стр. 1
(всего 2)

СОДЕРЖАНИЕ

>>



Яльфрод Розенберг












Миф XX вскд


Оценка духовно-интеллектуальной борьбы фигур нашего времени




















«Shi!dex» Tallinn 1998
Альфред Розенберг был в Третьем Рейхе за­местителем фюрера по вопросам идеологии и рейхсминистром по делам оккупированных вое-точных территорий. В 1946 году казнён по приговору международного военного трибунала в Нюрнберге.
Его "Миф XX века" — одно из самых скандально известных сочинений нашего столе­тия. Первая же его публикация вызвала бурю возмущения и протестов со стороны политиков, историков, деятелей церкви и культуры всего мира.
В книге автором делается попытка все­стороннегообоснования превосходства так на­зываемой арийской расы над всеми остальными народами, т.е. излагается вся суть идеологии нацизма.
В русском переводе печатается впервые.

ISBN-3-441-10303-8


Подготовка издания Редактор
© перевод с немецкого © набор и верстка



С. Н. Лобанов Л. Н. Подколзина
С. Н. Лобанов С. Н. Лобанов


ВВЕДЕНИЕ

Борьба всех современных представителей внешней власти явля­ется следствием внутреннего краха. Рухнули уже все государственные системы 1914 года, даже если они частично и продолжают формально существовать. Но разрушились также социальные, религиозные, миро­воззренческие сознание и ценности. Нет ни одного высшего принципа, ни одной самой высокой идеи, которые бы бесспорно овладели жизнью народов. Группа борется против группы, партия против пар­тии, национальная ценность против международных научных положе­ний, застывший империализм против распространяющегося пацифизма. Финансовый мир обвивает золотыми цепями государства и народы, экономика становится нестабильной, жизнь лишается корней.
Мировая война как начало мировой революции во всех областях выявила тот трагический факт, что, несмотря на то, что миллионы по­жертвовали своими жизнями, эта жертва пошла на пользу не тем силам, за которые массы были готовы умереть. Погибшие на войне являются жертвами эпохи катастрофы потерявшей ценность, но одновременно - и это в Германии начинают понимать, хоть и неболь­шое еще количество людей - эти люди мученики нового дня, новой эры.
Кровь, которая умерла, начинает оживать. В ее мистическом символе происходит новое построение клеток души германского на­рода. Современность и прошлое появляются внезапно в новом свете, а для будущего вытекает новая миссия. История и задача будущего боль­ше не означают борьбу класса против класса, борьбу между церковны­ми догмами и догмами, а означаю! разногласие между кровью и кровью, расой и расой, народом и народом. И это означает борьбу ду­ховной ценности против духовной ценности.
Расовое рассмотрение истории есть сознание, которое вскоре станет естественным. Ему уже служат великие мужи. Батраки в не очень далеком будущем смогут завершить строительство новой системы мира.
Но ценности расовой души, стоящие в качестве движущих сил за новой системой мира, еще не стали живым сознанием. Но душа озна­чает расу, видимую изнутри, И наоборот, раса - это внешняя сторона души. Пробудить к жизни расовую душу означает признать ее высшую ценность и при ее господстве указать другим ценностям их орга­ничное место: в государстве, искусстве и религии. Задача нашего столетия - из нового жизненного мифа создать новый тип человека. Для этого необходимо мужество. Мужество каждого отдельного лица, мужество всего подрастающего поколения, многих следующих поколе­ний. Потому что хаос никогда не покоряется малодушным, и еще ни­когда мир не был построен трусами. Кто стремится вперед, должен сжигать за собой мосты. Тот, кто отправляется в великое путешествие, должен оставить домашний скарб. Тот, кто стремится к высочайшему, должен подавить незначительное. И на все сомнения и вопросы новый человек грядущей Первой Германской империи знает только один ответ: Только Я хочу!
Многие уже сегодня в глубине души согласны с этими словами, однако общности мыслей, высказанных в этом труде, с выводами уста­новить нельзя. Они представляют собой абсолютно личные признания, не являясь пунктами программы политического движения, к которому я принадлежу. Это движение имеет свое великое особое предназначе­ние и в качестве организации должно держаться в стороне от дискус­сий религиозного, религиозно-политического толка, так же как и от обстоятельств, касающихся определенной философии искусства или определенного стиля в архитектуре. Оно не может также нести ответ­ные убеждения и убеждения, касающиеся искусства, можно действи­тельно серьезно обосновать только при условии личной свободы совести. Здесь это имеет место, но труд обращен не к тем людям, ко­торые счастливо и убежденно живут и действуют внутри своих рели­гиозных сообществ, а скорее ко всем тем, кто в душе от них отошел, а к новым мировоззренческим связям еще не пробился. Тот факт, что их сейчас уже насчитывается миллионы, обязывает каждого соратника помочь себе и другим ищущим путем глубокого осмысления.
Труд, основная мысль которого восходит к 1917 году, был в ос­новном закончен уже в 1925 году, однако новые обязательные момен­ты дня все более затягивали его завершение. Труды о соратниках или противниках потребовали тогда рассмотрения вопросов, ранее отодви­нутых на задний план. Я не считаю ни в коей мере, что завершил этим большую поставленную судьбой тему. Но я надеюсь, пожалуй на

то, что л выяснил вопросы и ответил на них, создав основу для при­ближения дня, о котором мы все мечтаем.




Мюнхен, февраль 1930 года


Автор

К третьему изданию


О, вы, товарищи моего времени! Не призывайте своих врачей и священ­ников, когда умираете внутренне.
Хёлдерлин



Появление настоящей работы сразу же вызвало борьбу мнений в самой сильной форме. Хотя благодаря четко поставленным вопросам и острым высказываниям следовало ожидать интеллектуальной дискуссии, но, признаться, та концентрированная ненависть по отношению ко мне и та скрупулезная работа по извращению моих высказываний меня тем не менее не только потрясли, но и - обрадовали. Потому что дикая безудержная полемика показала мне, насколько оправдана оценка, вы­павшая в данном труде на долю римско-сирийского принципа. В ре­зультате давнего испытанного метода из обширного сочинения были сделаны определенные выводы и высказывания и перед верующим чи­тателем в римской прессе на немецком языке и в памфлетах были раз­вернуты "богохульство", "атеизм", "сатанинство", "вотанизм" автора. Фальсификаторы утаили тот факт, что я зашел настолько далеко, что высказываю в отношении всего германского искусства постулат о ре­лигиозной отправной точке и религиозной подоплеке, что я при помо­щи Вагнера объясняю, что произведение искусства является живым воплощением религии. Было утаено огромное уважение, высказанное в труде в адрес основателя христианства; было утаено, что религиозные отправления имеют очевидный замысел разглядеть великую личность без искажаемых в дальнейшем дополнений от различных Церквей. Бы­ло утаено, что я освещаю вотанизм как мертвую форму религии (но естественно испытываю глубочайшее уважение к германскому харак­теру, породившему Вотана (Одина) как и Фауста, и мне лживо и скрупулезно приписывали желание снова ввести языческий культ Вотана (Одина).
Короче, не было ничего, что не было бы искажено и фальсифи­цировано; и то, что в контексте звучало дословно правильно, в выр­ванном из контекста виде приобретало совсем другой оттенок. Посто­янно римская пресса утаивала_все исторические - как непонятные -определения; весь ход мыслей, который вел к определенным взглядам, постоянно искажался, а обоснования поставленных требований замал­чивались. Прелаты и кардиналы мобилизовывали "верующие массы", и Рим, который вместе с атеистическим марксизмом, т.е. при поддержке политических сил низшей человеческой расы сам ведет против Герма­нии войну на уничтожение, жертвуя при этом германскими католи­ческими массами, имеет наглость кричать о "культурной борьбе". Вы­сказывания данной работы, которые по форме и содержанию лежат пожалуй на поверхности, не были сделаны предметом деловой и по­этому достойной одобрения критики, а были использованы для беспо­рядочной борьбы. Не только против меня одного - это бы меня не тронуло - но и против национал-социалистистического движения, к ко­торому я принадлежу с самого его основания. Тем не менее во введе­нии и в самой работе я категорически заявил, что политическое движение власти, которое охватывает многие религиозные признания, не может решить вопросов религиозного характера или касающихся философии искусства, что следовательно мое мировоззренческое при­знание является личным, и, тем не менее, мракобесы делали все, что было в их силах, чтобы отмежеваться от своего политического преда­тельства по отношению к германскому народу и снова вопить об "угрозе религии", хотя ничто не угрожало и не угрожает истинной ре­лигии, если не считать систематического пестования марксизма со сто­роны руководимого прелатами центра.
Национал-социалистическое движение не нуждается в религиоз­ной догматике ни в защиту вероисповедания, ни в борьбе с ним, но тот факт, что оспаривается право политического деятеля на представ­ление религиозного убеждения, противоречащего римскому, показы­вает до какой степени расцвела политика духовного зажима. Римская догматика определяет допустимость деятельности в национальном ла­гере вместо того, чтобы сразу объявить такую самонадеянность не­возможной. Несомненно серьезная попытка очистить личность Христа от нехристианских примесей Павла, Августа и т.д. повлекла за собой единодушно выраженную ярость правителей, извлекающих пользу от искажения духовного образа Иисуса Христа, не потому, что были за­тронуты высокие религиозные ценности, а потому, что возникла угроза политической власти, достигнутой путем запугивания душ миллионов, во время их гордого пробуждения. Обстоятельства таковы, что римская Церковь не испытывала страха перед дарвинизмом и ли­берализмом, потому что увидела здесь только интеллектуалистические попытки, лишенные сил способных на создание общества, а национа­листическое возрождение германского человека, с которого потря­сение 1914 - 1918 годов сбросило старые переплетения ценностей, по­тому кажется таким опасным, что угрожает появлением силы, соз­дающей тип. Правящая каста священников чует это уже издалека, и именно потому, что эта каста видит, как это пробуждение стремится к укреплению всего благородного и гордого, именно поэтому ее союз с красной низшей расой так тесен. Это изменится только тогда, когда германский фронт победит; в этот час Рим в качестве "друга" попыта­ется добиться того, чего он не добился в качестве врага. Но просле­дить такую возможность не входит в задачу этой книги. Здесь речь идет о формировании духовных типов, в том числе о людях, стремя­щихся к самосознанию, затем о пробуждении чувства ценности и о за­калке сопротивляемости характера всем враждебным соблазнам. Все волнение по поводу моей работы было тем более примечательным, что ни единого слова не было сказано с тем, чтобы отказаться от по­ношения великих немцев, что давно уже стало литературным занятием иезуитов и их пособников. Молчаливо поощрялись оскорбления Гёте, Шиллера, Канта и других. Нельзя было возразить, если лидеры Рима усматривали в качестве своей религиозной задачи препятствие образо­ванию германского национального государства; если на католических пацифистских собраниях звучали требования отказывать германским солдатам в приветствии; если католические священники позволяли себе публично отрицать дела бельгийских "вольных стрелков", а немецких солдат обвиняли в убийстве своих товарищей с тем, чтобы иметь предлог для преследования бельгийцев; если германскую народную ар­мию совсем в духе французской пропаганды обвиняли в осквернении алтаря и причастия в бельгийских церквях. Против этих сознательных оскорблений немцев, оскорблений чести своих павших и живых защит­ников не поднялся ни один епископ и ни один кардинал, хотя со сто­роны этих инстанций одна за другой следовали мощные атаки на гер­манский ; национализм. А если это разоблачалось, римские полити­ческие и религиозные группы клялись в своем национальном чувстве.
Римская Церковь не может оспаривать свою полную ответствен­ность за народоопустошительную работу своих многочисленных паци­фистски настроенных священников, так как в других случаях, когда достойные католические священники находили слова подлинной гер­манской национальной воли, Церковь без промедления накладывала за­прет на их речи. Налицо, таким образом, доказуемая систематически проводимая политико-мировоззренческая работа, направленная на то, чтобы отнять у германского народа его гордость за защитников ро­дины 1914 года, осквернить их память, а горячую волю, народ и отечество отгородить и смешать с грязью. Для установления этого тре­буется правдивость; какие разногласия существуют между верующими и их церковной властью - это дело их совести. Речь идет не о том, что якобы они с целью замалчивания возникающих конфликтов могут осве­щать не подлежащие дискуссии факты лишь как промахи, необходимо иметь мужество, чтобы отвергнуть именно политику высших церков­ных инстанций. Признают или не признают в дополнение к этому про­буждающиеся силы весь мировозренческий контраст - это их дело, важно то, что пробуждается серьезная воля к защите германского на­ционального учения не только от марксистов, но в той же мере и да­же более решительно, от центра и его религиозных союзников, как крупных проводников марксизма. Обойти даже этот пункт значило бы проявить негерманский образ мыслей.
На отдельных вражеских голосах я не хочу останавливаться подробно. Следует только отметить, характеризуя скрупулезность мето­дов, что иезуит Якоб Нетгес имеет наглость утверждать между прочим, что защита родного языка относигся к "католическому порядку", хотя именно его орден был кровавым борцом против права на родной язык; что любовь к народу и отечеству выдвигалась в качестве требо­вания "всеми великими теологами морали", причем именно его орден борется против германского национализма.
До сих пор христианская любовь к ближнему этого господина выражается словами: "Этот балтиец - такой же борец за культуру, как и боксер. Бедняга страдает неизлечимым сграхом перед пло­щадью Петра, и страх этот выражается в буйстве и крике". Затем Гитлеру лается совет, надеть наменя "смирительную рубашку", поскольку холодный карцер уже не помогает: "он слишком часто имел дело с русской зимой". Эту яростную ненависть иезуита, выведенного из себя римским солнцем, другие собратья по ордену дополняют противоположным видом борьбы. Иезуит Кох, например, чувствует себя уже вынужденным говорить о душе германской расы, называет переживание, как следует из "мифа:' серьезным и честным ^ тем, чтобы вконце провозгласить Бонифация величайшим германцем. Эту форму стопроцентной фальсификации, связанную с пониманием того, что травля больше не помогает, мы все чаще будем встречать в будущем. Поэтому к такого рода "германским опытам" следует относиться с осторожностью. Разрушение германской души является постоянно целью как апостолов травли, так и потирающих руки членов общества иезуитов и их соратников. Вчера, сегодня и завтра.
В евангелических кругах моя работа также вызвала мощное дви­жение. Бесчисленные публикации в газетах и журналах свидетельству­ют о том, что затронуты, очевидно, больные места. На евангелических синодах, на съездах евангелического союза "Миф" часто стоял в центре дебатов, и многие брошюры протестантских теологов свидетельствуют о том, что борьба ценностей заново и глубоко проникла в лютеран­ство. Мое предсказание о том, что представители евангелистской цер­кви будут относиться к новым религиозным чувствам так же, как когда-то догматически настроенный Рим относился к реформации, к сожалению подтвердилось.
Выступающие против моей работы теологи и профессора облег­чили себе задачу в отношении полного обладания "евангелистской правдой": они просто констатировали еретические моменты моих вы­сказываний, похвалили "национальное чувство", но холодно, порадо­вались возможности установить (мнимые) неправильности, а затем отклонили...
Мне сообщили, что на одном из этих синодов после подобного сообщения встал простой беловолосый пастор и заявил, что он не мо­жет согласиться с докладчиком, однако очевидно, что Бог новым уче­нием о расах нашего времени наложил на нас решение большой проблемы, которой мы должны посвятить себя со всей серьезностью! Снимите шляпу перед этим достойным мужем. Неважно, приведут ли его поиски к тому же результату, что и мои. И щущему истину про­тивнику любой настоящий борец засвидетельствует уважение, но не старым догматикам, которые считают необходимым любой ценой со­хранить свои должности.
В разговоре с учеными теологами я мог далее постоянно конста­тировать следующее: они соглашались со мной в том, что оценка ан­тичной истории с точки зрения расовой души верна, бесспорна также оценка гугенотов. Но когда я затем сделал вывод о том, что и евреи должны иметь вполне определенный характер и свое обусловленное кровью представление о Боге, что следовательно эта сирийская форма жизни и духа нас ни в малейшей степени не касается, между нами подобно стене встала ветхозаветная догма. И евреи вдруг оказались исключением среди других народов. Совершенно серьезно космический Бог должен был быть идентичным с сомнительными духовными пора­жениями Ветхого Завета! Именно еврейское многобожие было возвели­чено как образец монотеизма. От подлинно великого арийско-персид-ского представления о мире и космическом божестве глубоких знаний лютеранская теология не получила. К этому добавилось почитание
Павла, наследственный грех протестанства, против которого как из­вестно тщетно боролся уже Лагарде, подвергшийся нападкам всей кор­поративной теологии своего времени.
И евангелические теологи повторяли всюду, даже при всеобщем согласии с народным мировоззрением, самонадеянное изречение римс­кой Церкви: "Расовое движение народов означает нехристианское по­клонение народному духу". Но при этом господа забывают о том, что исключительное положение, которое они предоставляют евреям, являет собой не что иное, как поклонение паразитическому, всегда враждеб­ному нам еврейскому народу'1'. Это им кажется естественным и они по­зволяют себе также забыть о том, что такое прославление иудаизма при освобождении еврейского инстинкта непосредственно способ­ствует принижению нашей культуры и нашей политики, на успешную борьбу с которыми теперешнее руководство протестантства, именно благодаря поклонению евреям, оказалось неспособным.
Прискорбно, если сегодняшние представители евангелистской те­ологии настолько далеки от лютеранства, что выдают взгляды, кото­рые, естественно, еще вдохновляли Лютера, за давно установившиеся догматы веры. Великим достижением Лютера является в первую оче­редь разрушение принадлежащей священникам экзотической мысли, а во вторую - германизация христианства. А пробуждающаяся германская нация после Лютера пришла еще к Гёте, Канту, Шопенгауэру, Ницше, Лагарде и сегодня семимильными шагами приближается к своему пол­ному расцвету.
Евангелистская теология нанесет подлинному лютеранству смер­тельный удар, если будет ставить препятствия на пути дальнейшего развития своей сущности. Если Д. Кремерс, руководитель евангелист-ского союза, объявляет, что "Миф" "проглочен" особенно академичес­кой молодежью, он показывает тем самым, что ему известно, насколь­ко новая мысль внедрилась в жизнь подрастающего поколения. Не важнее ли способствовать этой духовной жизни, укоренившейся в на­роде, чем держаться за давно уже разрушенных догматических куми­ров? Это молодое поколение не хочет ничего другого, как только увидеть великую личность основателя христианства в ее собственном величии без фальсифицирующих добавок, которыми еврейские религи-

