сообщения о тех или иных событиях избрана та форма, которая является традиционной для участников переписки. Непринужденность отношений, близость интересов — главные условия для переписки.
Характерны устоявшиеся этикетные формы приветствия и прощания.
Для записок главным фактором организации их содержания является информация, которая обусловлена известными адресанту и адресату обстоятельствами.
Поздравления могут представлять собой мини-письма, тематически дискретные, отражающие поток мыслей, или собственно поздравления, форма которых в значительной степени ритуализована, содержит триаду: обращение, поздравление, пожелания — и этикетные формулы прощания.
Б. Пастернак — М. Юдиной
22 янв<аря> 1955.
Дорогая Мария Вениаминовна!
От души благодарю Вас за письмо! Ваши обращения, то, как Вы титулуете и величаете Вашего покорного слугу, не испортят меня, я люблю Вашу доброту и восторженность, светящиеся в них.
Я зимую на даче. Мне хорошо. Особенно большое спасибо Вам за широту, с какою Вы сформулировали Ваши новогодние пожелания мне. Вы пожелали: «исполнения моих любых желаний, Вам неведомых». Мне хочется, чтобы все было хорошо. В такой полноте это желание наверное недостижимо, но оно достигается в таком большом приближении, что уже и это сверхсчастье, так что просто не верится.
Я очень много работаю. Внешне и по имени эта работа не представляет ничего нового. Это вторая книга «Жеваго» во второй ее редакции, перед перепиской окончательно начисто, к которой я надеюсь приступить через месяц и предполагаю довести до конца через два-три, к весне. Но внутренне, в действительности это труд такой же новый, как если бы я начинал что-нибудь новое и по названию, так много я изменяю при отделке, и столько нового вставляю.
Эта книга будет очень большая по объему, страниц (рукописных) до пятисот, тяжелая, сумбурная и вряд ли кому понравится.
У нас на даче два или три раза собирались. Ловлю Вас на выраженной Вами готовности повидаться, так сходящейся с моим желанием, и как только что-нибудь наметится, Вас извещу и позабочусь о технике доставления Вас к нам.
Вы сами знаете, как Вы тронули меня своей доброй памятью, как я предан Вам и как Вас чту.
Ваш Б. Пастернак.
Дневниковые записи
Подраздел открывают дневниковые записки А. Ахматовой, представляющие собой творческие размышления, раздумья о ходе работы над поэмами.
Дневник М. С. Волошиной, вдовы поэта Максимилиана Волошина, писавшийся ею в годы войны в Крыму, представляет собой, разговор с альтер-эго, искреннее описание душевных мук, немощи, переживаний и надежд в тяжелые годы Отечественной войны. Манера письма свидетельствует об эмоциональности натуры М. С. Волошиной (градация, цепочки синонимов, восклицательные предложения, повторы), ее образованности, тонкости восприятия.
А. Ахматова «Из дневника» (1959—1962)
31 мая 1962.
«... Там в Поэме («Поэме без героя». — Е. Л.) у меня два двойника. В первой части — «петербургская кукла, актерка», в Третьей — некто «в самой чаще тайги дремучей». Во второй части (т. е. в Решке) у меня двойника нет. Там никто ко мне не приходит, даже призраки («В дверь мою никто не стучится»). Там я такая, какой была после «Реквиема» и четырнадцати лет жизни под запретом («My future is my past»), на пороге старости, которая вовсе не обещала быть покойной и победоносно сдержала свое обещание. А вокруг был не «старый город Питер», а послеежовский и предвоенный Ленинград — город, вероятно, еще никем не описанный и, как принято говорить, еще ожидающий своего бытописателя».
18 дек. 1962.
«И наконец произошло нечто невероятное: оказалось возможным раззеркалить ее, во всяком случае, по одной линии. Так возникло «Лирическое отступление» в Эпилоге и заполнились точечные строфы «Решки». Стала ли она понятнее — не думаю! Осмысленнее — вероятно. Но по тому высокому счету (выше политики и всего...) помочь ей все равно невозможно. Где-то в моих прозаических заметках мелькают какие-то лучи — не более».
Дневниковые записи вдовы поэта Максимилиана Волошина М. С. Волошиной в Коктебеле
12/XI 42 г.
Милый мой, только твой образ, только мысль о тебе и с тобою дают мне силы как-то брести, что-то делать. Изнемогаю от бессилия, обиды, непонимания. С тобой не расстаюсь. А как бы поступил Мася, а что бы он сказал? Макс бы объяснил. Макс бы сказал. Масенька бы пожалел, помог! Вот только это и твержу себе, изнемогая. И сейчас ничего не могу, не хочу, не мыслю. А только к тебе, и вот писать стала, чтобы хоть как-нибудь себя обмануть, за что-то зацепиться, что-то делать. Милый, сколько горя, бессилия, обиды!
Писать изо дня в день нельзя, потому что нет слов и руки не поднимаются — вот сесть и писать. Это больше чем немыслимо. Это невозможно. Мой маленький ум, мои больные нервы, больная психика не вмещают, не могут справиться с ужасами творящегося и творимого. Времена апокалипсические. Страны нет. Россия растоптана, поругана германским сапогом. Мы оккупированы, завоеваны. Все, все непереносимо! Ну, как же слова? Ну, как это все рассказывать? Больно, страшно, оскорбительно, возмутительно. Это все только приблизительные определения. Да и зачем и кому передавать? Собственное бессилие, слабость? Конечно, вот это верно и хочешь передать. Хочется поддержки, ласки, логики. Ощущаешь только свое бессилие и боль. Эти унизительные состояния. Мизер своего духа. Ах, я всю жизнь жила в иллюзиях, что что-то могу, понимаю! И теперь, на старости лет, вижу всю иллюзорность своих представлений. Жизнь — ужас. Война — реальность.
Как человечество может быть в таком ужасе? Вся Европа! Весь мир. Да что же это такое? Насилие, насилие, смерть, убийства, разгром, грабеж, разорение стран — и так годы. Да что же это такое? Неужели нет умных, гуманных, понимающих? Ведь весь мир! Почему Гитлер, Сталин, 3, 4, 10 — сколько их, могут посылать на убийства, на смерть, разорять, словом, делать войну и все ее ужасы? Почему миллионы не могут сказать: не можем больше так жить! Не сказать, а заставить не убивать, не разорять, не делать войны? Почему нет 10—100 таких, которые сказали <бы> «не надо войны!»? Господи! Я бесплодно думаю день и ночь все об одном и том же...
Вот и сейчас: пишу, а над ухом, вблизи и вдалеке, все выстрелы, выстрелы. Вся дрожу. Все время дрожу, когда стреляют, физически и морально так подавлена. И так второй год, с большими или меньшими интервалами.
II. Ораторская речь
Характерные черты ораторского стиля определяют особенности его конкретных воплощений и бытования. Прежде всего, ораторская речь является одним из видов публичной живой речи. В качестве обязательного признака ораторского стиля выступает, как известно, целевая установка, т. е. то, что называется ораторским намерением (интенцией). В зависимости от характера аудитории, жанра и цели воздействия говорящий избирает стиль речи, включающий сумму художественных приемов оформления темы. В самом публичном выступлении как специфическом акте речи следует выделять:
1) субъекта речевого действия,
2) массового слушателя как объекта речевого действия,
3) устное живое слово (канал воздействия),
4) цель речевого воздействия, которая определяется нередко профессиональными и личностными качествами оратора — человека определенной эпохи,
5) выбор темы и жанра выступления, которым соответствуют приемы логического, орфоэпического, синтаксического и стилистического оформления речи.
Своеобразие устройства системы ораторской речи и отмеченная релятивность ее компонентов обусловили критерии отбора образцов современной ораторской речи для хрестоматии. Прежде всего, материал в хрестоматии представлен по родам и жанрам ораторской речи, имеющим большое общественное значение. Имеются в виду такие разновидности речей, которые относятся к: а) социально-политическим, б) академическим и лекционным, в) судебным и г) духовным (церковно-богословским).
Социально-политическая речь
Подраздел открывается выступлением академика Д. С. Лихачева на Съезде народных депутатов СССР в 1U89 г. Дмитрий Сергеевич Лихачев — литературовед, текстолог, с 1970 г. — действительный член Академии наук СССР (ныне — РАН).
Знаменательна сама тема речи академика Д. С. Лихачева, посвященной оценке состояния культуры в нашей стране. За годы, прошедшие со дня этого выступления, общее положение в сфере культуры нисколько не изменилось. Поэтому данная тема остается весьма актуальной.
Речь Д. С. Лихачева весьма прозрачна по композиции: вступление, обоснование основных тезисов, выделение центральных объектов культуры (состояние библиотек, архивов, музеев, школ), заключительная часть; все составные элементы речи служат выражению ее основной мысли. Как писал А. Ф. Кони, «лучшие речи просты, ясны, понятны и полны глубокого смысла». Образцом именно такой речи и является публикуемый материал.
Далее в хрестоматии помещено выступление А. И. Солженицына в Государственной Думе 28 октября 1994 г. Эта речь — своего рода художественное произведение ораторского искусства. Если выступление Д. С. Лихачева выдержано в спокойной, интеллигентной манере — без метафор, риторических вопросов, стилистических фигур и каких-либо других осознанных отклонений от нейтральной формы повествования, то выступление А. И. Солженицына интересно своими противоположными качествами — предельно открытым, эмоциональным стилем. В первой речи перед нами вырисовывается скорее образ оратора-наблюдателя, повествующего о конкретных событиях, во второй речи облик оратора — иной. А. И. Солженицын воспринимается не только как активный комментатор, но и как участник событий — с его экспрессивно выраженным личностно-самобытным и нравственным отношением к тому, о чем идет речь; см., например, такие гиперэмоциональные характеристики, как национальное безумие, чудовищное равнодушие, духовная зараза и презренные соблазны, советское обморочное сознание и т. п. И еще примеры индивидуальной речи: тысячи писем внагонку; после 70-летнего духовного вымаривания нас; перелетные химеры; разворовка национального имущества и др. В выступлении А. И. Солженицына проявились все те особенности социально-политической речи, о которых писал А. Ф. Кони: «Политическая речь должна представлять не мозаику, не поражающую тщательным изображением картину, не изящную акварель, а резкие общие контуры и рембрандтовскую светотень».
По данным исследователей, если в выступлении встречается более 11% слов и 32% предложений, которые содержат изобразительные элементы, средства выразительности, эмоциональные оценки, — такая речь особенно интересна для слушателей и обладает большей силой воздействия по сравнению с нейтральной. Острая тема выступления, ясность, искренность, правдивость и высокохудожественные качества речи А. И. Солженицына, адресованной не только депутатам, но и самой широкой массе слушателей (выступление транслировалось по телевидению), — залог ее долгой жизни в русской культуре.
Д. С. Лихачев Выступление на Съезде народных депутатов СССР (1989)
Буду говорить только о состоянии культуры в нашей стране и главным образом о гуманитарной, человеческой ее части. Я внимательно изучал предвыборные платформы депутатов. Меня поразило, что в подавляющем большинстве из них даже не было слова «культура». На, самом Съезде слово «культура» было произнесено только на третий день <...>
Между тем без культуры в обществе нет и нравственности. Без элементарной нравственности не действуют социальные и экономические законы, не выполняются указы и не может существовать современная наука, ибо трудно, например, проверить эксперименты, стоящие миллионы, огромные проекты «строек века» и так далее.
Низкая культура нашей страны отрицательно сказывается на нашей общественной жизни, государственной работе, на наших межнациональных отношениях, так как национальная вражда одной из причин имеет низкую культуру. Люди высокой культуры не враждебны к чужой национальности, к чужому мнению и не агрессивны. Незнание элементарной, формальной логики, элементов права, отсутствие воспитанного культурой общественного такта отрицательно сказывается даже на работе нашего Съезда. Я думаю, это не надо пояснять.
К сожалению, в отношении культуры действует еще «остаточный» принцип. Об этом свидетельствует даже Академия наук Советского Союза, где гуманитарной культуре отведено последнее место.
О крайне низком состоянии культуры в нашей стране свидетельствует, во-первых, состояние памятников культуры и истории. Это перед глазами у всех, и я не буду об этом говорить. Во-вторых, это состояние библиотек и архивов <...>. В-третьих, состояние музеев, состояние образования, в первую очередь — среднего и начального, когда закладывается культура человека.
Начну с библиотек. Библиотеки важнее всего в культуре. Может не быть университетов, институтов, научных учреждений, но если библиотеки есть, если они не горят, на заливаются водой, имеют помещения, оснащены современной техникой, возглавляются не случайными людьми, а профессионалами — культура не погибнет в такой стране. Между тем наши важнейшие библиотеки в Москве, в Ленинграде и в других городах горят, как свечки <…>. Даже в главной библиотеке страны имени В. И. Ленина, о которой я особенно забочусь, возникают мелкие пожары. Сравните с библиотекой Конгресса в Соединенных Штатах. Что же говорить о сельских библиотеках? Районные библиотеки часто закрываются <...>, потому что нужны их помещения для других целей <...>.
Библиотечные работники, обращенные непосредственно к читателю <...>, не имеют времени сами читать и знать книгу, журнал, ибо влачат полунищенское существование <...>. Библиотекари сельских районов, которые должны быть главными авторитетами в селе, воспитывать людей, рекомендовать книгу, — получают 80 рублей. Между тем Россия в XIX веке — вопреки мифу о ее якобы отсталости — была самой передовой библиотечной державой мира <...>. Теперь о музеях. Здесь аналогичная картина — допотопная техническая оснащенность. Зарплата работников, обращенных к человеку, — не администраторов, а реставраторов, хранителей, экскурсоводов — недопустимо низка. А они, именно они — настоящие энтузиасты, как и «низшие» библиотечные работники <...>.
Мы обладаем несметными музейными богатствами, несмотря на все распродажи, частично продолжающиеся и сейчас. Но положение памятников культуры низко, и мы вынуждены приглашать реставраторов из Польши, Болгарии и Финляндии, что обходится во много раз дороже <...>.
Школы у нас — опять-таки та же картина и даже хуже. Детей и педагогов надо сейчас просто защищать. Учителя школ не имеют авторитета, не имеют времени пополнять свои знания. Я могу привести примеры, но не буду. Преподавание душится различными программами, имитирующими командно-административные методы прошлого, регламентирующими указаниями и низкого качества методиками. Преподавание в средней школе — это прежде всего воспитание. Это творчество педагога, а творчество не может быть вне свободы. Оно требует свободы. Поэтому учитель должен вне программы иметь возможность рассказать ученикам о том, что он сам любит и ценит, прививать любовь к литературе, к искусству и так далее.
Отмечу, что сами ученики отмечают в нашей печати эти серьезные недостатки. Учителя в России были всегда властителями дум молодежи. А нынешней учительнице не хватает средств к существованию и к тому, чтобы более или менее прилично одеться.
Вы скажете, откуда взять деньги, чтобы повышать уровень жизни людей, чьи профессии обращены к человеку, именно к человеку, а не к вещам. Я реалист. Рискуя нажить себе врагов среди многих своих товарищей, скажу. Первое. Надо сократить — и очень решительно — чрезвычайно разросшийся и хорошо обеспеченный административный аппарат всех учреждений культуры и министерств. Пусть составители методичек сами преподают по своим методикам и выполняют эти указания, пусть они охраняют памятники, пусть они водят экскурсии, то есть пусть работники министерств работают.
Музеям надо дать средства от доходов Интуриста, которые он получает от наших плохо сохраняемых культурных ценностей <...>. Необходимо отчислять на культуру больше средств от сокращения военных расходов <...>, от сокращения материальной помощи другим странам, помощи за счет средств нашего народа, о которой мы мало осведомлены.
Культура не может быть на хозрасчете. Отдача культуры народу, стране ^— неизмеримо больше, чем от возможных непосредственных доходов библиотек, архивов и музеев, чем от любой области экономики и техники. Это я утверждаю. Но отдача эта дается не сразу. Низкое состояние культуры и нравственности, рост преступности сделают бесплодными, бесполезными все наши усилия в любой области. Нам не удастся реформировать экономику, науку, общественную жизнь, продвинуть перестройку, если наша культура будет находиться на нынешнем уровне <...>.
Должна быть долгосрочная программа развития культуры в нашей стране, которой нет или по крайней мере она мне не известна. Только тогда у нас не будет национальных споров, свидетельствующих о низкой культуре, зато будет нормальная экономическая жизнь, понизится преступность. Возрастет, в частности, и порядочность общественных деятелей <...>.
Судьба Отечества в ваших руках, а она в опасности. Спасибо за внимание.
А. И. Солженицын Выступление в Государственной Думе 28 октября 1994 г.
По роду моей работы, за много лет я прочел сплошь все стенограммы четырех дореволюционных Государственных Дум, мне пришлось узнать и безудержную конфликтность с властями 1-й и 2-й Дум, неработоспособных. Хорошо работоспособную 3-ю Думу, которая, однако, три года бессмысленно тормозила целительные земельные столыпинские реформы; двойственную роль 4-й Думы, зарвавшейся вздорной мыслью свергнуть верховную власть в стране во время войны из расчета, что после войны это не удастся. И эта победа ей удалась. По историческому возмездию или исторической иронии сама 4-я Дума в тот самый день вместе с падением верховной власти кончила свое существование и больше никому не была нужна ни одного дня. Весь этот парламентский опыт российский не слишком вдохновляет нас и являет нам суровое предупреждение на будущее. Я рассматриваю вас сегодня как 5-ю Государственную Думу на продлении той же линии развития. Я сознаю свою ответственность выступать сегодня перед вами здесь, но еще большая ответственность лежит на вас перед народом, страдающим и ожидающим. Проехав много российских областей, через сотни встреч и потом четыре тысячи писем в нагонку, я вынес ощущение, что наша народная масса обескуражена, что она в ошеломлении, в шоке от унижения и от стыда за свое бессилие: в ней нет убеждения, что происходящие реформы и политика правительства действительно ведутся в ее интересах. Людей низов практически выключили из жизни; все, что делается в стране, происходит помимо них. У них остался небогатый выбор — или влачить нищенское и покорное существование, или искать пути незаконных ремесел: обманывать государство или друг друга.
Статистика сегодня приносит нам известия, что у нас увеличилось число самоубийств, и именно среднего мужского возраста, то есть кормильцев. Статистика говорит, что у нас сегодня (все это знают уже в мире) смертность превзошла рождаемость, то есть мы начали вымирать. Сегодня рождение ребенка в России уже рассматривается почти как подвиг. А кто не в отчаянии (конечно, есть и такие), то те в апатии, в безразличии ко всей этой московской политике, ко всем московским партиям. Может быть, мы неизбежно должны были выйти такими после 70-летнего духовного вымаривания нас. В тюремных камерах 1945—46 года мы, ровесники революции, и люди старше нас ломали головы (нам было уже тогда понятно, что коммунизм обречен, что выход из него будет болезненным), как выйти из этого наименее болезненным путем. Увы, сегодня надо признать: мы выходим из коммунизма самым искривленным, самым болезненным, самым нелепым путем. Из всех моих встреч я вынес впечатление, что центральные органы власти, исполнительной и законодательной, имеют слабую связь с болями страны, что они вот это состояние народа не впускают в свой замкнутый эллипсоид власти. Поразишься этому. Очевидно, здесь слишком толстые стены. Мне по всему моему пути говорили, требовали, убеждали, умоляли: выскажите в Государственной Думе, скажите президенту, что накопилось, что накипело в душе простого человека. Да, мы все хорошо знаем наши беды и наши язвы. И сокрушительное падение производства — промышленного и сельскохозяйственного, и разгул чужой валюты по нашей стране. Какая дикость! Совсем недавно объявили справедливо: падение рубля — национальная катастрофа. Но, простите, национальная катастрофа с падением рубля произошла гораздо раньше, когда рубль стал равен центу. Вот тогда надо было говорить и спохватываться. Мы все знаем: план экономических реформ никогда не был объявлен. Почему? Если его нет — тогда это авантюра, если он есть — тогда почему его скрывают? Мы все знаем: цены освобождены в угоду монополистам, ни по какому ваучеру ни один гражданин не получил и отдаленно своей доли в национальном достоянии. Нам известно из прессы: то там, то здесь происходят скандальные случаи приватизации за бесценок, кто-то взял почти бесплатно, а государство не получило ничего. Государство ограбило 70 миллионов вкладчиков, самых добросовестных, самых лояльных, самых доверчивых своих граждан. Дало жестокий урок: никогда не верь государству и никогда не работай честно. И мы знаем, как катастрофически падает наша рядовая и блистательная наука, падает наше образование, падает медицина, миллиарды долларов в год разграбляются и куда-то увозятся из страны и как по стране свободно шествует преступность. Третий год мы слышим и от правительства, и от президенской команды, и от так называемой непримиримой оппозиции одно и то же: борьба с преступностью. Скажите, где открытые суды, где грозные приговоры? Можете вы назвать, слышали вы их? И нет уголовных законов, соответствующих невиданной криминальной ситуации, которая сегодня пугает уже и Америку, и Германию — она уже и туда плеснула. Нет нового уголовного кодекса, нет уголовно-процессуалъного кодекса, может быть, потому, что у Государственной Думы нет времени.
А Столыпин в 1906 году вот такой же начинавшийся хаос, вот такой же вихрь безумной преступности остановил в пять месяцев. Наши законы увы, не определяют обязанностей государства. Государство — это первый невыполнитель всех обязательств, и это вызывает хаос. Государственные структурные чиновники не отвечают перед простым гражданином. Это беспредельность начальствования. Мы сейчас на переходе, кажется, к демократии, увеличили нашу бюрократию вдвое и втрое, а она сама сверху вниз наращивает себе кадры. Скажите, кто сегодня занимается контролем расширения штатов? Скажите, где сегодня есть конкурсные условия для занятия должностей? Ничего подобного. Как скажет очередной начальник! А немало чиновников и немало администраторов дозволяют себе коммерческую деятельность, что вообще немыслимо нигде на Западе, а только у нас.
Я напомню: 4 апреля 92-го года был указ президента о борьбе с коррупцией в государственной службе. Прошло два с половиной года. Скажите, какой абзац, единственный абзац из этого указа приведен в действие? За два с половиной года судебная власть, прокуратура, следственные органы, правоохранительные меньше всего затронуты реформами. То и дело мы слышим, из каких-то мест до нас доносится: там суды по-прежнему, по-советски, зависят от администрации. В другом месте ведут незаконное следствие, едва ли не с пытками, чтобы выудить ложные показания. А состояние мест заключения, вы читали в газетах об этом достаточно! Я получаю писем несчетное число. Это просьбы о заступничестве в инстанциях. Бедняки не имеют никакого пути разговаривать с исковой инстанцией. С ними никто не разговаривает, и они в отчаянии собирают пачки своих дел и посылают писателю: разберись, писатель.
Государственное устройство, оно первей и важней экономики, потому что это условие, чтобы вообще можно было жить. Часто звучала и звучит фраза: «За что вы беспокоитесь?» Рынок все расставит на свои места. Рынок государственного устройства не расставит. И нравственных основ общества рынок не укрепит. Это опасная пассивность государственной мысли. А у нас вообще нет единой государственной мысли, как, кстати, нет ее и в экономике. Если это правда, что мы хотим идти к демократии, то есть к полной власти народа над собственной судьбой, так дайте нам идти к ней. Наконец давайте начнем — этот исторический шанс сегодня еще не упущен.
А какой у нас строй сегодня? Никак не демократия. Сегодня у нас, признаем честно, олигархия. То есть власть ограниченного замкнутого числа персон. На таких огромных пространствах, как Россия, с нашими нынешними язвами нам никогда не справиться при пассивности народа. Дайте народу реальную власть над своей судьбой. Допустите — каждому гражданину быть экономической личностью! Мы себя успокаиваем, будто у нас сегодня потому демократия, что у нас демократическая система выборов. Но нынешняя система выборов не дает выхода активным народным силам по всем просторам страны. В чем пороки? Московские партии рассматривают народ как материал для избирательной системы. Не случайно у нас загуляло снобистское словечко «электорат». А народ рассматривает: «Партии, — а-а-а! Кто бы из них ни победил, все равно это будет одно и то же. Партия — начальство». А еще добавьте к этому инерцию голосования, которую мы вынесли из большевистских десятилетий. Мне пришлось говорить с рабочими. Они сами удивляются, говорят: вот мы сейчас при вас кроем свое начальство; свобода слова есть, правильно. Но доходит дело до голосования, что с нами происходит? Нам предлагают резолюцию, мы поднимаем руку.
Всюду меня спрашивали, всюду и везде: так что же нам делать? Я отвечал: только не насильственным путем, только не революционным путем, только никаких новых чисток. А тогда, спрашивают, какой выход? Где искать ключ? Я находил такой ключ. Не пропускайте местных выборов. Вам даны выборы местные. Я понимаю, когда вы выбираете в Москву, вы, в общем, никогда не знаете, что это за люди, откуда они взялись, что они будут делать. Но местные выборы для вас: не будьте пассивными, не наказывайте сами себя, вы же видите этих людей, их лица, их поступки, их действия. Смотрите в их глаза, выбирайте тех, кто честен, бескорыстен, умен и, очень важно, стоек перед начальством, мужественен перед начальством. Это нужно. А мне разумно отвечали: вот именно, на местных выборах самое страшное, потому что на местных выборах, как выступишь, завтра тебя лишат работы, если не вообще сживут со света.
Да, в августе 91-го года мы упустили направить народ к свободному волеизъявлению, открыть самому народу управлять самим собой, на постах мы тогда оставили все ту же номенклатуру и крашеных демократов, перебежавших в демократы. Теперь это наследие нам на 10, на 20, на 30 лет. Сейчас везде обсуждается очень живо вопрос о следующих местных выборах. Я нахожу этот вопрос совсем непростым. Недавно был указ президента о невыборности губернаторов. Надо сказать, что при огромных просторах нашей страны, при разнообразии населения нам одновременно нужны и сильная центральная власть, вертикальная власть, и широкая активность народа, тоже с поднимающейся вертикалью. В Конституции записано буквально: «Формы местного самоуправления избираются самим населением». Так дайте населению действительно избирать и действительно осуществлять. Вот это есть путь — открыть населению самодеятельную народную власть. Это главное впечатление всей моей поездки. Сколько я видел повсюду людей активных, деятельных, инициативных, энергичных, показывающих, что потенциал народа нашего не уничтожен всеми уничтожениями, и все эти люди без места, без пути не знают, куда себя приложить. Сейчас в Думе, я знаю, готовится проект местного самоуправления, очень важный. Я в контакте с этим комитетом, мы с ним будем еще немножко консультироваться. Но я нахожу, что местное самоуправление — это узкий термин, ибо он ограничивает местное самоуправление сверху. Местное, и хватит. Я считаю гораздо более удачным термин «земство». Он существует много веков. Земство — это совокупность всех людей, живущих на данной земле. Земство — это форма самоорганизации населения. Земство в смуту XVII века спасло Россию. Тогда пали цари, разбежались самозванцы, разбежались бояре. Обезглавленная Русь, земская Русь подняла сама себя, нашла ополчение, изгнала иностранцев, очистила Москву, установила твердое государство. Увы, уже тогда, в петербургский период, земство начали подавлять и сильно подавили. При Александре II произошло его счастливое возрождение. Правда, частично. Не на все области России, не на все губернии, не во всю высоту — без волостного земства и без общероссийского. Но какое было плодотворное это земство! Сколько накопило оно ценнейшего опыта и сколько оно воспитало деятелей, устраненных от политической власти. Чем занималось земство? Перечислить все нельзя. Я немножко прочту. Дорогами, мостами, почтами, противопожарными мероприятиями, мелиорацией, продовольственными запасами, складами, помощью нуждающимся — бедным, больным; здравоохранением (наши русские земские врачи — это наша слава), школами, библиотеками. Дело в том, что 80, если не 85, процентов жизни простого человека происходит только на местном уровне. Это неудивительно. Сегодня в Соединенных Штатах или в Швейцарии 80—85 процентов всех вопросов решаются на месте местными людьми, местным самоуправлением, не ожидая никаких указаний из Вашингтона. Так было, и так могло работать и наше земство. Затем большевики земство раздавили, как самого вредного себе соперника. Год назад формально земство у нас зарегистрировано Министерством юстиции и стало немножечко восстанавливаться кое-где по областям. В некоторых еще робко, а в других его уже сейчас давят, предполагая себе соперника. Но весь путь земства впереди. Только нужны законодательные рамки, юридические права земству и собственность. В нижних слоях жизни земство должно взять все главные отрасли жизни, отобрать их у правительственной вертикали. Правительственная вертикаль должна остаться, должна быть сильная президентская власть — и потом вертикаль вниз, но она книзу сужается, компетенция ее, функции ее сужаются. У земства наоборот. У земства наиболее широкая компетенция внизу, но она растет кверху до всероссийского уровня, хотя тут компетентные функции ее уменьшаются. И на всей высоте, на всех уровнях правительство должно контролировать земство, чтобы оно выполняло правительственные законы, а земство должно контролировать правительственную линию на ответственность и честность ведения дел. Вот тогда никакая коррупция не станет у нас возможной. Именно в нашей ситуации земство — единственная возможность реализовать в действии потенциал народной энергии, сознания и сил народа. При разбухающем, при коррумпированном, при мертвенном сегодняшнем бюрократическом аппарате я не вижу другого выхода, как можно иначе справиться с этим наследием коммунистической номенклатуры. Этот аппарат сам по себе не доведет нас до добра. Сам по себе он вообще никуда нас не выведет. Введение земства соответствует единственно верному общечеловеческому пониманию, что власть государственная не может быть вообще никогда источником народной жизни. Она может только или помогать ей, или вредить.
Откатываясь от советского обморочного сознания, усвоим наконец, что правительственная власть не должна распространяться на области, где свободное дыхание людей и их самоопределение. Земская деятельность вовлечет множество людей, которых сегодня и близко не подпускают к власти, не только к власти — к решению малейших важных вопросов. Она раскроет силы народа, она разовьет его государственное самосознание. У нашего народа слабое правосознание, но его нельзя иначе развить, как только начать применять на деле. А параллельно тому мерами экономическими должна быть обеспечена экономическая независимость каждого гражданина; собственность, и особенно земля, должны достаться людям труда и умения, а не каким-то перелетным химерам.
Без экономической самостоятельности масс никакой демократии у нас никогда не будет. К сожалению, в сегодняшнем государственном устройстве России во многом нет ясности. Ну, например, соотношение центра и регионов. Ведь нет определенных рамок распределения бюджета и прав. Нет, во многих регионах мне просто стоны раздавались: хотя бы были точные рамки закона, что центру идет, что нам. А сегодня так: существует 89 так называемых субъектов федерации (великолепное слово!); из этих 89 только 15 регионов — кормящие. То есть не берущие дотаций, а дающие больше, чем они берут. И вот эти 15 кормят все тех же 74. И скажите этим кормящим регионам, какой для них смысл развивать производство, какой для них смысл получать новые доходы, ведь все загребет центр, а потом, по советскому порядку, надо идти туда и кланяться: пожалуйста, дайте нам, сколько вы можете отпустить.
Сегодняшние областные администраторы (и крупные!) жаловались мне: «Какая-то безотзывность центрального аппарата. Бывает так, что и в аварийных ситуациях нельзя докричаться. Секретари, секретари, секретари...»
Неясность нашего государственного устройства во многом проистекает из так называемого федеративного устройства России. Десятки регионов у нас объявлены автономными республиками, национальными округами, причем чаще всего так называемая титульная нация, то есть та, по которой названа республика, — она составляет много-много-много меньше 50 процентов. И тем не менее создается антидемократия: меньшинство должно управлять большинством.
Да, нация должна контролировать, административно контролировать, только ту территорию, где она составляет ясное большинство, а лучше — квалифицированное. Две трети, три четверти — тут не может быть спора. И никто не говорит о культурном развитии. Культурному развитию я посвятил в свое время много выступлений; я за расцвет культур всех наций, даже тех, которые 500 человек в себе содержат. Но сегодня в этих республиках русское большинство утеснено и унижено. А между тем русские в России составляют более чем квалифицированное большинство — четыре пятых. В 93-м году обе тогда непримиримо боровшиеся группировки в страстной охоте за голосами автономных республик допускали им подачки, обещания, — и гуляли такие фразы: «Самостоятельные международные шаги автономий»... Да ведь это сумасшедший дом! И вот тогда края и области — наши, русские! — в отчаянии стали объявлять себя тоже республиками, чтоб тоже получить какие-то права. Я издали наблюдал и это; сердце разрывалось. Я убежден, что в то время, во второй половине 93-го года, Россия начала распадаться. И в считанные месяцы ей предстояло распасться. А еще эти отдельные договоры центра с автономиями. Ну кому в голову придет, чтоб Вашингтон пригласил Техас для равных государственных переговоров! Или чтобы боннское правительство стало на равных разговаривать с землей Фальц? А имейте в виду: и Соединенные Штаты, и Швейцария, в отличие от нас, — самые настоящие федеративные государства. Но они понимают, что такое унитарное начало. Унитарного начала если не будет — государство развалится. А у нас вот так.
А еще эти национальные округа. Я насмотрелся во многих местах, но скажу про Тюменскую область два слова. В Тюменской области — два национальных округа. Целых два. Они соответственно имеют своих представителей в Тюменской областной Думе. И вот они приезжают, голосуют и принимают какое-то решение Тюменской областной думы по Тюменской области. Потом они уезжают к себе и заседают в своих Думах, там выносят прямо противоположное решение. После чего говорят: мы — субъекты федерации. И сразу едут жаловаться в Москву. Что остается от Тюменской области? Это еще больший сумасшедший дом.
Но, отходя от этих политических противострастий, признаем нашу всеобщую великую дремоту всех нас: и законодательной власти, и исполнительной власти, и всего нашего народа в нашем чудовищном равнодушии к 25 миллионам отрезанных от нас соотечественников. Три года назад наше руководство с легкостью признало фальшивые административные границы, навязанные Лениным, его последователями; признало их государственными. И в 24 часа наши соотечественники оказались за границей (в кавычках) иностранцами (в кавычках), многие в тех местах, где жили отцы их и деды, — а теперь они притесняемые, а теперь они изгоняемые. А мы? Эта глухота национального сознания, которую я не могу назвать иначе как национальным безумием. Где вы видели такое вообще в мире? Попадают в беду один, два, три, четыре гражданина какой-нибудь страны. Собирается чрезвычайный совет министров, посылаются флоты на устрашение и для демонстрации. Или когда-нибудь Германия признавала ГДР заграницей? А мы все признали. Мне пришлось сильно столкнуться с этим на сибирском пути. На сибирском пути я контактировал с федеральной эмиграционной службой — раз, — и, во-вторых, ко мне приезжали делегации из Южной Сибири (так называемого теперь Северного Казахстана) с рассказами о своем утеснении — национальном, культурном, духовном, служебном, финансовом... Я с этим сильно столкнулся: я брал цифры и видел, как мало мы отпускаем на помощь нашим соотечественникам, какие жалкие пособия в размере минимальной зарплаты дают ограниченному числу категорий: сиротам, инвалидам, матерям, пенсионерам, и кому это удается — получить ссуду, — это счастливчик. А мы никого не освобождаем от налогов. Говорят, нет денег. Да, — у государства, допускающего разворовку национального имущества, не способного взять деньги с грабителей, нет денег.
Говорят: «Нет денег». Да, — у государства, которое, переходя к демократическому строю, утроило свою бюрократию. Говорят: «Нет денег»... Но пустуют — я ехал! — пустуют, пустуют российские земли. Так помогите нашим соотечественникам их заселить! И это мы отвергаем их при нашей смертности; мы отвергаем их — при том, что едет наилучший профессиональный элемент, все еще не потерявший вкуса к творческому труду. Опять нет законодательства. Есть еще встречная волна так называемых мигрантов. Объявили себя республики суверенными государствами. Но почему-то их граждане приезжают к нам с большими деньгами и не идут в какую-нибудь федерально-эмиграционную службу, и не идут вообще ни к каким властям, — а просто сразу покупают дома, квартиры, земельные участки и место для своей работы. И мы ничего не можем сделать, нет — потому что нет законодательства об иностранцах: Государственная Дума опять не успела дать закон об иностранцах. И я сегодня столкнулся в Ставропольском крае (я не буду отвлекать ваше внимание)... Они подробно описали, насколько это незаконная эмиграция. (Это горячая точка. Там рядом все.) Насколько эта незаконная эмиграция ущемляет коренное население: в жилье, в коммунальных услугах, в транспорте, в медицине, в образовании, в имущественных объектах. Они пытались ввести квоты, визы; пытались установить срок оседлости, после которого приезжий может требовать участия в приватизации. Некоторое ГПУ (надо же насколько потерять чувство языка!), ГПУ при президенте — это главное правовое управление — поставило «нет». Нет, потому что это нарушает права человека. Ну поезжайте в Америку с любыми деньгами без разрешения, — посмотрим, будут с вами разговаривать о ваших правах человека или не будут: «в 48 часов назад!»
Наконец, мы же страна без контролируемых границ. Как и во всем мы вышли из коммунизма самым искривленным, самым нелепым, самым болезненным образом, так и здесь.
Россия из самых первых республик объявила свою «независимость». От кого независимость — от 25 миллионов брошенных соотечественников? В Беловеже близоруко не позвали Назарбаева. Почему? В Беловеже близоруко поверили Кравчуку — безо всяких гарантий, что действительно будет реальный государственный союз. («Действительно будет»... Он на второй день рассыпался.) А потом кинулись в другую крайность. Создали хрупкое безжизненное СНГ. Вы сами видите: кто серьезно верит в СНГ или что оно будет существовать?
Надеюсь, в моей последней недавней статье — «Русский вопрос в конце XX века» — мне удалось показать, что это были исторические ошибки России: проникать в Закавказье и проникать в Среднюю Азию. Так вот: пришла пора эти ошибки исправлять. Из Средней Азии и из Закавказья пришла пора нам полностью уходить. Средняя Азия и Азербайджан сегодня со страстью идут в мусульманский мир. Они неизбежно туда вольются. Мусульманский мир растет. Это будет великое явление XXI века. Не надо нам там путаться. Но нельзя же при этом отказывать Белоруссии. Белоруссия тянулась к нам, мы отказались из соображений кармана и экономики, которые, конечно, у нас выше всего. Мы как будто не видим, что сегодня в массах белорусского и украинского народов растет понятие, что это — болезненный разрыв многомиллионных родственных связей, что мы — родные народы, что мы должны быть вместе.
А вот из Казахстана — из Казахстана нам никак нельзя бежать. И я говорил это делегациям, приезжавшим ко мне. В Казахстане казахи составляют еле-еле 40 процентов. А 60 процентов — неказахов. И Назарбаев прекрасно это понимает. И Назарбаев все время предлагает кооперацию нам. Только кооперацию, я бы сказал, не в тех формах. Он предлагает кооперацию в виде: вот сверх всех наших бюрократий, которые уже невыносимы, построить еще наднациональную, из пятнадцати государств еще бюрократию, еще много там советов и организаций, — и вот там по праву единогласно голосовать: если кто вето положил — в лоб вето, а иначе (пугает он нас), а иначе соединимся с Турцией, — то есть сделают наших соотечественников подданными будущей Турецкой империи.