* Примечателен также ответ Д. Штраттмапа па нападки, который ом дает в листовке, Церковь должна печалиться о германском народе, а не о .миллионах черномазых пс|»сд лицом своего бедствия. Как будто это ее задача! Во имя расового культа она должны скрывать от миллионом задачу человечества!" Раса и душа черномазых ценится - наряду с добрыми евреями - и случае необходимости выше нации, принадлежать к которой име­ешь честь.
озные фанатики типа Маттеуса, материалистические раввины типа Пав­ла, африканские юристы типа Тертуллиана или неудержимые отступни­ки типа Августина одаривают нас в качестве страшного духовного балласта. Они хотят понять мир и христианство по его сущности, пос­тигнуть его на основе германских ценностей. Это их естественное пра­во в этом мире, которое, однако, снова необходимо завоевывать в тя­желой борьбе.
Если находящаяся в должности ортодоксальность не в состоянии всего этого понять, то она не сможет изменить ходаистории, самое большее, разве, замедлить его. Великое время в таком случае снова встретило мелкое поколение. Но это грядущее время одобряет как страсбургский Мюнстер, так и Вартбург, а отрицает все же само­уверенный римский центр так же, как и иерусалимский Ветхий Завет. Он высасывает из корней германской драматургии, ее архитектуры и музыки больше силы, чем из унылых рассказов еврейского провинци­ального народа, он признает большую часть глубокой народной симво­лики внутри католической Церкви и связывает ее с истиной подлинно­го лютеранства. Он объединяет под большим сводом расового и духов­ного мировоззрения все разрозненное в отдельный полнокровный организм германского бытия.
Здесь должен выступить вперед молодой евангелистский священ­ник, потому что на нем не лежит груз сковывающего душу воспита­ния, который довлеет над католическими священниками. Тогда на­ступит то время, когда и в них проснутся германские бунтари и труд монаха Роджера Бэкона, монаха Эккехарта приведет к свободе практи­ческой жизни, которую другие великие мученики Западной Европы до них прожили, выстрадали и завоевали.
С национальной стороны "Миф" трусливо замалчивали из страха перед центром. Только немногие отваживались защищать свой образ мыслей. Но отвергающая оценка из этого лагеря почти всегда заклю­чалась в том, чтобы приписать мне желание стать "основателем новой религии", но это я отвергаю. В главе об однородной Церкви я сразу же отклонил это, а то о чем идет речь сегодня, - это попытка, наряду с рассмотрением истории с расовых позиций, сопоставить ценности души и характера различных рас и народов с мыслительной системой, обосновать органичную для германского народа иерархию этих ценно­стей, исследовать волю германского духа по всем областям. Проблема, таким образом, заключается в том, чтобы против хаотической нераз­берихи ввести единое направление души и мысли, самостоятельно вы­вести предпосылки для всеобщего возрождения. По этому желанию следует определять ценность моей работы, а не по критике того, что я вовсе не собирался предпринимать, что будет задачей реформатора, который может выйти из поколения, четко настроенного на страстное ожидание поколения.
Зарубежные голоса всегда имеют более деловое звучание, чем эхо нуждающихся в реформах кругов Германии. Датский "Форум" дал серьезные оценки, подробно проанализировали идеи труда научные итальянские журналы "Критика фашиста", "Биличнис", "Прогрессо рели-гиозо" и другие. На открытии германского института в Париже было объявлено: "Кто хочет ознакомиться с новым духовным движением в Германии, должен прочитать "Миф XX века". Но важнее всего этого многочисленные одобрения из многих стран, а особенно тех немцев, которые осознали сегодняшний великий час духовной судьбы как Гер­мании, так и всех народов Западной Европы. Вопросы, перед которы­ми мы поставлены, стоят также перед другими нациями. Нас только трудная судьба вынуждает сделать откровенный отчет и встать на но­вый путь, потому что в противном случае вместе с политическим кра­хом должна произойти и духовная катастрофа, и германский народ, как реально существующий народ, исчезнет из истории. Но истинное возрождение никогда не бывает делом только политики насилия, еще в меньшей степени вопросом "экономической санации", как думают само­уверенные пустые головы, а означает главное переживание души, при-знанис высшей ценности. Продолжится это переживание от человека к человеку миллион раз, встанет, наконец, объединенная сила народа пе­ред этим внутренним преобразованием, тогда никакие силы мира не смогут помешать возрождению Германии.
Демократический марксистский лагерь сначала попытался поме­шать распространению работы путем замалчивания. Но затем его вы­нудили все-таки высказаться. Теперь эти люди атаковали "поддельный социализм", учение которого в этом труде якобы идет во вред рабо­чему классу. "Истинный" социализм социал-демократии состоит очевид­но в том, чтобы и дальше беззаботно продолжать за буквальное пора­бощение всего народа на многие десятилетия путем продления заклада всех существующих ценностей свое подчинение диктату международ­ного финансового мира. "Истинный" социализм заключается далее в том, чтобы порядочный трудовой народ беспрепятственно подвергнуть воздействию гнусной театральной и кинопропаганды, которая знает только трех героев: шлюху, сутенера, преступника. "Истинный" социа­лизм марксистских вождей состоит, видимо, в том, что маленький человек, оступившись, попадает в тюрьму, а великие мошенники остаются на свободе, что до сих пор было культивированными взглядами самых влиятельных кругов демократии и социал-демократии. Весь марксизм оказался, а иначе и быть не могло, как всякое органическое сообщество, отмененным в пользу чуждых кочевнических институтов, он должен, таким образом, испытать новое обоснование и укоренение такого народно-социалистического стилеобразующего чувства, как нападение на его существование.
Марксизм и либерализм находятся в настоящее время по. всему фронту в беспорядочном отступлении. Многие десятилетия особенно прогрессивным считалось говорить только о "человечестве", быть гражданином мира и отвергать расовый вопрос как отсталый. Теперь со всеми этими иллюзиями покончено не только в политическом плане, но непрочно и обосновывающее их мировоззрение, и пройдет немного времени, и в душах тех, кто находится на распутье, и в душах совращенных оно рухнет окончательно.
Загнанному в угол "научному" марксизму не остается ничего другого, как попытаться доказать, что и Карл Маркс признавал влия­ние народа и расы на мировые события! Эту миссию присоединить побуждение крови германского рабочего, которое невозможно больше сдерживать, к марксистской ортодоксальности, которая в течение деся­тилетий яростно вела борьбу против "расовой химеры", взял на себя в частности "Социалистише бильдунг". Попытка сама по себе характери­зует внутренний духовный катастрофический крах, хотя после призна­ния с зубовным скрежетом правильности расовой точки зрения, вообще стали говорить о том, что Маркс оставил мысль о "расовом фетишизме". Что само собой разумеется, иначе ему пришлось бы от­правиться в качестве учителя в Сирию, откуда он и происходит. При­знать это и выкорчевать марксистский материализм и его финансово-капиталистическое прикрытие как сирийско-еврейское насаждение из германской жизни есть великая миссия нового германского рабочего движения, которое тем самым заслуживает себе право вступить в ряды руководства германским будущим.
Мы со своей стороны вовсе не отрицаем весьма разнообразных влияний ландшафта, климата и политической традиции; но надо всем этим стоит кровь и обусловленный этим характер. О повторном заво­евании этой иерархии и идет речь.
Восстановить естественность здоровой крови - это может быть величайшая задача, которую в настоящее время может поставить перед собой человек. В то же время это определение свидетельствует о печальном состоянии духа и тела, раз уж такое дело стало жизненной

необходимостью. Вкладом в это предстоящее великое дело освобож­дения XX века должен был стать данный труд. Мобилизация многих пробудившихся и для противников имела желательное последствие.
Я надеюсь, что дискуссия появляющегося нового мира со ста­рыми силами будет расширяться, внедряться во все области жизни и оплодотворенная мысль будет все время рождать новое, близкое по крови, гордое, вплоть до того дня, когда мы будем стоять на пороге исполнения нашей мечты о германской жизни, до того часа, когда все пробивающиеся источники сольются в один великий поток германского нордического возрождения.
Это мечта, достойная изучения и жизни. И это испытание, и эта жизнь уже есть отражение предчувствуемой вечности, таинственной миссии на этом свете, предначертанной нам, чтобы мы стали тем, что мы есть.