Назарбаев чувствует необходимость кооперации, и мы должны ему эту кооперацию дать. Мы должны ему прежде всего дать кооперацию, это уж безусловно и в первую очередь. Но я бы сказал, мы должны ему дать и такую кооперацию: совместную с Казахстаном охрану южной и юго-восточной границы Казахстана. Нелепо и бессмысленно нам строить границу от Казахстана, где столько наших; но и нелепо, бессмысленно и преступно нам ронять российскую кровь между Таджикистаном и Афганистаном. Какое наше дело, что там происходит между группировками? Какое наше дело в той войне? Не там нам стоять. Я думаю, что мы должны с Казахстаном заключить вот такое соглашение: кооперативное, по границам. И защита притесняемых сегодня культурно, и служебно, и духовно наших соотечественников в Казахстане должна быть главным содержанием нашей внешней политики вот тут, — а меньше всего мы ее чувствуем!
Я четыре года назад говорил и повторю сегодня: надо стремиться к единому государственному союзу трех славянских республик и Казахстана. На пути моем я встречал еще такие очень резкие высказывания от простых, бесхитростных людей, но и от весьма грамотных, но и от наших, отечественных предпринимателей — и тамошних. Они говорили: «Поймите, поймите! Россию разваливают с умыслом; это не может быть чьим-то задуманным планом, но слишком последовательно разваливают, чтобы все это было только безмозгло». Я всюду спорил. Я везде отрицал. Я говорил: нет заговора, нет умысла. Но если столько недомыслия, тогда что есть? А вот что, очевидно, есть: необузданные корыстные интересы поднялись высоко-высоко по ветвям власти — и многие в сетях корысти.
Вот в 93-м году Краснодар, Краснодарский и Ставропольский края изобиловали зерном — а у нас почему-то покупали за границей. Сегодня пропадает оренбургское зерно — а мы покупаем за границей. Это почему?
Сравню — еще раз вспомню российских либералов 1917 года. Они были незадачливые. Они, взяв власть, растерялись. Они довели Россию до хаоса, но ни один из министров Временного правительства не был взяточник; ни один из министров Временного правительства не был вор.
Мне уже не остается времени о многом сказать. И я больше всего хотел бы сказать о грядущем — все о грядущем, но к счастью, еще не состоявшемся, — законе «О земле».
Говорил и буду еще говорить. Да, строго говоря, если в третьей Государственной Думе, вот тут, в зале, сидело 50 натуральных крестьян-хлеборобов, — сидит ли сегодня здесь один-два хлебороба натуральных? Или только представители совхозно-колхозного начальства?
Продавать землю с аукциона, скороспелым нуворишам, — это значит продать саму Россию.
Остальные станут батраками, но страна земельных батраков никогда не станет демократией.
А в заключение разрешите перейти снова к вашей пятой Думе. Я не могу скрыть огорчений, что здесь происходят время от времени скандалы: бойкоты, спектакли демонстративных уходов или изнурительные процедурные споры. И это при вялом темпе законодательной работы и поверхностном характере иных, уже принятых законов.
Еще есть одна общая с прежними Думами сторона. Я отмечал в тех Думах: из 400 депутатов на трибуне всегда мелькало каких-то 15—20 — одних и тех же, одних и тех же... Боюсь, что это немного наблюдается и у вас.
Еще сравню с прежними Думами. Дореволюционные думцы имели весьма скромное жалованье; они не имели ни казенных квартир, ни казенного транспорта, ни череды оплаченных заграничных командировок, ни устройства на летний отдых... К сожалению, ныне личный пример думцев не дает образца самоограничения другим ветвям центральной власти и эшелонам региональной власти. Небольшая часть депутатов в свое время, я знаю, пыталась протестовать против привилегий, но смолкла, а жаль. Меньше было бы привилегий у власти, не стало бы в избирательных кампаниях пустопорожних, ложных кандидатов, которые только болтаются ради себя. Власть — это не добыча в конкуренции партий. Это не награда, это не пища для личного честолюбия. Власть — это тяжелое бремя, это ответственность, обязанность, — и труд, и труд. И пока это не станет всеобщим сознанием властвующих, Россия не найдет себе благополучия.
Я, однако, сохраняю веру, что путь к исцелению России не закрыт. И через все развращения, и через все уничтожения, пережитые нами за 70 лет, наш народ еще удивительно сохранил и разнообразный духовный потенциал. Я верю, что он одолеет и этот новый вид духовной заразы и презренных соблазнов.
Я неоднократно повторял: наша высшая и главная цель — это сбережение нашего народа, столь уже измученного. Сбережение его физического бытия, его нравственного бытия, его культуры, его традиций. И может быть, еще нынешнему составу законодателей предстоит сделать первые исторические шаги на пути к подлинному, а не показно-фальшивому, народному самоуправлению.
Академическая и лекционная речь
Русское академическое красноречие как самостоятельная разновидность ораторского стиля развилось и утвердилось в XIX в. Основу любого академического выступления составляет стиль нейтральной литературной речи и специальный словарь (включая терминологию) того научно-профессионального направления, к которому относится речь лектора, преподавателя, профессора. Слово должно быть в этом случае «по росту мысли», как выражался В. О. Ключевский. Он заметил: «Гармония мысли и слова — это очень важный и даже нередко роковой вопрос для нашего брата преподавателя...
Корень многих тяжких неудач наших — в неуменье высказать свою мысль, одеть ее как следует. Иногда бедненькую и худенькую мысль мы облечем в такую пышную форму, что она путается и теряется в ненужных складках собственной оболочки и до нее трудно добраться, а иногда здоровую, свежую мысль выразим так, что она вянет и блекнет в нашем выражении, как цветок, попавший под тяжелую жесткую подошву» (В. О. Ключевский. С. М. Соловьев как преподаватель).
Образцом речи вузовского лектора можно считать помещенную в хрестоматии лекцию академика А. А. Ухтомского «О знаниях», прочитанную им студентам первого курса биологического отделения Ленинградского университета. Несмотря на то, что эта лекция была предназначена для аудитории «естественников», ее центральная тема — тема знаний и нравственности — актуальна для любого вуза, и тем более гуманитарного. Доступность и ясность разработки главной мысли, умеренное употребление специальных терминов, общий эмоциональный строй лекции и хороший литературный язык — эти качества обеспечили лекции успех: она была опубликована в журнале «Наука и жизнь» в 1965 г. (№ 2. С. 49).
Второй фрагмент — беседа академика В. В. Виноградова «О культуре русской речи», которая представляет собой одну из лекций, прочитанных в центральном лектории общества «Знание» г. Москвы (в начале 60-х гг.), затем прозвучавшую на Всесоюзном радио. Лекция-беседа была адресована самому широкому кругу слушателей. В ней до сих пор ощущается аромат эпохи, чувствуется отзвук настроений и оценок знаменитых шестидесятых. Особенно интересна намеченная В. В. Виноградовым классификация всех небрежностей и «неправильностей» в речи, вызванных неполным и неточным владением нормами литературного языка. Эти явления наблюдаются и поныне. Поэтому рассуждения В. В. Виноградова нисколько не устарели.
А. А. Ухтомский. О знаниях
(произнесена в 1938 г., опубликована в 1965 г.)
Ежегодно все новые волны молодежи приходят с разных концов в университет на смену предшественникам. Какой мощный ветер гонит сюда эти волны, мы начинаем понимать, вспоминая о горестях и лишениях, которые приходилось испытывать, пробивая преграды к этим заветным стенам. С силой инстинкта устремляется молодежь сюда. Инстинкт этот — стремление знать, знать все больше и глубже. Силу эту приходится назвать инстинктом потому, что она поистине владеет нами, не считаясь с нашими частными побуждениями, маленькими личными удовольствиями и страхами. И если искать для этой силы достойного носителя, то это, народ. Подчиняясь инстинктивному устремлению к знанию, мы делаем историческое дело народа, которому принадлежим.
Каким пожеланием встретить нам, старикам и предшественникам, вас, вошедших с новою волною на биологическое отделение? Не надо скрывать: кроме радости открывающегося знания, вам предстоит немало мелочных забот, огорчений, нехваток, неизбежных в переорганизовывающейся жизни студенчества. Так пусть эти мелочные затруднения не будут сильны снизить ваш молодой энтузиазм. Пусть энтузиазм крепнет все более по мере прохождения университетского курса. Будет ли вам суждено остаться здесь надолго в качестве смены преподавателей и профессоров, или вы возвратитесь в те поселки, деревни и города, которые послали вас сюда, — пусть не покидает вас память о том, что здесь ли, там ли, все равно вы живете и работаете для народа, который передал и поручил вам этот инстинкт к знанию и ждет от вас его плодов. Как частица народа внесены вы сюда очередною волною, как частица народа напитываетесь здесь знаниями, как частица народа отдаете ему приобретенное здесь. Задача ваша и наша не в том, чтобы развивать здесь какое-то исключительное, эсотерическое знание, доступное немногим и отделяющее избранную «аристократию ума» от непосвященных. Настоящий успех для вас и для нас только там, где удается раскрыть подлинно эксотерическое2 знание, открытое принципиально для всех и всех зовущее к себе.
Будем всегда помнить принцип Аристотеля, основоположника естествознания и биологии: «Действительно знать — значит уметь научать ребенка». Знание, неспособное себя передать, — это знание лишь кажущееся, служащее только самоудовлетворению того, кто им обольщается. Не найтись, как объяснить другому, — это знак того, что сам понимаешь плохо. Подлинное знание живо и практично, оно несет в своем существе тенденцию к передаче и распространению. Если знание замыкается, это говорит не о том, что оно чрезмерно глубокомысленно, а о том, что оно недостаточно! Учить для нас — значит всегда учиться. А учиться — значит достигать такой ясности и полноты, при которых знание становится очевидным для всякого.
Взятый у нас курс на непрерывную производственную практику студентов и имеет тот смысл, что еще за время прохождения курса приобретаемое знание проверяется живою пробою, насколько вы способны его передать, где и в чем оно недостаточно и требует углубления для того, чтобы передача его пошла сама собою, как простое и естественное дело.
Подлинный смысл непрерывной практики нашего студенчества совсем не в том, чтобы технологизировать университетскую науку. Технологизирование знания по необходимости делает его поверхностным и близоруким. Люди учатся применять научную формулу, не задаваясь «нескромным вопросом», откуда и как она произошла. Смысл практики у нас в том, чтобы в наибольшей степени углубить приобретаемое знание, уяснить его до конца так, чтобы передача его стала простым и естественным осуществлением его назначения.
Итак, в добрый час! Огорчения и преграды пусть забываются ради радости знать, знать все больше и глубже!
В. В. Виноградов. О культуре русской речи
(начало 60-х гг.)
Русский язык — язык великого народа, язык великой литературы. <...>.
Величие и мощь русского языка общепризнанны. Русский язык, как говорил еще Фридрих Энгельс, считается «одним из самых сильных и самых богатых языков» мира. Гимны русскому языку, его богатству и выразительности можно найти в сочинениях и размышлениях почти всех крупнейших русских писателей. Для Тургенева, например, раздумья о судьбах Родины были неотделимы, неотрывны от мысли о «великом, могучем, правдивом и свободном русском языке».
<...> Русский язык стал интернациональным языком, языком межгосударственного общения и культурно-идеологического взаимодействия между всеми народами Советского Союза. Русский язык распространяется везде, в странах Запада и Востока. Интерес к его изучению возрастает на всех материках нашей планеты.
В этих условиях неизмеримо усиливается, увеличивается ответственность всех нас, тех, для кого русский язык является родным, за его чистоту и правильность, за его точность и выразительность. «Надо вдумываться в речь, в слова», — говорил Чехов. «Надо воспитывать в себе вкус к хорошему языку; как воспитывают вкус к гравюрам, хорошей музыке», — убеждал Алексей Максимович Горький молодое поколение советских писателей. Изучение языка помогает открыть законы его развития, правила его употребления и способы обогащения.
Народ — не только творец языка, но и двигатель его истории. Народ, вместе с тем, стоит на страже сокровищ своего родного слова, пользуясь ими и умножая их в своей речи и словесно-поэтическом творчестве <...>. Литературный язык становится, по образному выражению Горького, «оружием» всего народа... Известный наш языковед академик Щерба тонко охарактеризовал своеобразие развития русского языка в советскую эпоху. «Нетрудовые элементы потеряли вес в обществе, — говорил он, — вопросы производства и его организации стали в центре внимания, элементы политического образования стали внедряться в общественное сознание вместе с стремлением в том или другом отношении заполнить пропасть между умственным и физическим трудом. Все это привело к тому, что производственная терминология стала вливаться широкой струей в наш литературный язык, расширяя знакомство с элементами разнообразных производственных процессов» <...>.
В быстром и сложном процессе развития современного русского языка закономерно и естественно возникают колебания, а также болезненные, отрицательные явления в приемах его употребления, в способах применения разных его стилистических средств, в практике словопроизводства и словоупотребления, в отношении к литературно-языковым нормам.
Причин такого рода отклонений от чистоты и правильности речи очень много: и неполное усвоение норм литературного выражения, и недостаточно бережное отношение к языковой традиции, и неуменье, и нежелание разобраться в смысловых качествах разных слов, и влияние «дурной моды», разных жаргонов, и желание щегольнуть словом или фразой, которые кажутся острыми и выразительными, и многое другое, что свидетельствует о слабой культуре речи, о неразвитости «чутья языка».
Эти нарушения чистоты и правильности литературной речи обычно расцениваются как «порча» языка и вызывают у ревнителей чистоты родного языка огорчение и справедливое возмущение, побуждают их к активной борьбе с отклонениями от литературных норм, от правильного употребления такого богатого, живописного и могучего языка, как русский классический язык. Потому что, действительно, как убеждал Горький, «борьба за чистоту, за смысловую точность, за остроту языка — есть борьба за орудие культуры».
Как же нужно бороться за чистоту, точность и правильность языка? Необходимо широкое, общенародное распространение научных сведений о законах и правилах русского языка, о его стилистических богатствах, о путях его развития, о способах образования новых слов, об огромной роли языка как «орудия культуры», как средства познания, и обо многом другом, относящемся к вопросам и задачам культуры русской речи. Необходимо воспитание эстетического чутья языка и глубокого сознания ответственности за честное и чистое обращение с ним.
Каждый из нас, из тех, кто относится к русскому языку как к родному и свободно пользуется им в своей общественно-речевой практике, является, вместе с тем, и участником грандиозного процесса народного «языкотворчества», по выражению Маяковского, и все мы должны внимательно наблюдать и соблюдать законы и правила своего родного языка.
Вот один пример пренебрежительного отношения к правилам языка. В одном из номеров журнала «Октябрь» за тысяча девятьсот пятьдесят девятый год помещена статья Денисовой о книге А. Колоскова, посвященной Маяковскому. Там было употреблено слово «маяковедение» для обозначения науки о творчестве Маяковского. Это слово сочинено с явным нарушением норм современного словотворчества. Действительно, маяковедение — это скорее наука о маяке или маяках. Следуя этому примеру, мы должны были бы говорить об исаковедении (изучение поэзии Исаковского), помяловедении (изучение сочинений Помяловского), жуковедении (изучение творчества Жуковского) и тому подобное. Здесь очевидна неправильность словообразования.
Чтобы воспитательная работа в области культуры русской речи была действительно действенной и плодотворной, надо определить, с чем бороться, что признать ошибками и неправильностями, типичными для современности. И главное: надо выделить именно ходовое, типичное, а не развлекаться анекдотами, уродствами индивидуального словоупотребления. Между тем, многочисленные статьи о культуре речи, о том, как говорить или как научиться говорить правильно и красиво, появляющиеся в наших журналах и газетах, нередко направляют свое внимание именно в сторону анекдотических случаев и сцен.
Не претендуя на исчерпывающую полноту, можно распределить трудности, и неправильности, широко распространенные в современной русской речи, по нескольким группам или категориям.
Во-первых. Самая сложная и разнообразная по составу — это группа небрежностей и «неправильностей» в речи, вызванная недостаточным знанием стилистических своеобразий или смысловых оттенков разных выражений и конструкций, а также правил сочетания слов. Это — результат неполного овладения или, во всяком случае, еще очень неточного, нетвердого владения системой современного русского литературного языка, его словарем и синтаксисом, его стилистическими средствами. Тут, прежде всего, выделяются случаи нарушения или неоправданного разрушения старых устойчивых словосочетаний и неудачного образования новых. Например, в разговорной речи: «гулять по больничному листку», «убирать помещение в доме», «переживать за сестру», «дать характеристику на кого-нибудь», «утрясти вопрос», «львиная часть» (вместо: львиная доля), «играть значение» (вместо: играть роль или иметь значение); «одержать успехи» (вместо: добиться успехов или одержать победу); «носить значение»(вместо: носить характер, иметь значение); «разделить на две неравные половины»; «тратить нервы» (вместо: портить нервы); «играть главную скрипку» (вместо: ... первую скрипку); «заварился сыр-бор» (вместо: загорелся сыр-бор); «криминальное преступление»; «мемориальный памятник» и тому подобное.
Такого рода примеров скрещивания, контаминации (как говорят языковеды) разных выражений, имеющих близкое или сходное значение, неоправданных стилистических и словесных сближений, смешений и так далее, больше всего встречается в небрежной речи. Сюда же примыкают и такие неправильности словоупотребления, как например, взад-назад вместо: взад и вперед', дожидатъ вместо дожидаться (но сравните — ожидать); подружить вместо: подружиться (и сравните — дружить с кем-нибудь) и другие подобные.
Во-вторых. К границам разговорно-литературной речи приблизились и иногда беспорядочно врываются в сферу литературного выражения слова и обороты областного или грубого просторечия: ложить (вместо класть), обратно вместо опять («обратно дождь пошел»), крайний (вместо последний), взади (вместо сзади), заместо (там, где нужно: вместо) и так далее.
Естественно, что широкий поток этого просторечия несет в разговорную речь слова и выражения, характеризующиеся разной яркостью областной окраски и разной степенью близости к литературному языку. Разобраться во всем этом должен помочь словарь «Правильность и чистота русской речи», подготовленный Институтом русского языка Академии наук и посвященный трудностям и неправильностям современного словоупотребления. Ведь с просторечием связаны специфические выражения и обороты речи вульгарного или фамильярного характера. Например, дать по мозге; устройте пару билетиков, по-страшному, по-тихому (вместо: страшно, тихо); толкнуть речугу; всю дорогу — в значении: «все время» и многие другие.
Эти явления в разных стилях и разновидностях современной разговорной речи выступают настолько ощутимо, что они больше всего вызывают протест со стороны отстаивающих чистоту и правильность русского литературного языка и чаще всего обсуждаются в нашей печати.
Третье. Еще одно явление в жизни современного русского языка, особенно в разговорной речи, вызывающее у многих тревогу и беспокойство, — это широкое и усиленное употребление своеобразных вульгарных, а иногда и подчеркнуто-манерных жаргонизмов. От них веет и специфическим духом пошлого мещанства и налетом буржуазной безвкусицы. Таковы выражения: «оторвать» в смысле: достать, приобрести («оторвать туфли с модерными каблуками»); «что надо», «сила» — в смысле: замечательный; «звякнуть» (по телефону); «законно — законный» для обозначения положительной оценки; «газует» (бежит); «категорический привет» и даже: «приветствую вас категорически» (вместо «здравствуйте»); «дико» (в значении — очень: дико интересно); «хата» (в смысле квартира) и тому подобное.
Всех, кто ратует за чистоту русского языка, особенно смущает и возмущает распространение этого вульгарно-жаргонного речевого стиля. Многие готовы квалифицировать его, и вполне справедливо, как «осквернение языка Пушкина, Толстого, Горького, Маяковского».
Вот характерные газетные заявления: «... За последние годы среди молодежи появились тенденции к созданию какого-то особого, так называемого «стильного» языка, который, как это ни прискорбно, «обогащает» свою лексику из запасов воровского жаргона» (цитирую «Актюбинскую правду»).
«Употребление... слов, зачастую заимствованных из дореволюционных воровских жаргонов, можно объяснить лишь одним — низкой культурой и духовным уродством тех, кто «украшает» ими свою речь, стремясь обратить на себя внимание», — пишут в газете преподаватели из города Ленинабада.
В этой очень пестрой, но всегда мутной струе вульгарной и фамильярной бытовой речи можно — при более внимательном рассмотрении и изучении — разграничить несколько жаргонных слоев или пластов и даже несколько социально-речевых жаргонных стилей вульгарного и фамильярного характера.
Печальнее всего то, что подобное жаргонное словообразование в зарубежных работах, посвященных русскому языку, иногда относится к характерным качествам культуры нашей студенческой молодежи. Так, в статье доцента Стокгольмского университета Нильса-Оке-Нильссона, недавно напечатанной в шестом томе датского журнала «Сканда-Славика», — «Советский студенческий слэнг» (то есть жаргон) помещается словарик такой речи советских студентов: блеск в значении превосходный', железно мешок времени; предки (в значении: родители); спихнуть экзамен; старик, старикан (значение: профессор); шпаргалитэ; удочка (удовлетворительно) и тому подобное.
Четвертое. Не менее тяжелым препятствием для свободного развития выразительных стилей современного русского языка является чрезмерное разрастание у нас употребления шаблонной, канцелярской речи, ее штампованных формул и конструкций. Об этом так писал Константин Паустовский: «Язык обюрокрачивается сверху донизу, начиная с газет, радио и кончая нашей ежеминутной житейской, бытовой речью». «Нам угрожает опасность замены чистейшего русского языка скудоумным и мертвым языком бюрократическим. Почему мы позволили этому тошнотворному языку проникнуть в литературу?» Оценочные эпитеты, излишества экспрессии — это индивидуальные свойства стиля Паустовского, но основная мысль ясна.
В этой связи нельзя не вспомнить об ироническом отношении Владимира Ильича Ленина «к канцелярскому стилю с периодами в тридцать шесть строк и с «речениями», от которых больно становится за родную русскую речь».
Жалобы на засилие штампов канцелярско-ведомственной речи в разных сферах общественной жизни раздаются со всех сторон.
Так, в письме Чуракова в редакцию «Известий» — «О родном нашем языке» — сказано: «На наш повседневный разговорный язык, язык газеты, радио, плаката все сильнее наступает неповоротливый язык канцелярии. Он проникает даже в литературу».
Писатель Леонтий Раковский свою статью «Чувство языка», опубликованную в «Литературной газете», начинает так:
«Федор Гладков считал канцеляристов сомнительными учителями русского языка. К сожалению, канцеляристы не только учителя, но и — прежде всего — «творцы» того серого, мертвого языка, который так засоряет нашу речь... Это им принадлежит словесный мусор, рожденный в недрах протоколов и отчетов: «зачитать» и «вырешить», «использовать» и «приплюсовать», «свиноматка» или «рыбопродукт» вместо доброго, живого слова — рыба».
Неуместное употребление казенно-канцелярских трафаретов высмеял писатель Павел Нилин в своих «Заметках о языке» (журнал «Новый мир»):
«В дверь кабинета председателя районного Исполкома просовывается испуганное лицо.
— Вам что? — спрашивает, председатель.
— Як вам в отношении налога...
Через некоторое время в кабинет заглядывает другая голова.
— А у вас что? — отрывается от всех бумаг председатель.
— Я хотел поговорить в части сена...
— А вы по какому вопросу? — спрашивает председатель третьего посетителя.
— Я по вопросу собаки. В отношении штрафа за собаку. И тоже в части сена, как они...»
Комические эффекты вызывает также пристрастие к ученым и изысканно-книжным словам и выражениям, которые употребляются без всякой нужды и нередко в совершенно неподходящей обстановке: например, «лимитировать количество», «фактор времени» и другие подобные.
Пятое. Естественно, что отсутствие прочных и точных литературных языковых навыков, влияние областного говора и просторечия особенно часто обнаруживается в произношении, в воспроизведении звуковой формы слова.
Сюда относятся и колебания в ударении, а часто — просто нелитературные ударения в отдельных словах как разговорного, так и книжного происхождения, и в их формах. Например: средства (вместо средства), общества (вместо общества), облегчить (вместо облегчить), документ (вместо документ), ходатайствовать (вместо ходатайствовать), ненависть (вместо ненависть), жестоко (вместо жестоко), поняла (вместо поняла), обеспечение (вместо обеспечение), дермантин (вместо дерматин); произношение: фанэра, музэй, кофэ и так далее.
Этот очерк или перечень отклонений, отступлений от стилистических норм современной русской речи очень неполон. Он совсем не касается проблем языка советской художественной литературы. Между тем, это особая, важная и большая тема.
Но вопросы стилистики художественной литературы не могут быть разрешены в общем плане культуры речи. Они нуждаются в освещении истории и теории литературно-художественной речи. Тут, между прочим, открывается новая сфера наблюдений над примерами построения словесных образов и над речевой структурой образов персонажей.
К концу беседы с радиослушателями мне хотелось бы еще раз подчеркнуть огромное значение вопросов культуры речи, значение стилистических навыков и лингвистических знаний.
Высокая культура разговорной и письменной речи, хорошее зна-г ние и развитое чутье родного языка, умение пользоваться его выразительными средствами, его стилистическим многообразием — лучшая опора, верное подспорье и очень важная рекомендация для каждого человека в его общественной жизни и творческой деятельности.
Можно закончить эту краткую беседу о русском языке и о некоторых неправильностях в его современном употреблении теми же словами, которыми закончил свою статью о любви к русскому языку покойный советский поэт Владимир Луговской: «Относитесь к родному языку бережно и любовно. Думайте о нем, изучайте его, страстно любите его, и вам откроется мир безграничных радостей, ибо безграничны сокровища русского языка».
Судебная речь
Судебная монологическая речь по ряду признаков выделяется среди других жанров публичной речи. Прежде всего, она сдерживается сетью нормативно-правовых ограничений, обусловленных узким профессионализмом юридического выступления. Судебная речь произносится с конкретной целью (ср. речи прокурора и адвоката) и в конкретном месте, о чем свидетельствует и ее номинация. Тематика судебной речи может быть весьма разнообразна, но речевое оформление четко ограничено рамками правовой культуры и характером адресата. Главный адресат — это состав суда; в каких-то фрагментах своей речи адвокат и прокурор могут апеллировать и к сидящим в зале суда, и к свидетелям, и к обвиняемому или истцу. Однако основное, чаще всего полемическое, состязание сторон в судебном процессе, которое ведется в целях выяснения истины, рассчитано на судью, состав суда и присяжных: именно они и должны вынести окончательный и справедливый приговор. Целевые установки определяют весь аргументированный и эмоциональный строй судебной речи.
Именно эти качества иллюстрируются в тех фрагментах, которые помещены в хрестоматию. В этом отношении характерна стенограмма речи «Нежданные свидетели» адвоката В. И. Лифшица по делу В. Н. Антонова. Истец Антонов В. Н., старший инженер лаборатории Госстандарта, за появление на работе в нетрезвом виде был уволен по п. 7 ст. 33 КЗоТ. Увольнение обжаловано в Можайский горнарсуд. В удовлетворении иска было отказано. Судебная коллегия по гражданским делам областного суда это решение отменила. При новом рассмотрении дела в народном суде адвокат В. И. Лифшиц представлял интересы ответчика — лаборатории Госстандарта.
В речи — четкая логическая структура; ярко выражена нравственная, этическая позиция адвоката, его способность профессионально выстраивать систему доводов и доказательств. Вместе с тем в стенограмме присутствуют элементы «разговорного» синтаксиса. Так, обращают на себя внимание многочисленные речевые формы внутреннего диалога, несобственно прямой речи; «разговорен» самый характер текстовой связи и подбор воздействующих стилистических фигур. Ср. использование антитезы: «... Так и хочется сказать судьям: в своем решении не записывайте «белое» или «черное»; эмоционального обращения: «... Хочется взывать к совести руководителей лаборатории: ну скорее восстановите несправедливо уволенного работника!», риторического вопроса: «Может ли суд после этого вынести решение иное, чем отказ в иске?» и т. д.
Познавательная ценность приведенного образца не вызывает сомнений.
Второй в хрестоматии помещена защитительная речь адвоката И. М. Кисенишского «Дело Шейхона А. Д. (тенденциозное следствие)». Судебный процесс по этому делу проходил в 80-е гг., но впервые речь была опубликована в 1991 г. Известны следующие обстоятельства дела. А. Д. Шейхон, бывший управляющий трестом «Мосвторсырье», был привлечен к уголовной ответственности за хищение государственного имущества в особо крупных размерах и систематическое получение взяток от директоров заготовительных контор. Обвиняемый отрицал свою вину и утверждал, что является жертвой клеветнического оговора и тенденциозных следственных версий и оценок. Дело было направлено на доследование. Результатом доследования явилось прекращение дела А. Д. Шейхона в связи с отсутствием доказательств его виновности.
Целесообразно подчеркнуть различия двух фрагментов речей, помещенных в хрестоматии. Выступление адвоката И. М. Кисенишского носит менее разговорный характер и более приближено к книжно-письменному варианту речи, чем выступление адвоката В. И. Лифшица. В нем в большей степени выражена установка на этику суда и особое назначение правосудия. Отсюда — выбор фразеологии высокого регистра и форм повелительного наклонения: идет ... ответственный процесс искания истины; глубокое возмущение тем, как несправедливо и безответственно отнеслись к актуальным вопросам государственного значения; должны восторжествовать высокие принципы законности и социальной справедливости и т. д. Даже внешнее сравнение двух речей разных адвокатов помогает уяснить различия в их стилистических вкусах и пристрастиях, а также своеобразие культуры юридической речи.
В. И. Лифшиц. Нежданные свидетели
(стенограмма речи) (1990)
Уважаемые судьи!
Если вам когда-нибудь скажут, что при рассмотрении гражданско-правовых споров не возникает детективных сюжетов, захватывающих дух ситуаций, кипения страстей, — не верьте этому.
Сложилось однобокое убеждение, что советский суд оказывается эффективной школой воспитания, соблюдения дисциплины труда, прав граждан — но только при рассмотрении дел уголовных. Дела гражданские такого впечатления не оставляют.
Рассматриваемое нами дело — тому подтверждение.
Эти дни, пока вы расследуете детали спора, я раздумываю о превратностях судьбы: какая нелегкая ноша порой выпадает на долю судей — восемь человек, возраста весьма почтенного, выступают свидетелями и согласно говорят: «белое». Заявления их вроде бы искренние.
Одиннадцать свидетелей других, люди помоложе, с убежденностью утверждают: «черное».
И эта группа подкупает своей отзывчивостью, открытостью.
Выслушав и тех и других — так и хочется сказать судьям: в своем решении не записывайте «белое» или «черное», не обижайте никого, скажите — безлико: «серое», да и делу конец!
Увы, суду дано сказать одно: или только «белое», или только «черное», потому что какая-то группа свидетелей говорит явную ложь, а правда может содержаться только в показаниях другой группы.
Вот и текут напряженные судебные будни. С учетом первого процесса, иск Антонова мы рассматриваем уже пятый день.
По этому иску схлестнулись два мнения. Группа сослуживцев истца в один голос говорит: Антонов пришел 30 июля 1984 г. после обеденного перерыва на работу пьяным.
Другая группа свидетелей прямо не опровергает эти показания, но представляет впечатляющие доказательства обратного. Каким Антонов был на работе после перерыва — они не видели, но появление его пьяным после обеда исключается. До перерыва на обед Антонов был трезвым. Обедал в родительском доме. В этот период был на глазах шестерых человек, они все свидетели истца. За обедом — спиртного ни-ни. Возвращаясь на работу, напиться также не мог. От порога дома отец на автомашине подвез сына к дверям лаборатории. Абсолютно трезвого.
За столетия судебной деятельности выработан могучий арсенал средств для выяснения истины. И сегодня необходимо определить: представители какой из групп свидетелей являются носителями этой самой истины. Дело, как известно, рассматривается вторично, и мы считаем, что правильное разрешение вопроса содержится как раз в предыдущем решении суда. Оно, хотя и отменено, все же верно освещает события спора. И если, несмотря на это, по существу обоснованное решение отменили, то — с нашей точки зрения — лишь потому, что предыдущий состав суда неуважительно отнесся к требованиям закона о производстве тщательного анализа доказательств, показаний свидетелей, которыми суд попросту пренебрег. Судьи «отмахнулись» от доказательств одной лишь фразой — «не заслуживает доверия» — вот и вся аргументация.
Однако мотивы суда должны быть убедительными. К этому обязывает суд и требования закона.
То, что доступно суждению судей, — доступно и суждению сторон. Поэтому мы, в меру сил своих, остановимся на показаниях, которые следует отвергнуть, предварив это вескими мотивами. Конечно же, речь пойдет о показаниях свидетелей истца.
Сразу обращает на себя внимание несколько странный подбор свидетелей в «команде» Антонова. Возглавляет ее Михаил Евгеньевич Антонов — отец истца, ему вторит Нина Петровна Антонова — мать истца. Далее выступает Антонова Ольга Константиновна, которая очевидцем событий не была, по делу ничего сказать не может, но она — жена истца и, нарушая чувство меры, просит записать в свидетели и ее.
В свидетелях значится Мария Никифоровна Николаева — мать Ольги Константиновны Антоновой, теща истца. В ближайшем окружении уволенного — Кружкова Татьяна Андреевна. На вопрос суда об отношениях с истцом — убежденно заявила: «Выручаем друг друга». Кружкова и не подозревала, сколь символично прозвучало ее признание.
Хотя закон не предусматривает какого-то особенного предупреждения об ответственности за дачу ложных показаний родственников, свойственников, друзей сторон по делу, согласитесь: предвзятый подбор истцом своих свидетелей требует и должного внимания от судей к содержанию их показаний.
Знаменательно, что в соответствии с дореволюционным Уложением о наказаниях родственники по прямой и супруги не могли быть подвергнуты наказанию за дачу ложных показаний в отношении близкого им человека.
Отдадим должное всем свидетелям истца: они блестяще подготовились к процессу.
У юристов бытует правило: хочешь изобличить человека во лжи — спрашивай его по мелочам, о деталях. Но присутствующие убедились, что даже в деталях все дали показания одинаковые: с точностью до минуты отметили время прихода Виталия Антонова к родителям на обед, время его отправления с отцом в лабораторию.
Не спутали, чем потчевала сына в этот день мамаша, во что он был одет, что говорил в коротких перерывах между едой...
Послушаешь эти отрепетированные речи — и хочется взывать к совести руководителей лаборатории: ну скорее восстановите несправедливо уволенного работника!
Кстати, отдадим должное истцу: на случай разоблачения перечисленных свидетелей была сооружена «вторая линия обороны». И здесь не обошлось без близких людей. Помните: по грибы теща истца ходила со своей подругой Кторовой. А это было через две недели после случая с выпивкой. Уже уволенный Антонов сдавал дела. И приходил в лабораторию непременно с отцом. Николаева (теща), заметив автомашину Антонова-старшего, полюбопытствовала, что это сват на край города заехал. Зашла в коридор здания, а (надо же было такому случиться!) сотрудница Кузьмина ее зятю выговаривает: «Ты со мной не спорь. Вот трезвым ты был две недели назад. Все это знают, а мы тебе пьянство прилепили и по статье уволили!» Кторова это тоже слышала, поскольку оказалась в коридоре постороннего учреждения.
Напрасно инженер Кузьмина опровергает сенсационное разоблачение, настаивает, что в тот день даже не видела ни Антонова-сына, ни Антонова-отца. Однако обе женщины, свидетели истца, клянутся, что такую фразу Кузьминой слышали, и отец, и сын Антоновы это подтверждают.
Правда, на вопрос о том, в чем была одета в «исторический» день Кузьмина, свидетели приводят четыре варианта одеяния носителя этой информации. Беда защитников «второй линии обороны» в том, что, как убедительно показали сослуживцы Кузьминой, ни одного из описанных вариантов одежды в ее гардеробе не было. Как это объяснить?
Еще одно не смогли учесть, не предвидели мои противники. Вы заметили, что мы не заявляли никаких ходатайств перед слушанием дела и о вызове двух дополнительных свидетелей попросили только сегодня. Зачем же помогать недобросовестной стороне — пожалуй, успеют возвести и третью линию обороны!
Суд согласился допросить посетителей лаборатории, общавшихся с Антоновым 30 июля. (Вспомните: истец сначала и не признавал Владимира Ивановича Овечкина за того человека, который вступал в служебные отношения с ним, Антоновым).
Аттестат № 11 на руках свидетеля, подписанный истцом с указанием дня его выдачи — 30 июля, расставил все на свои места. <...>.
Хотя проверка продолжалась не более получаса, Антонов не торопился выдавать документ, тот самый Аттестат № 11, который теперь у вас в деле.
Узнав, что клиенты прибыли на автомашине, Антонов обстановку оценил мгновенно: предстояло пешее путешествие на обед и с обеда через весь город. Поэтому выдача Аттестата Государственным поверителем задерживается. Вот если бы водитель его подвез, он, пожалуй бы, постарался и — так уж и быть — после обеда оформил бы документы.
Овечкин и Семыкин не заставили себя упрашивать. — Куда повезли Антонова обедать? — спрашивали судьи приезжих из Бекасова. Ответ был единым: «К кинотеатру 'Слава'».
Но ведь за судейским столом — жители Можайска. Они прекрасно знают, что этот кинотеатр находится в противоположной стороне от дома родителей Антонова. Я переспрашивал бекасовского водителя: если бы Антонов попросил вас довезти к дому его родителей, на гораздо большее расстояние — все равно, куда везти Антонова, лишь бы быстрее получить Аттестат. Маршрут назвал он».
Минут через сорок Антонов, по словам свидетелей, возбужденный, разгоряченный, появился у того же кинотеатра, где приказал его ожидать.
10 минут езды, знакомая вывеска лаборатории — и подписанный Аттестат вместе с проверенными манометрами в руках его обладателей!
Водитель Семыкин припомнил и такую деталь: на обратном пути он угостил Антонова яблоками.
Истца дар этот, видимо, воодушевил чрезмерно: «Слышите, — заметил он судьям, — а ответчики заявили, что я этот день не работал. А я и работал, и даже яблоки ел».
Где же все-таки Антонов так хорошо в этот день «пообедал»? И как же с обратным возвращением?
Ведь седовласый отец клялся, что после обеда именно он возил сына от своего дома до нашего учреждения. Теперь же Антонов-младший опровергает Антонова-старшего, припоминает, что если и ел яблоки, то отнюдь не родительские. Пусть судьи решат, были ли показания свидетелей истца заведомо ложными или, как деликатно решил прокурор в своем заключении, эти свидетели добросовестно заблуждались: по всей вероятности, они запомнили подробности другого Обеда, «обед» 30 июля не состоялся в доме Антоновых-старших.
Адвокат — представитель истца, настаивал на восстановлении на работе своего доверителя, обращал внимание на то, что не было медицинского освидетельствования в подтверждение факта нетрезвого состояния Антонова во второй половине рабочего дня 30 июля. Адвокат прав. Чего нет того нет. К врачам Антонова в этот день не направляли.
Однако в соответствии с требованиями п. 15 постановления Пленума Верховного Суда СССР от 26 апреля 1984 г. «нетрезвое состояние работников может быть подтверждено как медицинским заключением, так и другими видами доказательств, которые должны быть соответственно оценены судом». В подтверждение нетрезвого состояния Антонова на работе мы привели многочисленные доказательства, свидетельские показания. Мне остается только бегло напомнить о них.
«Язык заплетался», «его развезло», «изо рта резкий запах алкоголя», «нетвердая походка», «приставал к женщинам, без цели ходил по рабочим кабинетам. В одном треснул линейкой по голове Сверчкову, в другом выбросил цветы из вазы на столе техника Ершовой, изящно сострив при этом: «Представьте, что мы с вами в ресторане» — вот фрагменты из выслушанных вами показаний.
Когда Антонову в этот же час предъявили акт его опьянения, он, неожиданно посерьезнев, заявил: «Ничего у вас не получится», а потом и вовсе заснул за чужим столом.