Мюнхен, октябрь 1931 года.
А.Р.

КНИГА ПЕРВАЯ



БОРЬБЙ ЦЕННОСТЕЙ




Я король, только пока я свободен.
Фридрих Великий

I






Раса и ее душа




1
Новая мировая история. — Человечество и раса. — Куль­турные памятники старины. — Легенды древнего мира. — Переход жителей атлантики через Северную Африку. — Североатлантические следы в Египте; амориты. — Арийско-индийская волна. — Ритуальное разложение; насильственное обновление религии. — Учение Атмапа — Брамана. — Ин­дийский монизм и распад Индии. — Ахурамазда и Ангромай-ниу. — Персидский дуализм.

Сегодня начинается одна из тех эпох, когда история должна быть переписана заново. Старые картины человеческого прошлого по­блекли, контуры действующих личностей кажутся неправильными, их внутренние движущие силы истолкованы неверно, вся их сущность недооценена. Новое ощущение жизни, которое считает себя тем не ме­нее признанным издревле, стремится к оформлению, мировоззрение за­рождается и начинает спорить со старыми формами, священными обычаями и переснятым содержанием. И уже не исторически, а принципиально. И не в отдельных регионах, а везде. Не только на верху, но и в корнях.
И знаком нашего времени является: отказ от безграничного абсолютизма. То есть отказ от ценности, стоящей выше естественного

и органичного, которую однажды установил одинокий "я" с тем, чтобы добиться сверхчеловеческой общности всех мирным путем или с по­мощью насилия. Такой конечной целью было когда-то насаждение христианства в мире, а ее достижение предполагалось при помощи возвращения Христа. Другой целью была мечта о "гуманизации челове­чества". Оба идеала были погребены в кровавом хаосе и в новой ми­ровой войне, и тем не менее сегодня эти цели все больше привлекают к себе фанатичное духовенство и различных приверженцев. Это за­стывающие процессы, а не живая жизнь. Вера в душе умерла и ее нельзя пробудить у мертвых.
Человечество, мировая Церковь и освободившееся от кровавой связи самовластное "я" перестали быть для нас ценностями, а являются отчаянными, в любом случае ставшими частично непрочными положе­ниями насилия над природой в пользу абстракций. Бегство XIX века к дарвинизму и позитивизму было первым крупным и чисто животным протестом против идеалов сил, лишенных жизни и воздуха, которые пришли к нам из Сирии и Малой Азии, и подготовили духовное вы­рождение. Распространившееся по всему миру христианство и челове­колюбие проигнорировало поток кроваво-красной подлинной жизни, которая наполняла кровеносную систему всех истинных народов и настоящих культур; или же кровь была сведена к химической формуле и с ее "помощью" истолкована. Сегодня же целое поколение начинает понимать, что только там могут быть созданы и сохранены ценности, где еще закон крови определяет идею и деятельность человека, будь это осознанно или неосознанно. На нижней ступени сознания человек в культе и жизни следует зову крови как бы во сне, "согласно приро­де", словно счастливое слово обозначает сущность этой гармонии ме­жду природой и цивилизацией. И так до тех пор, пока цивилизация, выполняя всю несознательную деятельность, не станет более интеллек­туальной и на более поздней ступени не обусловит творческое напря­жение и даже разлад. Так из расы и типа уходят рассудок и здравый смысл, освободившись от уз крови и рядов поколений, и особь падает жертвой абсолютных, лишенных четкого представления духовных обра­зов, все более удаляется от своего окружения, смешивается с враждеб­ной кровью. И от этого кровного позора тогда умирают личность, ра­са, цивилизация. От этой мести крови не ушел ни один из тех, кто пренебрег религией крови: ни индиец, ни перс, ни грек, ни римля­нин. Or этой мести не уйдет также Северная Европа, если не вер­нется обратно и не отвернется от пустых побочных форм, бескровных абсолютных идей и не начнет снова доверчиво прислушиваться к утраченному источнику своих собственных жизненных соков и своих ценностей.
Новая, богатая связями, красочная картина человеческой и зем­ной истории начнет теперь разворачиваться, если мы почтительно признаем, что столкновение между кровью и окружением, между кровью и кровью представляет собой последнее возможное для нас явление, поиски и исследования за пределами которого для нас более непозволительны. Но это признание влечет за собой признание того, что борьба крови и предчувствуемая мистика жизненных событий, представляют не два разных объекта, а одно и то же, но разным спо­собом. Раса - это подобие души, весь расовый материал - это ценность сама по себе безотносительна к бескровным ценностям, которые не замечают полноты природы, и безотносительна к поклонникам мате­рии, которые видят события только во времени и пространстве, не познав эти события как величайшую и последнюю из всех тайн.
Расовая история является поэтому историей природы и мистикой души одновременно, а история религии крови - наоборот, это великое мировое повествование о подъеме и крушении народов, их героев и мыслителей, их изобретателей и художников.
Глубже, чем когда либо раньше, люди отваживались себе пред­ставить: сегодня можно заглянуть в историческое прошлое. Памятники всех народов развернуты перед нами, раскопки древних свидетельств изобразительного искусства человека позволяют сравнивать движущие силы культур, собраны мифы от Исландии до Полинезии, подняты со­кровища Майя. На помощь пришла геология, которая в состоянии изготовить географические карты времен десятков тысяч лет до нашей эры. Подводные исследования подняли с больших глубин Атлантичес­кого океана застывшие массы лавы с вершин когда-то внезапно зато­нувших гор, в долинах которых зарождались культуры до того, как на них обрушились страшные катастрофы. Исогедователи земли рисуют нам материковые блоки между Северной Америкой и Европой, остатки которых мы и сейчас обнаруживаем в Гренландии и Исландии. Они говорят нам о том, что по другую сторону Крайнего Севера (Новая Земля) видны старые следыокеана. Они лежат на 100 метров выше те­перешних; это свидетельствует о вероятности того, что льды Север­ного Полюса сместился, что на месте нынешней Арктики царил более мягкий климат. И это все вместе позволяет представить старые ска­зания об Атлантиде в новом понимании. Совсем не исключено, как представляется, что на том месте, где сейчас бушуют волны Атланти­ческого океана и плавают айсберги, над волнами возвышался цветущий материк, где творческая раса создавала великую, широко распростра­няющуюся культуру и посылала своих детей в качестве мореходов и воинов в мир. Но даже если эта гипотеза оо Атлантиде несостоя­тельна, следует допустить существование северного культурного цен­тра в истории первобытного общества.
Нам давно уже было пора перестать верить в аналогичное воз­никновение мифов, художественных и религиозных форм у всех на­родов. Строго обоснованные доказательства перемещений сказаний от народа к народу и нахождение их у различных групп народов, на­оборот, показало, что большинство основных мифов имеют вполне определенный источник распространения, определенное место зарож­дения, по своей внешней форме присущи вполне определенному окру­жению, так что великие перемещения рас и народов в первобытные времена стали достоверностью, Таким образом, солнечный миф вместе со своими сопровождающими явлениями возник не везде как "общая ступень развития", а зародился там, где появление солнца должно было быть космическим событием с максимальной силой воздействия: на крайнем Севере. Только там могло быть осуществлено резкое разделе­ние полугодий, только там солнце могло до самой глубины души внедрить уверенность в жизнеобновляющее творческое первоначальное содержание мира. И поэтому сегодня старая осмеянная гипотеза делает вероятным то, что из нордического творческого центра, назовем его, не связывая себя предположением об ушедшей под воду части атланти­ческой земли, Атлантидой, лучами расходились отряды воинов как пер­вые свидетели все вновь и вновь воплощающейся нордической тяги к дальним странствиям с целью завоеваний и организации новой жизни. И эти потоки людей с Атлантики плыли на своих кораблях с лебедями и драконами в Средиземное море, в Африку, сушей через Центральную Азию в Кучу, возможно, даже в Китай, через Северную Америку на юг этой части света.
Если Ахурамазда говорит Заратустре: "Только один раз в году видно, как заходят и восходят звезды, луна и солнце, а жители счита­ют год днем", - то это далекое воспоминание о северной родине пер­сидского бога света, потому что только в полярной области день и ночь длятся по шесть месяцев, а здесь весь год длится всего сутки. Об индийском герое Арджуне Махабхарата может сообщить, что при его посещении горы Меру солнце и луна ежедневно совершали круговое движение слева направо, представление, которое никогда не могло возникнуть на тропическом юге, потому что только на крайнем Севере колесо солнца катится вдоль горизонта. К индийским адитам обращена просьба: "Да не опустится тьма на нас", а светлому Агни жалуются на то, что он долго пребывал в длительной тьме, и все это можно отнес­ти к глубокой гиперборейской ночи.
* Сравни: Гер.шш Вирш. "Восхождение человечества", Йена 1928 г; а также Ф. Даке. "Возраст земли". Мюнхен, 1930 год. Вирт дал сильный толчок исследованию истории Древнего Мира, подтвердятся ли cm взгляды, это покажет только будущее.
Как аналогичные этим древним арийско-атлантическим воспоми­наниям выступают понятные только благодаря нордическому происхож­дению культовые притчи, национальная одежда, рисунки. Нордическую ладью с лебединой шеей и трилистником мы находим в додинасти-ческом Египте, а ее гребцы были позже господствующим народом у воинствующих аморитов, уже Саис (Sayce) отмечал их светлую кожу и голубые глаза. Они пришли сюда однажды через Северную Африку как сплоченные кланы охотников, которые постепенно завоевали всю стра­ну, затем частично распространились далее через Сирию и Вавилон. Светлокожие, частично вплоть до сегодняшнего дня, и даже еще голу­боглазые берберы восходят не к более поздним чертам вандалов, а к древней атлантико-нордической волне людей. Охотники-кабилы, напри­мер, в немалой степени, несомненно, имеют нордическое происхожде­ние (так светловолосые берберы в провинции Константине составляют 10 процентов, по Дьебелю Шешору они еще более многочисленны). Господствующий слой древних египтян имеет значительно более тон­кие черты, чем управляемый ими народ. Эти "хамиты" являются пред­положительно результатом смешения между выходцами с Атлантики и древним негроидным населением. За 2400 лет до христианства появи­лись типы людей со светлой кожей, светло-рыжими волосами и голу­быми глазами, те "светловолосые ливийцы", о которых позднее сооб­щает Павсаний. В могильниках тебов мы находим "четыре расы" егип­тян: азиатов, негроидов, ливийцев и египтян, Последние описываются как рыжие, ливийцы же всегда с голубыми глазами., бородатые и с бе­лым цветом кожи. Часто нордический тип показывают гробницы Сенье из 18-й династии; женщина на пилоне Хоремхеб в Карнаке (Horemheb zu Karnak), люди в ладьях с лебедиными шеями на рельефе храма Ме-динет-Абу, Тсаккарай (Тойкруа), основатель "финикийского" мореплава­ния. Изображения светлокожих людей с золотисто-желтоватыми волоса­ми находят в могильниках Медицье-Ойроб*. При новейших раскопках в Мастабасе (Mastabas) у пирамиды Хеопса (1927 год) нашли изобра­жения "принцессы и королевы Мерес-Уне" (2633 - 2564 г. до P. X.) со светлыми волосами. Легендарная, овеянная мифами королева Нитокрис тоже описывается во всех сказаниях как светловолосая.
Все это расовые памятники передачи древних нордических при­знаков Северной Африке.
Амориты основали Иерусалим, они создали нордический слой в более поздней Галилее, то есть в "Хайденгау", откуда когда-то вышел Христос. Они нашли затем подкрепление со стороны обывателей, ко­торые тоже переправлялись в Сирию на совсем неизвестных ранее се­верных типах кораблей с топором и трилистником в качестве символа штевня.
Возможно еще не решено, где находится родина предков норди­ческой расы. Как жители южной Атлантики направлялись в Африку, Южную Азию, так жители северной Атлантики несли солнечного бога из Европы в Северную Азию, до шумеров, у которых год когда-то на­чинался со дня зимнего солнцестояния! Новейшие исследования в Исландии и Шотландии объясняют переселение в период раннего ка­менного века как возможное. Древнеирландским идеалом красоты бы­ли молочно-белая кожа и светлые волосы. Этот идеал, однако, был позже вытеснен темной круглоголовой расой.
Возможно, все это очень спорно, возможно только предстоящее исследование определит, были ли древнейшие культовые знаки, первые наскальные рисунки каменного века также основой для додинасти-ческой египетской письменности, восходят ли к этой "атлантической" символике и другие виды письменности на земле как и к первопри­чине, результат этого исследования тем не менее не сможет ничего изменить в том великом факте1, что "характер мировой истории", ис­ходящий с Севера, распространился по всей земле с помощью бело­кожей и светловолосой расы, которая несколькими мощными волнами определила духовное лицо мира, определила еще и там, где она дол­жна была погибнуть. Эти периоды переселения мы называем: овеянное сказаниями движение жителей Атлантики через Южную Африку; движе­ние арийцев в Персию-Индию, за которыми последовали дорийцы, ма­кедонцы, латиняне; движение германских народов; колонизация мира германской Западной Европой.
Когда первая великая волна нордической крови перешла через индийское высокогорье, она уже обошла многие враждебные и стран­ные расы. Так же инстинктивно отмежевывались индийцы от чужого, темного, что попадалось на глаза. Кастовый порядок был следствием этой мудрой естественной защиты: Варна (Varna) - это каста, но Варна - также и цвет. Светлые арийцы, таким образом, опираясь на понятные внешние образы, создали пропасть между собой как завоевателями и ем'тлыми представителями Индостана. После этого размежевания между кровью и кровью, арийцы разработали для себя картину мира, которую по глубине и широте не может превзойти ни одна филосо­фия, дажедолгое время продолжающие проникать представления, при­надлежащие низким расам туземцев. Например, период, который зани­мает место между героическими песнями Веды и Упанишад, имеет равноценное значение с распространением и одновременно с борьбой против колдовства и низменного экстаза. Заклинающая духов и богов жертвенность начинает наступать. Этим колдовским представлениям не в силах противостоять и священник, размахивающий жертвенной ложкой и подкладывающий жертвенные поленья. Каждый прием и каждое движение получает тайный "смысл". Как утверждает Дойсен (Deussen), между мифологическим и философским временем проникает ритуальное; из молитвы, первоначально только душевного подъема (для настоящего брамина), возникает магический акт, вызывающий бо­гов или демонов. В этом процессе заболачивания светом явилось уче­ние атман. Оно не является "актом филосовского развития", которое было бы совершенно невозможно истолковать (Дойсен тоже не делает попытки объяснить), а возникает как пробуждение заново арийского духа в противовес суеверно-колдовским взглядам неарийских порабо­щенных народов. Это представление становится сразу достоверным, если можно представить, что великое учение о собственной ценности духовной личности без всякой магии и демонизма исходит от королев­ских дворов, от касты воинов. Хотя брамины тоже становятся про­водниками новой мысли о единой сущности мировой души и души индивидуальной, они не могут умолчать о действительном происхожде­нии нового учения, и получается, что король Аялтасатру (Ajatacatru) обучал брамина Гергиа Балаки (Gargya Balaki), бог войны Санаткумара (Sanatkumara) брамина Нарада (Narada), царь Правахана Яивали (Prava-hana Jaivali) брамина Аруни (Aruni) через атман (Atman). Благодаря это­му самосознанию неарийская колдовская жертвенность постепенно ис­чезает, чтобы только позже при расовом распаде кшатрийской Индии вернуться снова.
Рожденный господином, индиец чувствовал, как его собственная душа растягивается до заполняющего всю вселенную дыхания жизни, и наоборот, что дыхание мира в его собственной груди действует как его собственное "я". Чужая, богатая, почти все раздаривающая природа не могла в достаточной степени вернуть его из этого метафизического углубления. Активная жизнь, которую провозглашали древние пропо­ведники Упанишад, и которая все еще была необходимой лредпосыл-кой для отрешенных от мира мыслителей, все более теряла свою яркость перед путешественниками во вселенную души, и этот шаг от многоцветия к белому свету познания привел к грандиозной попытке преодоления природы разумом. Нет сомнения, что многим индийцам, рядовым личностям и аристократам, такое постижение мира удалось уже в их эпоху. А более позднему человеку осталось только учение, а не его живая расовая предпосылка. Вскоре вообще перестали понимать полный цвета и крови смысл Варны, которая в настоящее время в качестве профессиональной классификации представляет чудовищное издевательство над мудрейшей мыслью мировой истории. Более поздний индиец не знал понятий кровь, "я" и вселенная, а знал только обе последние данности. И умер, пытаясь рассмотреть понятие "я" от­дельно. Ныне главенствует расовый позор, произведения которого как жалкие ублюдки молят в водах Ганга об излечении их искалеченного существования.
Индийский монист, "преодолевший" идейную полярность "Я -Вселенная" при помощи решения разума в пользу одной части, стре­мился также уничтожить ведущие к ним с обеих сторон объекты, име­ющие полярную зависимость друг от друга, одолеть свободу при помо­щи природы, а природу при помощи свободы. Имела место также тенденция рассматривать расу и личность, как видно в свете выше­сказанного, как не существующие реально. Поэтому позднеиндийский спиритуалистский монист смотрит на природу как на что-то нереаль­ное, как на страшный сон. Единственно реальное в нем - это мировая душа (брамин) с ее вечным возвращением в отдельной душе (в атма-не). С отрешением от природы вообще и бывшее раньше ясным пред­ставление и понятие расы становятся все более неустойчивыми; догма-тико-философский путь познания выманивает из своего земного мира инстинкт. Если мировая душа - это единственно, что существует, а ат­ман составляет с ней единую сущность, то одновременно исчезает идея личности. Достигается бестелесное "Вселенная-единица".
На этом творческое начало Индии заканчивается, она цепенеет, проникает чуждая, темная кровь шудров (Cudras), рассматриваемых как равноценных носителей атмана, уничтожая первоначальное понятие касты как расы и начинается кровосмешение. Расцветает культ змей и фаллоса коренных жителей, пластически материализуются выражения сторукого Шивы, подобно вьющимся растениям девственного леса во­зникает кошмарное смешанное искусство. Только в королевских дворах еще долго процветает воспевание героев, звучит лирика Калидасы и других большей частью неизвестных великих поэтов. Шанкара (Cankara) делает попытки преобразования индийской философии. Ему это не удается: в результате мощного вздоха кровеносные сосуды расового тела лопнули, арийско-индийская кровь вытекает, просачива­ясь, исчезает и удобряет лишь местами темную, всасывающую ее почву Древней Индии, оставляет жить только власть философско-техничес-кого надзора, в своем безумном искажении господствует в современ­ной жизни индусов.
Мы не хотим скороспело утверждать, что индиец сначала отка­зался от своей расы, потом от своей личности или наоборот, более того здесь имеет место метафизический процесс, который в страстном желании вообще подавить феномен дуализма одновременно поднял также взаимно обусловливающие друг друга нижние ступени последней полярности.
Если рассматривать извне, то в Индии философское познание великого подобия Атман-Браман предшествовало расовому разрушению. В других странах оно происходит не после установления философской идеи, а является следствием чисто физического длительного смешения двух или нескольких рас, способности которых в этом процессе не растут и не дополняют друг друга, а взаимоуничтожаются.
Иран, начиная с VI века, переживает распространение арийских персов. При Аршаме у них появляется ведущий религиозный пропо­ведник, одна из величайших личностей индоевропейской истории -Спитама (Заратустра). Озабоченный судьбой арийского меньшинства, он тоже формирует мысль, которая только сейчас возрождается в нор­дической Западной Европе, мысль о защите расы, о требовании заклю­чения браков внутри клана. Но так как господствующий арийский выс­ший спой жип разброгянно, то Заратустра, выходя зя рамки этих требований, стремился также к связанному общим мировоззрением идеологическому сообществу, Ахурамазда, вечный бог света, вырастает до космической идеи, до божественного защитника арийцев. У него нет дома (как этого требовал для своих богов Ближний Восток и про­должил Рим), он просто-напросто сам является "святой мудростью", самим совершенством и самим бессмертием. В качестве противника ему противостоит темный Ангромайниу (Angiomayniu), который бо­рется с ним за мировое господство. Здесь в дело вступает истинно нордически-арийская мысль Заратустры: в этой борьбе человек должен выступить на стороне Ахурамазды (совсем как айнхерии (Einherier) за Одина в Валгалле против волка Фенрира и мифардского змея). Таким образом, он не должен затеряться в отрешенной от мира созерцатель­ности и аскетизме, а должен чувствовать себя борющимся носителем идеи сохранения мира с тем, чтобы пробудить и закалить все силы че­ловеческой души. При этом человек всегда стоит на службе высшего духа, является ли он мыслителем или борется за плодородие пустынь. Где бы он ни был, он служит творческому принципу; когда он сеет и собирает урожай, когда он демонстрирует свою верность, и каждое рукопожатие его означает нерушимое слово. Как это все возвышенно и благородно выражает Вендидат (Vendidat): "Кто сеет зерно, тот сеет святость".
Но вокруг борющегося человека затаилось зло и искушение. Чтобы суметь успешно противостоять ему, Заратустра взывает к арий­ской крови: она обязывает каждого перса служить светлому богу. После смерти добро и зло расстаются навечно. Тогда в ожесточенной борьбе Ахурамазда побеждает Ангромайниу и поднимает свое мирное царство.
В этом великом религиозном сочинении персы когда-то черпали силу. Когда же, несмотря на эти героические попытки избежать рас­творения арийской крови в азиатской стало невозможным, и великая империя персов пала, дух Заратустры и его миф все-таки продолжали свое влияние по всему миру. Иудаизм создал из Ангромайниу своего Сатану, из естественного сохранения расы персами создал всю свою искусственную систему культивирования смешения рас, связанную с обязывающим (во всяком случае чисто еврейским) религиозным зако­ном; христианская Церковь усвоила персидскую идею святой страны князя всеобщего мира Шаошианша (Caoshianc), хотя и в извращенном еврейской мыслью о мессии виде. И сейчас в сердце и на Севере Ев­ропы с мифической силой пробуждается до возвышенного сознания та же расовая идея, которая когда-то была жива в Заратустре. Норди­ческий образ мыслей и нордическое расовое воспитание - так звучит и сегодня лозунг, противопоставляемый сирийской Малой Азии, кото­рая в форме иудаизма и многих формах безрасового универсализма укоренилась в Европе.
Персидская цивилизация стала пробкой на потоке потомков се-митстко-восточного нижнего слоя. Он разлагался по мере роста мате­риалистического воздействия на экономику и деньги занимающихся торговлей рас, когда их представители наконец достигли власти и вы­сокого положения. В результате исчезла честь клана и произошло "уравнивание" рас в неизбежной форме гибридизации...
Однажды персидский царь велел высечь на поверхности скалы Бехистун (Behistun) следующие слова: "Я, Дарий, великий царь, царь царей, из арийского рода...1' Сегодня персидский погонщик мулов ранодушно проезжает мимо этой скалы: знак для тысяч, говорящий о том, что личность рождается вместе с расой и вместе с ней умирает.
z
Северная Эллада. Религиозная гомеровская эпоха.
Аполлон в качестве греческого иносказания. Классическое и
романтическое толкование Греции. Якоб Буркхард и Иоганн
Якоб Бахофен. — Материнское право и отцовское право в
качестве расовых доказательств. — Пеласгическая ближне-
восточная хтоническая религия. — Борьба принципа света у
Гомера и Эсхила. — Дионис как свидетельство смешения
рас. — Учреждение брака и гетеры. — Пеласгический Пи-
фагор и родовой коллективизм. — Две плоскости развития
Эллады. Вымирающий гоплит. Последние познания Со
крата и Платона.