Как и в первом судебном процессе, и сегодня истец продолжает доказывать: «Я оказался опасным и неудобным человеком, который указывал на злоупотребления», «Я писал о незаконном клеймении бензовозов», «Моя должность давно была обещана другим людям».
Думается, многократно проведенные и неподтвердившиеся «сигналы» — говорятся по инерции. Не стал бы Антонов об этом вспоминать сегодня, если бы знал о существовании неожиданных свидетелей из Бекасова, которые его так подведут!
Может ли суд после этого вынести решение иное, чем отказ в иске?
Именно о вынесении решения об отказе в иске я вас прошу.
Решением народного городского суда Можайска в иске Антонову о восстановлении его на работе было отказано.
Духовная (церковно-богословская) речь
В классификации родов и видов ораторской речи особое место принадлежит духовному красноречию, как с давних времен называлось искусство публичной речи в обиходе церковно-богословской жизни. Этот род красноречия всегда был связан с изложением и популяризацией религиозных тем. За тысячелетнее существование христианства на Руси сложились великолепно разработанные жанры церковно-богословской речи. К этим жанрам относятся проповедь, приветственное слово, некролог, беседа, поучение, послание, лекция в духовном учебном заведении, а в наше время — еще и выступления лиц духовного звания по радио и телевидению (например, «Слово пастыря», христианские передачи «Пробуждение России», «Спаси, Боже, люди твоя» и т. п.).
Своеобразие церковно-богословской речи проявляется в целом ряде отличительных черт. Так, в качестве слушателей в церкви обычно выступает община верующих, перед которыми необходимо раскрыть признаваемое ими учение и которые должны уяснить смысл той веры, о которой идет речь. Вторая отличительная черта связана с темами речей. В качестве основных материалов используются Священное писание, труды отцов церкви и другие источники, из которых черпаются поучительные притчи, примеры, иллюстративные зарисовки и т. д.
В русской традиции один из ведущих характерных признаков духовного красноречия обусловлен также особенностями языка, которым пользуются проповедники. Влияние культового церковнославянского языка в речах церковных ораторов сказывается до сих пор. Этот язык оставил в наследство традиционную «духовную» лексику и фразеологию, с помощью которой всегда оформлялись церковно-библейские тексты.
В наши дни стилистические славянизмы, т. е. славянизмы по употреблению, заметно активизировались именно в церковно-богословской речи. Наблюдается процесс обогащения новыми контекстами и смысловыми нюансами, казалось бы, прежде совсем забытых и ушедших из языка слов и оборотов. Можно привести лишь некоторые примеры современного употребления славянизмов: Но древо узнается по плодам своим (из предвыборного выступления партии «Христиане россии», ОРТ); Никто не внидет в царство божие (PP. 18 января 1995 г.); Оберегись, человече, следовать этим посулам, этим вещаниям змия (из выступления священника. PP. 22 июня 1993 г.); Ликуют ангели на небеси и человеци на земли (РТО. Служба «Рождество Христово». 6 января 1995 г.); Сегодня наш взор устремлен в горнее пространство (МТБ. 13 сентября 1991 г.) и т. д.
Если вспомнить историю русского литературного языка, нельзя не отметить, что он возник в результате поистине золотого сплава величайших ценностей христианской и отечественной народной культуры. Это и заставляет внимательнее присмотреться к наиболее значительным памятникам духовного красноречия.
Из современных церковно-богословских речей для хрестоматии отобраны две: лекция протоиерея А. Меня «Христианство» и проповедь архимандрита Иоанна (Крестьянкина) «Слово на Светлой пасхальной седмице».
Лекция «Христианство» была прочитана 8 сентября 1990 г. в московском Доме техники на Волхонке незадолго до трагической гибели отца Александра. Текст его последней лекции был опубликован в «Литературной газете» 19 октября 1990 г. (а затем и в других изданиях). В лекции проводится простая и естественная мысль о том, что высокие нравственные ценности христианства нужны нам в нашей повседневной жизни, что только вера и светлый разум помогут нам преодолеть «попрание человечности, бездуховность, материализм». «Для меня иной раз облако, птица, дерево — значат больше, чем иная картина на религиозную тему. Сама природа для меня есть икона высочайшего класса», — говорил А. Мень. Основные достоинства предлагаемой лекции — это глубина мысли и чувства, неординарность рассуждений, живость и красота повествования.
«Слово на Светлой пасхальной седмице» — одна из пятидесяти трех проповедей архимандрита Иоанна (Крестьянкина), произнесенных им в Псково-Печерском монастыре в 1973—1993-м гг. и опубликованных в двухтомнике «Проповеди» (М., 1994). Помещенная в хрестоматии проповедь интересна тем, что в ней сосредоточились наиболее типичные черты древнего жанра религиозно-духовного наставления и поучения. Формы и приемы проповеди обычно определяются ее органической связью с богослужением. Пасха — весенний праздник у христиан, установленный в память Воскресения Христова, сейчас широко празднуется в нашей стране. Поэтому тема проповеди о Пасхе предназначена не для узкого круга служителей церкви, а для всех христиан: «Возлюбленные о Христе братия и сестры, други мои!» — так обращался к пастве в этой проповеди архимандрит Иоанн. Целесообразно также обратить внимание на текст поучения и с другой точки зрения — с точки зрения традиционного для русской христианской проповеди стилистического оформления темы. Основа русского духовного красноречия двуязычна: в нем соседствуют церковно-славянские и русские элементы. В этом отношении показательно даже начало «Слова»: «Ныне вся исполнишася света: небо, и земля, и преисподняя-Христос Воскресе!
Чадца Божий! От избытка неземной радости приветствую и я вас, опаляя силой Божественных слов: «Христос воскресе!»
Многочисленные церковно-славянские элементы в этой проповеди служат целям создания высокого и торжественного стиля церковной речи. «Библию не кладут рядом с кастрюлей», — справедливо говорят священники, полагая, что церковно-славянская речь необходима, что «на славянском языке все книги — хорошие. Они учат добру» (ТВ. «5-е колесо». 26 апреля 1991 г.). Многие значения церковно-славянских слов и речений, однако, так или иначе меняются в процессе употребления, и задача осовременивания церковно-богословской речи, рассчитанной на широкую аудиторию, становится актуальной и злободневной.
А. Мень. Христианство
(1990)
... Итак, мы с вами идем к завершению нашего путешествия по эпохам, по кругам миросозерцании. И мы подошли к вершине, к тому сверкающему горному леднику, в котором отражается солнце и который называется — христианством.
Конечно, христианство бросило вызов многим философским и религиозным системам. Но одновременно оно ответило на чаяния большинства из них. И самое сильное в христианской духовности — именно не отрицание, а утверждение, охват и полнота. <...>
Если в исламе есть абсолютная преданность человека Богу, который является суверенным властелином космоса и человеческой судьбы, то это самое мы находим и в христианстве.
Если в китайском миросозерцании небо — Цянь — является чем-то ориентирующим человека в жизненных вещах, даже в мелочах, в различных оттенках традиций, то и это есть в христианстве.
Если брахманизм (современный индуизм) говорил нам о многообразных проявлениях Божественного, то и это есть в христианстве.
Если, наконец, пантеизм утверждает, что Бог во всем, что он, как некая таинственная сила, пронизывает каждую каплю, каждый атом мироздания, — то христианство и с этим согласно, хотя оно не ограничивает воздействия Бога только этим пантеистическим всеприсутствием.
Но мы бы ошиблись с вами, если бы считали, что христианство явилось как некая эклектика, которая просто собрала в себе все элементы предшествующих верований. В нем проявилась колоссальная сила чего-то нового. И это новое было не столько в доктрине, сколько в прорыве иной жизни в эту нашу обыденную жизнь. Великие учителя человечества — авторы «Упанишад», Лао-цзы, Конфуций, Будда, Мохаммед, Сократ, Платон и другие — воспринимали истину как вершину горы, на которую они поднимаются с величайшим трудом.
И это справедливо. Потому что истина — не та вещь, которая дается легко в руки, она действительно похожа на высокую гору, куда надо восходить: тяжело дыша, карабкаясь по уступам, порой оглядываясь назад, на пройденный путь, и чувствуя, что впереди еще крутой подъем.
Я никогда не забуду замечательных слов, которые сказал простой гималайский горец, шерп по национальности, по имени Тен-синг, который восходил на Эверест вместе с англичанином Хилла-ри. Он говорил, что к горам надо приближаться с благоговением. Так же — и к Богу. Действительно, горы требуют особого настроя душевного, чтобы понять их величие и красоту. Истина закрывается от тех людей, которые идут к ней без благоговения, без готовности идти вперед, несмотря на опасности, пропасти и расселины.
Восхождение — такова история человечества.
Вы легко мне возразите: а сколько было ступеней, ведущих вниз?
Да, конечно. И на первый взгляд, ступеней, ведущих вниз, больше. Людей, которые падали и катились вниз, в бездну, больше. Но для нас важно, что человек все-таки поднимался в эти надоблачные вершины. И он тем и велик, человек, что он способен был подняться туда, где, как говорил Пушкин, «соседство Бога», в горы умственных и духовных созерцаний.
Человек имеет две родины, два отечества.
Одно отечество — это наша земля. И та точка земли, где ты родился и вырос.
А второе отечество — это тот сокровенный мир духа, который око не может увидеть и ухо не может услышать, но которому мы принадлежим по природе своей. Мы дети земли — и в то же время гости в этом мире.
Человек в своих религиозных исканиях бесконечно больше осуществляет свою высшую природу, чем когда он воюет, пашет, сеет, строит. И термиты строят, и обезьяны воюют по-своему (правда, не так ожесточенно, как люди). И муравьи сеют, есть у них такие виды. Но никто из живых существ, кроме человека, никогда не задумывался над смыслом бытия, никогда не поднимался выше природных физических потребностей. Ни одно живое существо, кроме человека, не способно пойти на риск — и даже на смертельный риск — во имя истины, во имя того, что нельзя взять в руки. И тысячи мучеников всех времен и Народов являют собой уникальный феномен в истории всей нашей Солнечной системы.
Но когда мы обращаемся к Евангелию, мы попадаем в иной мир. Не в тот мир, который дает нам картину волнующих поисков, порыва к небу, — а мы оказываемся перед тайной ответа.
Двадцать пять лет принц Гаутама, будущий Тадхагатта Будда, проводил в аскетических условиях, чтобы достигнуть созерцания. Также трудились — умственно, духовно и психофизически — йоги, философы, подвижники.
Но Иисус Христос приходит из простой деревни, где он вел жизнь рядового человека. В нем все было готово, он никуда не поднимался. Он, наоборот, спускался к людям.
Каждый великий мудрец сознавал свое неведение. Сократ говорил: «Я знаю, что я ничего не знаю». Величайшие святые всех времен и народов ощущали себя грешниками гораздо более остро, чем мы с вами, потому что они были ближе к свету, и каждое пятно на жизни и совести им было видней, чем в нашей серой жизни.
У Христа нет сознания греховности. И у него нет сознания того, что он чего-то достиг, — он приходит к людям, неся им то, что в нем самом есть изначала, от природы.
Я должен сразу обратить ваше внимание на то, что Иисус Христос не начал проповедовать «христианство» как некую концепцию. То, что он возвестил людям, он назвал «бесора», по гречески «euan-gelion», что значит «радостная весть», «радостное известие».
В чем же заключалось это радостное известие?
Человек имеет право не доверять мирозданию. Человек имеет право чувствовать себя в чужом и враждебном мире. Такие современные писатели, как Альбер Камю, Жан-Поль Сартр и другие часто говорили о страшной абсурдности бытия. Нас обступает нечто грозное, бесчеловечное, бессмысленное, абсурдное, и доверять ему невозможно. Холодный, мертвый или мертвящий мир. Правда, я здесь оговорюсь: эти писатели, романисты, драматурги, философы выступали с позиции атеистического мировоззрения — экзистенциализм у Сартра и Камю — атеистический.
Они как-то не заметили одну вещь.
Когда они говорят, что мир абсурден, то есть бессмыслен, они это знают только потому, что в человека заложено противоположное понятие: смысла. Тот, кто не знает, что такое смысл, не чувствует, никогда не поймет, что такое абсурд. Он никогда не возмутится против абсурда, никогда не восстанет против него, он будет с ним жить как рыба в воде. Именно то, что человек восстает против абсурда, против бессмыслицы бытия, и говорит в пользу того, что этот смысл существует. <...>
Христос призывает человека к осуществлению божественного идеала. Только близорукие люди могут воображать, что христианство уже было, что оно состоялось — в тринадцатом ли веке, в четвертом ли веке или еще когда-то. Оно сделало лишь первые, я бы сказал, робкие шаги в истории человеческого рода. Многие слова Христа нам до сих пор непостижимы, потому что мы еще неандертальцы духа и нравственности, потому что евангельская стрела нацелена в вечность, потому что история христианства только начинается, и то, что было раньше, то, что мы сейчас исторически называем историей христианства, — это наполовину неумелые и неудачные попытки реализовать его.
Вы скажете: ну а как же — у нас были такие великие мастера, как неведомые иконописцы. Андрей Рублев и т. д.!
Да, конечно, были и великие святые. Это были предтечи. Они шли на фоне черного моря грязи, крови и слез. Очевидно, это главное, что хотел (а может, и не хотел, невольно так получилось) показать Тарковский в своем фильме «Андрей Рублев». Вы подумаете, на каком фоне создалось это нежнейшее, феерическое, божественное видение Троицы! То, что изображено в этом фильме, было правдой. Война, пытки, предательства, насилие, пожары, дикость. На этом фоне человек, не просвещенный Богом, мог создавать только «Капричос», какие создавал Гойя. А Рублев создал божественное видение. Значит, он черпал это не из действительности, которая была вокруг него, а из духовного мира.
Христианство — не новая этика, а новая жизнь. Новая жизнь, которая приводит человека в непосредственное соприкосновение с Богом, — это новый союз, новый завет. <...>
И есть сила, которую Христос оставил на земле, которая выдается нам даром. Она по-русски так и называется — благодать. Благо, которое дается даром. Не зарабатывается, а даром.
Да, мы должны прилагать усилия, да, мы должны бороться с грехом, да, мы должны стремиться к самосовершенствованию — помня, что сами себя за волосы вытащить мы не сможем. Это работа только лишь подготовительная.
Здесь коренное отличие христианства от йоги, которая думает, что человек может добраться до Бога и вломиться к Нему, так сказать, по собственному желанию. Христианство говорит: ты можешь себя усовершенствовать — но до Бога добраться невозможно, пока Он сам к тебе не придет.
И вот благодать превосходит закон. Закон — это первая стадия религии, которая начинается у ребенка. Вот это нельзя, это можно, какие-то правила, какие-то нормы. Нужно это? Да, конечно. Но потом приходит благодать: через внутренний опыт встречи с Богом. Это как любовь, это как ликование, это как победа, как музыка сфер.
Благодать — это новая жизнь. Апостол Павел говорил:
Вот спорят между собой люди. Одни — сторонники сохранения старинных, ветхозаветных обрядов. Другие (греки) — против этого. А ведь ни то ни другое не важно. А важно только: новое творение — и вера, действующая любовью.
Вот это и есть подлинное христианство. Все остальное на нем — историческая обложка, рама, антураж; то, что связано с культурой.
Я вам говорю о самой сущности христовой веры.
Бесконечная ценность человеческой личности.
Победа света над смертью и тлением.
Новый завет, который возрастает, как дерево из маленького жёлудя.
Новый завет, который сквашивает историю, как закваска тесто.
И уже сегодня вот это Царство Божие тайно является среди людей: когда вы творите доброе, которое вы любите, когда вы созерцаете красоту, когда вы чувствуете полноту жизни — царство Божие уже коснулось вас.
Оно не только в далеком будущем, не только в футурологическом созерцании, оно существует здесь и теперь. Так учит нас Иисус Христос. Царство придет, но оно уже пришло. Суд над миром будет, но он уже начался: «Ныне суд миру сему», — говорит Христос. Ныне — то есть тогда, когда он впервые провозгласил Евангелие.
И он еще сказал: «А суд заключается в том, что свет пришел в мир — а люди более возлюбили тьму».
Этот суд начался — во время его проповеди в Галилее, в Иерусалиме, на Голгофе, в Римской империи, в средневековой Европе и России, сегодня, в двадцатом веке, и в двадцать пятом веке, и во всей истории человечества.
Суд будет продолжаться, потому что это христианская история — это история, когда мир идет рядом с Сыном Человеческим. И если мы еще раз зададим себе вопрос: в чем же заключается сущность христианства? — мы должны будем ответить: это богочеловечество, соединение ограниченного и временного человеческого духа с бесконечным Божественным.
Это освящение плоти, ибо с того момента, когда Сын Человеческий принял наши радости и страдания, наше созидание, нашу любовь, наш труд, — природа, мир, все, в чем он находился, в чем он родился, как человек и богочеловек, — не отброшено, не унижено, а возведено на новую ступень, освящено.
В христианстве есть освящение мира, победа над злом, над тьмой, над грехом. Но это победа Бога. Она началась в ночь Воскресения, и она продолжается, пока стоит мир.
На этом я закончу, чтобы в следующий раз рассказать вам о том, как в конкретных христианских церквах эта тайна богочелове-чества реализовалась. Спасибо.
Архимандрит Иоанн (Крестьянкин). Слово на Светлой пасхальной седмице1
(1993)
Ныне вся исполнишься света: небо, и земля, и преисподняя...
Христос воскресе!
Чадца Божий! От избытка неземной радости приветствую и я вас, опаляя силой Божественных слов: «Христос воскресе!»
Благодатный огонь этой спасительной вести, вновь ярким пламенем вспыхнув над Гробом Господним, потек по миру. И Церковь Божия, преисполнившись светом этого огня, дарует его нам: «Христос воскресе!»
Возлюбленные о Христе братия и сестры, други мои! Вы, конечно, замечали сами, что среди многих великих и радостных наших христианских праздников особой торжественностью, особой радостью выделяется праздник Светлого Христова Воскресения — праздников праздник и торжество из торжеств.
Нет в нашей Православной Церкви службы более величественной, более проникновенной, чем пасхальная утреня. И потому так стремятся все верующие в храм Божий в пасхальную ночь.
Пасхальное богослужение воистину подобно великолепнейшему пиру, который Господь приготовил всем притекающим под благодатную сень Его Дома.
Вдумайтесь в содержание «Огласительного слова» святителя Иоанна Златоуста! С отеческой лаской и радушием приемлет Господь тех, кто возлюбил Его всем своим существом. «Блажен, кто от первого часа делал есть», — это те, кто от юности своей идут неукоснительно по Его Божественным стопам.
Но не отвергает и тех, кто, преодолев в своей душе сомнения, приблизился к Богу только в зрелом и даже преклонном возрасте. «Да не устрашатся они своего замедления, Господь с любовью приемлет последнего, так же, как и первого, — и дела приемлет и намерения целует».
Несомненно, все вы, кто был в храме в пасхальную ночь, испытали необыкновенный восторг... Души наши ликовали, преисполненные чувством благодарности к нашему Господу Спасителю, за дарованную Им всем нам вечную жизнь. Ведь Воскресший Христос возвел род людской от земли к Небу, придал существованию человека возвышенный и благородный смысл.
Душа человека жаждет вечной счастливой жизни. Ищет ее... И потому к светлой заутрени так стремятся люди в храм Божий. И не только верующие, но и те, кто своим сознанием далек от христианской религии.
Идут они сюда не просто посмотреть на торжественность христианской службы. Их душа, данная Богом каждому человеку при его рождении, тянется к свету незаходимого Солнца Правды, стремится к истине.
А верующие люди в эту святую ночь с особой силой ощущают преизобильно излившуюся светлую радость Воскресения Христова.
И неудивительно. Воскресение Христа — это основа нашей веры, это нерушимая опора в нашей земной жизни.
Своим Воскресением Христос дал людям постигнуть истинность Своего Божества, истинность Своего высокого учения, спасительность Своей смерти.
Воскресение Христа — это завершение Его жизненного подвига. Иного конца не могло быть. Ибо это прямое следствие нравственного смысла Христовой жизни.
Если бы Христос не воскрес, — говорит апостол Павел, — то напрасна и проповедь наша, тщетна и вера наша. Но Христос воскрес и совоскресил с Собою все человечество!
Спаситель принес на землю людям совершенную радость. И потому в пасхальную ночь мы слышим в церкви песнопение и сами принимаем участие в этом пении: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небеси, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити».
О даровании людям этой великой радости Он просил Своего Небесного Отца в молитве перед крестными страданиями: «Освяти их истиною Твоею ... чтобы они имели в себе радость Мою совершенную» (Ин. 17; 13, 17).
И вот, с Воскресением Христа человеку открылся новый мир святости, истины, блаженства.
При Своей земной жизни Спаситель произносил неоднократно драгоценные для верующей души слова: «Я живу, и вы будете жить» (Ин. 14, 19), «Мир Мой даю вам» (Ин. 14, 27), «Сие сказал Я вам, да радость Моя в вас пребудет и радость ваша будет совершенна» (Ин. 15., 11).
Новая жизнь открылась для человека. Ему дана возможность умереть для греха, чтобы воскреснуть со Христом и с Ним жить.
Апостол Павел в Послании к римлянам говорит: «Если мы соединены с Ним подобием смерти Его, то должны быть соединены и подобием воскресения... Если мы умерли со Христом, то веруем, что и жить будем с Ним».
«Пасха, двери райские нам отверзающая», — поем мы в Пасхальном каноне.
Не бывает, дорогие мои, радости светлее, чем наша пасхальная радость. Ибо мы радуемся тому, что в Воскресении открылась наша вечная жизнь.
Наша радость пасхальная, это радость о преображении (изменении) всей нашей жизни в жизнь нетленную. В стремлении нашем к неумирающему добру, к нетленной красоте.
Мы празднуем ныне совершение величайшего таинства — Воскресения Христова, победу Жизнодавца над смертью! Наш Спаситель восторжествовал над злом и тьмою. И потому так ликующе-радостно пасхальное богослужение нашей Православной Церкви.
Верующие ожидали этой торжественной службы, готовя себя к ней'В долгие недели святой четыредесятницы. И естественно, что теперь неизъяснимой радостью наполнены их сердца.
Глубочайший смысл Воскресения Христова в вечной жизни, которую Он даровал всем Своим последователям. И вот уже почти 2000 лет Его последователи неколебимо верят не только в то, что Христос воскрес, но и в свое грядущее воскресение для вечной жизни.
Во время Своей земной жизни Христос Спаситель много раз говорил о Себе как носителе жизни и воскресения. Но тогда эти слова Божественного Учителя были непонятны не только народу, слушавшему Его, но и Его ученикам и апостолам.
Смысл этих слов стал понятен только после Воскресения Христа. Только тогда и апостолы, и ученики Его поняли, что Он действительно Владыка жизни и Победитель смерти. И пошли они с проповедью по всему миру.
Мы, возлюбленные, в эти дни радостно приветствуем друг друга, произнося: «Христос воскресе!» — и будем так приветствовать в течение 40 дней, до дня Вознесения Господня.
Всего два слова! Но это дивные слова, выражающие неколебимую веру в отраднейшую для сердца человеческого истину о нашем бессмертии.
Христос есть Жизнь!
Он много раз говорил о Себе именно как о носителе жизни и воскресения. Как источнике жизни вечной, нескончаемой для тех, кто будет верить в Него.
Христос воскрес! — и да возрадуется душа наша о Господе.
Христос воскрес! — и исчезает страх перед смертью.
Христос воскрес! — и наши сердца наполняются радостной верой, что вслед за Ним воскреснем и мы.
Праздновать Пасху — это значит всем сердцем познать силу и величие Воскресения Христова.
Праздновать Пасху — это значит стать новым человеком.
Праздновать Пасху — это значит всем сердцем и помышлением благодарить и прославлять Бога за неизреченный дар Его — дар воскресения и любви.
И мы с вами в эти дни ликуем и радостно празднуем, восхваляя и прославляя подвиг победы Божественной любви.
Христос воскрес!!!
Распахнем же сердца наши навстречу страдавшему и умершему и воскресшему нас ради. И Он войдет, и наполнит Собой и Светом Своим жизнь нашу, преобразив наши души.
А мы, в ответ на это, с любовью устремимся за Ним по нашему крестному пути, ибо в конце его несомненно сияет и наше воскресение в жизнь вечную.
Праздновать Пасху — это значит стать новым человеком.
Вот этого спасительного состояния наших душ, возлюбленные, я от всего сердца всем нам желаю!
III. Дискутивно-полемическая речь
Среди многообразных форм речевой деятельности человека спор занимает особое место. Существуют споры научные, политические, юридические, бытовые и др. Для реализации целей хрестоматии в качестве примера был избран научный спор, представляющий собой известную специалистам-филологам дискуссию по вопросам стилистики 1954—1955 гг., организованную журналом «Вопросы языкознания» по предложению академика В. В. Виноградова. В этой дискуссии принимали участие выдающиеся ученые: В. В. Виноградов, Ю. С. Сорокин, Р. Г. Пиотровский, Р. А. Будагов, И. Р. Гальперин, В. Г. Адмони, Т. И. Сильман, В. Д. Левин, И. С. Ильинская, А. В. Федоров, Г. В. Степанов.
Исходным материалом для обсуждения послужил доклад Ю. С. Сорокина «Об основных понятиях стилистики», представленный им на расширенном заседании Ученого совета Института языкознания АН СССР 19—23 июня 1953 г. И хотя на страницах журнала вначале появился не текст доклада, а статья Р. Г. Пиотровского «О некоторых стилистических категориях» (ВЯ. 1954. № 1) как отклик на основные положения, выдвигаемые в докладе Ю. С. Сорокина, в тексте хрестоматии статья Ю. С. Сорокина помещена первой.
Среди основных положений доклада, вызвавших широкое обсуждение специалистов, были следующие:
1. В работах по стилистике не показано, что с каждым из выделяемых стилей связаны специфические элементы языка (лексика, фразеология, грамматические формы, синтаксические конструкции), «невозможные в других стилях или выступающие в этих других стилях как инородное тело». На этом основании делался вывод: в современном русском языке не существует стилей как замкнутых жанрово-речевых разновидностей.
2. Решающим для определения того или иного стиля речи являются принципы соотношения и приемы объединения различных языковых средств в контексте речи.
3. Элементы языка не имеют стилистической закрепленности, а обладают лишь стилистическими возможностями, реализация которых возможна только в контексте; в соответствии с контекстным «звучанием» языковой единицы устанавливается ее стилистическая характеристика.
4. Вместо традиционного разделения стилистики как науки на стилистику лингвистическую и литературоведческую предлагалось выделение аналитической и функциональной стилистики, каждой со своими специфическими задачами.
В ходе дискуссии были обсуждены и следующие проблемы: — проблема разграничения стилей языка, с которой связывался также вопрос о номенклатуре языковых стилей;
— проблема выделения основных категорий и понятий стилистики, а также установление сущности понятий «стили языка»и «стили речи»;
— вопрос о существовании принципиальных различий между языковыми стилями и жанрами художественной литературы; установление линий разграничения и соприкосновения стилистики общенационального языка и стилистики индивидуально-художественной речи;
— проблема использования стилистических приемов как типических явлений языка;
— вопрос об отношении стиля произведения или высказывания к языковой и неязыковой сфере.
По мнению В. В. Виноградова, выступившего со статьей «Итоги обсуждения вопросов стилистики», дискуссия «дала меньше обобщений и выводов, меньше достоверных результатов и доказательных положений, чем предположений и вопросов. Это значит, что, несмотря на ее односторонний и несколько абстрактный характер, несмотря на недостаточную четкость и определенность постановки вопроса о «стилях языка» и «стилях речи», дискуссия будит мысль, порождает новые проблемы, открывает новые стороны в привычных и как бы установившихся (а иногда и остановившихся) понятиях и толкает на поиски новых путей в разрешении основных вопросов стилистики».
Таким образом, значение этой дискуссии состояло в том, что были определены направления работы исследовательской мысли. Ставилась задача проведения стилистических исследований в области грамматики, лексикологии, семасиологии разных языков, возникала необходимость работ по историческому изучению форм речи, типов языка и стилей в литературных языках. В результате дискуссии определилась важность создания обобщающих трудов по стилистике национальных художественных литератур, необходимость углубленного анализа стиля художественных произведений разных жанров.
Дальнейшее развитие отечественной стилистики во многом было направлено на решение вопросов и проблем, выкристаллизовавшихся в ходе дискуссии, предлагаемой вниманию читателей.
В хрестоматию материалы дискуссии включены по двум основным соображениям: 1) эта дискуссия представляет собой классический пример спора, направленного на совместное уяснение и решение определенных научных проблем. Фрагменты дискуссии отбирались таким образом, чтобы наглядно показать соблюдение (или несоблюдение) правил ведения корректного спора, в котором за тезисом следует история вопроса, уточнение понятий и терминов, а далее доказательство, опровергающее или оправдывающее основной тезис; 2) дискуссия по вопросам стилистики составила важную страницу в истории отечественного языкознания.
Ю. С. Сорокин. К вопросу об основных понятиях стилистики
Вопросы стилистики, т. е. вопросы, касающиеся правил и особенностей целенаправленного использования различных слов и форм общенародного языка в различного рода высказываниях, в речи, имеют острое, актуальное значение. Определение правил и законов языка всегда шло рядом с определением норм употребления тех или иных элементов языка в конкретных речевых контекстах. Нормативная грамматика и стилистика, лексикология, лексикография и стилистика связаны между собой давно и прочно. Еще Ломоносов учил, что грамматика своими правилами должна показать «путь доброй натуре». <...>
<...> Языковая оболочка мысли, как и само содержание мысли, только тогда получают полную силу, когда они органически слиты, когда с естественной необходимостью для выражения определенных идей выступают свободно избранные формы словесного выражения, единственно в данном случае подходящие для данного содержания, формы, закономерность выбора которых ясно осознает употребляющий их и остро чувствует тот, к кому обращено высказывание. Это предполагает ясное и отчетливое знание стилистических возможностей различных элементов, из которых складывается . язык, равно как и внимательное, вдумчивое изучение образцов сти-'листически совершенной речи.
Среди работ советских языковедов исследования и статьи по вопросам русской стилистики занимают заметное место. Можно ' сказать, что теоретический интерес к основным вопросам стилистики, определение основных понятий ее как особой языковедческой дисциплины, опыты систематического изучения языка и стиля различных произведений литературы относятся прежде всего' к последним трем десятилетиям. Здесь самое важное место принадлежит статьям акад. Л. В. Щербы, особенно его статье «Современный русский литературный язык»,2 и многочисленным большим и малым исследованиям, монографиям и статьям акад. В. В. Виноградова. Здесь должны быть упомянуты также различные интересные исследования и статьи А. М. Пешковского, Г. О. Винокура, Л. А. Була-ховского, Б. В. Томашевского, В. А. Гофмана, Б. А. Ларина и др. В этих исследованиях были впервые на теоретической основе поставлены вопросы о задачах стилистики как лингвистической дисциплины, об основных целях, задачах, условиях и различных направ-
лениях стилистического исследования; здесь были сделаны попытки определения основных стилистических понятий. Так, в работах акад. Л. В. Щербы и В. В. Виноградова было выдвинуто понятие «стиля языка» как особой системы средств выражения, в то же время представляющей необходимую составную часть общей системы языка при определенном ее историческом состоянии. Две идеи, две формулировки, данные в работах этих исследователей, оказались особенно влиятельными. Эти, во-первых, представление о развитом литературном языке как системе концентрических кругов, данное в упомянутой статье Л. В. Щербы. «Русский литературный язык, — согласно этому взгляду, — должен быть представлен в виде концентрических кругов — основного и целого ряда дополнительных, каждый из которых должен заключать в себе обозначе-. ния (поскольку они имеются) тех же понятий, что и в основном круге, но с тем или другим дополнительным оттенком, а также обозначения таких понятий, которых нет в основном круге, но которые имеют данный дополнительный оттенок»1. Нельзя не заметить, что в центре стилистических разграничений, производимых акад. Л. В. Щербой в системе литературного языка, находятся синонимические соответствия языковых средств, представление о большей или меньшей регулярности синонимических серий слов, выражений, грамматических форм и конструкций.
Другим положением, оказавшим большое влияние на последующий ход стилистических исследований, явилось то определение стиля языка, которое характерно для направления исследовательской работы акад. В. В. Виноградова в 30—40-х годах и с особенной отчетливостью выражено в его статье «О задачах истории русского литературного языка преимущественно XVII—XIX вв.»: «Стиль языка — это семантически замкнутая, экспрессивно ограниченная и целесообразно организованная система средств выражения, соответствующая тому или иному жанру литературы или письменности, той или иной сфере общественной деятельности (например, стиль официально-деловой, стиль канцелярский, телеграфный и т. п.), той или иной социальной ситуации (например, стиль торжественный, стиль подчеркнуто вежливый и т. п.), тому или иному характеру языковых отношений между разными членами или слоями общества»2.
Нетрудно заметить, что, соприкасаясь с представлением Л. В. Щербы о стилях как концентрических кругах в языке, определяемых в основном наличием синонимических серий, это определение стиля языка шире; в центре здесь оказывается вопрос о целесообразной организации'речи в зависимости от определенной сферы примене-
ния языка и условий общения. Здесь перекидывается мостик от стилистических категорий как принадлежности индивидуального высказывания к категориям языковым. Поэтому акад. В. В. Виноградов и высказывает далее в этой же статье характерное убеждение, что «построенная по этому принципу история русского литературного языка растворит в себе и языковой материал, извлеченный из сочинений отдельных писателей, лишит его индивидуального имени и распределит его по общим семантическим и стилистическим категориям языковой системы»1.
Таковы важнейшие понятия, которые были положены в свое время в основу стилистического исследования. В ходе этого исследования довольно быстро обнаружились затруднения, которые остаются не преодоленными и до настоящего времени. В этом легко убедиться, сопоставив высказывания разных исследователей в разные годы. Затруднение представила прежде всего задача описания стилей языка как определенной системы применительно к состоянию современного русского литературного языка. В общей форме эта задача определялась ъ уже цитированной статье акад. В. В. Виноградова так: «Описать и уяснить систему литературного языка в тот или иной период его истории — это значит: дать полную характеристику его звуковой, грамматической и лексико-фразеологичес-кой структуры на основе разнообразного и тщательно обработанного материала («литературных текстов»), выделить основные стили литературного языка и определить их иерархию, их семантический и функциональный вес и соотношение, их взаимодействие и сферы их применения»2. Именно эти последние специфические задачи и остались до настоящего времени никак не решенными. <...> '.
Почему оказалось таким затруднительным делом охарактеризовать систему стилей современного русского языка и последовательно раскрыть само это общее понятие «стиль языка?» Ведь не было недостатка ни в интересе к этому коренному вопросу стилистики, ни в различного рода попытках его разрешения.
Думаю, что причина этого коренится в неправильности постановки этого вопроса, точнее говоря — в том, что вопрос о стиле языка часто ставится неисторически, абстрактно. <...>
Было бы полезно критически осветить понятие стиля языка, обратившись к материалам современного русского литературного языка. Настоящая статья и представляет собою попытку такого критического освещения. Она не может ставить целью полное разрешение этого вопроса; она только пытается проверить, насколько плодотворно и целесообразно декларативное выдвижение на первый план понятия о стиле языка, когда речь идет о таком развитом
литературном языке, каким является современный русский литературный язык, насколько это понятие теоретически основательно и практически полезно.
Выше мы приводили определение стиля языка, согласно которому он представляет собою семантически замкнутую систему средств выражения, систему экспрессивно ограниченную и целесообразно организованную. Эти системы, представляющие стили языка, соответствуют, как было сказано, определенному жанру литературы или письменности, определенной сфере общественной деятельности, определенной социальной .ситуации, определенному характеру языковых отношений между разными членами или слоями общества. Эти особые стили языка в совокупности составляют систему, характеризующую литературный язык в целом.
Нужно сказать, что эти представления в тех или иных вариациях повторяются в работах последнего времени, нередко выступая здесь в самом упрощенном виде. Так, например, А. И. Ефимов предлагает под термином «стиль языка «(которому он противопоставляет «слог» как особенность индивидуального употребления языка) понимать «... жанровую разновидность литературного.языка»1. Что речь при этом идет прежде всего о приуроченности определенных стилей языка к определенным жанрам литературы, ясно хотя бы из следующего замечания: «Своеобразие слога, например, баснописца определяется не только характером самого литературного жанра басен, содержанием и идейной направленностью его творчества, но и тем, что этому жанру соответствует выработавшийся в литературном языке определенный стиль языка»2.
Усложненную вариацию в этом же роде находим в статье Э. Г. Ри-зель о проблеме стиля. Здесь за первым рядом таких стилей языка, как, например, стиль художественной литературы, публицистики, прессы, научной литературы, следует другой ряд, подчиненный первому и представляющий разновидности этих основных стилей. Так, например, разновидностями стиля художественной литературы признаются стиль поэзии, стиль прозы, стиль драмы. Внутри этих своего рода «подстилей» являются еще более частные стили. <...>
Четырьмя стилями, приуроченными к определенным жанрам литературы или письменности, ограничивается проф. А. Н. Гвоздев в своих «Очерках по стилистике». Это — научный стиль с примыкающим к нему деловым, стиль художественной речи и публицистический стиль как важнейшие элементы книжного стиля. В. Д. Левин, принимая как особые стили языка стили публицистический, научный и официально-деловой, не согласен с выделением на равных с ними правах стиля художественной литературы.
Мы помним, что, с другой стороны, стили языка рассматриваются как система определенных средств выражения, определенных элементов языка. Для каждого из них должны быть характерны определенные слова и выражения, формы, конструкции, не характерные для других стилей языка. Это — важнейшая сторона дела; в ней заключено основание для выделения всех этих разновидностей как стилей языка.
Но оправдывают ли это положение факты современного языкового употребления? Как будто бы не оправдывают. Во всяком случае, пока никому не удавалось показать, что с каждым из этих стилей связаны специфические элементы языка, особые элементы его словаря и фразеологии, особые формы и конструкции, невозможные в других стилях или выступающие в этих других стилях как инородное тело.
Очень показателен данный в «Очерках по стилистике» А. Н. Гвоздева перечень стилей языка, сопровождаемый краткой их характеристикой: «Научный стиль, основное назначение которого — давать точное, систематическое изложение научных вопросов; в нем основное внимание привлечено к логической стороне излагаемого, поэтому иногда этот стиль обозначает как стиль интеллектуальной речи. К нему примыкает строго-деловой стиль законов, инструкций, уставов, деловой переписки, протоколов и т. д., в котором также господствуют интеллектуальные элементы языка (?); 2) стиль художественной речи, для которой типично стремление к яркости, образности, экспрессии речи: он включает большое число разновидностей (?); 3) публицистический стиль — стиль агитации и пропаганды; его цель — убеждать массы, давать им лозунги для борьбы, организовать и вести их к победе. Этот стиль, в связи с такими задачами, широко пользуется как средствами интеллектуальной, так и средствами экспрессивной речи»1.
Не вдаваясь в критику многих частных противоречий и двусмысленностей в этих формулировках, отметим главное. В этой характеристике нет и намека на языковую специфику указанных стилей, она покоится на самом общем определении особых задач каждой из указанных разновидностей речи. Но могут ли в таком случае эти разновидности рассматриваться как особые стили языка? С другой стороны, можно ли отказать художественной литературе в интеллектуальных элементах языка, если только под ними понимаются прямые, лишенные экспрессивной окраски обозначения понятий; и распадается ли научный стиль, теряет ли он точность и систематичность в изложении научных вопросов при использовании в нем средств экспрессивной речи?
Всего страннее то, что всем этим разновидностям книжной речи противопоставляется стиль разговорной речи, в котором выделяется, в свою очередь, просторечный стиль. Но как тогда быть со ст.и-
лем художественной речи, который никак не может уместиться в рамки речи книжной, если ее понимать как противоположность разговорной? Как быть, например, со стилистическими особенностями драмы, со стилистическими особенностями диалогов в различных жанрах художественной литературы? Что касается стиля просторечного, который, по утверждению А. Н. Гвоздева, выражается в отступлениях от принятых норм общения, в допущении языковых элементов, имеющих экспрессивную окраску грубоватости, то этот стиль, поскольку речь идет об особых языковых средствах, оказывается возможным в различных жанровых разновидностях речи. Можно ли, например, заказать стилю художественной речи или публицистическому стилю или даже научному стилю пользоваться в необходимых случаях этими элементами, имеющими экспрессивную окраску грубоватости?
<...> Дело в том, что в развитом национальном языке, как, например, в современном русском литературном языке, и нет таких замкнутых жанрово-речевых разновидностей. И художественная литература, и публицистика, и научная литература представляют сейчас столь развитые области человеческой деятельности, имеющие такое большое количество разнообразных задач, касающиеся столь различных сторон действительности и в таких различных аспектах, что ограничить их стиль какими бы то ни было изолированными элементами языка нет никакой возможности. В любой сфере общественной деятельности, в любом жанре литературы или письменности мы можем пользоваться и практически пользуемся различными средствами, которые предоставляет нам общенародный язык. Выбираем мы те или иные средства в каждом отдельном случае, исходя не из отвлеченных требований жанра, а учитывая конкретное содержание и назначение речи. Этот выбор определяется отношением пользующихся языком людей к данному содержанию, их всякий раз конкретными представлениями о назначении, функции данной речи. Вот почему правильнее было бы говорить не о публицистическом, литературно-художественном, научном'и т. д. стиле языка, а о различных принципах выбора, отбора и объединения слов в художественно-литературных, публицистических, научных произведениях данной эпохи. Или иначе говоря: если и выдвигать общие понятия литературно-художественного, публицистического, научного стиля, то нужно помнить, что они выходят за рамки собственно языковые, что с точки зрения языковой они обнаруживают исключительное разнообразие и изменчивость.
Думаю, что это не требует особых доказательств в отношении художественной литературы, в которой широта, свобода объединения, разнообразие и многообразие применяемых языковых средств, проявившиеся уже в пору расцвета русской реалистической литературы со времен Пушкина и Гоголя, общеизвестны. Наиболее целесообразным было бы остановиться на этом вопросе применительно к так называемому научному стилю. В самом деле, в отношении выбора и подбора языковых средств он представляется с первого
взгляда наиболее обособленным. Говорят, что научный стиль характеризуется подбором особых слов и выражений — специальной терминологии, логических или «интеллектуальных элементов языка» (вспомним характеристику А. Н. Гвоздева). Конечно, верно то, что излбжение вопросов науки невозможно без разработанной системы специальных терминов. Но наличие специальных терминов само по себе не может еще составить характеристики научного стиля. С одной стороны, употребление научной терминологии далеко выходит за рамки только научной литературы. С другой стороны, было бы крайним упрощением представлять дело так, что научность освещения вопроса определяется только употреблением особой специальной терминологии.
Верно, далее, и то, что основное внимание при научном способе изложения привлечено к логической стороне излагаемого. Но разве логическая стройность изложения не является общим его достоинством? Более определенной была бы чисто негативная характеристика научного сподоба изложения, т. е. указание на то, что в научных произведениях, как и в любых чисто деловых документах, не является существенной забота об образном применении слова, об украшении слога. Но, во-первых, отсутствие образности и заботы о красоте и изяществе изложения вовсе не есть обязательная принадлежность слога научных произведений. А во-вторых, эта особенность опять-таки не укладывается в рамки чисто языковых категорий.
Научный характер изложения определяется прежде всего содержанием речи, ее общей направленностью, характером и типами связи понятий, последовательностью в ходе изложения мысли, а вовсе не абстрактными нормами отбора языковых средств. Истинно научное изложение не замыкается в рамки каких-то особых форм речи. Оно может быть столь же разнообразно и изменчиво, как и изложение чисто художественное.
<...> В развитом национальном литературном языке (с характерным для него многообразием выразительных средств и с возможностями извлекать из многих слов и выражений различные тональности) возвышенный, риторический (ораторский), сниженный и т. п. стили речи также определяются не только (и, может быть, не столько) выбором каких-то особых, изолированных, специфических средств, слов, грамматических форм и синтаксических конструкций. В современном русском языке сравнительно мало таких слов и выражений, которые могли бы быть приурочены только к одному из таких стилей речи. Возвышенный, сниженный и т. п. стили речи не исключают употребления слов и выражений различной стилистической окраски. Решающим для характеристики того или иного стиля речи являются принципы соотношения и приемы объединения различных языковых средств в контексте речи.
<...> Еще Пушкин и Гоголь показали, что наряду с употреблением традиционно закрепленных за старыми стилями языка средств в разнообразных стилистических целях могут применяться такие
средства, которые были ранее прикреплены к совсем другим разновидностям речи. Ср. в этом отношении сложность языкового состава известных патетических мест из лирических отступлений в «Мертвых душах» Гоголя. '
К каким же выводам можно прийти на основании всех предшествующих рассуждений? В современном языке, со времен Пушкина, окончательно подорвавшего и разрушившего авторитет действительно существовавших разобщенных, замкнутых и систематически организованных стилей литературного языка XVIII в., не существует различных обособленных стилей, какой-либо системы концентрических кругов, замкнутых и лишь частично соприкасающихся, иерархически соподчиненных. Что же тогда есть в языке с точки зрения стилистической? Что позволяет в разных случаях, в разных условиях речи выражать по-разному сходные понятия? В языке с его обширным и разнообразным кругом слов, выражений, форм, конструкций мы имеем лишь определенные стилистические возможности, которые могут быть очень различно реализованы в той или иной разновидности речи, в том или ином контексте высказывания. Понятно, что эти возможности, предоставляемые языком, могут быть очень разного порядка. В одном случае это будут слова и формы, которые мы могли бы традиционно обозначить как «нейтральные». Они действительно нейтральны или, если можно так сказать, безразличны к стилю, т. е. могут выступать в различных по своему стилистическому характеру высказываниях и, в зависимости от обстоятельств, от всего контекстового окружения, получать ту или иную окраску. Таких слов, выражений, форм слов и конструкций в языке много, они, без сомнения, составляют основную массу его средств. Что мы можем сказать, например, о словах основного словарного фонда, имея в виду их основные, прямые значения, являющиеся устойчивым, обычным для общенародного языка обозначением различных понятий и предметов? Такие слова, как вода, камень, идти и ходить, белый, острый, напрасно, этот и многие другие, действительно безразличны к стилю высказывания. Но само собою понятно, что говорящий не может быть безразличен к выбору слов. При определении стилистического характера речи, ее направленности мы не можем игнорировать важнейшего вопроса: прибегает ли говорящий или пишущий к этим обычным, простым и «нейтральным» словам или избегает их, заменяя их возможными синонимическими словами или оборотами, хотя в данном случае было бы необходимо и естественно употребить именно эти простые слова. Разве не характерно стремление Пушкина в борьбе с перифрастической и жаргонной манерой выражения опереться, как на важнейший элемент стиля, на эти простые, обычные слова? <...>
Нейтральными по своей природе, несмотря на свое специальное назначение, являются и слова-термины, как прямые и точные обо-
значения определенных понятий. Лишь в особых условиях контекста они получают особую выделяющую их стилистическую окраску, обычно сталкиваясь в речи с их синонимами не специального значения или являясь в таком контексте, где их появление не ожидалось.
Нейтральными являются и многие другие слова, не имеющие себе в словарном составе синонимических соответствий и не несущие яркой экспрессивной окраски. Но в языке имеется определенный круг (и в таких развитых литературных языках, как русский, хотя и несравненно меньший, чем первый круг, но достаточно широкий и разнообразный) таких слов и выражений и — отчасти — таких форм и конструкций, сфера употребления которых ограничена. Такие слова и выражения, такие формы являются не только носителями определенных лексических или грамматических значений, но и предполагают выражение того или иного отношения говорящих к определенным предметам и понятиям. Об этих словах можно, сказать, что они обладают определенной стилистической тональностью сами по себе, как данные слова, независимо от контекста, что они несут собой в тот или иной контекст определенную общую настроенность.
Вопрос об общей стилистической ограниченности тех или иных языковых средств тесно связан с вопросом о наличии в языке синонимических рядов соотносительных по значению слов и форм. Там, где при назывании определенного понятия, предмета есть возможность выбора одного из наличных в языке слов с соотносительным значением, там обычно, наряду со словами нейтральными, которые возможно употребить в контекстах с очень различной стилистической окраской, выступают слова, определенным образом стилистически ограниченные. <...> Стилистические пометы при таких словах в современных толковых словарях обычно и имеют своей целью указать на такую общую стилистическую настроенность слова, которая предполагает наличие особых условий для его употребления. Но при стилистической характеристике слов не следует смешивать наличие общей стилистической окраски отдельных слов или выражений с теми экспрессивными оттенками, которые могут явиться у слова в различных контекстах в зависимости от выражения отношения говорящего к тому или иному предмету речи, а также в зависимости от тех или иных видов объединения слов в высказывании, от всего словесного окружения данных слов в контексте речи. Понятно, что общая стилистическая окраска слова или выражения, закрепленная за ним в языке, определенным образом ограничивает возможности его применения в различных контекстах речи. <...>
Полная и конкретная стилистическая характеристика слова может быть дана только в контексте речи. Как конкретно реализуется эта общая стилистическая предопределенность слова, какова будет его реальная окраска и его конкретное назначение в речи — это решается прежде всего его отношениями с другими словами в речи, той смысловой перспективой, в которую слово оказывается «вдвинутым» в каждом отдельном случае. <...>
Определение стилистических возможностей слова тесно связано, с одной стороны, с изучением различных значений слова и отношений между ними, с другой стороны, с изучением фразеологических связей слова в отдельных его значениях. Одно и то же слово, в случае его многозначности, может вести себя в стилистическом отношении далеко не одинаково в зависимости от того, какое значение его реализуется и в сочетание с какими словами оно вступает. Так, у многих слов (в частности, слов основного словарного фонда) с основным конкретным значением стилистически нейтральным являются вторичные, по преимуществу переносные значения, стилистически ограниченные. Ср., например, слово вода в его основном значении и в переносном, образном значении «многословие, пустословие»; гнуть в его конкретном значении и в значении «вести речь к какой-либо цели, намекать на что-либо» (Он все гнет к тому, чтобы сделать по-своему)', клеиться в его соотношении с клеить в конкретном значении и то же слово в значении «идти на лад» (Разговор не клеится).
При определении стилистических возможностей слова чрезвычайно важно учитывать границы его сочетаемости с другими словами, его возможные фразеологические связи и обусловленные этим изменения его экспрессивно-стилистической окраски. <...>
Таким образом, вопрос о стилистических возможностях слова неразрывно связан не только с изучением синонимики языка, но и с изучением типов и видов значений слов и фразеологических связей и сочетаний слов в различных возможных контекстах речи.
Итак, весь ход нашего рассуждения ведет к следующему:
1. Вопрос о стилях языка нельзя ставить отвлеченно, неисторически, безотносительно к этапам развития национального литературного языка. Мы имеем полное основание говорить о стилях языка как об особых, семантически замкнутых типах речи применительно, например, к русскому литературному языку XVIII в. времени Ломоносова. Мы не имеем достаточных оснований говорить о таких или подобных стилях языка применительно к литературному языку начиная со времени Пушкина.
2. Мы не имеем в современном русском литературном языке, как в языке, достигшем очень высокой ступени развития и представляющем исключительное разнообразие своего употребления, стилей языка как особых его (языка) сфер, типов, систем. Но каждое высказывание, каждый контекст обладает стилем; в речи m^i находим всякий раз определенный выбор слов, форм, конструкций, порядок их расположения и определенное их сочетание, которые зависят как от содержания и назначения речи, так и от общих законов, правил и возможностей языка. В этом смысле мы и должны говорить о стилях речи, причем их характеристика должна быть гораздо более конкретной и тонкой, чем это имеет место в современных пособиях по стилистике.
3. Помимо изучения всего разнообразия конкретных стилей речи, конкретных приемов сочетания языковых элементов в вы-
оказывании, важнейшую задачу стилистики составляет определение общих стилистических возможностей отдельных элементов языка, тесно связанное с изучением его синонимики, системы значений слова и фразеологии.
В последнее десятилетие довольно распространенным стало разделение стилистики на лингвистическую (иначе: лингвостилистику — термин, введенный, если не ошибаюсь, Л. А. Булаховским) и литературоведческую. Такое разделение следует признать внешним, не вскрывающим действительного различия направлений и целей стилистического исследования.
Возьмем, например, определения стилистики как лингвистической и как литературоведческой дисциплины в «Очерках по стилистике русского языка» А. Н. Гвоздева. О лингвистической стилистике здесь говорится, что это «... стилистика, рассматривающая и оценивающая средства национального языка с точки зрения их значения и экспрессии, изучающая систему выразительных средств известного языка...»1. Такое определение нельзя не признать расплывчатым и неясным. Во-первых, при этом лингвистическая стилистика сливается с семасиологией (она рассматривает и оценивает средства языка «с точки зрения их значения»), и ее предмет поэтому становится неопределенным. Во-вторых, что касается экспрессии средств национального языка, то она, как мы уже говорили, в большей части случаев оказывается изменчивой, зависящей от условий, содержания и назначения речи. Но тогда чем отличается принципиально (не по объему) лингвистическая стилистика от стилистики как литературоведческой дисциплины? Ведь основную задачу последней А. Н. Гвоздев определяет так: «... выяснение того, как писатели для воплощения своих художественных замыслов, для выражения своей идеологии используют выразительные средства, которыми располагает язык»2. Но экспрессия языковых средств нередко и во многом зависит именно от этого «как», от конкретного применения и контекстного окружения слов, отдельных языковых элементов. Кроме того, непонятно, почему особо выделяется стилистика как проблема литературоведения: являясь частью общей проблемы о приемах и способах использования языковых средств для выражения определенного круга мыслей, определенной идеологии, она имеет отношение и к науке, к публицистике и т. д.
Более правильным представляется общее разделение стилистики на стилистику аналитическую и стилистику функциональную — два раздела, тесно между собою связанные, хотя и имеющие свои особые границы и специальные задачи. И в том и в другом случае стилистика представляется как особая, прикладная область языкознания, поскольку речь идет об изучении средств языка и их применении. Но понятно, что стилистическое исследование
предполагает совместную заинтересованность и сотрудничество языковедов со специалистами других отраслей науки — литературоведами, поскольку речь идет об изучении стилистического мастерства писателей и публицистов, представителей других наук, поскольку речь идет о языке и стиле произведений научного характера и т. д.
Как же могут быть определены задачи двух основных разделов стилистического исследования? Стилистика аналитическая, как нам представляется, имеет своей задачей изучение той общей стилистической тональности отдельных элементов языка, о которой речь шла выше. Такое изучение тесно связано с изучением синонимики языка, синонимических соответствий слов и форм. Понятно, что аналитическая стилистика, рассматривая отдельные слова, выражения, формы, конструкции языка по отдельности и в их соотношении с возможными их языковыми синонимами, может помочь лишь общему определению границ общенародного употребления слов и форм языка при определенном состоянии его синонимической системы. Это исследование еще не представляет собой стилистики в собственном смысле, хотя без него и невозможно ее существование. Важнейшим результатом такого исследования является выделение наряду с так называемыми «нейтральными»эле-ментами языка таких его элементов, которые вносят в контекст определенную настроенность, употребление которых возможно лишь при определенных стилистических условиях.
Что касается стилистики функциональной, то она изучает конкретные принципы отбора, выбора и объединения слов в контексте речи в связи с общим смыслом и назначением высказывания. Ее задача — анализ многообразия стилистических применений элементов языка в конкретных речевых условиях. Именно здесь мы сталкиваемся с понятием стиля речи, с тем, без чего немыслимо никакое высказывание; конкретное многообразие этих стилей речи мы должны изучать и оценивать, .избегая тех схематических делений на «стили языка», которые никак не помогают вскрыть это многообразие использования языка в различных целях, социальных условиях, в различных областях общественной деятельности и в зависимости от различного содержания речи.
Р. Г. Пиотровский О некоторых стилистических категориях1
Отставание в разработке вопросов стилистики общеизвестно. Причин этого отставания несколько.
Во-первых, определение самого объекта, предмета изучения в области стилистики представляет собой значительные трудности по сравнению с аналогичными задачами других разделов языко-
знания. Это и понятно, поскольку стилистическая характеристика языкового элемента (слова, формы и т. п.) часто имеет слабые и порой неясные контуры и выступает всегда гораздо менее отчетливо, чем его основное лексическое или грамматическое значение. Именно в силу этого при стилистическом анализе действительно научные выводы часто подменяются импрессионистическими и субъективными оценками.
Во-вторых, принципы стилистического выделения и классификации языковых единиц не только не совпадают, но иногда даже резко расходятся с принципами классификации языкового материала в области фонетики, лексикологии и грамматики.
В-третьих, стилистические нормы языка изменяются неизмеримо быстрее, чем звуковая система языка, его словарный состав и тем более грамматический строй. Вместе с тем стилистические изменения неравномерны не только в различных социальных, профессиональных, возрастных группах говорящих, но и по отношению к отдельным индивидам. В связи с этим установление общеязыковых стилистических норм представляет часто значительные трудности.
В-четвертых, некоторые языковеды в сво'их стилистических исследованиях ограничиваются письменной формой литературной речи, а иногда замыкаются в рамках языка художественных произведений. Поэтому бывает, что стилистические явления, свойственные лишь литературно-художественной речи, рассматриваются как явления, присущие всему языку в целом. Все эти трудности стилистического исследования дают о себе знать уже при определении основных категорий и понятий стилистики.
* * *
Обратимся к понятию речевого (языкового) стиля. Сам принцип выделения в языке отдельных его стилей пока еще недостаточно очерчен. Многие языковеды видят в речевых стилях разновидности общенародного языка, связанные с определенными жанрами литературы. Этот принцип классификации проводится особенно прямолинейно тогда, когда речь идет о стилях литературного языка.
<...> Жанровый принцип классификации речевых стилей, как известно, имеет многовековую историю. Он использовался еще в античной поэтике (три стиля Аристотеля, древнеиндийские теории стиля). На жанровом разделении стилей построена поэтика и стилистика французского классицизма. <...> В западноевропейском языкознании жанровый принцип различения речевых стилей широко используется представителями так называемого неофилологического направления. Это и понятно: языковеды школы К. Фосслера и Б. Кроче -видят в языке художественной литературы, точнее, в языке отдельного писателя, выступающего в роли «творческой личности», организующее и движущее начало общенародного языка.
Следует отметить, что сторонники жанровой классификации стилей выступают претив размежевания стилистики общенародной речи и стилистики литературно-художественной речи, считая их лишь разделами единой общеязыковой стилистики. Однако развитие стилистических норм языка показывает, что выделение речевых стилей в связи с определенными литературными жанрами оказывается объективно оправданным лишь применительно к определенным периодам развития отдельных языков и их литературных норм. Так, вряд ли кто-нибудь будет возражать против отчетливой стилистической очерченности литературных жанров русской литературы вплоть до начала XIX в. Можно говорить о басенном стиле внутри русского литературного языка XVIII—XIX вв.; общность отбора лексики, фразеологии, синтаксических синонимов в баснях Крылова, Сумарокова или Дмитриева служит этому иллюстрацией. Жанровое разграничение языковых стилей отчетливо прослеживается во французском литературном языке XVII—XVIII вв., в классической латыни «золотого века» и т. д.
Однако вряд ли возможно стилистическое богатство прозы Пушкина и Гоголя, Толстого 'и Горького ограничить узкими рамками художественно-беллетристического стиля. Точно так же невозможно стилистическое разнообразие русской поэзии XIX и XX вв. ограничивать лишь «высоким» поэтическим стилем. Разве можно говорить об унифицированном с точки зрения языковых средств стиле сатиры в языке Гоголя или Щедрина, И. Эренбурга или Ильфа и Петрова? Что общего в стиле басен Демьяна Бедного и Михалкова? Разве лишь аллегорическое использование названий животных. Но это факт скорее поэтики, чем стилистики.
Закрепление языковых стилей за теми или иными литературными жанрами характерно лишь для определенных направлений в литературе. Так, эстетика классицизма строго ограничивала использование тех или иных речевых стилей в определенных жанрах (разговорно-бытовая речь — в комедии, книжная речь — в прозе, высокий стиль — в поэзии). Наоборот, эстетические нормы романтизма и особенно критического реализма допускали и даже требовали свободного варьирования и комбинирования в рамках одного произведения различных речевых стилей. <...> «Укрепившийся под влиянием Пушкина, — пишет акад. В. В. Виноградов, — в передовой русской литературе реализм как метод глубокого отражения действительности — в соответствии со свойственными ей социальными различиями быта, культуры и речевых навыков '•— требовал от писателя широкого знакомства со словесно-художественными вкусами и социально-речевыми стилями разных сословий, разных кругов русского общества»1.
Укрепление жанра «многолюдного» и многопланового произведения в русской литературе XIX и XX вв. и особенно в советской литературе окончательно утвердило и дало все права гражданства варьированию элементов разных стилей не только в рамках целого произведения или главы, но и в пределах одного абзаца и даже предложения. Наоборот, использование в произведении только одного речевого стиля становится все более редким явлением. Такое «одно-.стилевое» построение чаще всего выступает как средство пародии или является признаком бедности слога писателя.
Условность и произвольность традиционной жанровой классификации стилей ощущает каждый языковед, работающий в области стилистики русского, немецкого, французского, английского и других высокоразвитых языков. В этом смысле следует признать вполне своевременным выступление Ю. С. Сорокина, предложившего пересмотреть традиционное понимание термина «стиль языка». Однако, справедливо указывая на постоянное соединение в языке художественной литературы разностилевых элементов и на отсутствие каких-либо «замкнутых семантико-стилистических систем, соответствующих тому или иному жанру литературы или письменности», Ю. С. Сорокин распространяет это утверждение на весь общенациональный язык в целом. Считая, что «решающим для характеристики того или иного стиля речи являются принципы соотношения и приемы объединения различных языковых средств в контексте речи», Ю. С. Сорокин приходит к выводу, что по существу понятие стиля совпадает с понятием контекста. Такое решение вопроса приводит к отрицанию объективного существования в языках речевых стилей.
Но ликвидация научного понятия языкового стиля как «целесообразно организованной системы средств выражения», как разновидности общенародного языка обозначает уничтожение основной стилистической категории. А это грозит самому существованию этого важного раздела языкознания. Чтобы выйти из этого затруднения, Ю. С. Сорокин предлагает различать стилистику аналитическую и стилистику функциональную. <...> Стилистика аналитическая должна изучать инвентарь стилистических средств. <...> Функциональная стилистика изучает применение стилистических средств в отдельных стилях — контекстах.
Таким образом, Ю. С. Сорокин в созданной им системе как будто бы обходится без речевых стилей. Между тем объективное существование различных стилей языка неоспоримо; это ощущает каждый человек, говорящий или пишущий на том или ином языке. <...> Наблюдения над живой разговорной речью показывают, что в сознании говорящего стилистические значения произносительных вариантов, слов, грамматических форм и конструкций живут не разрозненно, в виде лишь определенных возможностей (ср. «аналитическую стилистику» Ю. С. Сорокина), но имеют системный характер. Любое стилистическое исследование выявляет объективное существование речевых стилей. Речевые стили незримо присутст-
вуют и в построениях Ю. С. Сорокина, направленных на отрицание этих стилей («гони природу в дверь — она влетит в окно»). Указывая, что «стилистика аналитическая прямой своей задачей имеет изучение синонимических соответствий слов и форм языка и определение границ общенародного употребления слов и форм языка» <...> и считая необходимым произвести «... пересмотр системы стилистических помет, принятых в толковых словарях современных языков», Ю. С. Сорокин молчаливо признает факт существования определенных разновидностей общенародного языка, т. е. стилей. Ведь границы употребления тех или иных языковых элементов могут быть определены лишь относительно стилей речи, а стилистические пометы, как известно, являются ничем иным, как указанием на принадлежность данного языкового элемента к тому или иному языковому стилю (см. ниже).
Обнаружившееся в докладе Ю. С. Сорокина стремление поставить под сомнение объективное существование речевых стилей не случайно: оно отражает те возникающие при классификации стилистических явлений трудности, которые обусловлены особым, многоплановым характером этих явлений, отражающих и объединяющих в себе элементы грамматической, лексической и звуковой систем языка. Короче говоря — это трудности научного обобщения, встающие перед исследователем, стремящимся найти правильное соотношение общего и частного.
<...> Существование различных сфер, условий и задач общения вызывает к жизни различные формы функционирования языка. Иллюстрацией этого положения может служить существование речи устной и письменной, диалогической и монологической. Различия в целях общения отражаются в разграничении бытовой, научно-деловой и литературно-художественной форм речи.
Эти различные формы функционирования языка постоянно взаимодействуют и переплетаются между собой. Многоплановость взаимопроникновения .стилистических явлений служит одной из причин тех трудностей и ошибок, которые возникают при классификации и характеристике разновидностей и форм языка. Так, некоторые языковеды склонны отождествлять понятие речевого стиля с понятием формы и разновидности языка. <...> Они полагают, что поскольку каждая из форм функционирования языка характеризуется обычно особым отбором языкового материала, .а вопрос отбора языкового материала является основным элементом научного понятия «стиль», постольку удобнее говорить о просторечном и литературном стиле, диалогическом и монологическом стиле, оставляя в стороне термины «норма», «речь», «форма» и т. д.
Языковеды, отождествляющие понятие речевого стиля с понятием разновидности языка, не различают в данном случае причину и следствие. Действительно, различия в исторических условиях, сферах, формах и задачах общения, вызывающие к жизни существование ответвлений, разновидностей и форм функционирования языка, определяют выбор тех или иных элементов из разных си-
нонимических рядов. В результате складываются общие нормы этого отбора, т. е. речевые стили. И хотя определенные речевые стили функционально связаны с теми или иными формами и разновидностями языка, эта связь не обозначает их полного совпадения. Так, если для научно-деловой речи характерен особый отбор языкового материала, то это еще не значит, что этот материал не может быть использован в литературно-художественной речи. И наоборот, научно-деловая речь может иногда обращаться к стилистическим средствам бытовой речи. Стиль устной речи может использоваться и в письменной речи (например, диалог в художественном произведении), и, наоборот, устную речь можно построить в стиле, характерном для письменной речи.
С другой стороны, не все разновидности речи имеют единые принципы отбора речевого материала. Так, невозможно говорить о едином Литературно-художественном стиле, поскольку в художественной литературе используются языковые средства, присущие обычно самым разнообразным стилям. Нельзя говорить и о литературном стиле вообще. Литературный язык, являясь высшей обработанной формой общенационального языка и обслуживая самые широкие массы общающихся, сам функционирует в формах речи письменной и устной, диалогической и монологической, научно-деловой, художественной и бытовой. А все эти формы речи различаются по отбору в них языкового материала.
Таким образом, речевые стили создаются на базе взаимодействия разновидностей и форм функционирования языка; поэтому основным принципом выделения и разграничения стилей должен быть принцип функциональный1. Что касается жанрового принципа, то он опирается на временные и непостоянные связи отдельных стилей с определенными литературными жанрами. Эти связи .не обусловлены внутренней спецификой речевых стилей; они возникают в связи с определенными поэтико-эстетическими установками некоторых литературных направлений.
* * *
Одним из основных понятий, которыми оперирует стилистика, является понятие экспрессивно-стилистической характеристики. Этим понятием постоянно пользуются и другие отделы языкознания, в частности лексикология (ср. стилистические характеристики слов). Однако именно здесь отчетливо обнаруживается нечеткость, а иногда и внутренняя противоречивость понятия стилистической характеристики, под которое часто подводятся очень разные явле-
ния. В этом легко можно убедиться, знакомясь с системой стилистических помет, используемых при составлении словарей.
<...> Несмотря на явные различия, <...> стилистические харак-. теристики имеют и общие черты.
Экспрессивно-стилистические характеристики группируются вокруг основного значения слова или грамматической формы. «Все многообразие значений, функций и смысловых нюансов слова, — указывает В. В. Виноградов, — сосредоточивается и объединяется в его стилистической характеристике».1 Стилистическая характеристика слова или формы складывается из элементов, разнородных по своему происхождению, значению и функциям. Помимо того, что стилистические оттенки различаются большей или меньшей степенью обобщенности или конкретности, они разграничиваются также «качественно»: в одних преобладает интеллектуально логический элемент, в других на первый план выдвигается момент эмоционально-оценочный. Первый тип стилистической характеристики — стилистическая окраска слова или грамматической формы — возникает на основе их функциональных и смысловых связей. Стилистическая окраска является как бы отпечатком, отражением того речевого стиля, в котором обычно живет данное слово или форма. При употреблении языковой единицы в привычной для нее стилистической среде стилистическая окраска сливается с общим колоритом речевого стиля. При перенесении слова или грамматической формы в необычную для них речевую «обстановку» стилистическая окраска выступает с особой отчетливостью.
В этом плане следует рассматривать и понятие стилистической нейтральности языковой единицы. Слово или грамматическую форму можно считать действительно нейтральными лишь тогда, ' когда они употребляются абсолютно во всех стилях языка, не различаясь произносительными вариантами. Обычно нейтральными считаются слова и грамматические формы литературного языка; в действительности и эти языковые элементы имеют свою — «литературную» окраску, которая отчетливо обнаруживается при употреблении этих «нейтральных» форм в нелитературной речи. <...>
Наряду со стилистической окраской, отражающей соотнесенность языковых элементов с определенными речевыми стилями, существуют так называемые дополнительные стилистические оттенки. Этот вид стилистических значений отражает ассоциативную или функциональную соотнесенность языковой единицы с определенной тематикой или ситуациями. Многообразие тематики и ситуаций обусловливает поразительную многоплановость и разнообразие этих стилистико-смысловых ассоциаций. Кроме того, отдельные слова и выражения могут соотноситься непосредственно с тем или иным художественным произведением-(ср., например, некото-
рые «крылатые слова и выражения»), с историческими событиями (ср. метафоризацию собственных имен исторических личностей, географических названий и т. п.), с конкретными фактами быта. Дополнительные стилистические оттенки могут быть свойственны не только словам или грамматическим формам, но иногда они могут быть связаны с определенными звуками или сочетаниями звуков. С другой стороны, рядом с дополнительными стилистическими оттенками, имеющими общеязыковое значение, существуют смысловые ассоциации индивидуального характера, источником возникновения которых могут быть не только различия в культурном уровне, профессии, жизненном опыте, но также и психофизиологические особенности данного индивидуума. Стилистические оттенки, возникающие в результате индивидуальных ассоциаций, не являются предметом исследования стилистики общенародного языка, но они должны учитываться при изучении слога писателя. Стилистической окраске и дополнительным стилистическим оттенкам слов и форм противополагаются очень разнообразные эмоционально-оценочные значения языковых единиц.
Вместе с тем эмоциональная оценочность по-разному соотносится с номинативным значением, дополнительными стилистическими оттенками и. стилистической окраской слова или грамматической формы. В связи с этим различны и пути возникновения самой оценочной экспрессии. Во-первых, эмоционально-оценочное значение может быть единственным содержанием того или иного звукового комплекса; примером могут служить междометия и модальные слова, которые или полностью лишены номинативного значения, или сохраняют его частично. Во-вторых, эмоционально-оценочное значение может порождаться самим значением слова или другой языковой единицы (ср. такие слова, как герой, красавец, трус и т. д.). При этом оценочная экспрессия может подавлять основное значение (ср. восклицания: Чорт! Молодец! и т. д.). В-третьих, оценочное значение может возникать на основе переосмысления дополнительных стилистических оттенков слова или грамматической формы. Через такие дополнительные смысловые ассоциации передаются не только общенародная оценочная экспрессия, но оценки классовые <...> профессиональные, социальные, просто индивидуального характера.
* * *
<...> Некоторые языковеды вообще отрицают целесообразность разделения стилистики общенационального языка и стилистики литературно-художественной речи. <...>
Существуют по крайней мере два фактора, объясняющие смешение указанных стилистик. Первый фактор — субъективного порядка. Из-за того, что некоторые языковеды-стилисты работают лишь над языком художественных произведений, каждый элемент
общеязыковой стилистики выступает перед ними одновременно и как часть художественно-языковой системы произведения, т. е. его стиля. Обе стилистики оказываются связанными между собой единым материалом. Эта по существу внешняя связь воспринимается исследователем как связь органическая, внутренняя1. Языковед, изучающий не только литературно-художественную, но также бытовую и научно-деловую речь, обычно не допускает смешения категорий стилистики общенационального языка и явлений индивидуально-художественного стиля.
Второй фактор имеет объективный характер. Дело в том, что в задачи обеих стилистик входит решение вопроса о возможности и целесообразности выбора из равнозначных языковых средств такого варианта, который бы наиболее подходил — с точки зрения определенного речевого стиля или художественного контекста — для выражения данного содержания. Таким образом, изучая экспрессивно-стилистическую характеристику слов и грамматических форм, обе стилистики примыкают к семасиологии.
Однако эти черты сходства и связи стилистики общенационального языка и стилистики индивидуально-художественной речи не должны скрывать существующих между ними и определяющихся внутренним своеобразием каждой из них глубоких различий. Стилистика общенационального языка, изучающая систему выразительных средств языка, оперирует собственно лингвистическим материалом. Иное — стилистика индивидуально-художественной речи. Выполняя функцию общения, полностью сохраняя свою языковую специфику, индивидуально-художественная речь является одновременно и материалом искусства — «первоэлементом литературы». В связи с этим, включаясь в словесную ткань произведения, слово или грамматическая форма становится элементом двух систем — системы общенационального языка и художественно-языковой системы произведения, т. е. «системы средств речевого выражения, организованной в сложное единство и спаянной мировоззрением и творческой личностью художника». Поэтому каждый элемент художественно-языковой системы произведения, наряду со своими обычными функциями в языке (смысловой, смыслораз-личительной, организующей, стилистической), выполняет и художественное (стилевое) задание. Эту стилевую функцию языка художественного произведения нельзя сводить к экспрессивным возможностям отдельных слов или выражений.
Во-первых, художественную (стилевую) нагрузку могут получать не только дополнительные экспрессивные оттенки и стилисти-
ческая окраска слова или грамматической формы; художественное осмысление может приобретаться и основным значением языкового элемента. <...>
Во-вторых, одно и то же стилистическое явление может получать неодинаковое стилевое осмысление в разных индивидуально-художественных стилях. <...>
Своеобразие индивидуально-художественного использования языка, конечно, не означает, что индивидуально-художественный стиль следует рассматривать как замкнутую, независимую от общенародного языка систему. Индивидуальный стиль является одной из форм существования общенародного языка, а индивидуально-стилевые приемы автора опираются на нормы общенародного языка. Вместе с тем между индивидуально-художественным применением языка и общенародными нормами существует еще один вид взаимодействия. Писатель, отражая действительность посредством образов, отбирает те языковые средства, которые наиболее точно, полно и выразительно данный образ воспроизводят. Этой точности, полноты и выразительности словесного образа писатель добивается, поднимая на поверхность самые тонкие и подчас незаметные в бытовом общении стилистико-смысловые оттенки отдельных слов и грамматических форм. Больше того, полностью раскрывая эти оттенки, писатель в своем индивидуально-художественном творчестве уточняет и «шлифует» их, закрепляет их в нацирналь-ной литературной норме и тем самым способствует дальнейшему совершенствованию общенародного языка. В результате отдельные явления из области индивидуального стиля могут проникать в стилистику общенародного языка.
Р. А. Будагов К вопросу о языковых стилях1
Дискуссия по вопросам стилистики давно назрела. Среди советских лингвистов нет единодушия в понимании основных явлений стиля. Больше того, как показывает статья Ю. С. Сорокина, находятся даже такие лингвисты, которые собираются вовсе ликвидировать стилистику, передав рассмотрение вопросов о достоинстве того или иного языкового стиля на суд разных специалистов: языковедов, литературоведов, математиков, химиков, физиков и других представителей «частных наук». <...> По его мнению, стилистическим мастерством писателей следует заниматься только литературоведам, а особенностями научного изложения — пред-
ставителям соответствующих наук: о достоинствах языка политико-экономического трактата пусть судят политэкономы, а о манере изложения математика — математики. Что же тогда остается на долю языковеда?
Но прежде чем разобраться в основной ошибке Ю. С. Сорокина, обратим внимание на характер его аргументации.
Протестуя против разделения стилистики на стилистику языковедческую и стилистику литературоведческую, Ю. С. Сорокин подчеркивает, что проблема стилистики, при всей ее важности, является все-таки «... частью общей проблемы о приемах и способах использования языковых средств для выражения определенного круга мыслей, определенной идеологии, она имеет отношение и к науке, к публицистике и т. д.»1. Итак, мы не ошибались, считая, что Ю. С. Сорокин стремится переложить вину за недостаточную разработку проблем стилистики с больной головы на здоровую. Оказывается, что важнейшая проблема языковых стилей относится к науке вообще, к публицистике и — доводим мысль Ю. С. Сорокина до конца — к политэкономии, к истории, к математике, к физике и т. д. <...>
Разумеется, было бы глубоко несправедливо, если бы лингвисты лишили экономистов или математиков права судить о достоинствах и недостатках стиля их специальных сочинений. Не подлежит никакому сомнению, что следить за ясностью стиля своего изложения — святая обязанность каждого ученого, каждого исследователя, каждого популяризатора. Но одно дело стремиться к ясной передаче своих мыслей, другое — судить о природе языковых стилей. Разумеется, судить о природе языковых стилей должны языковеды. Поэтому и за состояние разработки проблемы языковых стилей, как и проблемы стилистики в целом, несут ответственность только филологи. Нельзя смешивать интерес к вопросам стилистики, .который может быть у представителей самых различных наук, со специальностью, с необходимостью разрабатывать проблемы'стилистики как проблемы, относящиеся к языкознанию и литературоведению.
Но если трудно взять под сомнение существование стилистики, то, быть может, легче нанести удары по так называемым языковым стилям? Именно так попытался поступить Ю. С. Сорокин в своей статье об основных понятиях стилистики. Ход рассуждений Ю. С. Сорокина очень несложен: так как еще никому не удалось показать, что тот или иной языковой стиль (например, стиль разговорной речи в отличие от стиля речи литературно обработанной, стиль художественного произведения в отличие от стиля научного
повествования и т. д.) обладает признаками, которые не повторяются в другом или других стилях, то по существу своему языковые стили не существуют, они выдуманы досужими людьми. «Употребление научной терминологии, — пишет Ю. С. Сорокин, — далеко выходит за рамки только научной литературы... Истинно научное изложение не замыкается в рамки каких-то особых форм речи. Оно может быть столь же разнообразно и изменчиво, как и изложение чисто художественное»1.
Спору нет, языковые стили действительно обнаруживают «исключительное разнообразие и изменчивость», однако дает ли это право исследователю не признавать эти стили, объявлять их пустой формальностью? Постараемся разобраться в этом вопросе.