Самой лучшей мечтой стала мечта нордического человечества в Элладе. Волна за волной приходит из долины Дуная и заново созида­тельно наслаивается на коренное население, состоящее из более ран­них арийских и неарийских переселенцев. Уже древнемикенская культура ахеян предопределена преимущественно нордически. Более поздние дорические кланы заново штурмовали твердыни чуждых по расе коренных жителей, поработили покоренные расы и положили ко­нец господству легендарного финикийско-семитсткого царя Миноса, который при помощи пиратского флота до сих пор повелевал страной, называемой позже Грецией. Как суровые господа и воины эллинские кланы покончили с обессиленной формой жизни малоазиатских торго­вых сословий, а вместе с бедными слоями коренного населения твор­ческая мысль создала бесподобные легенды из камня и находила время на сочинение и исполнение вечных героических преданий. Настоящее аристократическое занятие мешало кровосмешению. Сокращенные в результате борьбы нордические силы пополнились за счет новой им­миграции. Дорийцы, затем македонцы защищали созидательную кровь белокурой расы. Пока не были исчерпаны и эти кланы, и через ты­сячи каналов не просочилось подавляющее превосходство Малой Азии, Эллада замирала, и вместо грека произвела более позднего хилого ле­вантинца, который имел с греком только общее имя. Эллин навсегда оставил землю, и только мертвые изображения из камня и немного­численные отдельные представители свидетельствовали о великолепной расовой душе, которая когда-то создала Афину Палладу и Аполлона. Нигде еще естественный нордический отказ от всего колдовского не проявился так ясно и полно как в религиозных ценностях Греции, которым все еще уделяется слишком мало внимания. И когда исследователи начали говорить о религиозной стороне эллинов, то достойным внимания они нашли только те времена, когда греческий человек был расколот, перестал составлять единое целое с самим со­бой и колебался между свойственными ему ценностями и чуждым ду­хом. Напротив, предшествующее этой проблематике, доверяющее судь­бе величие гомеровского времени было эпохой истинной религиоз­ности, к которой XIX век внутреннего упадка не проявил, правда, больше настоящего понимания, потому что тогдашние золотой и серебряный века не были расколоты "проблемами". При этом светлые образы Аполлона, Афины Паллады, отца небесного Зевса являются зна­ками истинного, великого благочестия. Золотоволосый (Аполлон) явля­ется хранителем и защитником всего благородного и радостного, хра­нителем порядка, учителем гармонии душевных сил, художественной меры. Аполлон - это зарождающийся свет утренней зари, одновремен­но защитник внутренних убеждений и приносящий дар видения. Он -бог пения и ритмичного, но не экстатического танца. Священным для бога является лебедь, ведущий свое происхождение с Севера, символ светлого, величественного, в южном варианте ему посвящена пальма. В дельфийском храме высечены слова: "ничто не слишком", "познай са­мого себя" - два признания от Гомера и Аполлона.
Рядом с Аполлоном стоит Афина Паллада, символ возникающей из головы Зевса молнии, дающей стимул жизни, голубоглазая дочь гро­мовержца, хранительница народа Эллады и верная помощница в их борьбе.
* 'Психея".
Глубоко религиозные создания греческой души демонстрируют внутренне прямолинейную, еще чистую жизнь нордического человека, они являются в высшем смысле божествами, воспринимающими рели­гиозные признания и выражение доверия по-своему и до гениального наивно, и дружелюбно настроенными по отношению к человеку. "Го­мер не показывает ни полемики, ни догматики", - говорит Эрвин Роде* и описывает одним этим предложением сущность любого истинно арийского религиозного чувства. Далее этот глубокий знаток древне­греческой сущности говорит: "Гомера мало интересовали пророческие и совсем не интересовали экстатические моменты, к которым он не имел ни малейшей склонности". В этом состоит таинственная прямоли­нейность лучшей расы, звучащая в каждом истинном стихе Илиады, она отзывается во всех храмах Эллады. Но наряду с этим творением живут и действуют пеласгические, финикийские, альпийские, позже си­рийские ценности; в зависимости от силы этих рас продвигались их боги. Если греческие боги были героями света и неба, то боги мало­азиатских неарийцев несли в себе земные черты: Деметра, Гермес и другие являются, по существу, творениями этих расовых душ. Если Афина Паллада - воинственная защитница жизни, то пеласгический Арес - это забрызганное кровью чудовище; если Аполлон является бо­гом лиры и пения, то Дионис (по крайней мере его неарийская сторо­на) - богом экстаза, сладострастия, разнузданной вакханалии.
За разъяснение древнегреческой. культуры мы боролись созна­тельно в течение двухсот лет. От Винкельмана через германскую клас­сику до Преллера и Фоса идет поклонение свету, открытому, нагляд­ному (образному) миру, причем эта линия исследования постоянно опускается, ее кривая становится все более плоской. Мыслители и ху­дожники стали вскоре оторванными от крови и от земли одиночками, объяснять или критиковать аттическую трагедию пытались только с позиций понятий "я" и "психология"; Гомера воспринимали только с формально-эстетических позиций, а древнегреческий рационализм дол­жен был дать благословение бескровному ежедневному сочинению толстых томов профессорами. Другое - романтическое течение -затерялось в более мелких духовных течениях, появившихся в конце Илиады при описании поминовения мертвых или у Ахилла под влия­нием Эринний, проникает в души хтонических богов подземного мира, противостоящих олимпийскому Зевсу и почитаемых, исходя из смерти и ее загадок, в богинь-матерей во главе с Деметрой и проявляет во всей полноте свою природу в боге мертвых - в Дионисе. Здесь Вель-кер, Роде, Ницше указывают, главным образом, на ту "Мать-землю" как аморфную родительницу снова возвращающейся в ее лоно умирающей жизни. С трепетом почитания великая германская романтика ощущает, как темнеющая вуаль затягивает светлых богов неба и уходит глубоко ъ ш^ш^уш^, (ксформжше, дешдожсше, е. гоэчтшниа «илерй. Все еще продолжая называть это греческим.
Здесь рассуждения отмежевываются от рассуждений. Несмотря на тот факт, что греческие кланы физически восприняли чуждую сущность, интерес для истинного исследователя представляют не так эти часто искусственные вливания, а в первую очередь содержа­ние и форма того материала, который, был без сомнения, господ­ствующим.
Когда, например Якоб Буркхард говорит: "То, что они (греки) делали и терпели, они делали это добровольно и иначе, чем все более ранние народы. Они казались оригинальными, спонтанными и созна­тельными, в то время как у всех других царит более или менее смут­ная необходимость",* - он освещает интеллектуальным светильником самые отдаленные глубины души греков. Он говорит позже об эллинах как арийцах, рассуждает о других народах и кланах, а то, что он сам открыл расово-духовный закон, он в дальнейшем нигде четко не со­знает. Он изображает "греков" V и IV веков "как целое", а драмати­ческая борьба рас, душ и богов теряется в смешении всех характерных особенностей; в конце концов, несмотря на тысячу верных фактов, указаний и предположений, греческая личность стирается. Но эта внутренняя свобода античных эллинов действительно находилась в со­стоянии борьбы с тупой Малой Азией, и эта великая драма всего на­рода заключается в том, что привело к может быть величайшим дости­жениям, но эллинам принесло больше несчастья, чем думало большин­ство людей. И даже когда эта чувствуемая противоречивость в истории Эллады была позже рассмотрена с другой стороны, то и тогда не уда­лось добраться до сути.
Геррес (по свидетельству Боймлера) был первым, кто сознатель­но вернул полярность в мировой истории к напряжению между муж­ским и женским началом, а Бахофен - великим мастером, оформившим и усовершенствовавшим эту мысль, которая сейчас во времена расхож­дения всех форм и образов празднует свое возрождение.
* История г|>ечсской культуры. Том I. С. II.
Мать, ночь, земля и смерть - это элементы, которые открылись романтико-интуитивному исследованию в качестве фона для так назы­ваемой древнегреческой жизни. От Этрурии через Крит до внутренних областей Малой Азии в обычаях и правосудии господствует (даже вну­три мужской тирании) матриархат. Следствием его явились согласно мифам амазонки и гетеры, но также и поэтическое поклонение мер­твым и связанные с духами земли мистерии. Появлялись матери как представительницы таинственной великой Матери-земли, их считали святыми и неприкосновенными и при убийстве только одной матери поднимается сама эта земля в образе кровожадных Эринний; эти не успокоятся, пока не прольется кровь убийцы, которую земля всосет как искупление. Не расследуется, права или не права конкретная мать, ценность представляет каждая, и она требует полной нсприкосновен-ности. Дочь получает от матери в наследство гарантирующее ее неза­висимость имущество, ее имя, право на землю, и таким образом по­является женщина . как воплощение бессмертия материи, точнее как подобие нерушимости бесформенной материи. Так думали ликийцы, жители Крита (единственные, кто употреблял слова
"материнская страна", так думали жители "греческих" островов, так думали древние Афины, пока нордический Тесей не победил амазо­нок перед их воротами, и богиней-защитницей города стала не мать, а не знавшая материнства дева Афина Паллада, дочь небесного Зевса,
На земле Греции решающей в мировой истории в пользу норди ческой сущности была представлена первая великая и решительная борьба между расовыми ценностями. От дня, от жизни человек теперь, подошел к своему существованию от законов света и неба, от духа и воли отца произошло все, что мы называем греческой культурой, как величайшее наследие древности для нас самих. Поэтому неверно, что матриархат со всеми своими последствиями "не обусловлен родством народов", что новая система света лишь более поздняя ступень разви­тия, причем женщина и ее господство представляют "ранее данное" (Бахофен). Одно такое великое непонимание при множестве правильно увиденного затемняет все другие глубокие познания и обусловливает недооценку общего развития души эллинской и римской античности. И вместе с этим также самой сути всех видов борьбы душ и всей духов­ной борьбы более поздней западноевропейско-германской культуры. Чтобы ничто из позднеримских, христианских, египетских или еврей­ских представлений и ценностей не проникло в душу германского че­ловека и даже частично не уничтожило его, история вообще должна быть толкованием характера, представлением сущности в борьбе за формирование своего собственного "я", таким образом мы будем дол­жны отделить германские ценности от всех других, если не хотим выбросить самих себя на свалку истории. Позорно, однако то, что^ следуя с одной стороны только общехристианским, затем позднегума-нистским взглядам, эта задача истории все больше задвигалась на задний план, а догма так называемого "общего развития человечества" выдвигалась на передний план. Абстрактная мысль, различными спосо­бами завуалированная, начала лишать жизнь корней; реакция в герман­ской романтике поэтому стала благотворной как дождь после длитель­ной засухи. Но именно в наше время массово-интернационального во всех областях, имеет смысл исследовать эту имеющую родственные связи романтику до ее расовой сути и освободить ее от некоего все еще свойственного ей нервного экстаза. Германцы, немцы "развива­лись" не на основе туманной постановки цели, придуманной священни­ками и учеными, а они либо самоутверждались, либо разлагались и по­рабощались. При таком понимании, однако, панорама общей истории рас, народов и культур на земле сдвигается. Догреческие народности вокруг Эгейского моря развивались некогда также не от хтонической веры в богов к солнечно-небесному культу Зевса-Аполлона, а в дли­тельной борьбе они были частично покорены в политическом плане, частично духовно ассимилированы, но каждый раз ждали момента ослабления нордических греков, чтобы вернуть свои старые права и своих старых богов. Ни климатические, ни географические, ни какие-либо другие влияния окружающей среды не могут рассматриваться здесь в качестве последнего толкования, потому что солнце Гомера также сияло до поклонников Изиды и Афродиты. И оно сияло также и потом, над той же частью земли, когда Греция погибла.
Но нордические кланы эллинов со своей стороны до своего пе­реселения на более позднюю родину не признавали матриархата как "первую ступень развития", а следовали с первого дня своего су­ществования заповедям отцов. Потому что иначе невозможно было бы понять, почему греческие боги не вступили в тесную дружбу с богами пеласгическими, критскими, этрусскими, древнеливийскими, узнавая в них самих себя, как позже узнавали в образах индийских богов своих Гелиоса или Геракла. Напротив, греческие мифы полны борьбы и побед. Эллины уничтожили на Лемносе кровавое господ­ство амазонок при помощи похода Ясона, они дали Белерофонту возможность потрясти такое господство в Ликии, они показывают на кровавой свадьбе Данаид победу Зевса и Геракла над теллури­ческими темными силами земли и подземного мира. В противовес нордической германской мифологии греческая потому так богата персонажами, так всеядна (и все-таки по всем своим характерным контурам - победа света над ночью - неизменно типична), что гер­манские боги реже затевали аналогичные войны против божественных систем других рас. Поэтому Илиада также является единственным ве­ликим воспеванием победы света, жизни над тьмой, смертью. Гомер понимал, что не смерть и жизнь являются противоположностями, а что они напротив взаимно обусловлены (как это снова признал Гёте). Противостоят друг другу рождение и смерть, которые составляют жизнь. Признание этой необходимой закономерности означает также признание господства безличной Мойры: Фетида предвидит конец своего сына, но не просит Зевса о продлении его жизни, сознавая, что воплощенное в нем небо точно также подчиняется космической закономерности, которую символизирует судьба. Мойры (смотри также Норны из мира германских божеств) - женского пола, потому что в женщине царит только безличное, она является безвольно-растительной носительницей законов.
Здесь снова проявляется нордическая ценность: Аполлон как "истребитель древних демонов" (Ахилл), т.е. как истребитель ненор­дической колдовской сущности. Когда ликиец Глаукос печально говорит Диомеду в ответ на его вопрос о его роде: "Поколения людей подобны листьям дерева", - здесь обнаруживаются бесформенные ¦ибезличные взгляды догреческого общества, несмотря на привне­сенную в Ликию солнечную службу Аполлона. А в греческой трагедии, которая возникла в то время, когда Греция вела тяжелейшие, сотрясающие ее целостность войны, эллины снова были вынуждены спорить со старыми хтоническими первоначальными силами. Это больше не происходит с появлением светлого торжества победы у Гомера.
Нет, кто однажды умер, того следует жалобно оплакать.
В течение одного дня, а потом похоронить с закаленным сердцем, а самим продолжать существование в ожесточенных боях между двумя мировоззрениями в форме проявления различных расовых душ.
* Очень хороню выполнено Боймлером. новым издателем Бахофсна ("Миф Востока и Запада"- Мюнхен, 1926 г.)
Эрифила за ожерелье предала своего супруга, тот был отомщен своим сыном, который убивает мать. Право догреческого общества не задает вопроса о вине матери, а земля сама мстит за ее пролитую кровь, и Эриннии довели Акмеона до безумия; и только совет Аполлона высадиться на той земле, которая во время убийства матери была невидима, спасает его. Он открывает новый, появившийся из воды остров... Самым грандиозным образом изображена борьба расовых душ в "Орестее"; со светлейшим сознанием встали друг против друга старые и новые силы, что поднимает это произведе­ние до вечной притчи для всех времен*. Старый закон Малой Азии, хтонического матриархата не спрашивает, права или не права Клитемнестра, а посылает своих неистовых служанок, чтобы совершить кровную месть за убийство матери. Но за Ореста вступились защитники новой нордической души и оградили мстителя за убито­го отца. "Она не была родной по крови человеку, которого убила, -восклицает Эринния, - о новые боги, как закон и древнее право вы вырываете ее из моих рук". Против нее выступает Аполлон: 'Не мать является производительницей своих детей. Производитель -отец..." А Афина, дочь Зевса, заявляет: "Я всем сердцем хвалю все мужское". Но великодушно Афина (и Аполлон) протягивает затем побежденным силам руку для примирения и обещает укрощенным, обитающим "в глубокой, лишенной солнца, ночи" также глубокое ува­жение мужчин:
Я же постоянно опоясанный для отважной борьбы славы, Не хочу покоя до тех пор, пока весь мир оказывает
Высшую честь моему городу победы.
* .)рпчн Но(>р. "Психея". С. 301.
Так и Эсхилл заканчивает мощно и уверенно, как Гомер. Но великодушие света Аполлона, после победы над хтоничес-ким миром богов, имело следствием их дальнейшее подземное сущес­твование, усиленное Аполлоном. И после расового смешения в дальнейшем появляется не хтонический и не небесный элемент, а оба смешиваются в вакхические обряды. И хотя Дионис (Вакх) представ­ляет также патриархат, он становится богом мертвых (к которому так­же взывает Антигона), он теряет ясный сильный характер, становится женственным и пьяным, наконец опускается в демоническое, вакхи­ческое, в ночь. Темными являются посвященные этому богу-демону жи­вотные, в пещерах рождаются боги, и только ночью им поклоняются, Как нечто чуждое в расовом и духовном плане - может даже и перво­бытное - входит все вакхическое в греческую жизнь, в дальнейшем сильнейшее подобие сопутствующего ему нордического упадка. При неровном свете факелов, под грохот мегаллических чаш, в сопро­вождении литавр, звуков флейт собираются участвующие в вакханалиях для вихреподобных хороводов. "В большинстве случаев это были жен­щины, которые до изнеможения носились в вихре этих танцев: они носили бассары (Bassaren), длинные развевающиеся одежды, сшитые из лисьего меха... Буйно разлетаются волосы, змеи, священные для забациев (Sabazios), они держат в руках кинжалы и размахивают ими... Так они неистовствуют до крайнего возбуждения всех чувств, и в свя­том безумстве бросаются на предназначенных в жертву животных, хватают и разрывают настигнутую добычу и отрывают зубами кро­вавое мясо, чтобы проглотить его сырым"*. Эти обряды во всем без исключения были полной противоположностью греческому, они пред­ставляли ту "религию безумия" (Фробениус), которая царила на всем востоке Средиземного моря, принесенная африкано-малоазиатскими и смешанными расами. От одержимого царя Саула тянется единственная линия к рожденным землей вакханалиям Диониса (которого греки тем не менее облагораживали) до танцующих дервишей более позднего ислама.
Символом "позднегреческого" мировоззрения становится фаллос. То, что мы находим в искусстве и жизни, имеющее отношение к этому символу, не является "греческим", а является враждебным греческому, малоазиатским*.
Таким образом, среди великолепных эллинов действуют предста­вители Малой Азии и их боги. Таков древний земной бог Посейдон, оттесненный Афиной: "Он обитает под своим храмом в земле в образе змеи; он является подколодной змеей акрополя, которую каждый месяц кормят медовым пирогом" (Паули Виссова). Пеласгический Пифон -дракон - тоже похоронен в Дельфах под храмом Аполлона, там, где находится также место погребения Диониса. Но не везде нордический Тесей убивал чудовищ Малой Азии, при первом ослаблении арийской крови все снова и снова возрождались чудовища - т.е. малоазиатские метисы и физическая грубость восточного человека. Этот результат исследования является решающим для суждения о мифах и мировой истории в том плане, что уже здесь уместно исследовать противопо­ложность расовых душ там, где победа светлого принципа нордическо­го Аполлона (о белокурых данайцах говорит Пиндар) временна, когда поднимаются старые силы и образуется много гермафродитных форм. Это духовное кровосмешение отчетливее проявилось, естественно, там, где слой греческих завоевателей был очень тонок и не мог достаточно упорно защищаться от бесчисленных носителей хтонической сущности: в Малой Азии, на некоторых островах и в Колхиде. Великие и продол­жительные войны были собраны, конечно, в сказания и мифы (поход аргонавтов под предводительством потомка Аполлона - Ясона). Арго-напты ппывут, как утверждает сказание, при северном ветре, четкое напоминание о нордическом происхождении Аполлона, с Севера при­ходят ежегодные подношения, с Севера ожидают героя света.
* В качестве лаглужинающен шшмания информации об атом, можно [кгко.мсидоиать д-[>а К. Кипаста "Аполлон и Дионис". Мюнхен, 1927 г.
Всюду, куда попадали, подобно греческим викингам ясониты, они противоставляли себя темным хтоническим богам, господству ама­зонок и чувственному восприятию женщин. Амазонство объясняется тем, что скитающиеся толпы воинов часто надолго покидали места от­дыха и жительства, таким образом оставшиеся женщины обустраивали свою жизнь без них и должны были также вооружаться для защиты от нападений. Как правило мужчины, наконец, возвращались - если они вообще возвращались - с другими женщинами, что часто имело след­ствием убийство мужчины; это действие, о котором сообщили, напри­
'Гак Ясон был принят лемниринкой Гипсифилой, так он сошелся с Медеей и учредил против амазонок и гетер брак. В результате уч­реждения брака, женщина, мать в рамках нордического принципа Аполлона, получает новое, почетное положение, выступает благород­ная, плодотворная сторона культа Деметры (сравните превращени Изи-ды в Божью Матерь германского человека); и все это исчезает там, где Аполлон, т.е. грек, не смог утвердиться как властитель. Эту сторону борьбы освещает рассказ о том же Ясоне, который в пронизанном фи­никийским духом Коринфе нарушил верность в браке; о женоненавист­нике Геракле, который победил всех амазонок, прошел всю Северную Африку до Атлантики и тем не менее в Ливии опустился на колени перед Омфалой.
Таким образом, потомки Аполлона не смогли удержаться и на Востоке и компромиссом стала вакхическая "религия". Поэтому свет­лый Ясон получает на плечи шкуру леопарда, чтобы обозначить влия­ние вакхического на прекрасное от Аполлона. Подчеркнутое светом мужество Аполлона сочетается с земным экстазом гетер. Закон Вакха о беспечном половом удовлетворении означает беспрепятственное расо­вое смешение между эллинами и малоазиатами всех родов и разно­видностей. Ранее враждебно настроенные по отношению к мужчинам амазонки, оказываются нимфоманками, брачный принцип Аполлона снова нарушен и так как принцип Сабазия (Sabazios) ориентирован полностью на женщин, то и мужской пол идет навстречу своему разло­жению, и мужчины принимают участие в вакханалиях только в жен­ском облачении. От этого расового смешения Малой Азии кровосмеше­ние снова распространяется на Запад и царит по всему Средиземному морю. Характерно, что в Риме вакханалии распространялись особенно в преступных кругах. В 186 году после долгого терпения по отноше­нию к якобы религиозному культу сенат был вынужден строго пресле­довать вакхические сборища. Примерно 7000 лжесвидетелей, обманщи­ков и клятвопреступников были сожжены или казнены иными спосо-
мер, лемниритки, отозвалось во всей Греции как ужасное преступле­ние, и о нем каждый раз сообщалось с отвращением. Доведенные до неистовства половым воздержанием челны женщин, мри первом поко­рении впадали в безудержное гетерство, в ту форму жизни, которая всегда прорывалась там, где не было господства принципа Аполлона, который все-таки в начале его побелы внутренне приветствовался, так как он создавал первые действенные основы для постоянства цивили­зации, против которой, тем не менее в дальнейшем старые инстинкты поднимались заново.
бами. Только в самой Элладе светлый принцип Аполлона, приводящий хаос в порядок, еще держится.
Так на греческих изображениях Дионис имеет греческую фигу­ру, но изнежен и живет в окружении малоазиатских сатиров, которые затем появляются на надгробных памятниках, как кричащие гротески мирового упадка, Бахофен правильно говорит, что проникший в Азию, казалось бы, с победой Аполлон, вернулся в виде Диониса; что он и все другие мыслители, однако, несмотря на многочисленные духовные попытки, проглядели тот факт, что Зевс-Аполлон представляли духов­ную сторону нордическотреческой крови так же, как гетероподобная форма жизни была выражением ненордических малоазиатских и севе­роафриканских расовых групп. Смешение мифов и ценностей было одновременно смешением крови, и многие сказания греческого народа представляют собой образное выражение этой борьбы различных обусловленных кровью духов.
* Даже сс.'ш Пифагор и не был полным малоазматом, то исе же существенно интерес­ным метисом, обладающим различными ценностями. Его речи начинались с того, что он подчеркивал, что не потерпит противоречащих ему взглядов (обрати внимание на сход­ство с фанатично нетерпимым Павлом), п потому совершенно иокачательно, что он нрс;д>скал Гомеру страшные наказания is аду. Предлогом этому послужило то, что Гомер недостаточно чтил божество, а па самом деле потому, что .чуховиып творец лллнпизма был слишком чист п велик и поэтому воспринимался как живой укор. В каждой лпохс были такие случаи (смотри Гспнс-Бсрие против Гёте).
Наиболее сознательно этот малоазиатско-африканский низменный мир был тогда возвеличен исторически реальной фигурой - Пифаго­ром. Согласно сказанию, он освободил Вавилон и Индию; его самого считали пеласгийцем, и он практиковал свою таинственную мудрость главным образом в Малой Азии, где к нему восхищенно присоединя­лись все мистические женщины. В самой Греции он утвердиться не мог, такие великие греки как Аристотель и Гераклит высказывались о нем отрицательно, так как они, очевидно, не находили удовольствия в его числовой кабалистике. Аристотель говорил, что слава Пифагора ос­новывается на присвоении чужой духовной собственности, что совпада­ло с мнением Гераклита, так как он заявлял, что Пифагор из множес­тва сочинений совмещает "ложное искусство и всезнайство". "А все­знайство, - добавляет греческий мудрец, - не обучает дух"*. Так и ездил Пифагор на Запад, в Южную Италию, строил там (античный Рудольф Штайнер плюс Анни Ьезант) свои таинственные школы с женщинами в качестве священнослужителей и считался во всей африканской округе, откуда родовое-общинное учение о "таинствах" египтянина Карпократа соблазнительно стремилось ему навстречу, мудрейшим из мудрых. Всс-общее равенство вновь провозглашается демократическим теллуризмом, целью становится общность имущества и женщин, хотя все это однаж­ды было исходным пунктом ненордического средиземноморского мы­шления, когда Аполлон вступил в борьбу с этой враждебной ему фор­мой жизни. В этом месте недостаточно подчеркнуть, что высказывания типа,- "конец человеческого развития возвращает доисторическое жи­вотное состояние"* - представляют собой чудовищный обман и тем больше, когда время от времени молниеносно всплывает признание то­го, что пифагорейский культурный круг ведет назад "к догреческим народам и их культурам" с тем, чтобы потом снова его смысл был без­надежно затемнен фразами о том, что эллинизм "вырвался" из хтони-ческой сущности (словно он когда-либо в ней находился).
Все драматическое формирование жизни в Греции проходит, та­ким образом, в двух плоскостях: в одной из них развитие сущности происходит абсолютно органично - от символики природы, увенчанной богами света и неба во главе с богом-отцом Зевсом; от этого мифи­ческого художественного уровня к драматическо-художественному при­знанию этих духовных сущностей, до идейного учения Платона, т.е. философского признания того, что уже сформировано мифами. Но все это развитие находится в постоянной борьбе с другими, связанными с другой кровью, мифическими, а затем также мыслительными система­ми, которые, частично облагороженные, сливаются с эллинизмом, а в конечном итоге поднимаются со всех сторон из болот Нила, водоемов Малой Азии, из пустынь Ливии и вместе с нордическим образом гре — ков разлагают, переделывают, уничтожают свою внутреннюю сущность.
Но это последнее не означает развитие или разрядку естествен­ных напряжений внутри органичного целого, а означает драматичес­кую борьбу враждебных расовых душ, взволнованными зрителями ко­торой мы и являемся сегодня, следя за победой и закатом эллинизма живым взглядом, и кровь подсказывает нам, на чьей мы стороне; толь­ко лишенные крови ученые могут требовать "равноправия для двух великих принципов".
С вечной печалью мы следим за тем, как сопутствующее явление духовно-расового распада греков Гомера, которое когда-то вместе с гордыми словами поэта:
* ИЛ. /iitvnfficii. "Матриархат".
"Быть всегда первым и стремиться быть впереди других" -появилось на сцене мировой истории, борется против подрыва соб­ственного. Как сказал великий Теогнис. "Деньги смешивают кровь бла­городных и неблагородных и что таким образом расу, которую строго
* История греческой культуры. Т. IV. С. 503.
оберегают у ослов и лошадей, у людей оскверняют". Как в Торгии" (Gorgias) Платон тщетно побуждает Калликла (Kallikles) обнародовать мудрейшее Евангелие: "Закон природы хочет, чтобы более значитель­ное господствовало над мелочным". Правда иным является "наш (афин­ский) закон" по которому дельных и сильных, молодых, как львы ло­вят, чтобы при помощи "магических заклинаний и обмана" ввести в заблуждение. Но когда кто-то снова поднимается, он растаптывает все эти ложные магические средства и, сияя, идет навстречу "праву при­роды". Но тщетным было это стремление к героическому расовому че­ловеку: деньги и с ними недочеловек уже победил кровь. Эллин на­чинает беспорядочно заниматься торговлей, политикой, философией, опровергает то, что вчера превозносил,; сын забывает о почтении к отцу, рабы всех частей света кричат о "свободе", провозглашается равноправие между женщинами и мужчинами. Под знаком этой демо­кратии - как насмешливо замечает Платон - ослы и лошади толкают людей, которые не хотят уступить им дорогу. Войны сокращают численность поколений, происходит приток все новьгх граждан. "При нехватке мужчин" совершенно чужие становятся "афинянами", как поз­же восточные евреи - гражданами "немецкого" государства. И, жалуясь, говорит Исократ (Isokrates) после экспедиции в Египет (485), увидев, что семьи величайших домов, которые выстояли персидскую войну, ис­треблены: "Но превозносить следует не тот город, который со всех сторон наобум собирает много граждан, а тот, который с самого нача­ла получает от поселенцев расу". "И не может быть иначе", - с огорче­нием констатирует Якоб Бургхард: "С наступлением демократии внутри них (греков) царит постоянное преследование тех индивидуумов, кото­рые могут что-то значить!.. Далее следует неумолимость по отношению к таланту..."*. Но эта демократия является не народной властью, а властью Малой Азии над греческими кланами, рассеивающими своих людей и силы. Всюду, .ставшие безудержными выродки рода человечес­кого, царят над изнеженными гоплитами, которые не были усилены родственным по расе сельским населением. Бессовестные демагоги на-травдивают массы на римлян, чтобы позднее взаимно выдавать им друг друга. Однако при их приближении началось жалкое массовое бегство из находившихся под угрозой городов с появлением позже пословицы: "Если бы мы не пали так быстро, нам бы совсем не было спасения". В безумии "снова создать" страну началась хаотическая демократия с ам­нистией, прощением долгов, разделением земли и все стало еще более
И тем не менее, даже погибая, греческий человек сдержал на­ступление Азии, его блестящие дары, рассеянные по всему миру все-таки помогли нордическим римлянам создать новую культуру и стали позже для германского Запада живыми сказками. Аполлоном называется при этом первая большая победа нордической Европы, несмотря на: принесенных в жертву греков, потому что за ними из'новых гипербо­рейских глубин выросли носители таких же ценностей духовно-интеллектуальной свободы, органического обустройства жизни, твор­ческой созидательной силы. Тогда Рим надолго прогнал мечом окреп­ший малоазиатский призрак, добивался более жестко и сознательно, чем Эллада, установления Аполлонов^ принципа отцовства, укрепил
беспорядочным, чем когда-либо. В кровавых экономических войнах го­рода уничтожались или пустели в результате ухода эллинов во все час­ти тогдашнего мира. Это была культурная подпитка жестоких народов в сочетании с характерным упадком и физическим уничтожением. Там, где раньше стояли цветущие города, свободные греки боролись на ста­дионах, и сверкающие храмы свидетельствовали о созидательном духе, более поздние путешественники находили пустые руины, безлюдную землю, развалившиеся колонны, и только пустые пьедесталы свидетель­ствовали о статуях героев и богов, которые когда-то на них стояли. Во времена Плутарха едва ли можно было поднять еще 3000 гоплитов и Дио Крисостомос замечает, что тип старого грека стал крайне ред­ким явлением-. "Не течет ли Пеней по пустынной Фессалии, а Ладон по опустошенной Аркадии?... Какие города более пустынны, чем Кро­тон, Метапонт и Тарент?" Опустошенными лежали Гизия (Hysii), Тиринс (Tiryns), Азина (Asine), Орнея (Ornei); храм Зевса в Немее упал, даже в гавани Науплии (Nauplii) не было людей; от Лазедэмона, насчитывав­шего "сто городов", осталось тридцать деревень; в мессенийской области Павсаний описывает развалины Дориона и Андании; от Пилоса остались руины, от Летриноя (Letrinoi) еще несколько жилищ; "боль­шой город" (мегаполис) в Аркадии был "большим запустением"; от Мантинеи, Орхомена, Гереи, Мэналоса (Minalos), Кинэта (Kynitha) и т.д. оставались лишь жалкие следы; Ликосура сохранила городскую стену, в Орестазии (Oresthasion) только колонны храма поднимались в небо, акрополь Азеи (Asea) был разрушен до основания стен... Разрушены были Дафнус (Daphnus), Анея (Aneia), Каллиарос (Kalliaros), когда-то прославленные Гомером; Олеанос (Oleanos) был стерт с лица земли, украшения Эллады, Калифона и Плевриона сгинули, а Делос был так опустошен, что когда Афины послали туда охрану для тамошнего хра­ма, она составляла там все население...
* Счсдуст еще раз прочесть с птоп точки зрения чудесное произведение Э. Роде '.'Пси­хея". В то время, как Роде только в самом конце, перед лицом хаотического позднего зллиннзма говорит о "безумных представлениях со всех концов мира", "иностранных... безобразиях при изгнании духов", о "суете чужих идолов и низко парящих демонических силах", все его произведение прямо требует исследования того, как гггн догреческие силы значительно раньше были истолкованы а произведении, усвоены или преодолены. Теперь наверняка будет объяснено, что Пифон, погребенный "под центральным камнем богини земли" был "хтоннчоскнм демоном", древним богом Малой Азии, функции кото[к>го пс-решлп к Аполлону, в известной мере он не смог его победить. Такой же расово-чуждон фмгу1>оп является Эрехтсус (Ercclithcns) "живьем обитающий в храме". Это дает Роде гениальную непринужденность, когда он консгатпруст, что власть более позднего оракула основывается "па псе более глубоко проникающем страхе перед силами всюду действую­щих невидимых духов, суевериями, каких во времена Гомера еще не знали". Смешение греческого культа героев с хтоничсскими богами показалось бы сегодня драматической борьбой или компромиссом между двумя разными расовыми душами. Поэтому все его произведение является утверждением того духовно-расового мировоззрения, которое воз­никло в настоящее время. Следует прочитать также с этой точки зрения и Фустсля де Кулапжа (Fnstel dc Cotilaiigcs) "La cilc antique". Но прежде всего вечную "Историю культуры Греции" Буркхарда, сведения которой благодаря духовно-расовому размежева­нию только сейчас получили свое собственное толкование и значение.
тем самым идею государства и брак, как предпосылку для защиты на­рода и расы. Пока Германия в новой форме не стала представителем небесного бога*.
Древнее северное республиканское римское государство. — Аристократические кланы; Карфаген, Иерусалим. Патриции и плебеи. Принятое императорство. — Ублюдок Каракалпа. — Новая оценка римской истории. — Новая оценка римской истории и учение "культурного круга". — Враждебное Риму этрусское государство. ˜ Гетеры и власть духовенства в Этрурии. — Магический жертвенный культ, разоблачение солнечного мифа. — Открытия Грюнведеля. — Этрусский Харуспекс, "великая мать", демонизм — ведьмомания и дан-тов ад как поражение этрусков. — Рационализм и колдов­ство. Христианство и Павел. — Германская Северная Италия.