Как нам кажется, в решении вопроса о языковых стилях Ю. С. Сорокин допускает две серьезные ошибки — логическую и фактическую. Кратко остановимся на первой и подробнее осветим вторую.
Известно, что проблема разграничения языковых стилей является очень трудной лингвистической проблемой. Об этих трудностях писали многие выдающиеся лингвисты — русские и зарубежные. Признаки одного языкового стиля частично повторяются не только в признаках другого или других языковых стилей, но и в особенностях литературного языка вообще.
<...> Основываясь на фактах <...> переплетения языковых стилей, Ю. С. Сорокин утверждает, что языковые стили существуют лишь в воображении исследователей. Логическую ошибку Ю. С. Сорокина мы здесь усматриваем в том, что, столкнувшись с трудностями клас-.сификации языковых явлений, он не только вовсе отказывается от всякой классификации, но и отрицает реальные различия между языковыми стилями, т. е. отрицает очевидные факты.
Чтобы нагляднее представить себе характер этой ошибки, приведем для сравнения два примера из классификации совсем других явлений.
Известно из истории языкознания, что в конце XIX века возникло такое направление в диалектологии, которое отрицало реальность существования всяких местных диалектов. Сторонники этой концепции утверждали, что в истории языка нет никакой возможности. установить такие 'признаки диалекта, которые частично не повторялись бы в другом или других диалектах. Переходы одних диалектов в другие обычно настолько разнообразны, а границы между диалектами настолько нечетки, что — согласно этой концепции — нельзя говорить о реальном существовании отдельных диалектов. Так возникло направление, отрицавшее реальность существования местных диалектов в истории различных языков.
Характер аргументации Ю. С. Сорокина против реальности существования языковых стилей в общем такой же, каким он был у тех, кто отрицал реальность существования местных диалектов:
так как границы между стилями очень изменчивы и подвижны, а признаки одного стиля иногда повторяются в другом или других стилях, то стили в действительности не существуют. <...>
Проведем теперь второе сравнение. Известно, что раеграниче-ние романа, повести, новеллы и рассказа проводится в литературоведении. Известно также и то, что неспециалисту это разграничение в одних случаях может показаться очень простым (например, разграничение романа и рассказа), а в других — очень сложным и условным (например, разграничение новеллы и рассказа). В действительности трудности разграничения различных литературных жанров распространяются на все случаи. Достаточно напомнить лишь такие факты: на обложке «Мертвых душ» Гоголя указано «поэма», а «Евгений Онегин»Пушкина именуется «романом в стихах»; свое огромное многотомное произведение «Жизнь Клима Самгина» сам Горький назвал повестью, а о «Герое нашего времени» Лермонтова Белинский говорил как о романе.
Основываясь на таких фактах, можно было бы предположить, что никакого разграничения в действительности между разными литературными жанрами не существует. Однако такое предположение ошибочно. Разумеется, нет абсолютных критериев разграничения литературных жанров, признаки одного жанра часто повторяются в признаках другого или других жанров, но между разными жанрами есть и реальные различия. <...>
Итак, как бы ни соприкасались разнообразные литературные жанры между собой, между ними существуют не только сходство, но и реальные различия.
Разным наукам и разным областям знания постоянно приходится иметь дело с явлениями, которые выступают и как близкие друг к другу, и как отличные друг от друга одновременно. Логическая ошибка Ю. С. Сорокина, как нам кажется, заключается в том, что он не разобрался в природе этих сложных явлений. Разнообразные стили безусловно родственны друг другу, они выступают как разветвления единого общенародного языка, но одновременно (об этом ниже) они и отличны друг от друга, так как язык, будучи органически связанным со всеми видами деятельности человека, сам зависит от этих последних, выступает в многообразных и разнообразных формах1. Подчеркивая лишь то, что сближает языковые стили, и закрывая глаза на то, что определяет специфику каждого языкового стиля в отдельности, Ю. С. Сорокин тем самым неправильно осветил проблему языковых стилей в целом.
Но дело не только в логической ошибке Ю. С. Сорокина. Не менее существенна и его фактическая ошибка, к краткому рассмотрению которой мы теперь и перейдем.
Как мы уже знаем, основной довод Ю. С. Сорокина против реальности существования языковых стилей заключается в том, что признаки одного стиля будто бы целиком или почти целиком повторяются в признаках других стилей1. Он стремится доказать, что художественная манера повествования в такой же мере свойственна истинно научному изложению, как и собственно художественной литературе, а точность и лаконичность языка присуща стилю художественной литературы в такой же степени, в какой и стилю научного изложения и т. д.
Не касаясь пока более общего вопроса о языковых стилях, посмотрим, насколько прав Ю. С. Сорокин в этом последнем своем утверждении. Для доказательства тезиса о том, что стилю истинно художественного произведения свойственна такая же точность, как и стилю научного произведения,.Ю. С. Сорокин ссылается на Пушкина. Посмотрим, что разумел Пушкин под точностью стиля художественного произведения и можно ли согласиться с утверждением, что точность стиля истинно художественного произведения в общем как бы равна точности стиля научного изложения.
Нет никакого сомнения, что в своей борьбе с перифрастической и жаргонной манерой изложения Пушкин действительно стремился опереться на простые и обычные слова. «Точность и краткость, — писал Пушкин, — вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат»2. Через год, в 1823 г., в письме к Л. С. Пушкину, это же требование поэт распространяет и на поэзию, сожалея, что в стихах Дальвига недостает «единственной вещи — точности языка»3. <...>
Еще более ярко эта же мысль была выражена Пушкиным в 1828 году в знаменитом отрывке: «Прелесть нагой простоты так еще для нас непонятна, что даже и в прозе мы гоняемся за обветшалыми украшениями..., поэзию же, освобожденную от условных украшений стихотворства, мы еще не понимаем»4. А еще через три года Пушкин заметил: «Определяйте значение слов... и вы избавите свет от половины его заблуждений»5. <...>
Тут мы подходим к основным вопросам пушкинского понимания точности слов и выражений. Поэт отвергает такую образность, которая никак не углубляет наших представлений о действительности, об окружающих нас людях. Для чего прибавлять к слову
«дружба» «сие священное чувство, коего благородный пламень и проч.»? Это прибавление не способствует ни углублению наших представлений о дружбе, ни выделению каких-то специфических и характерных для дружбы черт. <...> «Веселые ребятишки<катаются по льду» — это совсем не то же самое, что «мальчишек радостный народ коньками звучно режет лед». Первое предложение может встретиться в разных языковых стилях, второе — только в поэзии или — шире — в стиле художественной литературы (если отвлечься от обычного дополнительного фактора поэзии — рифмы). Выбирая типичное, писатель как бы основывает это типичное на точном понимании разных значений слова. <...> Отношение писателя к слову должно быть очень точным: фигуральные смыслы тогда явятся дальнейшим развитием буквальных значений слова и будут способствовать выбору типичного, запоминающегося, «броского».
Таким образом, точность в стиле художественной литературы это не «точность вообще», а точность конкретная, историческая, точность определенного языкового стиля. Точно так же и образность не существует в языке «вообще», а выступает как-историческая категория, присущая языку на_ определенном этапе его развития. Образность по-разному выявляется в разных языковых стилях.
Как бы широко ни применялась образность в стиле научного изложения, функции образности в этом случае обычно бывают иными, чем в стиле художественного произведения. Различие здесь не количественное, а качественное. В том или ином научном сочинении могут постоянно встречаться «художественные отступления», сравнения, обращения к читателю и т. д., и все же функция образной речи здесь будет иная, чем в рассказе, романе или поэме. Поэтому мы считаем неправильным мнение тех языковедов, которые выключают понятие «стиля художественной литературы» из ряда языковых стилей на том основании, что в художественном произведении «встречаются все языковые стили». Понятия точности, образности, экспрессивности, как и другие стилистические категории, не механически перекочевывают из одного языкового стиля в другой, а в системе каждого стиля приобретают глубокое своеобразие. <...>
Признаки одного языкового стиля могут повторяться в другом языковом стиле, но, повторяясь, они обычно всякий раз приобретают иные функции. Так, неразвернутость, своеобразная эллиптичность предложения может характеризовать небрежность разговорного стиля и одновременно тщательную отделанность и «динамичность» поэтического стиля. <...>
То же самое следует сказать о соотношении сочинительных и подчинительных конструкций, которые могут встречаться в самых разнообразных языковых стилях, но функции которых в этих случаях во многом различны. В разговорной речи присоединение при помощи сочинения — это обычный прием простейшей грамматической связи последующего с предыдущим, тогда как в стиле художественной литературы — это многообразный и очень подвижный
способ компоновки частей предложения в единое целое. Сходные стилистические средства в разных языковых стилях одновременно выступают и как близкие, и вместе с тем как различные явления. Лев Толстой любил цитировать слова Брюллова о том, что в искусстве все зависит от «чуть-чуть». Это «чуть-чуть» приобретает огромное значение и в стилистике. Сходные стилистические средства в системе разных языковых стилей «чуть-чуть» непохожи друг на друга.
Возвращаясь к одному из наших основных положений, подчеркнем еще раз, что какие бы признаки различных языковых стилей мы ни взяли, всякий раз при анализе определенного стиля вопрос будет сводиться не столько к тому, какой процент тех или иных стилевых признаков заключается в данном стиле, сколько прежде всего к тому, какую функцию выполняют эти признаки в общей системе данного стиля. В этом смысле такие понятия, как «точность», «художественность», «терминологичность», «разговорность» и т. д., окажутся не только понятиями историческими, но и понятиями функционально различными, в зависимости от того, в пределах какого стиля, какой исторической эпохи и какого языка они встречаются. <...>
Различие между языковыми стилями может быть обнаружено экспериментально. Представим себе, что мы слышим «гладкую речь» оратора, но затем, познакомившись с письменным докладом этого же оратора, обращаем внимание на неуклюжие фразы, как бы расползающиеся в разные стороны, а подчас и вовсе неясные по своему смыслу. <...> Л. В. Щерба в уже упоминавшейся статье «Современный русский литературный язык» очень верно и метко писал: «Можно сказать — и многие нелингвисты так и думают, — что все эти разновидности (языковых стилей. — Р. Б.) в сущности не нужны и что лучше было бы, если бы все писалось на некотором общем языке. Особенно склонны люди это думать о канцелярском стиле — термин, который приобрел даже некоторое неодобрительное значение. Конечно, во всех этих разновидностях существуют бесполезные пережитки вроде, например, архаического оный канцелярского стиля, но в основном каждая разновидность вызывается к жизни функциональной целесообразностью»1. Здесь все правильно и глубоко понятно: и то, что неспециалисты готовы свести своеобразие того или иного стиля к какой-нибудь случайной мелочи (канцелярское оный), не видя более существенных и своеобразных различий. Не менее справедлива и другая мысль Л. В. Щербы, согласно кото-
рой разнообразные стили постоянно соприкасаются между собой: сама возможность различенная устного и письменного стиля языка перекрещивается с возможностью других' делений внутри языковых стилей.
В начале статьи мы подчеркнули, что существование языковых стилей обусловлено самой природой языка и его историей. Язык связан со всеми видами деятельности человека, поэтому нельзя себе представить, чтобы эти виды деятельности не наложили бы своего отпечатка на язык. Многообразие языковых стилей не только не отрицает единства общенародного языка, но было бы невозможно без этого единства. В этом обнаруживается характерная особенность языка: его общенародный характер выявляется в самых разнообразных формах. В этом смысле можно утверждать, что само единство языка как бы предполагает многообразие форм проявления данного единства.
Разумеется, языковые стили — категория историческая. Как мы подчеркивали, в разных языках, в разные исторические эпохи их существования, языковые стили могут и дифференцироваться, и соприкасаться между собой по-разному. В эпоху Ломоносова языковые стили были иными, чем сейчас. Различие обнаруживается здесь прежде всего в том, что языковые стили современного русского языка гораздо шире воздействуют друг на друга, чем во времена Ломоносова. И это понятно, если учесть мощное развитие письменности и литературы, всеобщую грамотность народа, огромное обогащение словарного состава языка. Однако более гибкое соотношение между языковыми стилями нашей эпохи по сравнению с системой языковых стилей XVIII в. вовсе не означает, что различия между языковыми стилями сходят на нет. Обогащение словарного состава языка, рост литературы и общей культуры народа не могли не отразиться на характере языковых стилей. Принципы дифференциации языковых стилей стали теперь гораздо более сложными, чем в эпоху Ломоносова1.
Задача конкретного исследования как раз и заключается в том, чтобы выявить пути формирова'ния языковых стилей в разных языках в разные исторические эпохи. <...>
1 В истории разных языков в разные эпохи их существования соотношение между неодинаковыми языковыми стилями складывается очень своеобразно. Как показал в своем большом трехтомном исследовании Л. Ольшки, в истории многих западноевропейских языков стиль научного изложения некогда был ближе к стилю художественного повествования, чем теперь. Слишком «художественный» характер изложения Галилея раздражал Кеплера, а Декарт находил, что стиль научных доказательств Галилея слишком «беллетризирован». Это становится понятным, если учесть, что литературным языком западноевропейского средневековья была, как известно, латынь, поэтому в эпоху Возрождения изложение научных сочинений на живом родном языке строилось как бы на основе опыта и традиции стиля художественной литературы. Очень существенно и то, что первые периодические специальные научные журналы появляются в Западной Европе лишь во второй половине XVII в. См.: Олъшки Леонардо. История научной литературы на новых языках (русс, перевод). Т. П. М. — Л., 1934. Гл. 2 и 3.
Нам кажется, что следует разграничить собственно языковые стили, которые обусловливаются самой природой языка, и такие языковые явления, которые непосредственно не определяются природой языка, а скорее зависят от специфики других общественных явлений. Так, различия между стилем литературно обработанного языка и стилем языка разговорного, между книжной и разговорной речью, между стилем художественного повествования и стилем научного изложения — результат самих особенностей языка, обслуживающего все сферы деятельности человека, тогда как различия, например, внутри «стиля художественного повествования» (например, между «стилем басни» и «стилем поэмы») определяются уже не сущностью языка, а жанровыми особенностями самой литературы. Точно так же наличие специальных химических терминов в сочинении по химии или специальных биологических терминов в трактате по биологии детерминируется отнюдь не тем, что существуют особые «химический» или «биологический» языковые стили — таких стилей, разумеется, не существует, а тем, что каждая наука оперирует своими специфическими понятиями, обусловленными своеобразием самого объекта этой науки.
К сожалению, вопрос о природе разных языковых стилей все еще мало изучен. Между тем существенно показать, какие различия являются собственно языковыми и какие определяются другими общественными факторами, зависят от специфики других областей знания.
Большие трудности связаны и с терминологией. У нас нет общепринятых терминов для обозначения различных языковых стилей. Даже на протяжении этой небольшой статьи можно обнаружить известные колебания: стиль художественной литературы — стиль художественного повествования и т. д. Настало время подумать о единстве наименований для различных языковых стилей.
Трудности разграничения языковых стилей действительно очень велики. В некоторых работах последних лет наблюдалось упрощение этой очень сложной проблемы: в каждом мало-мальски своеобразном контексте склонны были видеть чуть ли не особый языковой стиль. Ю. С. Сорокин прав, протестуя против такого ошибочного решения вопроса, против бесконечных и неоправданных дроблений единого языкового целого. Но трудности разграничения языковых стилей не должны закрывать перед нами реальных языковых фактов. То, что языковые стили переплетаются и широко взаимодействуют между собой, вовсе не означает, что языковых стилей не существует. Между тем из правильного наблюдения Ю. С. Сорокин сделал, на наш взгляд, совершенно неправильный вывод.
Языковые стили — это понятие и общелингвистическое, и, вместе с тем, историческое и национальное. Языковой стиль — это разновидность общенародного языка, сложившаяся исторически и характеризующаяся известной совокупностью языковых признаков, часть из которых своеобразно, по-своему, повторяется в дру-
гих языковых стилях, но определенное сочетание которых отличает один языковой стиль от другого. Не существует неизменных языковых стилей, но существует постоянное развитие, взаимное воздействие, взаимное отталкивание и непрерывное совершенствование и обогащение внутренних ресурсов разных языковых стилей. Историю языковых стилей нельзя рассматривать в отрыве от истории общенародного языка, который является основой и источником языковых стилей.
И. Р. Гальперин Речевые стили и стилистические средства языка1
Вопросы стилистики в последнее время все больше и больше начинают привлекать к себе внимание лингвистов, интересы которых не ограничиваются проблемами историко-грамматического анализа фактов языка. Однако до сих пор нет более или менее ясного представления о том, что составляет предмет этой науки. Очевидно поэтому некоторые наши лингвисты вообще отрицают существование стилистики. Отрицание стилистики как науки основывается обычно на том, что понятия, которыми оперирует стилистика, якобы не вычленяются из других разделов науки о языке: выразительные средства языка — не предмет стилистики, а предмет грамматики и лексикологии; язык и стиль писателя — это дело литературоведов, для которых язык — «первоэлемент» литературы; что же касается речевых стилей, то, как об этом пишет в своей дискуссионной статье Ю.'С. Сорокин, таких вообще не существует.
Есть ли необходимость доказывать объективное существование различных стилей языка? Мне кажется, такой необходимости нет. <...> Осознанным представляется факт наличия в языках, имеющих длительную историю развития письменной литературы, определенных, более или менее замкнутых систем, отличающихся друг от друга особенностями использования языковых средств. Именно этот системный характер использования языковых средств (под системным характером использования языковых средств понимается их взаимообусловленность и их взаимоотношения внутри данного стиля речи) приводят к тому, что в различных сферах употребления языка нормализуется выбор синтаксических конструкций, словоупотребление, характер применения образных средств языка и т. д.
Трудность определения различий между речевыми стилями заключается в том, что до настоящего времени еще ни один из них не исследован с точки зрения системности средств языкового выражения. В лингвистической литературе можно найти лишь анализ отдельных разрозненных черт того или иного стиля. <...>
Определение своеобразия речевого стиля по одной или даже нескольким особенностям языкового выражения представляется неправомерным. Такой подход неизбежно приводит к «закреплению» за речевыми стилями отдельных элементов языка. Но ведь очевидным является тот факт, что те или иные лексические средства, отдельные структурные особенности предложений, образные средства языка и др. не принадлежат к какому-то определенному стилю речи. Нет особого синтаксиса научной речи. Сложные предложения с четко выраженной дифференциацией средств союзного подчинения характерны не только для стиля научной речи, но также и для стиля официальных документов, и для стиля художественной литературы (ср., например, английские эссе XVIII и XIX вв.). Нельзя считать исключительной принадлежностью стиля научной речи и' специальную терминологию'. Она разнообразно используется и в стилях газетном, деловом, и в художественной прозе. К какому стилю речи принадлежат архаизмы? В английском языке они встречаются в исторических романах как средство стилизации; в ранней романтической поэзии — со специальной эстетической функцией, связанной с мировоззрением поэтов-романтиков; в стиле официальных документов архаизмы являются необходимым средством соотнесения языковой формы документа с языковыми особенностями кодексов и законоуложений; в изустной поэзии они представляют собой традиционный элемент народного творчества и поэтической фразеологии.
То же можно сказать и о других синтаксических и лексических средствах языка. Определить их исключительную принадлежность к тому или иному стилю речи — значит растворить понятие стиля в понятии языка. Это значит придти к заключению о том, что нет языка вне стиля. <...>
Смешиваются два явления: функционирование языка и стиль языка как общественно осознанная нормализованная система средств выражения, обусловленная определенными целями общения.
Многообразные формы функционирования языка не всегда создают какую-то определенную систему: они часто определяются условиями общения. Поэтому представляется целесообразным различать особенности средств выражения, связанные с условиями общения, и особенности средств выражения, являющиеся результатом сознательного отбора этих средств для конкретных целей. Так, деление речи на устную и письменную, в основном, связано с условиями, в которых реализуется общение. <...>
Учитывая различия устной и письменной речи, с одной стороны, и различие между стилями речи, с другой, целесообразно во избежание терминологической путаницы по-разному называть эти явления. Можно условно назвать формы речи, связанные с теми или иными конкретными условиями общения, типами речи, а формы речи, представляющие «целесообразно организованные системы средств выражения», — стилями речи. И устный, и письменный типы речи могут в процессе своего развития и совершенствования
вырабатывать свои стили, закрепленные общественной практикой. Но наиболее четко выступают стили письменного типа речи. В устном типе речи, пожалуй, только форма изустной поэзии выделяется системой своих средств выражения и поэтому может быть названа стилем. Формы же бытового общения, как было сказано выше, такой системой не обладают и поэтому не должны рассматриваться как стили речи.
Следует, однако, отметить, что устная речь еще почти не подвергалась научному анализу; даже характерные ее черты — лексические и синтаксические — часто рассматривались как нарушения или отклонения от языковых норм1. Однако «... трудность отыскания чего-либо не доказывает еще отсутствия искомого»2. Поэтому возможно, что при более тщательном анализе различных форм устного общения здесь будут обнаружены свои стили, характеризующиеся определенной системностью средств языкового выражения.
Осознанность системы средств выражения в определенных целях общения представляется нам самым существенным моментом при выделении речевых стилей национального языка. Стиль языка — это именно «... целесообразно организованная система средств выражения...»3. Поэтому естественно, что при характеристике стиля языка нельзя ограничиваться простым перечнем языковых средств. Необходимо определить, в каких взаимоотношениях эти средства находятся друг с другом, как они относятся к живым нормам общелитературного языка в целом. <...>
• В литературном языке выделяется особо стиль поэтический (в широком смысле этого слова) с его разновидностями: художественной прозой и поэзией. <...>
Особенность и своеобразие этого стиля речи <...> заключается не столько в отборе тех или иных средств языка, сколько в использовании этих средств в целях «художественного, обобщенного воспроизведения и освещения» жизни и деятельности общества. <...> При этом необходимо разграничить, с одной стороны, понятие поэтического стиля вообще и, с другой стороны, понятие индивидуально-художественного стиля писателя как частного проявления закономерностей поэтического стиля.
Индивидуально-художественный стиль противопоставляется функциональным стилям языка по разным направлениям. Представляя собой, как и функциональные стили, определенную систему средств выражения, он не может, по самому содержанию понятия, быть системой, нормализованной общественным коллективом.
Система индивидуально-художественного стиля характеризуется своим индивидуальным своеобразием отбора, организации и творческой обработки языковых средств.
С точки зрения проявления индивидуального в использовании языковых средств речевые стили литературного языка допускают значительную амплитуду колебаний. Такие стили речи, как, например, стиль официальных документов, стоят на грани почти безличного творчества. Индивидуальная манера выражения здесь почти полностью отсутствует. Действительно, можно ли усмотреть какую-нибудь индивидуальную особенность в приказах, деловых письмах, уставах и др.? Проявление индивидуального в таких стилях речи обычно рассматривается как нарушение установленных норм данного литературного стиля речи. То же можно сказать и о разновидности газетного стиля — газетных сообщениях, которые тоже проявляют своего рода безразличие к личности пишущего. Несколько иначе обстоит дело с другой разновидностью газетного стиля — газетными статьями, хотя здесь проявление индивидуального в значительной степени ограничено общими закономерностями газетного стиля.
В стиле научном проявление индивидуального становится вполне допустимым. Но показательно, что в отношении этого стиля можно говорить о проявлении .индивидуального лишь как о чем-то допустимом, а не как об органическом качестве стиля. И все же стиль научной речи значительно дальше отстоит от того «безличного творчества», которое характеризует некоторые другие речевые стили (см. выше). <...>
Проявление индивидуального в стиле поэтическом (в широком смысле этого слова) является едва ли не основным требованием этого стиля. Возникает вопрос: не разрушается ли этим требованием единство поэтического стиля именно как стиля в том понимании, которое изложено в настоящей статье? Нам представляется, что такой стиль с его разновидностями (стихотворная речь, художественная проза, драматургия и пр.) выделяется как самостоятельный стиль литературного языка. Объединяющим фактором здесь является то, что «художественная литература воздвигается на базе общенародного языка посредством его образно-эстетической трансформации»1. Следовательно, то, что в других стилях речи появляется эпизодически и нерегулярно, — образная интерпретация фак-трв и явлений окружающей жизни — в поэтическом стиле становится его основным и определяющим признаком.
* * *
Говоря о речевых стилях общенародного языка, приходится оперировать такими терминами, как «стилистические средства языка», «выразительные средства языка». Точное определение этих понятий представляется существенно необходимым, так как само
разграничение стилей речи основано на отборе и взаимодействии выразительных и стилистических средств языка.
С позиций нормативной грамматики выразительные (или стилистические) средства языка понимаются очень широко: в разряд выразительных средств языка зачисляется всякое отклонение от традиционных схем письменной речи, лишенной эмоциональной характеристики; как выразительные средства рассматриваются разнообразные эллиптические обороты, инверсии, повторы, обособленные обороты и т. д. К выразительным средствам относится часто и использование разговорной лексики.
Прежде всего, надо иметь в виду, что никакой резкой грани между эмоциональной речью в широком смысле этого слова и речью неэмоциональной, или, как ее часто называют,, речью логической, провести невозможно. Логическая речь может иметь эмоциональную окраску, эмоциональная речь может быть строго логически построенной. <...>
Чем же отличается стилистическое средство (или, что то же самое, стилистический прием) от выразительных средств, наличествующих в литературном языке? Стилистический прием есть обобщение, типизация, сгущение объективно существующих в языке фактов, средств для выражения мысли. Это есть не простое воспроизведение этих фактов, а творческая их переработка. Это творческое использование реальных возможностей языкового выражения может принимать иногда причудливые формы, граничащие с парадоксальностью употребления, с гротеском. Любое выразительное средство языка может быть использовано как стилистический прием, если оно типизировано и обобщено для определенных целей художественного воздействия. Теория художественной речи, если можно так назвать один из разделов стилистики языка, уже отобрала ряд таких приемов, наиболее часто встречающихся в языке художественной литературы, и выявила определенные закономерности в характере их употребления. <...> Можно определить предмет и задачи стилистики следующим образом: стилистика — это наука о способах и путях использования выразительных средств языка и стилистических приемов в различных стилях литературного языка; о типах речи и речевых стилях данного литературного языка; о соотнесенности средств выражения и выражаемого содержания.
В. Г. Адмони и Т. Н. Сильман Отбор языковых средств и вопросы стиля1
Мы постараемся в первую очередь коснуться вопроса о самом существе понятия «языковой стиль», о его границах и разновидностях. Для этого необходимо выяснить, каким, образом те явления,
которые объединяются в понятии языкового стиля, связаны с языком вообще, в его цельности и многообразии, на основе каких сторон языка и каких языковых закономерностей возникают важнейшие признаки языкового стиля и насколько они распространены в языке.
Основным признаком языкового стиля, так или иначе признаваемым всеми исследователями, можно считать фактор отбора языковых средств. Идет ли речь о стиле как системе, или о стиле как оформлении целенаправленного высказывания — во всех этих случаях подразумевается тот или иной отбор средств языка, направленный к осуществлению определенной цели. Поэтому нам кажется целесообразным и начать с рассмотрения тех факторов, которые ведут к отбору языковых средств.
Процесс речевого общения осуществляется в различных конкретных формах — форме диалогической или монологической речи, в форме устной или письменной речи, с их дальнейшими разновидностями. И уже эти различия в коммуникативной форме речи обусловливают собою известный отбор языковых средств, преимущественно грамматических. Для некоторых коммуникативных форм речи в языке вырабатываются даже свой специфические грамматические категории (таковы, например, вопросительные или побудительные предложения как формы высказывания, характерные для диалога)1. Однако таких грамматических форм, которые закрепляются за определенными коммуникативными формами речи, очень немного: это конструкции, выражающие некоторые из самых основных и глубинных, самых древних и органически необходимых разновидностей форм общения. В языке несравненно больше грамматических форм, которые отнюдь не прикреплены к тому или иному, виду речи, но постоянно повторяются в нем. Так, в устной форме речи, особенно в диалоге, сама ситуация, в которой осуществляется речевой процесс, открывает дверь многообразным эллипсам, сравнительной краткости предложений, отсутствию сложных конструкций. Однако соответствующие языковые явления (эллиптичность, краткость предложений и т. п.) отнюдь не закреплены за диалогическим видом речи. С другой стороны, в диалоге (в зависимости от его содержания, эмоционального тона и т. д.) могут встречаться и развернутые, сложные структуры предложения. Следовательно, отбор определенных' языковых явлений типичен для разных коммуникативных форм речи, но не имеет абсолютного характера. <...>
Наличие различных коммуникативных форм речи вызывает к жизни известный отбор языковых средств, который, однако, не ведет к превращению этих форм речи в замкнутые языковые системы.
Известный отбор языковых средств закономерно возникает также в связи с тем, что язык используется как средство общения во всех сферах человеческой деятельности, а также в связи с многообразием предметов речевого общения. Оба эти момента тесно связаны между собой, но иногда соотносятся очень сложным и противоречивым образом.
Особое значение приобретает здесь отбор лексических средств. Естественно, что речевое общение, протекающее в какой-либо сфере человеческой деятельности и имеющее своим предметом эту деятельность (например, какую-либо отрасль техники), широко и систематически использует слова, обозначающие предметы и явления, относящиеся к этой сфере деятельности. Более того, общение в различных сферах человеческой деятельности, имеющее своим содержанием эту деятельность, может характеризоваться известным отбором не только в отношении конкретного лексического состава, но и в отношении самого типа употребляемых слов. <...>
Та или иная сфера деятельности, а также предмет речевого общения в известной степени влияют и на отбор грамматических форм, впрочем, перекрещивающийся с отбором, обусловленным коммуникативной формой речи.
Для отбора языковых средств в зависимости от сферы общения существенно и то, что речь может характеризоваться определенной окрашенностью тона. Мы имеем здесь в виду так называемую «социальную ситуацию», в зависимости от которой, как отмечает В. В. Виноградов, можно различать «стиль торжественный, стиль подчеркнуто вежливый и т. д.»1
<...> Значительное влияние на отбор языковых средств оказывают и такие факторы, которые коренятся не в общих условиях коммуникации, а в подходе говорящего (пишущего) к своему высказыванию, в его индивидуальной установке. Конечно, сама эта индивидуальная установка (в дальнейшем мы будем говорить просто «установка говорящего») имеет объективный характер, во-первых, потому, что она порождена объективными социальными факторами, а шэ-вторых, потому, что ее языковое выражение в силу социальной природы языка неизбежно должно отлиться в определенные объективные и закономерные формы, допускающие, правда, огромное количество частных вариантов.
В самой индивидуальности этой установки говорящего (с точки зрения ее влияния на отбор языковых средств) существует множество градаций. Если в некоторых случаях установка говорящего отличается значительной сложностью и своеобразием и выражается в чрезвычайно сложном отборе языковых средств, то в других случаях она оказывается более простой, носит более обычный, ти-
пический характер и выражается в более типичных и устойчивых, постоянно повторяющихся формах отбора языковых средств.
Таким более устойчивым характером отличается отбор языковых средств, осуществляющийся на базе эмоциональной установки говорящего, т. е. на базе различного эмоционального наполнения речи. Здесь, конечно, также возможны самые разнообразные индивидуальные формы и разновидности отбора, но за ними ясно намечаются определенные типические явления. Так, для повышенно эмоциональной речи особенно характерно употребление эллипсов и инверсий, отсутствие сложных синтаксических построений. Менее постоянным признаком повышенно эмоциональной речи являются лексические средства (существенное значение имеют здесь, например, междометия, определенные типы которых закреплены за этим видом речи).
Надо подчеркнуть, что отбор языковых средств в зависимости от эмоционального содержания речи перекрещивается с отбором языковых средств, обусловленным другими ранее упоминавшимися сторонами языкового общения. <...>
Значительное влияние на отбор языковых средств оказывает стремление к выразительности и четкости речи. В этом факторе отбора языковых средств также ярко выступает установка говорящего; но и здесь при всем возможном многообразии явственно проявляются общие, типические тенденции, возникающие на основе конкретных черт строя данного языка. <...>
Установка говорящего как фактор, обусловливающий отбор языковых средств, приобретает особое значение при выражении говорящим его познавательно-оценочного отношения к предмету речи, к адресату речи, вообще к действительности. Переплетаясь с различными оттенками эмоциональности, многообразные формы выражения познавательно-оценочного отношения говорящего к предмету речи, определяющегося его мировоззрением и конкретными условиями общения, получают разное выражение путем отбора языковых средств.
На базе познавательно-оценочного отношения говорящего к содержанию высказывания, а также к адресату речи и вообще к ситуации оформляются многообразные типы эмоционально-экспрессивной речи. Отбор языковых средств, преимущественно лексических и синтаксических, особенно интонационных, .складывается здесь на основе слитного выражения целого ряда моментов: самой оценки, ее эмоциональной интенсивности, характера «социальной ситуации», не говоря уже о влиянии таких факторов, как коммуникативные формы речи, стремление к выразительности и т. д. <...>
Отбор языковых средств пронизывает, таким образом, всю жизнь языка, составляет одну из сторон его непосредственного функционирования. На основе такого отбора, соответственным образом организованного, в результате взаимодействия между разными опре-
деляющими его факторами и возникает то, что называется языковым (или речевым) стилем, т. е. более или менее выдержанное единство языковых средств, которое мож'ет характеризовать как отдельное высказывание, так и целый ряд высказываний. <...>
Мы попытаемся <...> остановиться на некоторых наиболее общих чертах языковых стилей.
Устойчивость и повторяемость факторов, определяющих отбор языковых средств, ведет к типизации и единообразию языкового оформления целого ряда отдельных высказываний, т. е. к созданию языковых стилей, имеющих не индивидуальное, а общее значение. Положение об отсутствии общих языковых стилей равно положению о полной несистемности и хаотичности факторов, вызывающих отбор языковых средств, о случайности их действия. А между тем эти факторы определяются самой природой языка, его социальной функцией, обладают устойчивостью, и поэтому на их основе обязательно должны вырастать устойчивые типы языкового оформления речи — «общие» языковые стили.
Уже исходя из этих общих положений, мы никак не можем согласиться с Ю. С. Сорокиным, который вообще отрицает для современного русского языка существование сколь-нибудь устойчивых общих языковых стилей. Неосновательность этого утверждения легко может быть доказана. Достаточно прочитать подряд несколько статей различных авторов в любом математическом, физическом и т. п. специальном журнале, рассчитанном не на широкого читателя, а на специалиста, и мы увидим значительное единообразие (хотя, конечно, и не полную тождественность) использованных при построении 'научного текста языковых средств. В этой связи становится очевидным, что каждый языковой стиль обладает чертами известной системы, более или менее единообразной организацией языкового материала, т. е. наличием тех или иных признаков, которые придают ему особое своеобразие, качественную определенность.
Однако было бы ошибкой не видеть, что системы языковых стилей, особенно в современном языке, — это системы не застывшие, а легко проникающие друг в друга, варьирующиеся. <...>
В современных национальных языках языковые стили как системы не отгорожены друг от друга. В этом смысле правильной в своей основе представляется та критика, которой Ю. С. Сорокин подвергает понятие «замкнутой стилистической системы». Надо подчеркнуть, что эта критика весьма актуальна: в практике советского языкознания, особенно в методике преподавания иностранных языков, еще совсем недавно тезис о замкнутости языковых стилей широко применялся и из него делались далеко идущие выводы. При этом обычно замкнутость стилистической системы понималась слишком прямолинейно, без тех существенных оговорок, которые делались ведущими языковедами и которые, кстати, Ю. С. Сорокин не учитывает в своей полемике.
Вместе с тем надо отметить, что гибкость и подвижность системы языкового стиля сочетается с цельностью и законченностью этой системы. Это особенно ярко проявляется в области художественной
литературы, лучших образцов публицистической и научной речи. Именно здесь огромный и сложный арсенал используемых языковых средств преображается в органическое единство, в своеобразный сплав, в котором нет ничего лишнего и ничего недостающего.
Ни один из языковых стилей со специфическим для него отбором языковых средств не претендует (и не может претендовать) на обслуживание жизни общества во всех ее проявлениях; в едином общенародном языке существует своеобразное «разделение труда»: каждый стиль обслуживает ту или иную сферу социальной жизни.
В. Д. Левин О некоторых вопросах стилистики1
Пафос статьи Ю. С. Сорокина «К вопросу об основных понятиях стилистики» направлен на отрицание объективного существования в условиях развитого национального языка языковых стилей как определенных систем средств выражения, обладающих семантической и экспрессивной замкнутостью и характеризующихся своими языковыми приметами. Таким образом, Ю. С. Сорокин пытается ликвидировать основное понятие стилистики как лингвистической дисциплины. Если быть последовательным до конца, то такая точка зрения должна привести к ликвидации самой этой дисциплины, теряющей свой объект исследования. Ведь нельзя же всерьез говорить о том, что предметом стилистики должен стать каждый отдельный контекст, каждое отдельное высказывание в его своеобразии и неповторимости. Изучение лишь единичных фактов и явлений, без их обобщения, никогда не может создать научной дисциплины. Между тем — хотел этого автор статьи или не хотел — объективный смысл его рассуждений именно таков: поскольку объектом стилистики объявляется стиль индивидуального высказывания, постольку в концепции Ю. С. Сорокина не оказывается той стилистической категории, которая могла бы объединить, систематизировать все «конкретное многообразие стилистических применений элементов языка».
Положение Ю. С. Сорокина об отсутствии языковых стилей подверглось справедливой критике в статьях Р. Г. Пиотровского, Р. А. Буда-гова, И. Р. Гальперина, В. Г. Адмони и Т. И. Сильман, напечатанных в журнале «Вопросы языкознания». Однако не все в этой критике удовлетворяет. Так, Р. А. Будагов, отстаивая реальное существование стилей языка, основное свое внимание сосредоточивает на том, каковы функции выразительных средств языка в том или ином языковом стиле. Поэтому он смог, в самой общей форме, указать на своеобразие лишь «стиля 'художественного повествования» (при-
надлежность которого к языковым стилям вообще сомнительна, о чем — ниже), отграничив его от стилей нехудожественных, кото-.рые берутся при этом нерасчлененно, недифференцированно. Своеобразие этих последних, лингвистическое содержание их остается нераскрытым.
Одним из основных понятий стилистики как лингвистической дисциплины является понятие стилистической окраски языковых элементов: слов, выражений, форм, конструкций. Понятие стиля языка и понятие стилистической окраски языковых элементов не только соотносительны, но и немыслимы одно без другого. Нельзя, как это делает Ю. С. Сорокин, признавать наличие у языковых явлений стилистической окраски и одновременно отрицать существование стилей языка. Ведь стиль языка как лингвистическая категория представляет собой совокупность обладающих определенной окраской языковых средств, которые образуют здесь цельную, законченную систему. Тот или иной языковой стиль существует постольку, поскольку можно в языке выделить такие факты, которые обладают данной стилистической окраской (это не исключает того, что в характеристику стиля языка входят и негативные признаки, а также и сами способы, принципы объединения и организации языкового материала); с другой стороны, определение стилистической окраски элементов языка означает не что иное, как их отнесение к тому или иному языковому стилю. Не следует поэтому бояться говорить об ограниченности и замкнутости языковых стилей. Ведь стилистическая окраска языкового элемента в каком-либо направлении неизбежно суживает сферу и возможности его употребления; следовательно, и стиль языка, как совокупность таких элементов, не может не оказаться определенным образом ограниченным и замкнутым. Замкнутость стиля означает лишь то, что ему, с одной стороны, свойственны определенные, составляющие его специфику языковые средства и, с другой стороны, не свойственны некоторые другие языковые средства, обладающие другими стилистическими качествами.