В основном те же события, что и в Элладе, но более мощно в пространственном масштабе и в плане политики насилия, показывает история Рима. Рим также является учреждением волны нордического народа, который задолго до германцев и галлов хлынул в плодородную долину южнее Альп, сломил господство этрусков, этого таинственного "чуждого" (малоазиатского) народа, предположительно вступил в брак с кланами еще чистой местной средиземноморской расы и породил нор­дически обусловленный характер, более стойкий и упорный, причем господа, крестьяне и герои объединились со здравым смыслом и же­лезной энергией. Старый Рим, о котором история может рассказать не­много, благодаря воспитанию и недвусмысленному характеру в борьбе против всего ориентализма, стал настоящим народным государством. В это "доисторическое" время те головы как бы получили подготовку, накапливалась та сила, которой расточительно питались более поздние столетия, когда римляне вступили в мировые конфликты. Господствую­щие 300 аристократических кланов дали 300 сенаторов, из них назна­чались руководители провинций и полководцы. Окруженный морепла­вательными расами Малой Азии, Рим все чаще был вынужден само­утверждаться при помощи меча и со всей беспощадностью. Разрушение Карфагена было чрезвычайно важным действием с точки зрения исто­рии рас: благодаря этому была спасена более поздняя средне- и за­падноевропейская культура от испарений этого финикийского за­чумленного очага. Мировая история, наверное, имела бы другой ход событий, если бы одновременно с разрушением Карфагена удалось бы полностью разрушить все другие сирийские и малоазиатские семитско-еврейские центры. Но действия Тита, однако, запоздали: малоазиатский паразит больше не сидел в самом Иерусалиме, а протянул уже свои сильные загребающие руки от Египта и "Эллады" к Риму. И он уже действовал в Риме! Все, что было одержимо тщеславием и корыстолю­бием, тянулось в столицу на Тибре и предпринимало усилия обещани­ями и подарками повлиять на решения "суверенного" единовластного народа. Из ранее справедливого всенародного референдума, имеющего однонаправленный, связанный с землей характер, за счет притока чуж­дой расы возникла бессмысленная опустившаяся толпа людей, пред­ставляющая собой постоянную угрозу государству. Как одинокая скала в этой, все более зарастающей илом волнующейся массе, стоял позже как аллегория великий Катон (цензор). В качестве претора (Pritor) Сар­динии, консула в Испании и затем цензора в Риме. Он боролся против взяточничества, ростовщичества и расточительства. Аналогично друго­му Катону, который после бесплодной борьбы против разложения го­сударства бросился на меч. Но древнеримское - это по сути норди­ческое. Когда германцы позже согласились пойти на службу к слабым, опустившимся, окруженным нечистопородными людьми императорам, в них был жив тот самый дух чести и верности, что и у древних римлян. Император Вителлий, бесподобный трус, был схвачен своими противниками в своем убежище, его протащили на веревке по Форуму и удушили, а его германская личная охрана не сдалась. Хоть и была она освобождена от своей клятвы, но погибла до последнего человека. Это был нордический дух Катона, древних германцев Мы наблюдали его снова в 1914 году во Фландрии у Коронеля (Coronel), в течение многих лет во всем мире.
В середине V века был сделан первый шаг навстречу хаосу: был разрешен смешанный брак между патрициями и плебеями. Смешанный с точки расы брак в Риме, так же как и в Персии и Элладе, стал за­ключительным аккордом в падении народа и государства. В 336 году первые плебеи проникли в собрание депутатов общины, к 300 году можно было уже говорить о плебейских священниках. В 287 году плебейское народное собрание стало государственным учреждением. Торговцы и финансисты выдвинули на передний план свои креатуры, тщеславные мятежные священники (проповедники) типа Гракхов подда­лись демократическим тенденциям, побуждаемые, может быть, благо­родной, но ложно используемой доброжелательностью, остальные со­вершенно открыто встали во главе городского римского сброда, как, например, Публий Клодий (Publius Clodius).
В эти времена хаоса лишь немногие выделялись; голубоглазый могущественный Сулла, чисто нордическая голова Августа. Но они не могли больше противостоять судьбе. И так случилось, что власть над римским народным потоком - а это означает власть над огромной империей - становится игрой жестокого случая в зависимости от того, кто господствует над преторианцами (Pritorianer) или прямо является предводителем голодных скопищ людей: один раз поднимается великий гражданин, а другой раз - свирепый легавый пес. Прежние мощные ра­совые силы Рима за 400 лет демократии, разлагающей расу, были близ-