Отрицание замкнутости, ограниченности стиля (что неизбежно означает отрицание самих стилей) связано у некоторых исследователей с подменой стиля языка, т. е. определенного языкового типа, конкретной формой его реализации в отдельном высказывании, контексте или произведении — тем, что Ю. С. Сорокин называет «стилем речи» и неправомерно объявляет единственной стилистической реальностью, заслуживающей изучения («функциональная стилистика»).
Но стиль отдельного высказывания или произведения письменности относится к стилю языка как частное к общему. Отмеченное в статье Ю. С. Сорокина недостаточно выдержанное соблюдение норм или особенностей стиля языка в стиле конкретного произведения не может, разумеется, служить основанием для отрицания объективного существования языковых стилей. Более того, тот факт, что эти отклонения с той или иной степенью отчетливости ощу-
щаются, с несомненностью свидетельствуют о наличии у нас представления об относительно устойчивых нормах стиля как внутренне организованной системы средств выражения. <...>
Отрицание стилей языка и замена их индивидуальными «стилями речи» связаны в статье Ю. С. Сорокина с неправильным, с моей точки зрения, представлением о соотношении контекста и стилистической окраски языковых элементов.
Ю. С. Сорокин развивает мысль о том, что «полная и конкретная стилистическая характеристика слова может быть дана только в контексте речи», что «реальная окраска»и «конкретное назначение» слова в речи определяется прежде всего его отношениями с другими словами в речи, «той смысловой перспективой, в которую слово оказывается «вдвинутым» в каждом отдельном случае». Другими словами, элементы языка — слова, выражения, формы — сами по себе лишены «реальной окраски» и приобретают ее каждый раз в зависимости от контекста. Очевидно, что вопрос о стилистической окраске слова подменен здесь вопросом о возможных выразительных функциях его в контексте. <...>
Организация контекста, действительно, определяет конкретные функции стилистически окрашенного языкового факта. Употребление разностильных элементов, например, в художественном произведении, может играть различную роль: оно создает нарочитое, нередко комическое или сатирически заостренное столкновение и противопоставление; оно может служить и средством создания многопланового, «многоголосого» повествования, в котором стилистическая окраска слова, не выделяясь так ярко и отчетливо, как в первом случае, тем не менее активно участвует в создании общей стилистической характеристики целого. Ведь нельзя же забывать, что контекст не есть нечто заранее данное, в которое «вдвигается» тот или иной языковой элемент, что сам контекст конструируется из этих обладающих определенной стилистической окраской элементов языка. <...>
Преувеличение роли контекста неизбежно приводит к отказу от определения стилистической окраски языковых элементов, которая оказываемся изменчивой и непостоянной. Такой взгляд на стилистическую окраску сродни попыткам отказать слову в значении на основании того, что значение реализуется только в контексте.
* * *
<...> Стилистическая окраска языковых средств ближайшим образом связана и соотнесена со «стилем языка». Определив и опи-•сав разные типы стилистической окраски в каком-либо языке, мы тем самым определяем и систему стилей этого языка. В этой связи важно отметить, что стилистическая окраска языковых средств может исходить из разных признаков, и, соответственно этому, сами стили языка могут оказаться расположенными в разных плоскостях, разных планах. Отчетливо выделяются два ряда стилистических окрасок: стилистическая окраска, раскрывающая экспрессив-
но-эмоциональное содержание речи (экспрессивно-стилистическая окраска и, соответственно, экспрессивные стили языка), и стилистическая окраска, указывающая на область общественного применения языкового средства (функционально-стилистическая окраска и, соответственно, функциональные стили языка).
Экспрессивно-стилистическая окраска языковых средств, кажется, никем не оспаривается, и ее реальное существование ни у кого не вызывает сомнений. Что касается функциональных стилей, то бесспорным здесь признается только деление на книжную и разговорную разновидности языка; стили же книжной речи, связанные с тем или иным видом письменности — научной литературой, официально-деловой письменностью, публицистикой, ставятся нередко под сомнение или безоговорочно отрицаются, как это имеет место в статье Ю. С. Сорокина.
Ю. С. Сорокин прав, говоря о том, что -в нашем языкознании нет удовлетворительного описания стилистической системы языка, не раскрыты языковые приметы тех или иных стилей. Но можно ли на этом основании утверждать, что таких примет вообще нет? Думается, что это неправомерно. Функционально-стилистическая окраска многих языковых средств очевидна. <...>
Неправомерно, как мне представляется, исключать специальную научную терминологию из числа стилистически окрашенных средств языка' и причислять ее, как это делает Ю. С. Сорокин, к нейтральной лексике. Наличие двух рядов стилей — экспрессивных и функциональных — означает, что и понятие нейтрального должно быть дифференцированным: нейтральное с точки зрения экспрессивной может оказаться стилистически окрашенным с точки зрения функциональной; как раз так и обстоит дело с научной терминологией.
Следует признать, что функционально-стилистическая окраска обнаруживается в языке значительно менее ярко и отчетливо, чем та стилистическая окраска, которая связана с разного рода экспрессиями. Экспрессивно-стилистическая окраска присуща слову или выражению непосредственно, она такой же неотъемлемый его признак, как лексическое или грамматическое значение.
<...> Если в экспрессивных стилях стилистическая характеристика контекста определяется стилистической окраской составляющих его элементов, то в функциональных стилях стилистическая окраска генетически обусловлена преимущественным употреблением данного языкового факта лишь в определенных условиях, в определенных контекстах. Этими отношениями между характером целого — высказывания, контекста и составляющих его элементов объясняется меньшая яркость, определенность и устойчивость и .большая историческая изменчивость функционально-стилистической окраски языковых элементов. При этом у разных функциональных стилей историческая изменчивость их языковых примет неодинакова. Здесь существенны роль и значение данного вида литературы в общественной жизни, его жанровая определенность, степень влияния стиля на общелитературный язык и т. д. Так, оче-
видно, наименее устойчивы признаки стиля публицистики в силу ее роли в жизни общества. Почти вся вновь возникающая общественно-политическая терминология и фразеология первоначально несет на себе яркую окраску публицистического стиля; постепенно эта окраска может ослабевать и соответствующая лексика и фразеология переходит в разряд общекнижной или даже нейтральной.
Все это, однако, не может служить основанием для отрицания объективного существования функционально-стилистической окраски и, следовательно, соответствующих языковых стилей. Ведь связь общественной функции и языковых средств в каждом функциональном стиле обладает все же для данной эпохи определенной устойчивостью, будучи социально обусловлена речевой практикой говорящего на данном языке коллектива1.
Таким образом, стилистическая характеристика .включает в себя выражение как определенной экспрессии, так и сферы общественного применения того или иного языкового факта. Экспрессивные и функциональные стили лежат в разных планах (хотя до некоторой степени и взаимообусловлены); но важно отметить, что в обоих случаях речь идет о совокупности элементов, обладающих определенной стилистической окраской, совокупности позитивных и негативных языковых признаков. В обоих случаях, следовательно, выделение стиля опирается на два взаимообусловленных фактора: 1) на наличие специфических фактов языка, обладающих определенной стилистической окраской и поэтому составляющих своеобразие данного стиля; 2) на относительную стилистическую «замкнутость», ограниченность стиля, т. е. на неуместность употребления в нем таких языковых средств, которые воспринимаются как принадлежащие другим стилям. Последовательное и выдержанное сочетание указанных факторов и создает определенный языковой стиль. Это позволяет нам применять термин «стиль» по отношению к обеим названным выше стилистическим системам, хотя они, строго говоря, по своим признакам и не соотносительны.
* * *
К функциональным стилям языка обычно причисляют и так называемый «стиль художественной литературы». Однако очевидно, что язык художественной литературы не обладает признаками языкового стиля, поскольку он не представляет собой системы стилистически однородных явлений, принципиально лишен всякой стилистической замкнутости и не опирается на специфическую для него стилистическую окраску языковых средств.
Язык художественной литературы — явление принципиально иного порядка, чем языковой стиль. И дело здесь не только в том, что в системе современного литературного языка отсутствуют специфические живые «литературно-художественные» языковые элементы, и даже не только в том, что современная художественная литература допускает использование любых стилистических пластов языка, не зная никаких ограничений в этом отношении; дело в том, что язык современной литературы принципиально разностилен, так сказать, принципиально «не-стиль». Всей сущностью своей он протестует против того, чтобы оказаться замкнутым в рамках языкового стиля, хотя бы потому, что язык отдельного художественного произведения представляет собой целую систему стилистических контекстов, целесообразно организованную и воспроизводящую с той или иной степенью полноты систему стилей общенародного языка. «Стилистика» художественного произведения основана на стилистике общенародного языка и вне этой последней не может существовать; выразительность какого-либо языкового факта — слова, выражения, формы — строится прежде всего на учете реальной стилистической окраски его в «общем«языке. Художественность языка произведения, следовательно, — не в отборе каких-то особенных, «художественных» слов или форм, а прежде всего (если говорить о «художественности» в лингвистическом плане) — в целесообразном использовании стилистических качеств элементов общенародного языка. Именно в умении отобрать и синтезировать наиболее типичные, социально-характерные и потому стилистически значимые явления лексики, семантики, фразеологии, грамматики «общего языка» проявляется мастерство художника и его знание жизни. <...>
Языковые средства входят в состав художественного произведения, сохраняя присущие им стилистические качества; художественные задачи могут осуществляться именно на основе того, что автор и читатель одинаково воспринимают общенародные стилистические свойства художественно использованных языковых явлений.
Таким образом, нет никаких оснований причислять язык современной художественной литературы к стилям языка, если понимать под последними семантически замкнутые, экспрессивно-ограниченные и целесообразно организованные системы средств выражения1. Это не значит, что язык художественной литературы вообще не обладает своей спецификой2.
Специфика современной художественной литературы определяется той эстетической функцией, которая присуща ему наряду с общей и основной функцией языка — коммуникативной. Эстети-
ческая функция языка художественного произведения раскрывается в его подчиненности идейно-художественному замыслу писателя; ей подчинены, ею определяются те многочисленные конкретные функции, которыми обладают языковые элементы в художественном произведении. В этом заключается глубокое своеобразие языка художественной литературы, которое отличает его от стилей языка; в этом отношении (и только в этом отношении) язык художественной литературы может быть противопоставлен всем другим формам проявления языка как «нехудожественным», не обладающим эстетическими функциями1.
Отграничение языка художественной литературы от функциональных разновидностей, стилей языка — существенно для определения задач и направления стилистического исследования. Анализ языка художественного произведения не мож.ет быть оторван от анализа идейного содержания произведения, от его системы образов; он предполагает раскрытие той связи, той зависимости, которая существует между содержанием произведения и его языком. Рассмотрение отношения языка произведения к национальному языку, определение стилистического состава произведения — непременное предварительное условие такого анализа. Но этого явно недостаточно: требуется еще и рассмотрение стилистических отношений внутри произведения, анализа художественных функций отобранных языковых средств. Ясно, что такой анализ не может брать изолированные факты, он всегда связан с рассмотрением языковых явлений в контексте, иногда в контексте целого произведения.
Изучая отношение языка художественного произведения к стилям национального языка, исследователь, естественно, оперирует теми же стилистическими понятиями и категориями, что и при изучении «общего» языка. Однако при функциональном подходе к языку произведения эти категории и понятия оказываются недостаточными; появляется необходимость в новых понятиях и категориях, которые отразили бы стилистические отношения внутри художественного произведения. Самый факт необходимости таких категорий и понятий — лишнее доказательство глубокого своеобразия языка художественной литературы.
И. С. Ильинская О языковых и неязыковых стилистических средствах1
В статье «К вопросу об основных понятиях стилистики» Ю. С. Сорокин, отрицая существование языковых стилей в современном русском языке, приходит к мысли о том, что отмечаемые исследователями различия между стилями «... выходят за рамки собственно языковые», что «с точки зрения языковой они обнаруживают исключительное разнообразие и изменчивость»2.
Мне кажется, что сама постановка вопроса об отношении стиля произведения и вообще любого высказывания к сфере языковой и неязыковой заслуживает серьезного внимания. В многочисленных попытках стилистического анализа последнего времени нет четкого разграничения этих двух сфер: любое явление, характеризующее стиль того или иного произведения, причисляется к явлениям языковым. Совершенно прав поэтому Р. А. Будагов в своем требовании «... разграничить собственно языковые стили, которые обусловливаются самой природой языка, и такие языковые явления, которые непосредственно, не определяются природой языка, а скорее зависят от специфики других общественных явлений»3.
Действительно, можно ли считать стиль какого-нибудь жанра или отдельного произведения литературы явлением только языковым? Определяется ли он полностью только языковыми факторами? На этот вопрос, как мне кажется, следует ответить отрицательно.
Так, например, для басенного жанра в целом характерно введение животных в качестве действующих лиц. Конечно, «зоологический» сюжет влечет за собой употребление в басне соответствующих слов — названий животных, но тем не менее эту черту стиля нельзя признать собственно языковой. В данном случае автор не производит выбора языковых средств: в соответствии с темой он вынужден употребить именно то, а не другое название животного. Таким образом, стиль здесь создается не языком, а самой темой, 'характерной для данного жанра.
Общеизвестно, какое значение имело реалистическое направление для русской литературы. В творчестве Пушкина оно привело к изменению стиля поэзии по сравнению с предшествующим периодом ее развития, а также по сравнению с ранним поэтическим творчеством самого Пушкина. Однако эти изменения в значительной мере зависели от изменения тематики, содержания. Та «вода» в «поэтическом бокале», о которой Пушкин пишет в известных «Отрывках из Путешествия Онегина», — это новые реалистические темы, отражающие русскую действительность; они во многом определили собой реалистический стиль новой поэзии.
Таким образом, в понятие стиля входит сама тема, т. е. явление неязыковое, хотя всегда, конечно, выражаемое языком.
В вопросе о стиле произведения обычно очень большое значение придается художественности, образности изложения; эти качества часто относятся всецело к области языка. Образность изложения создается, как известно, применением различного рода художественных приемов — тропов. <...>
Если бы в творчестве какого-либо писателя или в каком-либо отдельном произведении был обнаружен прием сравнения как одно из типичных художественных средств, то это указывало бы на одну из характерных черт стиля этого писателя или произведения; но эта черта не могла бы быть привлечена для характеристики его языковых стилистических средств.
По существу, то же можно сказать и об олицетворении, являющемся также одним из приемов создания образности. Наделение явлений природы, различных конкретных и абстрактных понятий чертами и свойствами одушевленных существ, составляющее сущность этого приема, лежит вне сферы языкового отбора. <...>
Что касается эпитета, то здесь дело обстоит, по-видимому, сложнее. Применение эпитета само по себе еще не составляет характерной черты языкового стиля, хотя, конечно, является элементом стиля произведения. Так, например, эпитеты, указывающие на какую-либо характерную черту предмета, его существенный признак (темная ночь, синее небо, яркое солнце, блистающие звезды и т. п.), не содержит чего-либо специфически языкового. Пристрастие к эпитетам или сдержанность в их употреблении, несомненно, характеризует индивидуальную стилистическую манеру писателя. Индивидуальность стилистической манеры может сказываться также и в том, какого рода эпитеты подбираются автором. <...>
Не всякий эпитет, употребленный писателем, является языковой чертой его стиля, а только такой эпитет; в котором так или иначе проявляется «природа» языка, сознательно использованная1* писателем. Это может сказаться, конечно, не только в метафорическом переосмыслении значения слова, но также и в использовании других возможностей, заложенных в языке. Так, например, языковой чертой авторского стиля может явиться тяготение к сложным образованиям — эпитетам типа лазоревосинесквозное тело, страна миллионнолобая, стоверстая подзорная труба, звероры-бъи морды, непроходимолесый Урал (Маяковский). Точно так же следует признать языковой чертой и своеобразное синтаксическое оформление экспрессивного образного определения, при котором синтаксически определяемое слово по значению является определяющим, например: прощалъностъ поцелуя, нескончаемостъ безжалостных часов, холодность бледная осенних облаков (Бальмонт). Поскольку изменение значения слова, служащее средством создания образности, есть явление языковое, постольку метафора как один из тропов, основанный именно на перенесении значения, ближе всего связана с языковой сферой. Действительно, когда мы
имеем дело с метафорой, выраженной одним словом или сочетанием, мы по существу имеем дело с языком. При этом часто смысловому изменению сопутствует и внешний формальный показатель (например, для существительного — возможность сочетаться с другим существительным в родительном падеже). <...>
Многочисленные перифрастические выражения, которыми изобилует лирика начала XIX века, должны, на мой взгляд, также рассматриваться как языковые черты стиля. Таковы, например, у Пушкина метафорические выражения, связанные с понятием смерти: могильная сень, могильный хлад, могильный сон, могильная ночь и т. п.
Однако метафора может выходить за пределы отдельного слова или выражения. Метафоричным может быть целое высказывание. В таком случае мы имеем иносказание, которое в целом составляет образ, имеющий переносный метафорический смысл. <...>
Анализ отдельных частных явлений поэтического стиля приводит к заключению о необходимости разграничения языкового и неязыкового плана в образовании стиля. Ю. С. Сорокин, несомненно, прав, подчеркивая наличие среди признаков стилей неязыкового момента; но значит ли это, как он полагает, что определенному жанру или определенной сфере речевой деятельности вовсе не соответствует характерная для каждого из них совокупность языковых средств? Ведь признаваемые Ю. С. Сорокиным в качестве единственного объекта стилистики отдельные произведения письменности, частные высказывания и контексты образуют жанры устной и письменной речи, существование которых Ю. С. Сорокин не отрицает. Отдельные единицы, образующие тот или иной жанр, объединяются общим характером своего содержания и назначения, а это предполагает наличие у них общих стилистических черт. Стилистическая однородность в свою очередь предполагает подбор определенных языковых средств. Однако Ю. С. Сорокин, признавая содержание и назначение речи определяющими факторами стиля отдельного высказывания, не считает, по-видимому, эти факты определяющими стиль языка всего жанра в целом и, таким образом, отказывает жанру в языковом стиле вообще. Но если признавать существующими стили отдельных частных высказываний, которые определяются их содержанием и назначением, то нельзя не признать наличия стилей языка как совокупности более или менее устойчивых комплексов языковых средств, соответствующих опреде-' ленным жанрам, типам речи и обусловленных их содержанием и назначением. <...>
Свое отрицание стилей языка Ю. С. Сорокин пытается обосновать также отсутствием строгой закрепленности за теми или иными стилями специфических языковых средств, «невозможных в других стилях или выступающих в этих других стилях как инородное тело». Действительно, в языке, по-видимому, не существует такого строгого закрепления языковых средств за каким-нибудь определенным стилем, хотя все же имеются отдельные элементы
очень узкого, стилистически ограниченного употребления (например, некоторые типичные канцеляризмы, отдельные слова поэтического языка). Однако стиль языка определяется не столько этими закрепленными средствами, сколько соотношением и комбинированием различных стилистических элементов. Поэтому языковые средства одного и того же стилистического пласта могут участвовать в образовании разных стилей языка в различных комбинациях и соотношениях с элементами других стилистических пластов. Причем, если данное объединение стилистических элементов будет нарушено вторжением в него неоправданного каким-нибудь специальными целями чуждого элемента, то он, действительно, выступит здесь как инородное тело.
Ю. С. Сорокин пишет: «... правильнее было бы говорить не о публицистическом, литературно-художественном, научном и т. д. стиле языка, а о различных принципах выбора, отбора и объединения слов в художественно-литературных, публицистических, научных произведениях данной эпохи». Признавая, что стиль отдельного высказывания создается в результате выбора, отбора и объединения разнородных стилистических средств и что это не мешает ему быть в то же время целостным, организованным единством, Ю. С. Сорокин, впадая в противоречие с самим собой, не допускает той же возможности в отношении стиля языка.
-Таким образом, поставив в своей статье исключительно интересные и актуальные для советского языкознания вопросы, Ю. С. Сорокин не доказал своего основного тезиса и не поколебал существующего представления о стилях языка как о системах средств выражения, соответствующих определенным типам речевой деятельности.
В. В. Виноградов Итоги обсуждения вопросов стилистики1
Выяснение вопроса о предмете, содержании и задачах стилистики, о месте стилистики в ряду других лингвистических дисциплин чрезвычайно важно для развития советского языкознания. Отсутствие точного определения стилистики, ее основных понятий и категорий, сферы ее действия сказывается в зыбкости, неотчетливости объектов и границ синтаксиса, фразеологии, лексикологии и особенно семасиологии.
<...> В стилистику, во-первых, вмещаются те синтаксические явления, которые не составляют сердцевины синтаксической структуры языка и по большей части выходят за рамки изучения типичных для данного языка основных видов словосочетаний и предло-мбений. Во-вторых, к стилистике относятся вопросы о функциях и
сферах применения параллельных синтаксических оборотов, а также композиционно или семантически ограниченных, «связанных» синтаксических явлений, характерных лишь для тех или иных разновидностей речи (например, официально-канцелярской, научной, повествовательной или драматической речи художественных произведений и т. п.). В-третьих, в стилистику включаются все вообще проблемы синтаксической синонимики, хотя само понятие «синтаксического синонима» еще до сих пор не может считаться точно определенным. Наконец, со стилистикой иногда связывается проблема экспрессивных — выразительных и изобразительных — оттенков, присущих той или иной синтаксической конструкции или тем или иным комбинациям синтаксических конструкций, а также проблема так называемых «синтаксических фигур речи» (syntaxis ornata).
Многообразие синтаксических вопросов и задач, которые ставятся перед стилистикой и решение которых вменяется ей в обязанность, отсутствие в них внутреннего единства побудили некоторых языковедов разделять стилистику на две области — на стилистику объективную и стилистику субъективную. Отражение этих двух разных планов стилистики, в частности' стилистического синтаксиса, легко можно найти и в наших языковедческих работах последнего времени. <...>
Объективная стилистика исследует принципы и правила соотношения и взаимодействия близких по значению или по функции, параллельных или синонимических форм, слов и конструкций в общей системе языка; Субъективная же стилистика имеет дело с закономерностями употребления и способами сочетания и объединения разнообразных грамматических (а также лексических) средств языка в тех или иных разновидностях речи, в разных устойчивых или изменчивых речевых формах общественного выражения коллективных или индивидуальных субъектов, в разных «стилях речи». В сущности, в своем разграничении стилистики «аналитической» и «функциональной» Ю. С. Сорокин возрождает эту старую традицию и не вносит в нее ничего принципиально нового, не определяя точно ни предмета стилистики, ни ее основных понятий, ни ее задач, ни ее места в кругу других лингвистических дисциплин. Различие — лишь в названиях, в терминах. Предлагаемые Ю. С. Сорокиным обозначения — «аналитический» и «функциональный» — не соотносительны и внутренне не оправданы. Дело в том, что и «аналитическая» стилистика имеет дело не только с экспрессивно-стилистическими, но и с функционально-речевыми «тональностями» разных языковых средств.
* * *
В языковедческой традиции ясно обозначилась тенденция к сближению, а иногда и к смешению стилистики не только с синтаксисом, но и с семасиологией. Любопытно, что еще Райзиг — один из основоположников семасиологии — считал стилистику (так же, как и риторику) частью семасиологии. Так как складывается впечатление, что стилистика имеет дело с тонкими и тончайшими диффе-
ренциально-смысловыми оттенками слов, оборотов и конструкций, то многие склонны относить именно к стилистике анализ и характеристику семантических нюансов речи, изучение разнообразных отношений средств языкового выражения к выражаемому содержанию. Само собой разумеется, что значительное место в этих исследованиях занимают наблюдения над смысловыми функциями и сферами обращения параллельных и синонимических выражений. Таким образом, и тут остро выступает задача сопоставительной и соотносительной семантической характеристики разных форм и видов речевого общения как одна из существеннейших проблем стилистики. Именно в силу этих соображений-иногда делалась ссылка на семантическую замкнутость «стиля» как целесообразно организованной системы словесного выражения. Между прочим, семантическая замкнутость или семантическая очерченность характерна для отдельного высказывания, для контекста речи, для словесного произведения. Следовательно, практически она предполагается у «стиля речи» и Ю. С. Сорокиным, который теоретически склонен отрицать ее: «... каждое высказывание, каждый контекст обладает стилем; в речи мы находим всякий раз определенный выбор слов, форм, конструкций, порядок их расположения и определенное их сочетание, которые зависят как от содержания и назначения речи, так и от общих законов, правил и возможностей языка». <...>
К стилистике всегда относится изучение дифференциально-смысловых и экспрессивных оттенков соотносительных, параллельных или синонимических выражений. Тесная связь стилистики национального языка с семасиологией остро выступает при сопоставлении семантических систем разных языков в процессе перевода или при работе над двуязычными дифференциальными словарями. Наконец, с семасиологией связаны также приемы и формы образных выражений. Поэтому в стилистике находит себе место не только отвлеченное учение о тропах, как это бывало в «теории словесности», но и описание основных тенденций и закономерностей образного, метафорического и вообще переносного употребления слов и выражений, закономерностей, характерных для того или иного языка в разные периоды его развития. Правда, здесь уже ощутителен переход из области семасиологии в область лексикологии и фразеологии.
* * *
Если обратиться к лексикологии и фразеологии, то и тут со стилистикой связываются разные виды языковых явлений, отчасти соответствующие тем, которые отрываются для стилистики от синтаксиса • и от семасиологии. Прежде всего, к стилистике относится определение ограниченных сфер употребления некоторых слов, значений, фразеологических оборотов и выражений, тяготеющих к отдельным типам, или разновидностям речи. Сюда же примыкает характеристика экспрессивных качеств разных лексических средств языка. <...>
В стилистику нередко вводится учение о свойственных тому или иному языку на данной ступени его развития законах и прави-
лах фразеологических сочетаний слов, о фразеологических контекстах, фразеологических своеобразиях и фразеологических границах употребления слов, а также об обусловленных различием фразеологических связей изменениях экспрессивно-стилистической окраски слов. <...>
К стилистике всегда относится характеристика экспрессивных оттенков фразеологических единиц, определение речевых сфер и литературно-жанровых пределов их употребления. Кроме того, в стилистику же включается изучение и оценка фразеологических штампов, шаблонов (или клише), вращающихся в той или иной сфере речи.
В стилистику входит учение о лексических синонимах, как «идеологических», так и экспрессивных и функционально-речевых, о видах и семантических основах синонимики в данной языковой системе, о связи отдельных синонимических вариантов с теми или иными типами и разновидностями речи. Анализ лексической и фразеологической синонимики, свойственной литературному языку, может расширяться в сторону изучения индивидуальных, субъективных, вызываемых задачами сообщения или условиями контекста способов употребления разнообразных слов и выражений в синонимическом смысле или в качестве членов одного семантического ряда. <...>
В лексический раздел стилистики, естественно, должен быть включен анализ экспрессивно-смысловых различий между близкими или соотносительными словопроизводственными рядами слов (например, лентяй и ленивец; дурак и дуренъ; красотка и краса-вица; старикан и старикашка', советчик и советник] дешевка и дешевизна; бродяжить и бродяжничать; портняжить и портняжничать; пискливый и писклявый и т. п.), а также обзор синонимических образований в кругу одной и той же словообразовательной категории.
Со стилистикой иногда (правда, чаще всего в учебных программах и руководствах) ассоциируется изучение лексической системы языка с точки зрения ее исторической динамики, внутренних тенденций ее развития (неологизмы, архаизмы) и взаимодействий с народными говорами и социальными жаргонами (диалектизмы, арготизмы и т. п.). Однако неправомерность такого переноса чисто лексикологических проблем в стилистику очевидна. Иное дело, когда речь заходит о функциях и целях употребления тех или иных разрядов слов, выходящих за пределы общей литературной нормы выражения (например, арготизмов, архаизмов и т. п.) или еще не вошедших в эту норму, в отдельных разновидностях литературной речи.
* * *
<...> Если не включать в морфологию область словообразования, то из круга собственно морфологических явлений в стилистику могут войти лишь вопросы о функциях и сферах употребления вариантных — параллельных и синонимических — форм склонения и спряжения, а также степеней сравнения. Проблемы синонимики частей речи, служебных слов и частиц, а также вопросы об экспрессивных оттенках предикативных форм и оборотов (напри-
мер, глагольных форм времени и наклонения, безличных глаголов и т. п.) относятся уже к области или лексики, или синтаксиса, а тем самым и соответствующих разделов стилистики.
В системе литературного произношения также выделяются соотносительные разновидности фонетического выражения, различные по функциям и связанные с разными сферами и задачами речевого общения. Их называют «стилями произношения», и, следовательно, рассматривают как область стилистического исследования <...>
* * *
Анализ стилистических явлений опирается на понятие нормы языка и ее возможных вариаций — как свободных, так и функционально обусловленных. Нормы языка исторически изменчивы. Описательное и историческое языкознание, стремящееся установить закономерности изменений системы языка, не может обойтись без изучения общественно-языковых норм. Стилистика в своих исследованиях исходит из этих норм, из оценки их живых вариаций и, следовательно, базируется на материале и результатах описательной фонетики, грамматики и лексикологии. Но изучая функциональные связи языковых фактов, возможности взаимозамещения в их кругу, в известных условиях — формы их смыслового параллелизма, синонимические соотношения между ними, систему распределения их. по разным речевым сферам и деятельностям, — стилистика общенародного языка приходит к характеристике разновидностей и типов речи, основных сфер речевого общения; на этом пути она осложняется и дополняется стилистикой литературно-художественной речи.
Таким образом, стилистика общенародного, национального языка охватывает все стороны языка — его звуковой строй, грамматику, словарь и фразеологию. Однако она рассматривает соответствующие языковые явления не как внутренне связанные элементы целостной языковой структуры в их историческом развитии, но лишь с точки зрения функциональной дифференциации, соотношения и взаимодействия близких, соотносительных, параллельных или синонимических средств выражения более или менее однородного значения, а также с точки зрения соответствия экспрессивных красок и оттенков разных речевых явлений; с другой стороны, стилистика рассматривает эти явления с точки зрения их связи с отдельными формами речевого общения или с отдельными общественно разграниченными типами и разновидностями речи. Вот почему от стилистики неотделимо учение о так называемых функциональных разновидностях или типах речи, характерных для того или иного языка в разные периоды его исторического развития. Именно этот круг вопросов, иногда относимый к «стилистике субъективной», является наименее исследованным и определенным.
В сущности, никаких особенно разительных, резких разногласий в понимании свойственных языку стилистических вариантов
как лексико-фразеологического, семантического, так и грамматического и фонетического характера дискуссия по вопросам стилистики не обнаружила. Даже Ю. С. Сорокин здесь ограничился лишь желанием выделить их изучение в особую аналитическую стилистику. Все остальное, что сказано им по вопросу о стилистических средствах языка, является самым общим повторением традиционных истин: в более непринужденных и общих формулировках он высказывает то, что- обычно говорится о стилистически нейтральной основе языка, о полной стилистической нейтральности слов основного словарного фонда в их прямых, номинативных значениях — как в функциональном речевом отношении, так и в отношении экспрессивной окраски, о стилистических пометах слов и выражений, о стилистически ограниченных сферах употребления групп слов, о лексических и грамматических синонимах и т. д.
* * *
<...> В системе языка выделяются разнообразные элементы (лексические и грамматические,'из этих последних чаще всего синтаксические), характеризующиеся различными речевыми границами их общенародного употребления или различиями экспрессивных окрасок. Они могут быть соотносительны друг с другом по экспрессии, по «стилистическому» качеству и противопоставлены-синонимическим выражениям из другой речевой сферы или разновидности. Некоторые из них выступают как «характеристические» приметы той или иной разновидности речи. Но сами по себе они, очевидно, не складываются в систему и не образуют «системы» в том смысле этого слова, в каком термин «система» применяется к языку1. Они объединяются в некоторые совокупности, в некоторые устойчивые экспрессивно-стилистические ряды внутри языковой системы в силу однородности экспрессии, а также сходного отношения к единой норме общенародного языка и к сложившейся традиции их функционально ограниченного употребления. В связи с этим возникает вопрос: содержатся ли в самой системе языка, «заложены» ли или, вернее, откладываются ли в ней самые способы, конструктивные принципы объединения и организации языкового материала, характерные для того или иного типа или разновидности речи? Ведь наличие стилистической окраски в отдельных элементах языка, т. е. отнесение их к определенному виду или типу речи («стилю»), может и не предполагать самих правил и принципов организационного объединения и структурной связи всех этих элементов в самой языковой системе, иначе говоря, еще не обязывает к признанию соотносительных и дифференцированных стилистических «систем» внутри единой системы языка. Но если такие принципы и связи могут складываться и развиваться в процес-
се употребления языка в разных общественных формах речевой деятельности, в многообразных разновидностях речи, то они во всяком случае иного качества, чем связи элементов самой системы языка: Связи и соотношения языковых элементов однородной стилистической окраски опираются не на структурные качества языка, не на формы и не на лексические или грамматические значения, а на социально-экспрессивные оттенки, на свойства функционального использования языковых средств в 'многообразии видов общественно-речевой практики. <...>
Признавая наличие разнообразной стилистической окраски у слов, форм, выражений и конструкций, языковеды обычно различают два ряда стилистических окрасок или «тональностей»: стилистические окраски экспрессивно-эмоционального характера и стилистические окраски, связанные с ограниченной речевой областью применения соответствующих языковых средств. Но уже отсюда ясно, что от наличия той или иной стилистической окраски или «тональности» у ряда слов и выражений до обобщенного вывода о существовании соответствующего «экспрессивного стиля» или «экспрессивной стилистической системы» в языке — «дистанция огромного размера». <...>
Приходится еще раз повторить, что «классификация стилей по экспрессивным качествам лишена единства, цельности и последовательности. По мере перехода от стилистической лексикологии к стилистическому синтаксису эта классификация постепенно теряет свои очертания. Возникает сомнение в правомерности распро-' странения термина «стиль языка» на разновидности экспрессивной окраски речи». Ведь одни и те же экспрессивные краски могут накладываться на совершенно различные по своему функционально-стилистическому характеру высказывания (например, ирония, возвышенная патетика и т. п.). <...>
Трудно согласиться с В. Д. Левиным, который считает объективно реальное существование «экспрессивных стилей» как цельных систем в самой структуре языка фактом самоочевидным и несомненным.
«Экспрессивный стиль» В. Д. Левину представляется совокупностью «элементов, обладающих определенной стилистической окраской», совокупностью «позитивных и негативных языковых признаков», образующих «цельную законченную систему». Однако В, Д. Левин не касается вопроса о том, должна ли непременно применяться и применяется ли вся такая совокупность или «система» общественно осознанных и закрепленных шутливых, иронических, вульгарных, неодобрительных и т. п. слов и выражений каждый раз для реализации соответствующих «стилей языка» в конкретных условиях и контекстах или же эти «стили» могут конструиро-' ваться и другими языковыми средствами, субъективно окрашенными или окрашиваемыми нужной экспрессией. В связи с этим укрепляется сомнение вообще в существовании таких «цельных, законченных систем» в самой общей системе языка. Ведь невозможно выделить какие-нибудь свободные, т. е. не принявшие фор-
му грамматических идиоматизмов, общеобязательные синтаксические формы и конструкции, непосредственно выражающие иронию, шутку, неодобрение и т. п.
История экспрессивных форм речи и экспрессивных элементов языка вообще в языкознании мало исследована, пути и даправ-ления их развития в отдельных конкретных языках не выяснены.
Несколько иначе обстоит дело с изучением стилистически ограниченных функционально-речевых элементов, которым также сопутствует экспрессивная окраска, и их употребления. Что функционально-стилистическая окраска, присущая части слов, выражений и даже конструкций, генетически обусловлена преимущественным употреблением этих языковых фактов и явлений лишь в определенных видах речи, в определенных контекстах, — это очевидно. Связь этих языковых элементов с теми или иными функциональными разновидностями, типами, «стилями» речи для данной эпохи устойчива и общепризнанна.
* * *
Естественно возникают вопросы: функциональное разнообразие исторически сложившихся разновидностей речи, качественное различие между далекими разновидностями книжной и разговорной речи вытекают ли непосредственно из свойств самой системы языка в результате ее развития? Как это многообразие речевой деятельности исторически отражается в составе и строе языка? Система языка — при внутреннем единстве ее структуры — представляет ли в отдельных своих частях совокупность соотносительных, дифференциальных форм и способов выражения, внутренне объединенных и образующих своеобразные стилистические «системы» («стили языка») внутри общей языковой системы? Если язык обладает этим качеством, то в какие периоды его истории оно развивается в нем и как изменяется? Или же при крепком единстве общенационального языка в его системе лишь отслаиваются отдельные черты и элементы разнообразных разновидностей и типов речи, слышатся лишь отголоски более или менее отстоявшихся видов речевого общения? Следовательно, вопрос о формах, разновидностях и типах литературной речи, обычно называемых «стилями языка», повертывается в конкретно-историческую сторону. И в этом аспекте самый термин «стиль языка» требует уточнения. Его нельзя смешивать с термином «стиль речи», если признавать необходимость разграничения понятий языка и речи.
Термин «стиль языка» и определение стилей как разновидностей языка, как «частных» систем внутри «общей» системы языка побуждает представлять их по образу и подобию языковой системы. Однако никто из историков русского языка, выйдя за пределы трех стилей русской литературной речи XVIII в., не ищет в национальном русском языке XIX и XX вв. множества изолированных систем выражения («стилей» языка), составленных из характерной для каждой из них совокупности столь же «изолированных элементов языка».
Стиль языка иногда понимается и в ином смысле, как совокупность «более или менее устойчивых комплексов языковых средств, соответствующих определенным жанрам, типам речи и обусловленных их содержанием и назначением»1. С этой точки зрения анализ и понимание языкового стиля не должны опираться на сумму «изолированных элементов языка», но и не должны выходить за пределы общеязыковых категорий и понятий — изменений значений слова, способов употребления слов и грамматических конструкций. Все, что не может быть непосредственно выведено и объяснено из таких элементов языковой системы, объявляется «неязыковым», хотя от этого не становится несомненно и «нестилистическим». Так, метафора, выраженная одним словом или сочетанием, считается языковым стилистическим средством (мрак жизни, мрак душевный, мрак земных сует и т. п.); но метафора, выходящая за пределы отдельного слова и выражения (например, целое высказывание, вроде стихотворения Пушкина «Прозаик и поэт»), рассматривается уже как «неязыковое стилистическое средство»2.
Легко заметить, что здесь говорится собственно о стилях речи, т. е. о «системах средств выражения, соответствующих определенным типам речевой деятельности»3. Термином же «языковой стиль» («стиль языка») только подчеркивается, что эти стили речи понимаются и изучаются в «плане языковом», т. е. в пределах элементов языковой системы, лишь с точки зрения качеств и применений этих элементов. «Стиль языка» понимаются в этом случае не как содержащиеся в самой языковой структуре обособленные и замкнутые круги разных выразительных средств, а как обнаруживающиеся в разных формах и видах общественно-речевой деятельности коллективно осознанные способы соотношения и комбинирования различных стилистических элементов4. Если оставить в стороне нечеткое и лингвистически (т. е. в плане общей теории языка) не обоснованное противопоставление «языкового» и «неязыкового», ясно, что И. С. Ильинская относит «стили языка» не к самой структуре языка, а к широкой области.функционального использования языка в общественно-речевой практике.
В сущности о том же говорит Ю. С. Сорокин. <...>
Ю. С. Сорокин не сомневается в наличии стилистических категорий как принадлежности «индивидуального высказывания», ему сомнительны стилистические категории как «категории языковые»5. Но Ю. С. Сорокин делает шаг назад, когда он отрицает коллективную природу и общественно-осознанные типические свойства тех соотносительных и функционально-дифференцированных способов словесного выражения, которые принято называть то «стилями языка», то «стилями речи». Ведь еще проф. Г. О. Винокур писал о том,
что стилистика «... может быть лингвистической дисциплиной только при том непременном условии, что она имеет своим предметом те языковые привычки и те формы употребления языка, которые действительно являются коллективными»1.
В ходе дискуссии по вопросам стилистики было также правильно указано, что различия между «стилями» заключаются не только и не столько в материальном составе языковых средств и не только в принципах соотношения и приемах объединения различных элементов языка, но также и в их функциях. «Понятия точности, образности, экспрессивности, как и другие стилистические категории, не механически перекочевывают из одного языкового стиля в другой, а в системе каждого стиля приобретают глубокое своеобразие», — писал проф. Р. А. Будагов2.
Если не останавливаться на отождествлении и смешении терминов и понятий «языковой» и «речевой», то у всех участников дискуссии можно отметить одинаковое и однородное понимание природы стиля в современных развитых национальных языках.
Вместе с тем понятно, что стиль речи не всегда формируется непосредственно самими элементами языка. Иногда он обусловлен сложными образованиями, возникающими из сочетания этих элементов и представляющими синтезированные смысловые единства. Эти сложные стилистические явления художественной речи (например, сравнения, олицетворения и т. п.) не могут быть понятны на основе анализа только отдельных относящихся сюда слов.
Стиль — это общественно осознанная и функционально обусловленная, внутренне объединенная совокупность приемов употребления, отбора и сочетания средств речевого общения в сфере того или иного общенародного, общенационального языка, соотносительная с другими такими же способами выражения, которые служат для иных целей, выполняют иные функции в речевой общественной практике данного народа. Стили, находясь в тесном взаимодействии, могут частично смешиваться и проникать один в другой. В индивидуальном употреблении границы стилей могут еще более резко смещаться, и один стиль может для достижения той или иной цели употребляться в функции другого.
Справедливо отмечалось, что степень индивидуального своеобразия стилей речи неодинакова. В таких разновидностях письменно-книжного речевого общения, как деловая бумага, техническая и слу-жебно-административная инструкция, информационное сообщение в газете, даже передовая, индивидуально-стилистическое отступает перед стандартом, типической нормой или основной тенденцией привычной, установившейся формы словесного выражения.
* * *
Никто из участников дискуссии не отрицал того, что литературный язык, обслуживая разнообразные сферы общественной дея-
тельности, разнообразные области культуры, в процессе своего исторического развития становится опорой и основой разнообразных форм, типов или разновидностей речевой деятельности, образующихся на базе разного отбора, сочетания и экспрессивного объединения языковых средств. Наметились большие трудности и обозначились существенные противоречия в понимании характера этих речевых разновидностей и закономерностей их исторического развития. Ю. С. Сорокин настаивал даже на том, что в истории русского языка «стили языка» как особые семантические замкнутые «типы речи», характерные, например, для его функционирования и развития в XVII и XVIII вв., затем ликвидируются, и, начиная с времени Пушкина, можно говорить уже о многообразии индивидуальных стилей речи. С этого периода перед стилистикой современного языка встает новая задача — «... анализ многообразия стилистических применений элементов в конкретных речевых условиях. Именно здесь мы сталкиваемся с понятием стиля речи, с тем, без чего немыслимо никакое высказывание...»1.
Понятие «стиля речи» в этих высказываниях Ю. С. Сорокина остается неясным, так же как и понятие «разновидностей речи». Вопрос о том, не сложились ли и не складываются ли какие-нибудь устойчивые, типические, коллективные правила и особенности целенаправленного использования языковых средств в отдельных областях общественной деятельности, в отдельных жанрах литературы или письменности, не ставится. Упор делается на «конкретные приемы сочетания языковых элементов в каждом высказывании, в каждом контексте», особенно в образцовых произведениях.
<...> Принципы индивидуального сочетания разностильных элементов в композиции художественного произведения, в языке художественной литературы признаются типичными и действительными для всех решительно высказываний и «контекстов речи», относящихся к самым разнообразным областям общественной деятельности. «Стиль языка» для Ю. С. Сорокина равнозначен «стилю-диалекту».
Как бы то ни было, понятие «стиля языка» и понятие «стиля речи» остались в результате дискуссии не вполне уточненными и совсем не разграниченными. И в этом — недостаток дискуссии. <...>
Вопрос о разграничении понятий «языковой стиль» и «стиль речи», по-видимому, представлялся второстепенным и даже излишним многим участникам дискуссии. Так, Р. Г. Пиотровский, справедливо отметив, что в рассуждениях Ю. С. Сорокина понятие стиля совпадает с понятием индивидуального контекста и, следовательно, отрицается «объективное существование в языках речевых стилей» как общественно осознанных и целесообразно организованных совокупностей средств выражения, затем пишет, что «ликвидация научного понятия языкового стиля... обозначает уничтожение основной стилистической категории».
Кроме смешения и даже отождествлений понятий «языковой стиль» («стиль языка») и «речевой стиль» («стиль речи»), часто наблюдается также наивное приравнение речевого стиля к «форме языка» и своеобразно понимаемой «разновидности языка» (например, устный и книжный «стили», диалогический и монологический «стили», «стили» просторечный и литературный и т. п.).
Все это говорит о том, что для стилистики чрезвычайно важно разобраться в структуре и сущности всех тех исторически развивающихся форм, типов и видов речи, дифференцированных соответственно областям общественной деятельности, целям и формам языкового общения, всех тех функциональных и жанровых разновидностей литературного языка, которые нередко называются «стилями языка» (а также иногда «стилями речи»).
* * *
Вопрос о формах или разновидностях речи и о различиях в строении речи, обусловленных целями высказывания, интересовал еще В. Гумбольдта. Он отмечал, что разные виды речи как поэтического, так и прозаического характера имеют «свои особенности в выборе выражений, в употреблении грамматических форм и синтаксических способов совокупления слов в речи.»1. Он подчеркивал также необходимость разграничения понятий языка и речи. <...>
Интересные, хотя и не во всем убедительные взгляды на соотношение языка и речевой деятельности были развиты акад. Л. В. Щер-бой в его известной работе «О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании». Л. В. Щерба писал: «Языковая система и языковой материал — это лишь разные аспекты единственно данной в опыте речевой деятельности...»; «Все подлинно индивидуальное, не вытекающее из языковой системы, не заложенное в ней потенциально, не находя себе отклика и даже понимания, безвозвратно гибнет»; «То, что часто считается индивидуальными отличиями, на самом деле является групповыми отличиями, т. е. тоже социально обусловленными» (можно прибавить: или отличиями функциональными, тоже коллективно закрепленными). <...>
Вопрос о закономерностях развития форм речевого общения, функциональных разновидностей речи, видов и типов общественно-речевой деятельности, о характере и способах «обслуживания» языком разных проявлений духовной и материальной культуры народа в ее движении до сих пор не был еще предметом глубокого исторического изучения. Во всяком случае, мы еще не имеем истории какого-нибудь развитого языка, разработанной в этом плане.
* * *
При изучении форм речи прежде всего выступает глубокое различие между речью разговорной и речью письменной, с которыми чаще всего и связывается в самом общем плане название «стиля речи». Но это неправильно. Дифференциация речи по этим формам основана не на целеустремленном отборе форм, слов и конструкций, а на различиях в общественных условиях и в материальных средствах социального общения.
О целесообразности отождествления понятий «стиль речи» и «форма речи» справедливо писали А. И. Смирницкий и О. С. Ахма-нова: «Вряд ли можно думать, что дифференциация речи по ее формам (или тем более по характеру участия в ней данного лица) может быть поставлена в простую и прямую связь со стилями речи. Хотя общеизвестно, что исторически возникшие письменности и развитие литературной традиции имели важное значение для формирования, например, синтаксиса сложного предложения, в современных новых европейских языках (которые здесь конкретно и имеются в виду) тот или иной стиль речи все же не оказывается закрепленным за определенной ее формой. Современный роман, повесть, рассказ (не говоря уже о пьесе), естественно, дают нам в письменной форме то, что нередко именуется «разговорным» стилем. Вместе с тем в устной форме речи, например, научного работника или дипломата, может быть представлен так называемый «письменный» или «книжный» стиль...»1.
Разговорная форма речи отличается от письменно-книжной уже тем, что в ней интонации, мимика и жесты собеседников, бытовая ситуация играют огромную смысловую роль. Справедливо отмечались в связи с этим лексико-фразеологические особенности, синтаксические и интонационные своеобразия разговорной формы речи. <...> Разграничение формы разговорной и книжной речи важно также для изучения таких композиционно-речевых видов общения, как диалог и монолог в их сложных и многообразных комбинациях, переплетениях и взаимодействиях. Но самый строй диалогической речи во многом зависит от состояния и качества народно-разговорного языка, от его отношения к языку литературному. Характер этого отношения социально-исторически обусловлен. Вместе с тем он качественно и функционально неоднороден в периоды развития языка народности и языка нации. .
Типы взаимодействия между формами народно-разговорной и литературно-книжной речи определяют состав и соотношение функциональных разновидностей языка той или иной эпохи. Если функцию языка литературы, языка культа и государственного делопроизводства выполняет чужой язык или какой-нибудь международный язык цивилизации (как, например, латинский язык в средневековой Польше), то состав разновидностей общей народно-разго-
ворной речи, естественно, сужен и сферы их действия ограничены, хотя и не вполне разграничены. При традиционности речевого обихода едва ли в это время существуют прочно осознанные и строго регулируемые коллективом общенародные нормы отдельных форм и разновидностей речи.
Само собою разумеется, что гораздо более сложным и функционально дифференцированным оказывается взаимодействие форм разговорной и книжной речи, когда они складываются и развиваются на базе одного и того же языка или близко родственных языков, как это было в древней Руси. Тут можно говорить о развитии соотносительных, функционально разграниченных типов литературного языка (например, делового, литературно-художественного и церковно-книжно-го), которые отличались друг от друга не только лексикой и фразеологией, но и грамматическими и даже фонетическими особенностями. Однако едва ли к этим типам и разновидностям, например, древнерусского литературного языка XI—XIII вв. применим термин «стили языка». Дело в том, что эти типы не умещаются в рамках структуры народного восточнославянского языка (или языка восточнославянской народности). Церковно-книжный тип древнерусского литературного языка, обслуживавший области культа, науки и отчасти исторической и религиозной беллетристики, и по использованию слов основного словарного фонда, и по некоторым особенностям грамматических форм и конструкций выходил за пределы структуры языка восточнославянской народности. Вместе с тем влияние этого типа литературного языка не могло не сказываться в большей или меньшей степени и на литературно-художественном типе языка, а кое в чем и на деловом. Понятие же «стилей языка» предполагает, что соответствующие соотносительные системы словесного выражения, организованные сообразно их общественному назначению, их функциям в речевой-культуре народа, базируются на элементах — фонетических, грамматических и лексических — единого общенародного языка, на его вариантных формах. Следовательно, образование «стилей языка» связано с большей внутренней, структурной слитностью литературного языка, оно осуществляется или может происходить в период более глубокого и тесного сближения литературного языка с языком народным, когда функциональные разновидности литературного языка, сопоставленные друг с другом или противопоставленные друг другу, прямо или косвенно — путем семантических соотношений или синонимического параллелизма — ориентируются на основной словарный фонд и грамматический строй общенародного языка. В истории русского языка эти процессы относятся к позднему периоду развития языка русской (великорусской) народности — не ранее XVI в., особенно его второй половины. Именно к этому времени восходят истоки процесса формирования системы трех стилей русского литературного языка, развившейся в XVII в. и в первые две трети XVIII в., системы, нашедшей глубокое обобщение в трудах М. В. Ломоносова. Осознание исторической важности этой системы как переходного этапа к образованию единой общенациональной языковой нормы определило стилистические тенденции и правила «Российской грамматики» и «Риторики» великого Ломоносова.
Создание нормативной грамматики русского языка, охватывающей звуковой и морфологический строй русского национального языка, а также закономерности сочетания слов со ссылками на различия в стилях, было крупным шагом на пути формирования единой общенациональной нормы литературного выражения. Образование такой нормы связано с ликвидацией старой системы трех стилей. Стиль одного и того же произведения теперь может совмещать в себе самые разнообразные формы речи, прежде разобщенные и разделенные по трем стилям. Попадая в новую речевую обстановку, вступая в новые связи, старые языковые средства приобретают иной смысл и иные стилистические функции. Естественно, что при наличии твердой общей нормы национально-языкового выражения могли свободно развиваться многообразные социально-функциональные и индивидуально-художественные стили речи. Белинский констатировал это новое качество русской литературно-художественной речи, возникшее в связи с пушкинской реформой стилистики русского литературного языка. <...> Вместо трех стилей языка постепенно складывается функциональное многообразие разных стилей речи. Прежде такого рода частные функционально-речевые стили могли развиваться и вращаться только в границах каждого из трех общих «стилей языка» (об этом писал еще Ломоносов в своих черновых набросках); в пушкинскую же и послепушкинскую пору стили речи получают обобщенное значение и создаются, развиваются на базе единой общенациональной языковой системы.
Таким образом, пушкинская стилистическая реформа открыла возможности интенсивного творческого развития индивидуально-художественных и общественно-функциональных стилей русской литературной речи как целесообразных способов отбора и комбинирования различных языковых элементов в зависимости от сфер общественной деятельности, от общности цели, назначения и содержания речи. Эта общность создает условия для более или менее четкой нормализации выбора языковых средств в разных стилях речи.
<...> При наличии общих тенденций построения какого-нибудь стиля речи, обусловленных основной функциональной направленностью его (например, в научном стиле — задачей терминологического обозначения соответствующих понятий и явлений и логически обобщающей системой последовательного изложения, в критико-публицистическом — задачей социально-политического воздействия на слушателя), — в пределах этого стиля вместе с тем наблюдается значительная индивидуализация конкретных форм выражения1. Вместе с тем разные функциональные стили речи находятся в живом соотношении и взаимодействии. И все же целесообразно организованный отбор языковых средств, обусловленный взаимодействием разнообразных факторов, приводит к более или менее выдержанному, типовому или типическому единству в характере, в системе их сочетания и функционального использования, т. е. к
тому, что обычно называется стилем речи (или недифференцированно — «стилем языка»). Качественная определенность такого типового стиля зависит от более или менее устойчивой и единообразной организации речевого материала1.
Порожденные историческим развитием языка и поддерживаемые целесообразностью разграничения разных видов общеция, стили речи в то же время находятся в непосредственном взаимодействии. Разнообразные стилевые тенденции нередко перекрещиваются между собой. Национально-литературный язык, будучи по своей структуре внутренне цельным и единым для всего общества, вместе с тем становится основой сложной и многогранной системы переплетающихся и взаимодействующих, исторически изменяющихся стилей речи.
Область действия и применения, функциональная концентри-рованность стилей речи могут быть очень различны. <...>
Однако своеобразие функционирования языка в той или иной сфере общения далеко не всегда приводит к образованию особого, более или менее устойчивого стиля речи. Чаще всего такие своеобразия выступают в подборе лексики. Между тем понятие стиля речи, а тем более стиля языка связано с понятием нормы отбора и с понятием внутреннего единства (или «системности», как иногда говорят), взаимосвязанности и взаимообусловленности приемов организации речевого материала.
Таким образом, понятия «стиля языка» и «стиля речи» — категории исторические. Их нельзя смешивать с понятиями «тип языка» и «форма речи». <...>
Стилевая структура литературных языков различна в разные эпохи их исторического развития. В разных системах языка не все стили равноценны. Они различаются по своим экспрессивным качествам, по сферам их употребления, по своей общественной функции, по своему семантическому объему и своему строению, по роли в истории культуры народа. <...>
* * *
Среди стилей литературной речи совершенно особое место занимает система стилей художественной литературы. <...>
Теория художественной речи является одним из важных отделов стилистики. В художественной речи исключительная роль принадлежит эмоционально-чувственной стороне языка, системе эмоционально-чувственных образов. <...>
Изучая те стилистические приемы, которые играют организующую роль в системе средств художественного воздействия, теория художественной речи тесно связывает их с структурными свойствами соответствующего общенародного языка и закономерностями его исторического развития. Формы индивидуального словесно-
художественного творчества дают возможность вскрыть и наглядно представить стилистико-грамматические и лексические богатства и возможности общенародной речи. <...>
Во время дискуссии по стилистике у нас не обнаружилось согласия и единства в понимании сущности «языка» художественной литературы и его места в системе стилей литературной речи. Одни ставят «стиль художественной литературы» в параллель с другими стилистическими разновидностями литературной речи (со стилем научным, публицистическим, официально-деловым и т. п.), в один ряд с ними, другие считают его явлением иного, более сложного порядка (ср., с одной стороны, взгляды А. Н. Гвоздева, Р. А. Будагова, А. И. Ефимова, Э. Ризель и др., с другой стороны — взгляды И. Р. Гальперина и Г. В. Степанова и, наконец, взгляды В. Д. Левина).
В сущности, «язык» художественной литературы, развиваясь в историческом «контексте» литературного языка народа и в тесной связи с ним, в то же время как бы является его концентрированным выражением. Поэтому понятие «стиля» в применении к языку художественной литературы наполняется иным содержанием, чем, например, в отношении стилей делового или канцелярского и далее стилей публицистического и научного.
Язык национальной художественной литературы не вполне соотносителен с другими стилями, типами или разновидностями книжно-литературной и народно-разговорной речи. Он использует их, включает их в себя, но в своеобразных комбинациях и в функционально преобразованном виде. Он развивается на основе целесообразного, эстетически оправданного использования всех речевых разветвлений национального языка, всех его выразительных средств. <...>
Основным в лингвистическом изучении художественной литературы является понятие индивидуального стиля как своеобразной, исторически обусловленной, сложной, но структурно единой системы средств и форм словесного выражения. В стиле писателя, соответственно его художественным.замыслам, объединены, внутренне связаны и эстетически оправданы использованные художником общенародные языковые средства. Проблема индивидуального стиля писателя — предмет не только языковедческого, но и литературоведческого изучения. <...> Круг тех понятий и категорий, с которыми сталкивается языковед при изучении индивидуального стиля писателя, далеко выходит за пределы категорий функционально-речевой стилистики. Так, в художественном произведении формы разговорной речи воспринимаются и осмысляются не только в плане их содержания и построения, в плане объективно-историческом, но и в плане субъективном, в отношении к говорящему лицу, с точки зрения социальной характерологии. Важно, кто, какой социальный субъект выражает себя в тех или иных формах разговорной речи, с какими национальными различиями характеров связаны те или иные своеобразия и черты стиля драмы, те или иные особенности бытового разговора.
IV. Научный стиль речи
Научный стиль — один из функциональных стилей общелитературного языка, обслуживающий сферу науки и производства. Специфические особенности этого стиля обусловлены предназначенностью научных текстов для передачи объективной информации о природе, человеке и обществе. Основной формой мышления в науке является понятие, поэтому научному стилю речи свойственна подчеркнутая отвлеченность и обобщенность, которая выражается в текстах употреблением слов абстрактной семантики и слов среднего рода с отвлеченным значением. Задачи общения в сфере науки, ее предмет, содержание речи требуют передачи общих tio-нятий, к тому же понятий научных. Этому служит абстрактная лексика, специальная лексика и терминология. Терминология, являясь одной из главных составляющих научной речи, воплощает такое качество научного стиля, как точность. Важнейшие признаки научного стиля — точность, ясность, логичность, строгая аргументированность, однозначность выражения мысли — служат главной задаче этого стиля — передаче объективной информации о предмете исследования. В научной речи широко используются слова, отражающие соотношение между частями высказывания, служащие для создания стройного, логичного текста: часто употребляются наречия в связующей функции; преобладают глаголы в самой обобщенной форме (настоящего постоянного или настоящего вневременного); для глаголов и личных местоимений характерно использование форм 3-го лица, что помогает подчеркнуть отвлеченность и обобщенность стиля. В синтаксисе можно отметить приоритет сложных предложений над простыми, использование распространенных предложений, широкое употребление причастных и деепричастных оборотов, страдательных конструкций.
Приводимые ниже тексты представляют собой образцы научного стиля речи со всеми его характерными признаками. В то же время в произведениях, из которых взяты фрагменты для хрестоматии, привлекают как актуальность и оригинальность исследований, так и выдающиеся имена их авторов, всегда находившиеся в поле зрения широкой общественности.
В хрестоматии представлены отрывки из книги выдающегося филолога академика Виктора Владимировича Виноградова (1895— 1969) «Очерки из истории русского литературного языка XVII— XIX вв.». Несмотря на то что эта работа вышла в свет более шестидесяти лет назад (1934 г.), она не только не устарела, но, выдержав испытание временем, стала по существу классической благодаря своей неувядающей полемичности и актуальности поставленных проблем. В своих «Очерках...» ученый не просто наметил новые пути в развитии науки о русском языке, он создал новую научную дис-
циплину — историю литературного языка, не имевшую прежде ни методологических, ни фактологических основ. Для достижения этой цели В. В. Виноградову пришлось проделать поистине титаническую работу по выявлению источников, историографии, формулировке основных задач методологического.и конкретно-исторического характера. Однако ценность «Очерков...» состоит не только в этом, но и в блестяще осуществленном анализе весьма сложного
•процесса перехода древнерусского языка к языку нового времени в XVIII и XIX вв.
Помещенные в хрестоматии фрагменты двух очерков этой книги — «Освоение западноевропейской терминологии (административной, общественно-политической, военно-морской, производственно-технической и научно-деловой)» и «Мода на иностранные слова» — дают наглядное представление о языковой ситуации второй половины XVIII в., когда активное вторжение французского языка с его богатой и гибкой стилистической культурой серьезно осложнило положение дел. Введение в обиход «высших слоев общества» французского языка представлено В. В. Виноградовым не только и, быть может, даже не столько как закономерный результат сложнейших куль-
• турно-исторических процессов. С точки зрения исследователя, в этом процессе значительная роль была отведена «дворянскому салону» и широко бытовавшему в нем «щегольскому жаргону», который и привел к безграничному распространению среди определенных слоев населения галлицизмов и общему приспособлению русской речи к категориям европейской культуры и цивилизации.
Фрагменты интересны не только тем, что представленные в них мысли, наблюдения и.выводы актуальны и сегодня, что они способны дать многим пищу для размышлений. Обращает на себя внимание и особый стиль изложения материала: ясность и отточенность формулировок, широкое использование специальной лексики и необычайно строгий отбор синтаксических конструкций, композиционная стройность каждой из частей произведения и обилие иллюстративного материала. Существенна и еще одна черта, свойственная таланту ученого и реализованная, в частности, в его «Очерках...». В. В. Виноградов широко применял во многих своих работах метод «историко-филологического анализа» (термин самого В. В. Виноградова), который позволял ему соотносить литературную и языковую эволюцию с культурой и историей, воплощенной в фактах «литературного быта».
Проблемам возрождения отечественной культуры посвящена научная и общественная деятельность одного из крупнейших ученых нашей страны академика Дмитрия Сергеевича Лихачева. Фундаментальное исследование «Слова о полку Игореве», книги «Поэтика древнерусской литературы», «Развитие русской литературы X—XVII веков», «Эпохи и стили» и многие другие принесли ему поистине мировую известность. Поставленные в них проблемы чрезвычайно важны в наше время, когда духовная жизнь под мощным натиском «материальной» заметно уступила свои позиции.
Именно сохранению бесценных сокровищ человеческого духа, воплощенных в памятниках культуры, и посвящена вся деятельность ученого.
eSsxifo
В. В. Виноградов
Очерки по истории русского литературного языка XVII—XIX веков1
(1934)
§ 3. Освоение западноевропейской терминологии (административной, общественно-политической, военно-морской, прризводственно-технической и научно-деловой)
Язык Петровской эпохи характеризуется усилением значения официально-правительственного, канцелярского языка, расширением сферы его влияния. Процесс переустройства административной системы, реорганизация военно-морского дела, развитие торговли, фабрично-заводских предприятий — все эти исторические явления сопровождались насаждением новой терминологии, вторжением потока слов, направляющихся из западноевропейских языков. «Европеизация» русского языка носила ярко выраженный отпечаток правительственного режима. Так, меняются термины административные, которые шли по преимуществу из Германии (становившейся в то время во многом образцом полицейского государства). Оттуда взята табель о рангах. Оттуда двигаются такие слова, как ранг, ампт (ср. почтамт), патент, контракт, штраф, архив, формуляр, архивариус, нотариус, асессор, маклер, полицеймейстер, канцлер, президент, орден, социетет, факультет и т. п. В этой административной терминологии кроме чисто немецкой стихии сказывалось и сильное влияние латинского языка. Но путь, которым шли в Россию эти термины, иногда пролегал через Польшу. Так, по крайней мере, можно думать, судя по форме слов, их ударению, их словообразовательным суффиксам: «Существительное на -ия (в польском языке на ja), несомненно, польского происхождения: акциденция, апелляция, апробация, ассигнация, аудиенция, вакансия, губерния, демонстрация, инквизиция, инструкция, канцелярия, комиссия, конституция, конференция, конфирмация, нация, облигация, полиция, принципия, провинция, церемония и т. п. Того же польского происхождения глаголы на -оватъ
(в польском -owac): авторизовать, адресовать, аккредитовать, апробировать, конфисковать, претендовать, трактовать, штрафовать».
Эти правительственно-административные термины, конечно, быстро распространялись в широких массах. Некоторые из них, подвергаясь «народной» этимологизации, меняли свою форму и свои значения. Например, немецкое слово Profoss (так назывался в Петровскую эпоху военный полицейский служитель, исполнявший обязанности надзирателя и палача), изменилось в просторечий (через жаргон арестантов) в прохвост.
В тесной связи с административными терминами находится и довольно многочисленная группа заимствованных из Германии слов, относящихся к военному делу: юнкер, вахтер, ефрейтор, генералитет, лозунг, цейхгауз, гауптвахта, вахта, лагерь, штурм и т. п. Впрочем, в терминах военного дела заметно было и сильное французское влияние. Барьер, брешь, батальон, бастион, гарнизон, пароль, калибр', манеж, галоп, марш, мортира, лафет2 и т. п. вышли из Франции, где прежде всего было заведено постоянное войско. В терминах морского дела почти безраздельно господствовали заимствования из голландского3 и английского языков. Например, голландские заимствования: гавань, рейд, фарватер, киль, шкипер, руль, рея, шлюпка, койка, верфь, док, кабель, каюта, рейс, трап, катер и т. п. Английские слова: бот, шхуна, фут, бриг, мичман и нек. др.
Любопытно, что обозначение судов, построенных из металла, заимствовано из голландского языка, напротив, терминология деревянных судов — английская. <...>
Только небольшое количество морских терминов взято из немецкого, французского и итальянского языков. Например, из французского языка: флот, абордаж, алярм (тревога), десант. Из немецкого: бухта (но ср. голландское bocht), лавировать (ср. голландское laveeren) и т. п. Из итальянского: мол, авизо (небольшое военное судно), габара (плоскодонное морское судно) и др. Но и здесь скрещивались разные влияния, которые отражались на «смешанном», пестром облике иностранных слов. Например, писали гафен
(гавань), матроз — по немецкому выговору, но употребляли также формы гавен, матрос — по голландскому1.
Кроме варваризмов, связанных с реорганизацией государственного управления, военного и морского дела, проникает в русский язык начала XVIII в. множество технических слов,' относящихся к инженерному и горному делу, к «градостроительному художеству», т. е. к архитектуре, к области заводской и фабричной промышленности, сельского хозяйства, к разным видам «мастерства», ремесел. И здесь также влияние распределяется преимущественно между польским и немецким языком. Меньше заимствований из английского и французского. Некоторые архитектурные обозначения восходят к итальянскому языку. <...>
Научно-технические, официально-правительственные стили деловой речи, наводненные заимствованиями, в это время с периферии перемещаются ближе к центру системы литературного языка. Через официально публицистические стили иноязычные слова, относящиеся к разным областям государственной жизни, промышленности, науки и техники, проникают в общую структуру литературно-книжной и разговорной речи образованного общества. Петровская европеизация выражается в политехнизации языка. А этот процесс политехнизации письменно-книжной речи сопровождается широким распространением западноевропейских слов и понятий, отражающих разные стороны реформирующегося политического, социально-экономического, промышленно-технического и культурно-бытового уклада и разные сферы идеологии. <...>
На почве этой политической и технической реконструкции происходит реорганизация литературной речи. Колеблется старая система светско-делового языка. Идеологические и риторические формы, выработанные на основе церковно-публицистической письменности, должны были приспособиться к новому лексическому материалу, к новому предметному содержанию.
§ 6. Мода на иностранные слова
Западнические тенденции Петровской эпохи выражаются не только в заимствовании множества слов для обозначения новых предметов, процессов, понятий в сфере государственной жизни, быта и техники, но и сказываются в разрушении внешних форм церков-нокнижного и общественно-бытового языка такими варваризмами, в которых не было прямой нужды. Западноевропейские слова привлекали как мода. На них лежал особый стилистический отпечаток новшества. Они были средством отрыва от старых традиций'церковнославянского языка и старозаветного бытового просторечия. Сама необычность фонетических особенностей в заимствованных
словах как бы намекала на возможность и необходимость новой структуры литературного языка, соответствующей облику реформирующегося государства. Мода на иностранные слова в бытовом и официальном языке Петровской эпохи, распространившаяся среди высшего общества, характеризуется комическим рассказом Татищева о генерал-майоре Луке Чирикове, который «человек был умный, но страстью люборечия побежден, и хотя он никакого языка чужестранного совершенно не знал, да многие иноязычные слова часто же не кстати и не в той силе, в которой они точно употребляются клал». Так, в 1711 г. генерал Чириков предписал указом одному капитану с отрядом драгун «стать ниже Каменца и выше Конец поля в авантажном месте». Капитан, не зная слова авантажный, принял его собственное имя. «Оный капитан, пришел на Днестр, спрашивал об оном городе, понеже в польском место значит город; но как ему сказать никто не мог, то он более шестидесяти миль по Днестру шед до пустого оного Конец поля и не нашед, паки к Каменцу, поморя более половины лошадей, поворотился и писал, что такого города не нашел». Другое происшествие, возникшее на почве увлечения генерала Чирикова иностранными словами, было не менее трагикомическим. Приказом он предписал собраться фуражирам, «над оными быть подполковнику и двум майорам по очереди. По собрании всех перво марширует подполковник с бедекен, за ним фуражиры, а марш заключают драгуны». Собравшиеся не догадались, что, «бедекен (т. е. bedecken) не прозвище подполковника, но прикрытие разумеется», и ожидали подполковника Сбедекена. Лишь через сутки выяснилось недоразумение'.
Известно также, что некоторые из европеизировавшихся дворян того времени почти теряли способность правильного, нормального употребления русского языка, вырабатывая какой-то смешанный жаргон. Таков, например, язык князя Б. И. Куракина, автора «Гистории о царе Петре Алексеевиче»: «В то время названной Франц Яковлевич Лефорт пришел в крайнюю милость и конфиденцию интриг амурных. Помянутый Лефорт был человек забавной и роскошной или, назвать, дебошан французской. И непрестанно давал у себя в доме обеды, супе и балы». Ср. в дневнике того же Куракина: «В ту свою бытность был инаморат славную хорошеством одною читадинку (горожанку), назывался Signora Franceska Rota и так был inamorato, что не мог ни часу без нее быти, и расстался с великою плачью, и печалью аж до сих пор из сердца моего тот amor не может выдти и, чаю, не выдет, и взял на меморию ее персону и обещал к ней опять возвратиться».
Петр I, осуждая злоупотребления иностранными словами, был принужден написать одному из своих послов (Рудаковскому) приказ: «В реляциях твоих употребляешь ты зело много польские и
другие иностранные слова и термины, за которыми самого дела выразуметь невозможно; того ради впредь тебе реляции свои к нам писать все российским языком, не употребляя иностранных слов и терминов».
Но-вместе с тем употребление иностранных слов являлось внешним симптомом нового, «европейского» стиля речи. Бросается в глаза своеобразная особенность делового, публицистического языка Петровской эпохи, прием дублирования слов: рядом с иностранным словом стоит его старорусский синоним или новое лексическое определение, замкнутое в скобки, а иногда просто присоединение посредством пояснительного союза или (даже союза и). Просветительное значение этого приема выступает на фоне общей правительственной тенденции к вовлечению широких масс общества в новую политическую систему. Характерно заявление Татищева о том, что законы должны быть писаны «так вразумительно, как воля законо-давца есть, и для того никакое иноязычное слово ниже риторическое сложение в законах употребляться не может»1.
Однако и в законах, и в публицистических трактатах, и в технических переводах начала XVIII в. вплоть до 40-х годов замечается эта двойственность словоупотребления, этот параллелизм русских и иноязычных слов2. Например: «адмиралу, который авант-гарду (или передней строй) кораблей управляет, надлежит»3, «некоторые акциденции (или доходы) получать»4; «апелляцию или перенос до коммерц-коллегии чинить»5; «економу (домоуправителю)»6; «аркибузирован (расстрелен)»7; протектора (защитителя)»8; «определить или ассигновать... указы, или ассигнации»9; «банизированы или прокляты»111; «бараки (или шалаши)»11; «два коротких палника (или брандеры)»12; «бухгалтер (или книгодержатель)»13; «визитацию (или осмотрение) учинить»14; «дирекцию (или управление)»15; «в такой дистанции (расстоянии)»16; «инструкции (или приказание)»17; «инспектора (или наблюдателя)»18; «камер-юнкер (или комнатный дворя-
нин)»1; «от числа коллегов (или заседателей)»2; «ему подобает быть храбру и доброго кондуита (сирень всякия годности), которого бы квалитеты (или качества) с добродеянием были связаны»3; «конституция или устав (Правда воли монаршей)»; в «Уставе воинском»: пиониры (или работники), лагер (или стан), по инструкциям (порядкам), секунданта (или посредственника), о процессе (или тяжбе) и мн. др.; в «Рассуждении» Шафирова4 (1722): ни в каких европейских делах... никакой рефлексии и рассуждения не имели (5); с такою аппликациею (рачением) (8); по образу и прикладу других политизованных (или правильно расположенных) государств (16); все письма большая часть на немецком штилизованы (сочинены) (33); трибутарии (данники) (4); акт (записки) (4); о i;«следующих революциях (отменах) (11); мужа великого коварства, и далных замыслов, и безмерной амбиции (честолюбия) (15); мир с обоих сторон от государей подтвержден ратификациями (подтвержденными грамотами) (16); министра (боярина) (17); верных патриотов (сынов оте.-чествия) (18); армистициум (или перемирье) (45, 46); последовал своим аффектам (страстям) (54) и т. п.
Любопытны -поправки и дополнения, сделанные Петром I в рукописи книги «Римплерова манира о строении крепостей»: акси-омат (правил совершенных); ложирунг (или жилище, т. е. еже неприятель захватит места где у военных крепостей) и т. п. В «Истории о ординах» (1710) характерны помещенные в скобках и не находящие соответствия в оригинале пояснения вроде: «о армориях (или гербах) и о девизах (или писаниях изображенных) кавалерских». Ср. в оригинале: «Des armories et des devises des chevaliers»5. В сочинении Дмитрия Кантемира «Книга систима, или состояние мухамеданския религии», написанном на латинском языке, переводчик пояснял иностранные слова: политика — народоустроение, феория — умствование, идея — образ, физик — естествословец, машкара — харя и т. п.6 Так, «реснота и чистота славянская засы-пася чужестранных языков в пепел»7.
* * *
Воспитание любви к своему народу, к его истории и культуре — одна из сложнейших задач, которую пытается решить в своих работах Д. С. Лихачев.
Облечь свои мысли можно в разные «одежды», и только от самого ученого зависит, что он выберет из богатейших лексических
запасов родного языка. Особый талант Д. С. Лихачева состоит в том, что под его пером раскрываются все магические красоты русского языка. Точность, ясность, чистота и простота языка и стиля его произведений, категорическое неприятие квазинаучной терминологической эквилибристики, отрицательное отношение "к засорению языка излишними заимствованиями и прочими словесными диковинами удивительно гармонично сочетается в его работах с художественной живописностью и элементами разговорной речи. Ученый как бы ведет со своим читателем доверительную беседу, в ходе которой легко, изящно и в то же время просто ставит и решает сложнейшие научные проблемы.
Необычайно интересны стилистические и риторические приемы, которые использует Д. С. Лихачев для более точного и полного раскрытия своей мысли. Например, в «Поэтике древнерусской литературы», когда речь идет о жанровых ассоциациях, ученый сравнивает литературные жанры с лесом: «Лес — это органическое соединение деревьев с определенного вида кустарником, травами, мхами и лишайниками. Разные виды растительности входят в сочетания, которые не могут произвольно меняться. Так же точно и в литературе, и в фольклоре жанры служат удовлетворению целого комплекса общественных потребновтей и существуют в связи с этим в строгой зависимости друг от друга» (с. 318).
В последние годы Д. С. Лихачев все большее внимание уделяет популяризации знаний. .Работая в этом направлении, он нередко использует те жанры, которые в современной литературе встречаются крайне редко. Это, например, относится к таким книгам, как «Письма о добром и прекрасном» (1985 г.) и «Книга беспокойств» (1991 г.), которые связаны единой мыслью, пронизывающей все работы исследователя. Это мысль о том, что духовная жизнь человека не может существовать без опоры на историческую память.
сД5Хё?в
Д. С. Лихачев
Об общественной ответственности литературоведения1
(1976)
Мы часто встречаемся с противопоставлением естественных наук, которые считаются точными, — «неточному» литературоведению. На этом противопоставлении основывается порой встречающееся отношение к литературоведению как к науке «второго сорта». Однако естественные и общественные науки вряд ли сильно различаются
между собой. В принципиальном отношении — ничем. Если говорить о том, что гуманитарные науки отличаются историчностью подхода, то и в естественных науках есть исторические науки: история флоры, история фауны, история строения земной коры и пр., и пр. Комплексность материала изучения отличает геограсрию, океановедение. Гуманитарные науки имеют дело по преимуществу со статистическими закономерностями внешне случайных явлений, имеющими, однако, объективный характер, но с этим же имеют дело и многие другие науки. Так же относительны и все другие различия.
При отсутствии принципиальных различий имеются практические различия. Так называемые точные науки (а среди них много совсем не «точных») гораздо более формализованы (я употребляю это слово в том смысле, в каком его употребляют представители точных наук), в них не смешивают исследования с популяризацией, сообщения уже добытых ранее сведений с установлением новых фактов и т. п.
Говоря о том, что у гуманитарных наук нет принципиальных различий с точными науками, я не имею в виду необходимости математизации нашей науки. Вопрос о степени возможности внедрения в гуманитарные науки математики — это особый вопрос. Я имею в виду только следующее: нет ни одной глубокой методологической особенности в гуманитарных науках, которой в той или ной степени не было бы и в некоторых науках негуманитарных.
И, наконец, замечание о самом термине «точные» науки. Этот термин далеко не точен. По существу, выводы всех наук в большей или меньшей мере гипотетичны. Многие науки кажутся точными только со стороны. Это касается и математики, которая на своих высших уровнях тоже не так уж точна.
Но есть одна сторона в литературоведении, которая действительно отличает его от многих других наук. Эта сторона — этическая. И дело не в том, что литературоведение изучает этическую проблематику литературы (хотя это делается недостаточно). Литературоведение, если оно охватывает широкий материал, имеет очень большое воспитательное значение, повышая социальные качества
человека.
Я сам специалист по древней русской литературе. Древняя русская литература принадлежит к особой эстетической системе, малоприятной для неподготовленного читателя. А развивать эстетическую восприимчивость читателей крайне необходимо. Эстетическая восприимчивость — это не эстетство. Это громадной важности общественное чувство. Это одна из сторон социальности человека/ Социальность эта противостоит чувству национальной исключительности и шовинизма, она развивает в человеке терпимость по отношению к другим культурам — иноязычным или других эпох.
Умение понимать древнюю русскую литературу открывает перед нами завесу над многими не менее сложными эстетическими системами литератур — скажем, европейского средневековья, средневековья Азии и пр.
То же самое и в изобразительном искусстве. Человек, который по-настоящему способен понимать искусство древнерусской иконописи, не может не понимать живопись Византии и Египта, персидскую или ирландскую средневековую миниатюру.
Что такое интеллигентность? Осведомленность, знания, эрудиция? Нет, это не так! Лишите человека памяти, избавьте его от всех знаний, которыми он обладает, но если он при этом сохранит умение понимать людей иных культур, понимать широкий и разнообразный круг произведений искусства, идеи своих 'коллег и оппонентов, если он сохранит навыки «умственной социальности», сохранит свою восприимчивость к интеллектуальной жизни — это и будет интеллигентность.
На литературоведах лежит большая и ответственная задача — воспитывать «умственную восприимчивость». Вот почему сосредоточенность отдельных литературоведов на немногих проблемах, как это часто бывает, противоречит основному общественному смыслу существования нашей дисциплины.
В литературоведении нужны разные темы и большие «рассто^ яния» именно потому, что оно борется с этими расстояниями, стремится уничтожить преграды между людьми, народами и веками. Литературоведение воспитывает человеческую социальность — в самом благородном и глубоком смысле этого слова.
С ростом реализма в литературе развивается и литературоведение. Они ровесники, и это не случайно. Задача литературы открывать человека в человеке совпадает с задачей литературоведения открывать литературу в литературе. Это легко можно было бы показать на изучении древнерусских литературных памятников. Сперва о них писали как о письменности и не видели в этой письменности развития. Сейчас перед нами семь веков литературного развития. Каждая эпоха имеет свое индивидуальное лицо, и в каждом мы открываем неповторимые ценности.
Литературоведение имеет множество отраслей, и в каждой отрасли есть свои проблемы. Однако если подходить к литературоведению со стороны современного исторического этапа развития человечества, то следует обратить внимание вот на что. Сейчас в орбиту культурного мира включаются все новые и новые народы. Демографический взрыв, который сейчас переживает человечество, крушение колониализма и появление множества независимых стран — одной из своих сторон имеют соединение культур человечества всего земного шара в единое органическое целое. Поэтому перед всеми гуманитарными науками стоит сложнейшая задача понять, изучить культуры всех народов мира: народов Африки, Азии, Южной Америки и др. В сферу внимания литературоведов поэтому включаются литературы народов, стоящих на самых различных ступенях общественного развития. Вот почему сейчас приобретают большое значение работы, устанавливающие типичные черты литературы и фольклора, свойственные тем или иным этапам развития общества. Нельзя ограничиваться изучением современных литератур высокоразвитых народов, находящихся на ста-
дни капитализма или социализма. Необходимость в работах, посвященных исследованию закономерностей развития литератур на стадиях феодализма или родового общества, сейчас очень велика. Исключительное значение имеет проблема ускоренного развития литературы. Важное значение имеет также методология типологического изучения литератур.
Главный изъян наших литературоведческих работ состоит в том, что мы недостаточно четко отделяем задачи исследовательские от популяризаторских. В результате — поверхностность, фак-тографичность, примитивная информативность. Между тем всякая наука двигается вперед специальными разработками. Что было бы с нашей физикой, химией, математикой, если бы от ученых в этих областях требовали по преимуществу создания «общих курсов»и обобщающих работ на широкие темы?
Помимо обобщающих трудов, литературоведы обязаны заниматься исследованиями тех или иных специальных вопросов. Необходимо создать широкий фронт специальных исследований.
Если состояние литературоведения не изменится, у нас наступит кризис тем: по всем «ходким» авторам и вопросам у нас уже есть популярные работы. Популяризировать уже скоро станет нечего. Все из возможных «историй» будут написаны в ближайшие годы. Нам придется начать повторять круг наших популяризаторских и обобщающих трудов: снова писать историю русской литературы, историю французской литературы, историю английской литературы и пр., а так как специальных исследований проводилось мало, то новые обобщающие труды на старые темы будут слабо отличаться от прежних.
Среди специальных тем много актуальных!
Смешение задач исследования с задачами популяризации создает гибриды, главный недостаток которых — наукообразность. Наукообразность способна вытеснить науку или резко снизить академический уровень науки. Это явление в мировом масштабе очень опасно, так как открывает ворота разного рода шовинистическим или экстремистским тенденциям в литературоведении. Национальные границы в древних литературах, а также в литературах, созданных на общем для разных народов языке, нередко трудно ус-тановимы. Поэтому борьбе за национальную принадлежность того или иного писателя, за то или иное произведение, даже просто за ценную старинную рукопись приобретает сейчас в разных концах мира все более и более острый характер. Унять экстремистские силы в борьбе за культурное наследство может только высокая наука: детальное филологическое изучение произведений литературы, текстов и их языка, доказательность и непредвзятость аргументов, методическая и методологическая точность.
И здесь мы возвращаемся к исходному моменту наших размышлений: к вопросу о точных и неточных науках. Если литературоведение и неточная наука, то она должна быть точной. Ее выводы должны обладать полной доказательной силой, а ее понятия и термины отличаться строгостью и ясностью. Этого требует высокая общественная ответственность, которая лежит на литературоведении.
Д. С. Лихачев Поэтика древнерусской литературы
(1971)
Поэтика литературы как система целого
Древнерусская литература в ее отношении к изобразительным искусствам
Слово и изображение были в Древней Руси связаны теснее, чем в новое время. И это накладывало свой отпечаток и на литературу, и на изобразительные искусства. Взаимопроникновение — факт их внутренней структуры. В литературоведении он должен рассматриваться не только в историко-литературном отношении, но и в теоретическом.
Изобразительное искусство Древней Руси было остросюжетным, и эта сюжетность вплоть до начала XVII в., когда произошли существенные структурные изменения в изобразительном искусстве, не только не ослабевала, но неуклонно возрастала. Сюжеты изобразительного искусства были по преимуществу литературными. Персонажи и отдельные сцены из Ветхого и Нового заветов, святые и сцены из их житий, разнообразная христианская символика в той или иной мере основывались на литературе — церковной, разумеется, по преимуществу, но и не только церковной. Сюжеты фресок были сюжетами письменных источников. С письменными источниками было связано содержание икон — особенно икон с клеймами. Миниатюры иллюстрировали жития святых, хронологическую палею, летописи, хронографы, физиологи, космографии и шестодне-вы, отдельные исторические повести, сказания и т. д. Искусство иллюстрирования было столь высоким, что иллюстрироваться могли даже сочинения богословского и богословско-символического содержания. Создавались росписи на темы церковных песнопений (акафистов, например), псалмов, богословских сочинений...
Художник был нередко начитанным эрудитом, комбинировавшим сведения из различных письменных источников в росписях и миниатюрах. Даже в основе портретных изображений святых, князей и государей, античных философов или ветхозаветных и новозаветных персонажей лежала не только живописная традиция, но и литературная. Словесный портрет был для художника не менее важен, чем изобразительный канон. Художник как бы восполнял в своих произведениях недостаток наглядности древней литературы. Он стремился увидеть то, что не могли увидеть по условиям своего художественного метода древнерусские авторы письменных произведений. Слово лежало в основе многих произведений искусства, было его своеобразным «протографом» и «архетипом». Вот почему так важны показания изобразительного искусства (особенно лицевых списков и житийных клейм) для установления истории текста
произведений, а история текста произведений — для датировки изображений.
Иллюстрации и житийные иконы (особенно с надписями в клеймах) могут указывать на существование тех или иных редакций и служить для установления их датировок и обнаружения не дошедших в рукописях текстов. Лицевые рукописи и клейма икон могут помочь в изучении древнерусского читателя, понимания им текста, особенно переводных произведений. Миниатюрист как читатель иллюстрируемого им текста — эта тема исследования обещает многое. Она поможет нам понять древнерусского читателя, степень его осведомленности, точность проникновения в текст, тип историчности восприятия и многое другое. Это особенно важно, если учесть отсутствие в Древней Руси критики и литературоведения.
Иллюстрации служат своеобразным комментарием к произведению, причем комментарием, в котором использован весь арсенал толкований и объяснений1.
Зачем изучать поэтику древнерусской литературы? Вместо заключения
История культуры резко выделяется в общем историческом развитии человечества. Она составляет особую, красную нить в свитой из множества нитей мировой истории. В отличие от общего движения «гражданской» истории, процесс истории культуры есть не только процесс изменения, но и процесс сохранения прошлого, процесс открытия нового в старом, накопления культурных ценностей. Лучшие произведения культуры и, в частности, лучшие произведения литературы, продолжают участвовать в жизни человечества. Писатели прошлого, поскольку их продолжают читать и они продолжают свое воздействие, — наши современники. И надо, чтобы этих наших хороших современников было побольше. В произведениях гуманистических, человечных в высшем смысле этого слова культура не знает старения.
Преемственность культурных ценностей — их важнейшее свойство. По мере развития и углубления наших исторических знаний, умения ценить культуру прошлого человечество получает возможность опереться на все культурное наследие. Все формы общественного сознания, обусловленные в конечном счете материальным основанием культуры, в то же время непосредственно зависят от мыслительного материала, накопленного предшествующими поколениями, и от взаимного влияния друг на друга различных культур.
Вот почему объективное изучение истории литературы, живописи, архитектуры, музыки так же важно, как и самое сохранение Памятников культуры. При этом мы не должны страдать близорукостью в отборе «живых» памятников культуры. В расширении на-
шего кругозора, и в частности эстетического, — великая задача историков культуры различных специальностей. Чем интеллигентнее человек, тем больше он способен понять, усвоить, тем шире его кругозор и способность понимать и принимать культурные ценности — прошлого и настоящего. Чем менее широк культурный кругозор человека, тем более он нетерпим ко всему новому и «слишком старому», тем более он во власти своих привычных представлений, тем более он косен, узок и подозрителен. Одно из важнейших свидетельств прогресса культуры — развитие понимания культурных ценностей прошлого и культур других национальностей, умение их беречь, накоплять, воспринимать их эстетическую ценность. Вся история развития человеческой культуры есть история не только созидания новых, но и обнаружения старых культурных ценностей. И это развитие понимания других культур в известной мере сливается с историей гуманизма. Это развитие терпимости в хорошем смысле этого слова, миролюбия, уважения к человеку, к другим народам.
* * *
Подобные мысли мы встречаем и в работах известного ученого-филолога Юрия Михайловича Лотмана1.
Опираясь в своих работах на разработанные В. В. Виноградовым теорию и метод исследования литературной и языковой эволюции, Ю. М. Лотман расширил круг читателей, которым он адресует свои статьи и монографии. Помимо ученых и специалистов определенных областей науки, он включает в этот круг также студентов, учителей-словесников и даже школьников. Автор делает это сознательно, подчеркивая мысль, что конечная цена любого исследования литературных и языковых фактов — привить людям любовь к родной литературе и языку, научить их понимать художественное произведение, приобщить к высокому духовному строю подлинной культуры.
Одной из самых вредных теорий, укоренившихся в нашем сознании, ученый считает идею «китайской стены», которая якобы отгораживает «высокую», «академическую», вузовскую науку о литературе от изучения литературы в школе. Сторонники этой теории сводят всю литературу к программе по литературе, чтение произведений — к чтению отдельных «отрывков», анализ — к ответу на вопросы для повторения, старательно отгораживая учеников от всего «лишнего», что не укладывается в сложившиеся схемы школьного изучения литературы. Такой стереотип способен породить лишь скуку, полностью убивающую всякий интерес к предмету.
Ю. М. Лотман утверждает в своих работах, что в культуре нет и не бывает «лишнего», ибо нельзя быть «слишком» культурным,
как слишком умным или добрым. Поэтому преодоление наукобояз-ни — важнейший шаг на пути к той школе, создать которую требует от нас время.
В хрестоматии помещены несколько фрагментов из разных статей, сосредоточенных вокруг узловых вопросов школьного курса истории русской литературы начала XIX в. Школа должна заставлять людей думать, поэтому, адресуя свои работы учителю-филологу, ученый широко и свободно оперирует научными понятиями и специальными терминами, легко и непринужденно вплетая их в словесную канву своих философско-аналитических рассуждений. Строгая логика изложения материала не мешает ученому вводить в тексты своих исследований большое количество конкретного материала и разного рода дополнительных уточнений, отступлений, замечаний, что, однако, ни в коей мере не снижает динамическую направленность анализа художественного произведения. При этом автор не только высказывает и аргументирует свою точку зрения по тому или иному вопросу, но и вступает в полемику со своими оппонентами, оставляя, однако, читателю возможность самому сделать выводы.
Филология в наши дни развивается стремительно, постоянно обогащаясь новым фактическим материалом, открывая новые нетрадиционные методы анализа, впитывая в себя данные смежных наук. И задача ученых состоит в первую очередь в том, чтобы довести -все открытия и достижения этой науки до умов и сердец современников, пробуждая в них бережное и почтительное отношение к духовному наследию своего народа.
Ю. М. Лотман
В школе поэтического слова: Пушкин, Лермонтов, Гоголь1
(1988)
Своеобразие художественного построения «Евгения Онегина»
«Евгений Онегин» — трудное произведение. Самая легкость стиха, привычность содержания, знакомого с детства читателю и подчеркнуто простого, парадоксально создают добавочные трудности в понимании пушкинского романа в стихах. Иллюзорное представле-
ние о «понятности» произведения скрывает от сознания современного читателя огромное число непонятных ему слов, выражений, фразеологизмов, имен, намеков, цитат. Задумываться над стихом, который знаешь с детства, представляется ничем не оправданным педантизмом. Однако стоит преодолеть этот наивный оптимизм неискушенного читателя, чтобы сделалось очевидным, как далеки мы даже от простого текстуального понимания романа. Специфическая структура пушкинского романа в стихах, при которой любое позитивное высказывание автора тут же незаметно может быть превращено в ироническое, а словесная ткань как бы скользит, передаваясь от одного носителя речи к другому, делает метод насильственного извлечения отдельных цитат из текста особенно опасным.
Во избежание этой угрозы роман следует рассматривать не как механическую сумму высказываний автора по различным вопросам, своеобразную хрестоматию цитат, а как органический художественный мир, части которого живут и получают смысл лишь в соотнесенности с целым.-Простой перечень проблем, которые «ставит» Пушкин в своем произведении, не введет нас в мир «Онегина». Художественная идея подразумевает особый тип преображения жизни в искусстве. Известно, что для Пушкина была «дьявольская разница» между поэтическим и прозаическим моделированием одной и той же действительности, даже при сохранении той же тематики и проблематики. Понимание литературного произведения как общественного явления не может быть противопоставлено специфике его художественной организации, поскольку та общественная функция, которая определяет потребность существования искусства, может быть выполнена лишь благодаря специфически художественной организации текста.
В чисто методическом отношении анализ произведения обычно расчленяют на рассмотрение внутренней организации текста как такового и изучение исторических связей произведения с окружающими его явлениями действительности, общественной мысли и литературы. Такой подход представляет ряд удобств и вполне может быть рекомендован как практический прием анализа.
Однако даже в этой ограничительной функции его не следует абсолютизировать: при строго синхронном анализе останутся не выделенными внесистемные элементы, роль которых при построении динамических моделей исключительно велика1. Напротив того, при включении произведения в иной исторический ряд будет меняться и представление о природе его имманентной организации. Так, в зависимости от того, проведем ли мы линии преемственной зависимости от «Евгения Онегина» к «Герою нашего времени», романам Достоевского или «Поэме без героя» Ахматовой (все эти — как и многие другие — связи исторически реальны; относительно
Лермонтова и Достоевского они очевидны, на последнюю указала сама А. А. Ахматова, например, заявив в примечаниях к поэме: «Пропущенные строфы — подражание Пушкину»1), изменится и тот тип внутренней организации, который актуализируется в пушкинском романе в стихах. В первом случае вперед выступит фрагментарность композиции и система взаимных пересечений точек зрения. Во втором — диалогическая природа текста (см. труды М. М. Бахтина). В третьем — система намеков, ссылок, цитат — зашифровка смысла в толще культурных наслоений (см.: «Решка», строфа XVII). Не случайно каждое подлинно новое завоевание литературы неизбежно по-новому раскрывает не только внешние вне-текстовые связи, но и природу внутренней структуры живых явлений культурнрго прошлого.
Из сказанного вытекает безнадежность попыток дать какой-либо конечный итог истолкования тех художественных явлений прошлого, которые сохраняют культурную значимость.
«Фаталист» и проблема Востока и Запада в творчестве Лермонтова
Проблема типологии культур вбирала в себя целый комплекс идей и представлений, волновавших Лермонтова на протяжении всего его творчества: проблемы личности и ее свободы, безграничной воли и власти традиций, власти рока и презрения к этой власти, активности и пассивности так или иначе оказывались включенными в конфликт западной и восточной культур. Но для воплощения общей идеологической проблематики в художественном произведении необходима определенная сюжетная коллизия, которая позволяла бы столкнуть характеры и обнажить в этом столкновении типологию культур. Такую возможность давала традиция литературного путешествия. Сопоставление «своего» и «чужого» позволяло одновременно охарактеризовать и мир, в который попадает путешественник, и его самого.
Заглавие «Героя нашего времени» непосредственно отсылало читателей к неоконченной повести Карамзина «Рыцарь нашего времени»2. Творчество Карамзина, таким образом, активно присутствовало в сознании Лермонтова как определенная литературная линия. Мысли о типологии западной и русской культур, конечно, вызывали в памяти «Письма русского путешественника» и сюжетные возможности, которые предоставлял образ их героя. Еще Федор Глинка ввел в коллизию корректив, заменив путешественника офицером, что делало ситуацию значительно более органичной для русской жизни той эпохи. Однако сам Глинка не использовал в полной мере сюжет-
ных возможностей, которые давало сочетание картины «радостей и бедствий человеческих» с образом «странствующего офицера», «да еще с подорожной по казенной надобности» (VI, 260).
Образ Печорина открывал в этом отношении исключительные возможности. Типологический треугольник: Россия—Запад—Восток — имел для Лермонтова специфический оборот — он неизбежно вовлекал в себя острые в 1830-е гг. проблемы Польши и Кавказа. Исторически актуальность такого сочетания была вызвана не только тем, что один из углов этого треугольника выступал как «конкретный Запад», а другой — как «конкретный Восток» в каждодневной жизни лермонтовской эпохи. Культурной жизни Польши, начиная с XVI в., была свойственна известная «ориентальность»: турецкая угроза, опасность нашествия крымских татар, равно как и многие другие историко-политические и культурные факторы, поддерживали традиционный для Польши интерес к Востоку. Не случайно доля польских ученых и путешественников в развитии славянской (в том числе и русской) ориенталистики была исключительно велика. Наличие в пределах лермонтовского литературного кругозора уже одной такой фигуры, как Сенковский, делало эту особенность польской культуры очевидной. Соединение черт католической культуры с ориентальной окраской придавало, в глазах романтика, которого эпоха наполеоновских войн приучила к географическим обобщениям, некоторую общность испанскому и польскому. Не случайно «демонические сюжеты поэм молодого Лермонтова свободно перемещаются из Испании в Литву» (ср. географические пределы художественного мира Мериме: «Кармен» — «Локис»).
Традиция соединения в русской литературе «польской» и «кавказской» тем (с ее метонимическими и метафорическими вариантами — «грузинская» и «крымская») восходит к «Бахчисарайскому фонтану» Пушкина, где романтическая коллизия демонической и ангельской натур проецируется на конфликт между польской княжной и ее восточными антиподами (крымский хан, грузинская наложница). То, что в творческих планах Пушкина «Бахчисарайский фонтан» был связан с замыслом о волжских разбойниках, т. е. с романтической попыткой построить «русский» характер, заполняет третий угол треугольника.
Слитность для русского культурного сознания тем Польши и Кавказа (Грузии) была поэтически выражена Пастернаком:
, С действительностью иллюзию, С растительностью гранит Так сблизили Польша и Грузия, 'Что это обеих роднит. Как будто весной в Благовещенье Им милости возвещены Землей — в каждой каменной трещине, Травой — из-под каждой стены1.
Именно таковы границы того культурно-географического пространства, внутри которого перемещается «странствующий офицер» Печорин.
О Хлестакове
Одной из основных особенностей русской культуры послепет-ровской эпохи было своеобразное двоемирие: идеальный образ жизни в принципе не должен был совпадать с реальностью. Отношения мира текстов и мира реальности могли колебаться в очень широкой гамме — от представлений об идеальной высокой норме и нарушениях ее в сфере низменной действительности до сознательной правительственной демагогии, выражавшейся в создании законов, не рассчитанных на реализацию («Наказа»), и законодательных учреждений, которые не должны был заниматься реальным законодательством (Комиссия по выработке нового уложения). При всем глубоком отличии, которое существовало между деятельностью теоретиков эпохи классицизма и политической практикой «империи фасадов и декораций», между ними была одна черта глубинной общности: с того момента, как культурный человек той поры брал в руки книгу, шел в театр или попадал ко двору, он оказывался одновременно в двух как бы сосуществующих, но нигде не пересекающихся мирах — идеальном и реальном. С точки зрения идеолога классицизма, реальностью обладал только мир идей и теоретических представлений; при дворе в политических разговорах и во время театрализованных праздников, демонстрировавших, что «зла-тый век Астреи» в России уже наступил, правила игры предписывали считать желательное существующим, а реальность — несуществующей. Однако это был именно мир игры. Ему отводилась в основном та сфера, в которой на самом деле жизнь проявляла себя наиболее властно: область социальной практики, быта — вся сфера официальной «фасадной» жизни. Здесь напоминать о реальном положении дел было непростительным нарушением правил игры. Однако рядом шла жизнь чиновно-бюрократическая, служебная и государственная. Здесь рекомендовался реализм, требовались не «мечтатели», а практики. Сама императрица, переходя из театральной залы в кабинет или отрываясь от письма к европейскому философу или писания «Наказа» ради решения текущих дел внутренней или'внешней политики, сразу же становилась деловитым практиком. Театр и жизнь не мешались у нее, как это потом стало с Павлом I. Человек потемкинского поколения и положения еще мог соединять «мечтательность» и практицизм, тем более что Екатерина II, всегда оставаясь в государственных делах прагматиком и дельцом, ценила в «любезном друге» ту фантазию и воображение, которых не хватало ее сухой натуре, и разрешала ему «мечтать» в политике:
... Кружу в химерах мысль мою: То плен от персов похищаю, То стрелы к туркам обращаю; То, возмечтав, что я султан, Вселенну устрашаю взглядом; То вдруг, прельщался нарядом, Скачу к портному по кафтан...1
Но для людей следующих поколений складывалась ситуация, при которой следовало выбирать между деятельностью практической, но чуждой идеалов, или идеальной, но развивающейся вне практической жизни. Следовало или отказаться от «мечтаний», или изживать свою жизнь в воображении, заменяя реальные поступки словами, стихами, «деятельностью» в мечтаниях и разговоре. Слово начинало занимать в культуре гипертрофированное место. Это приводило к развитию творческого воображения у людей художественно одаренных и «ко лжи большому дарованью», по выражению А. Е. Измайлова, у людей посредственных. Впрочем, эти оттенки могли и стираться. Карамзин писал:
Что есть поэт? искусный лжец...2
Но тяготение ко лжи в психологическом отношении связывается с определенным возрастом — переходом от детства к отрочеству, временем, когда развитие воображения совпадает с неудовлетворенностью реальностью. Становясь чертой не индивидуальной, а исторической психологии, лживость активизирует во взрослом человеке, группе, поколении черты инфантилизма.
* * *
Лев Николаевич Гумилев — выдающийся ученый, востоковед, этнограф, специалист в области истории древних тюрков и других степных народов Евразии. Возросший в последнее десятилетие общественный интерес к отчественной истории объясняет выбор для хрестоматии фрагментов из книги ученого «Древняя Русь и Великая степь». В ней предлагается увлекательный опыт реконструкции русской истории IX—XIV вв., дана научно обоснованная, нетривиальная и непредвзятая трактовка многих ранее считавшихся «темными» страниц русской истории.
Автор излагает свои оригинальные историко-географическую ' и этнологическую концепции, опираясь на данные памятников, системные связи, используя в своем анализе открытое им явление пас-сионарности. Тексты насыщены терминами разных наук, причем для научного стиля Гумилева характерны два момента: 1) термины и их производные, как правило, снабжаются в тексте общеупотребительными аналогами: прямое (ортогенное) направление, персис-
тентный (твердый, устойчивый); автор часто уточняет содержание уже известного понятия, например, народ, нация, этнос; 2) нередко в тексте рядом с термином дается отсылка к предыдущим книгам автора, в которых либо впервые вводятся эти термины, либо уточняется их уже известное, традиционное значение с целью придания большей смысловой точности. Это такие термины, как naccuo-нарностъ, комплиментарностъ, химера, Евразия. Л. Н. Гумилев очертил границы Евразии и дал этому понятию определение, его концепция позволила современникам назвать ученого «великим евразийцем».
Стилю Л. Н. Гумилева свойственны доверительная манера письма, своего рода собеседование с читателем, что достигается разными приемами: это и так называемое авторское мы (мы придерживаемся четвертого мнения); и мы «совокупности» — я и аудитория, мы с вами (об этом пойдет наша беседа с читателем; поскольку выводы, к которым мы прийти...). Этой же цели — вызвать у читателя чувство сопричастности — служат многочисленные вопросно-ответные конструкции в тексте и использование грамматических форм глаголов: начнем с краткого напоминания об исходной ситуации; посмотрим, как возникли такие системы; . поэтому рассмотрим наш сюжет.
В целом индивидуальный стиль письма Л. Н. Гумилева позволяет сделать два вывода: 1) о продолжении (а вернее, непрерывности) изначальной русской традиции научного описания, выразившегося в близости художественной и научной литературы; 2) о неразрывной связи научного (понятийного) и образного мышления автора. Второе обстоятельство имеет как объективную, так и субъ-• ективную основу. Объективно — таков индивидуально-авторский стиль автора, органически ему свойственный. Однако научные труды, отличающиеся особенной новизной темы и проблематики, части работы, включающие полемику, отличаются экспрессивностью и эмоциональностью. Поэтому образность языка ученого не только не противоречит направленности его работы, а наоборот, представляет неразрывное единство авторской индивидуальности и новизны проблематики. По определению Д. С. Лихачева, «книга Л. Н. Гумилева читается как роман»1, а сам автор «обладает воображением не только ученого, но и художника»2. Субъективным моментом можно считать то, что автор заинтересован в расширении читательской аудитории, и книга написана «забавным русским слогом», что повысило усвояемость текста и расширило круг читателей»3.
Л. Н. Гумилев
Древняя Русь и Великая степь1 Постановка проблемы
Тезис. Принцип этногенеза — угасание импульса вследствие энтропии2, или, что то же, утрата пассионарности системы из-за сопротивления окружающей среды, этнической и природной, — не исчерпывает разнообразия историко-географических коллизий. Конечно, если этносы, а тем более их усложненные конструкции — суперэтносы живут в своих экологических нишах — вмещающих ландшафтах, то кривая этногенеза отражает их развитие достаточно полно. Но если происходят крупные миграции, сопряженные с социальными, экономическими, политическими и идеологическими феноменами, да еще при различном пассионарном напряжении этносов, участвующих в событиях, то возникает особая проблема — обрыв или смещение прямых (ортогенных) направлений этногене-зов, что всегда чревато неожиданностями, как правило неприятными, а иногда трагичными.
Если при таких коллизиях этнос не исчезает, то процесс восстанавливается, но экзогенное воздействие всегда оставляет на теле этноса рубцы и память об утратах, часто невосполнимых. Суперэтнические контакты порождают нарушения закономерности. Их следует всегда учитывать как зигзаги, само наличие коих является необходимой составной частью этногенеза, ибо никто не живет одиноко, а отношения между соседями бывают разнообразными.
При взаимодействии двух систем задача легко решается противопоставлением «мы — наши враги», но при трех и более получить решение трудно. А именно три этнокультурные традиции столкнулись в Восточной Европе в IX—XI вв., и только в XII в. зигзаг истории был преодолен, после чего начался культурный расцвет при пассионарном спаде, т. е. инерционная фаза этногенеза. Это уникальный вариант этнической истории, и тем-то он представляет интерес в ряде аспектов, о которых речь пойдет ниже.
Эволюционная теория Дарвина и Ламарка была предложена для объяснения видообразования, а этногенез — процесс внутривидовой и специфичный. Уже потому применение принципов эволюции к этническим феноменам неправомерно.
Этнические процессы дискретны (прерывисты), а исключения из этого правила — персистенты (твердые, устойчивые) — не продлевают свою жизнь, а останавливают ее, как Фауст остановил мгновение; но ведь тут-то его и зацапал Мефистофель! Значит, для динамичного этноса такое решение проблемы бессмертия противопоказано.
Для реликтового этноса-персистента возможны, кроме полной изоляции, три пути: 1) ждать, пока истребят соседи (элиминация);
2) включиться в живущий суперэтнос во время смены фаз и укрепиться в нем (инкорпорация); 3) рассыпаться розно (дисперсия). Все три варианта можно проследить всего за один век — XII. Этот век как бы антракт между надломом мира ислама, реанимацией Византии и детским буйством «христианской» Европы, пышно названным «крестовыми походами». Здесь легко проследить вариации соотношения Руси и Степи. Этим занимались самые замечательные историки XVIII—XIX вв., вследствие чего следует ознакомиться с их представлениями, но, конечно, под углом зрения этнологии, ибо эта новая наука уже показала, на что она способна. А основной тезис этнологии диалектичен: новый этнос, молодой и творческий, возникает внезапно, ломая обветшалую культуру и обездушенный, т. е. утративший способность к творчеству, быт старых этносов, будь то реликты или просто обскуранты; в грозе и буре он утверждает свое право на место под солнцем, в крови и муках он находит свой идеал красоты и мудрости, а потом, старея, он собирает остатки древностей, им же некогда разрушенных. Это называется возрождением, хотя правильнее сказать «вырождение». И если новый толчок не встряхнет дряхлые этносы, то им грозит превращение в реликты. Но толчки повторяются, хотя и беспорядочно, и человечество существует в своем разнообразии. Об этом и пойдет наша беседа с читателями.
И автору, и, вероятно, читателю интересна история Древней Руси, которая, по мнению летописца, возникла как определенная целостность только в середине IX в.1 А что было до этого? Кто окружал эту новорожденную этническую систему? Кто был ей другом, а кто врагом? Почему об этом негде прочесть, хотя источники повествуют о хазарах и варягах и даже о западных славянах, тюрках и монголах? В книгах есть простое перечисление событий, в том числе недостоверных. Они сведены в синхронистическую таблицу, предлагаемую ниже, но связи между этими событиями потребовали дополнительного критического анализа и выбора точки
отсчета.
Наиболее выгодным пунктом для широкого обозрения оказались низовья Волги, а проблема свелась к вопросу: почему Киевская Русь, испытавшая бесчисленные беды, не погибла, а победила, оставив потомкам роскошное искусство и блестящую литературу? • Для того чтобы найти ответ, стоит постараться. Но не надо забывать, что в большую цель легче попасть, чем в маленькую. Поэтому рассмотрим наш сюжет на фоне обширного региона между Западной Европой и Китаем, ибо только такой подход поможет нам справиться с поставленной задачей.
Хазария и ойкумена до 800 г. Начнем с краткого напоминания об исходной ситуации, на фоне которой начался изучаемый процесс. Самое легкое для восприятия — это обзор ойкумены на уров-
не суперэтносов с учетом возрастных фаз ненарушенных этногене-зов1. За исключением многочисленных реликтов, в том числе самих хазар, наиболее старыми были кочевники Великой степи, потомки хуннов и сарматов, этнические системы коих сложились в JII в. до н. э. В 800 г. они имели три каганата: Уйгурский — на востоке Степи, Аварский — на западе и Хазарский — на Волге и Северном Кавказе. Только в этом последнем правила тюркютская династия Ашина, прочие уже вступили в фазу обскурации, заменяя оригинальную степную культуру заимствованными мировоззрениями, и оба каганата, несмотря на внешний блеск, находились на пороге гибели.
Пассионарный толчок I в. к середине II в. породил Византию, Великое переселение народов и Славянское единство. Эти три феномена находились в IX в. на рубеже фазы надлома и инерционной фазы этногенеза. Византии предстоял расцвет культуры, славянству — расширение ареала, а Франкской империи, созданной Карлом Великим в 800 г., угрожала неотвратимая судьба — в недрах ее, как в соседних Скандинавии и Астурии, шел инкубационный период нового пассионарного взрыва, в следующих IX—X вв. разорвавшего железный обруч Каролингской империи и зачавшего феодально-папистскую Европу, гордо назвавшую себя, и только себя, «христианским миром».
Наиболее активными были суперэтносы, возникшие около 500 г. в полосе, тянувшейся от Аравии до Японии: мусульманский халифат, от которого уже оторвалась мусульманская Испания, радж-путская Индия, Тибет, превратившийся из маленького племени ботов в претендента на гегемонию в Центральной Азии, империя Тан, уже надломленная внешними неудачами и внутренними потрясениями, и Япония, внезапно вступившая на путь реформ, что принесло ей много горя.
Эти суперэтносы находились в акматической фазе этногенеза. Пассионарность разрывала их на куски, ломала культурные традиции, мешала установлению порядка и в конце концов, прорвав оковы социальной и политической структуры, растеклась по сектантским движениям, губительным, как степные пожары. Но это была пока перспектива, а в 800 г. халифат Аббасидов, Тибетское царство и империя Тан стояли столь крепко, что казались современникам вечными. Обычная аберрация близости, характерная для обывательского восприятия мира, — современное считается постоянным.
Но, несмотря на разнообразие возрастов, вмещающих ландшафтов, культурных типов и при вариабельности политических форм феодализма между всеми перечисленными этносами, да и реликтами, было нечто общее: все они появились вследствие взрывов пассионарности в определенных географических регионах, к
которым были уже приспособлены их предки — этнические субстраты. Следовательно, миграции их носили характер расселения в сходных ландшафтных условиях, привычных и пригодных для ведения хозяйства традиционными приемами. Исключение составляли некоторые германские этносы: готы, вандалы, руги, лагобарды... Так они и погибли как этнические системы, а их потомки слились с аборигенами Испании, Италии и Прованса. Этносы франков и англосаксов расширились в привычном ландшафте... и уцелели.
Благодаря этой географической закономерности в 1-м тысячелетии н. э. почти незаметна роль этнических химер, которые если и возникали в пограничных районах, например^ IV—V вв. в Китае1, то были неустойчивы и недолговечны. Но и тут было исключение из правил: этнос, освоивший антропогенный ландшафт вместе с его аборигенами, стал независим от природных ландшафтов и получил широкую возможность распространения. Для этого этноса ареалом стала вся ойкумена, а контакты его с местными жителями стали не симбиотичными, а химерными. Посмотрим (оставаясь в пределах окрестностей Каспийского моря), как возникали такие системы и к чему это привело аборигенов и мигрантов. Этого будет для решения поставленной задачи необходимо и достаточно.
Однако история культуры на территории Восточной Европы в 1-м тысячелетии изучена весьма неполно. Следы ее исчезли, но это повод, чтобы поставить проблему так: культурный ареал всегда имеет центр, как бы столицу, которой принадлежит гегемония. Древняя Русь перехватила гегемонию у Хазарского каганата в X в. Следовательно, до X в. гегемония принадлежала хазарам, а истории Древней Руси предшествовала история Хазарии. Но история Хаза-рии имела две стороны: местную и глобальную, принесенную с Ближнего Востока европейскими эмигрантами. Без учета фактора международной торговли история не только Хазарии, но и всего мира непонятна.
Поскольку выводы, к которым мы пришли, весьма отличаются от традиционных, основанных на летописной версии, необходимо объяснить читателю, почему у автора появилось право на недоверие к источникам. А чем отличается этническая история от истории социально-политической и культурно-идеологической, будет ясно из текста и характера изложения.
Что искать и как искать? Поставленная нами задача одновременно и перспективна, и крайне сложна. С одной стороны, в Юго-Восточной Европе переплелись воздействия многих суперэтносов: евразийских тюрок — наследников эпохи Великого каганата2, Византии, мусульманского мира эпохи халифата и «христианского мира», только что сложившегося в суперэтническую целостность. Не меньшее значение имели реликты Великого переселения народов в Азии — неукротимые угры, воинственные куманы (ветвь
динлинов). Но на первом месте стояла Древняя Русь, сомкнувшая свои границы с Великой степью. Уловить и описать характер взаимоотношений этих этнических групп на одной территории и в одну эпоху — значит решить проблему этнического контакта путем эмпирического обобщения.
Но с другой стороны, история хазар писалась неоднократно и осталась непонятой из-за разнообразия многоязычных источников, свести которые в непротиворечивую версию крайне сложно. То же самое можно сказать об археологических находках, в том числе сделанных автором. Без дополнительных данных они проблему не проясняют.
И наконец, по поводу значения этнических контактов для истории культуры общего мнения нет. Одни считают, что любой контакт и метисация — благо, другие утверждают, что это гибель, третьи полагают, что смешение народов вообще не имеет значения для их судьбы. Но, самое главное, никто не привел достаточно веских аргументов в свою пользу и опровержений иных точек зрения.
Мы придерживаемся четвертого мнения: смеси чего угодно — газов, вин, людей... — не могут быть подобны первичным ингредиентам, но последствия смешений этносов всегда разнообразны, ибо зависят от ряда обстоятельств: 1. Характера взаимодействия того и другого этноса с окружающей географической средой, ибо от этого зависят способы ведения хозяйства, которые вызывают либо симбиоз, либо соперничество. 2. Соотношения фаз этногенеза обоих компонентов. Фазы могут совпасть или нет, а в последнем случае более пассионарный этнос давит на соседа независимо от личного желания отдельных его представителей, даже вопреки их воле. 3. Комплиментарности, проявляющейся при совмещении культурно-психологических доминант, которая может быть позитивной или негативной. Знак комплиментарности проявляется в безотчетной симпатии или антипатии на популяционном уровне. 4. Перспективности контакта, ибо он может вести либо к ассимиляции одного этноса другим, либо к элиминации, а проще — истреблению одного этноса другим, либо к слиянию двух этносов в единый третий — это и есть рождение этноса.
Короче говоря, решение поставленной проблемы требует привлечения не только географии, но и истории, т. е. описания событий в их связи и последовательности на том уровне, который в данном случае является оптимальным. И найти этот уровень необходимо. <...>
Путем зерна. Диалектика природных явлений предполагает обязательное сочетание жизни и смерти. Согласно закону отрицания отрицания, смерть есть необходимое условие для продолжения любого процесса жизни, и, когда в поле зрения наблюдателя находились короткие отрезки линейного времени, этот тезис не вызывал сомнений даже у древних греков.
Однако к длинным отрезкам времени они относились иначе. «Только горы вечны, да Полярной звезды никто не сдвинет», — говорил герой античной драмы, настолько умный, что даже Олим-



СОДЕРЖАНИЕ