является первым испанцем в пурпуре, Гадриан (Hadrian) - вторым. Воз­никает усыновленное императорство, как последняя попытка спасения, связанная с ощущением того, что на кровь уже положиться нельзя, и только личностный отбор способен сохранить государство. Ценности Марка Аврелия, тоже испанца, уже ослаблены христианством: он совер­шенно открыто поднимает защиту рабов, эмансипацию женщин, по­мощь бедным (заботу о безработных, как сказали бы мы сегодня) до государственных принципов, лишает прав единственную, еще типо-образующую силу, сильнейшую традицию республиканского Рима -власть отцовской семьи (pater familias). Затем следует Септимий Север, африканец. "Делайте богатыми солдат, презирайте всех остальных", -звучит его совет своим сыновьям Каракалле и Гете. Побуждаемый своей матерью-сирийкой (дочерью жреца семитсткого божества Ваала) Каракалла, отвратительный ублюдок на троне цезарей, объявляет всех "свободных" жителей римской области гражданами государства (212).
Это было концом римского мира. Затем Макринус (Macrinus) убивает Каракаллу и сам становится императором. После того, как убивают и его, за ним следует монстр Элагабал (Elagabal), племянник африканца Севера. Между ними всплывают полугерманец Максим "Траке" (Maximus "Thrax"), семит Филипп "Араб" (Philippus "Arabs"). На местах сенаторов восседали почти только неримляне. "Созданию этой эпохи способствовали испанец Марциал, греки Плутарх, Страбон (Stra-bon), Дион Кассий (Dio Cassius) и т.д. Аполлодор, построивший Форум, тоже был греком...
Среди более поздних: рожденный в Белграде иллириец Аврелий, Диоклетиан (Diokletian) - сын иллирийского раба (может быть полугер­манского происхождения), Констанций Хлор (Constahtius Chlorus) также происходит из Иллирии, но более высокого происхождения. После его смерти цезарем становится могущественный Констанций, сын Кон­станция Хлора и шинкарки из Битинии (Bithynien). Этот Констанций победил всех соперников. На этом история Римской империи закон­чилась - началась история папская и германская.
В этом расплывчатом многобразии перемешивается римское, ма­лоазиатское, сирийское, африканское, греческое. Боги и обычаи всех стран показали себя на почетном форуме, священник в митре прино­сил там в жертву своих быков, Гелиосу молились поздние греки. Ас­трологи и восточные колдуны рекламировали свои чудеса, "импе­ратор" Элагабал запряг шесть лошадей белой масти, чтобы провезти огромный метеорит по улицам Рима как символ Ваала и Эмесы. Он сам танцевал во главе шествия. За ним тащили старых богов и "народ" Рима ликовал. Сенаторы подчинились. Уличные певцы, цирюльники и конюхи возвысились до сенаторов и.консулов. Пока Элагабал не был задушен и сброшен в Тибр, место последнего успокоения многих за более чем двухтысячелетний период.
Эта точка зрения о прошлом Рима, должно быть, навязана без более новых расово-исторических исследований; главным образом, при изучении древнеримских обрядовых, государственных и правовых предписаний и мифов, так как во всех областях мы видим как древ­ние, тесно связанные с Африкой-Малой Азией ценности, постепенно или внезапно при сохранении тех же наименований превращались в свою противоположность. Так, наши первоклассные историографы "ус­тановили" (они делают это и сейчас), что в Северной и Центральной Италии жили этруски, сабины (Sabiner), оски, сабеллы, аэки (Aequer), самниты (Samnken), на юге - финикийцы, сикулы (Sikuler), малоазиат­ские народности, греческие поселенцы и торговцы. И вдруг, не­известно как и почему, возникает борьба против части этих кланов и народов, против их богов и богинь, против их правовых понятий, про­тив их притязаний на политическую власть, причем речь идет не о новом носителе этой борьбы, а если и идет, то не ставится вопроса о его сущности. Здесь ученый мир помог себе известным "Развитием че­ловечества", которое используется якобы с целью "облагораживания", и собиратели фактов в этом пункте едины со своими противниками - ро­мантическими толкователями мифов, хотя этруски, наверняка, обладали "более высокой культурой", чем латинские крестьяне. Так как это сло­во от внезапно введенного в действие "Развития" привело к более вы­сокой духовности, более высоким государственным формам и т.д., а со временем стало все-таки одиозным, новые толкователи истории изо­брели так называемое учение о культурном круге. Новое слово к своей частной вере, которое также лишено содержания, как и "общее развитие", которое можно найти в мозгу ученого или священника, по­тому что именно о творцах культурного круга говорилось также мало, как и в произведениях эволюционных пап XIX века. Такой индийский, персидский, китайский или римский культурный круг в один прекрас­ный день опускался на территорию, и в результате этого волшебного прикосновения полностью изменялась сущность людей, которые до этого придерживались определенных обычаев. И тогда мы узнаем, что этот магический круг "подобно растению" растет, цветет и погибает, пока учителя "Морфологии истории" в результате мощной критики в конце второго или третьего тома не начинают что-то бормотать о крови и кровных связях.
И это новое интеллектуалистское волшебство начинает теперь рассеиваться. "Римский культурный круг", "новое развитие" возникает не из творений коренной этруско-финикийской крови, а в борьбе про­тив этой крови и ее ценностей. Носителями являются нордические пе­реселенцы и нордическая военная аристократия, которые на итальян­ской земле начинают вытеснять лигуров (древнюю негроидную расу, родом из Африки) и малоазиатских этрусков, вынуждены платить, ве­роятно, некоторую дань этому окружению, но в ожесточенной борьбе бесцеремонно выдвигают и пробивают свое собственное духовное на­следие, как народ эллинов, обладающих более художественной форма­цией (изгнание последнего этрусского царя Тарквиния Супербуса (Таг-quinium Superbus); многие из этих достижений остались европейским общественным достоянием, но многое прогнившее и чуждое в Европу занесли позднее вновь сильно вспенившиеся волны народного хаоса.
* // /}. Галс Мю.ичшипеин. "Зарождение Запада''. Берлин, 1928 г.
Этруски, лигуры, сикулы (Sikuler), финикийцы (пуны) не были та­ким образом "более ранней ступенью развития", не были "племенами римского народа", которые внесли свое в "общее образование", а осно­ватели Римского государства по расе и народности враждебно им против востояли, покоряли их себе, частично истребляли, и только дух, воля, ценности, которые выявлялись в этой борьбе, заслуживают чести назы­ваться римскими. Этруски представляют собой типичный пример народа, который не внес прогресса в греческую форму веры и жизни, не смог ее облагородить. Так же, как и другие малоазиаты они когда-то распе­вали атлантико-нордические мифы, они были тогда охвачены греческой культурой, они переняли как могли греческую пластику и рисунок, они присвоили себе также эллинский Олимп и, тем не менее, все это выро­дилось, превратилось в свою противоположность. Достаточно оснований для того, чтобы некие "исследователи" и сегодня несли чепуху о чрезвы­чайном "духовном наследии", о "почве для развития", об "историческом посвящении"*, очевидно, из той внутренней симпатии, которая сегодня связывает поднимающееся асфальтовое человечество городов мира со всеми отбросами азиатчины весьма примечательным образом.
* Внешне сдержанный исследователь Этрурии Карл Отфрпд Мюллер, который в первой половине xix столетня не мог, конечно, осветить расовый вопрос так, как сегодня его видим мы, пишет в своем пешком произведении "Этруски" (заново издан д-ром В. Дсс ке. Штутгарт, 1877 г.) об очевидно родственных этрусской сущности вакханалиях Сна­чала в них участвовали только женщины и только значительно позже, в Риме к 550 го­ду к участию привлекались и .мужчины; этрусские жрецы тогда организовывали также "отвратительные оргпи, где оглушат фригийская музыка цимбал (Kymbalcnniusik) и литавр, душа, воспламененная вакхическим восторгом п освобожденными яйцами, осме­ливалась на всевозможную мерзость, до тех пор, пока римский сенат (568 год) с благо­родной строгостью все вакханалии ... не отменил" (т IT. С. 78).
** "Туска". Лейпциг, 1922 г.
При этом сказания и надгробные памятники этрусков дают до­статочно точек соприкосновения для того, чтобы сделать понятным, по­чему здоровый и сильный крестьянский народ Рима отчаянно боролся против этрусков. Существует два типа, характеризующие тускийскую (tuskisches) сущность: божественная гетера и обладающий колдовской силой жретт, умеющий при помощи ужасных ритуалов устранить ужасы преисподней. "Великая Вавилонская блудница", о которой говорит Апо­калипсис, не сказка, не абстракция, а стократно подтвержденный исто­рический факт - факт хозяйничанья гетер над народами Малой и Сред^: ней Азии. Во всех центрах этих расовых групп на самых больших празднествах на троне восседала городская гетера, как воплощение уравнивающей всех чувственности и правящего миром наслаждения, в Финикии на службе у Кибелы и Астарты, в Египте в честь великой сво­дни Исиды, во Фригии в качестве жрицы абсолютно безудержного кол­лективного секса. К господствующей жрице любви присоединялся обла­ченный в прозрачное ливийское одеяние ее любовник. Они оба умащи­вают себя дорогими мазями, украшают драгоценными пряжками, чтобы затем спариться перед всем народом (как и Абессолом (Absolom) с на­ложницами Давида. Примеру последовал народ Вавилона, Ассирии, Ли­вии, этрусского Рима, где богиня-жрица Танаквил (Tanaquil) ставила на первое место развитие гетерства в прекрасном взаимодействии со "жре­цами" этрусков*. Тускийские (Tuskische) надписи на гробницах, на обертках мумий, на свитках, возможно, ранее "толковали", но только Альберту Грюнведелю удалось действительно и результативно расшиф­ровать** эти письмена, которые показывают этрусков в ужасающем све­те. Греческий солнечный миф воспринят и здесь; то, что солнце умира­ет, что затем бог солнца выходит из темной ночи и парит над нами, излучая свет, является также и этрусским мотивом. Но в руках туский-ских жрецов это превращается в азиатскую магию, колдовскую сущ­ность, связанную с педерастией, онанизмом, убийством мальчиков, маги­ческим присвоением силы убитых жрецами-убийцами и предсказаниями по пирамидам из экскрементов и внутренностей принесенных в жертву.
Мужская сила солнца совершает магическим фаллосом самоопло­дотворение на солнечном диске (это египетская "точка" на солнце), ко­торый он в конце концов протыкает. В результате возникает золотой мальчик, "фетус (phoetus) мальчика, который имеет отверстие", "маги­ческая схема"; это так называемая "печать вечности". Неистовство ма­гического фаллоса представляется в виде быка, который выходит впе­ред так распутно, что солнечный диск рычит, а "рогатый фаллос" воспламеняется, "фаллос из того, кто имеет небо". Во все продолжаю­щихся неизменных непристойностях солнечный миф опускается до противной мужской связи, которая продолжается в надписях на стенах гробниц (гробница Голини), где усопший со своим мальчиком-любов­ником на том свете совершает трапезу, и где из жертвенного огня выскакивают два огромных фаллоса как результат сатанинской акции колдовства. Согласно надписи это "вспышка завершения, личность мат­ки, фаллос, который имеет испарения разложения и так заканчивает­ся". Т.е. в переводе с магического языка это означает, что рожденное женщиной создание, обожествленное после разложения, становится фаллосом. Из надписи Циппуса из Перуджии (Cippus von Perugia) сле­дует свидание сатанинских жрецов, которые "завершают" безобразие, "чтобы гореть в безумии", "он, который "имеет" этого мальчика, кото­рый имеет меч демона. Вечен огонь мальчика,., магический огонь пе­чати". И убитый мальчик становится теперь "козликом". Олицетворен­ный гром представляет собой тогда вариацию полученного путем наси­лия сына, завершенного козленочка. "Здесь, с одной стороны, корни рогатого фантома, с другой стороны, чёрта с головой козла, появление которого в колдовской литературе до народных сказаний было пол­ностью загадочным. Античными типами являются Минотавр (особенно над известной гробницей Корнето: Tomba del Tori) и тип греческого сатира, который был достаточно хорош, чтобы иллюстрировать вопию­щее преступление" (Грюнведель). Смысл всех постоянно повторяющих­ся обычаев "религиозного" этрусского народа заключается в том, что мальчика-любовника после постыдного изнасилования разрезают, что должно символизировать рождение нового солнечного дня из яйца, ко­торое его призрак получает через сперму (собранную в чашки); так возникает призрачный бык, горячий как солнце, возбужденный и каж­дый раз совершающий демоническое самооплодотворение. При испол­нении этого ритуала сила замученного якобы переходит к жрецу, представителю "избранных" (Расна, Расена, как любили называть себя подобно евреям этруски), которая затем дымом от внутренностей ухо­ди! к небу. Сюда же относится "магическое" использование фекалиев, снова в насмешку греческому гимну солнца: волшебный херувим ста­новится высшей силой, выдав шесть валиков золота (испражнений) для создания небесного зарева.
Избранным можно стать путем отдачи своей внутренней пирами­ды, о чем достаточно информируют этрусские зеркала, в которых ведьмы хотят склонить к этому юношей за деньги, чтобы затем в пла­мени подняться к небу, - новое доказательство прародины сущностей ведьм и сатанизма на европейской земле. Мы понимаем, когда такой исследователь как Грюнведель (который здесь находит самое тесное родство с тибетскими тантрами ламаизма*) заявляет: "Нация, которая способна создавать такие картины на входах в гробницы, как обе сце­ны в Tomba dei Tori, которая позволяет себе писать и рисовать на гробницах такую грязь, как на гробнице Голини I, покрывать саркофа­ги отвратительными изображениями (я вспоминаю только о саркофаге Хинзи [Chinsi]), давать в руки умершим такой текст, как так называе­мый ролик Пулена (Pulena-Rolle), покрывать предметы туалета пошлос­тями, от которых волосы встают дыбом, создает недостойную для человека гнусность как национальное наследство, как религиозное убеждение."
* Смотри другой ого большой труд "Черти Авесты".
Необходимо разобраться в этой сущности этрусков с тем, чтобы, наконец, можно было внимательно взглянуть на факт, который от­крылся нордическим латинянам, подлинным римлянам, и еще раньше нордическим эллинам. Как численно малый народ они вели отчаянную борьбу против гетерства при помощи сильнейшего акцента на патри­архат, семью; они облагородили великую проститутку Танаквил до вер­ной и заботливой матери и изобразили ее как хранительницу семьи с прялкой и веретеном. Магическому колдовству творящего насилия жре­чества они противопоставили жесткое римское право, свой великолеп­ный римский сенат. Мечом они очистили Италию от этрусков (причем особенно выдвинулся Сулла) и от постоянно призываемых ими пунов (Puniern). И все-таки численное превосходство традиции и обычная ме­ждународная замкнутость мошенничества и шарлатанства тем больше проникает в частную жизнь древнего Рима, чем больше он в защиту своих ценностей был вынужден вмешиваться в народное болото Среди­земного моря. Особенно Рим не мог преодолеть гаруспика и авгуров. Самого Суллу сопровождал гаруспик Постимиус, позже Юлия Цезаря сопровождал гаруспик Спуринна. Предчувствие этих - сегодня установ­ленных - и поэтому отличающихся от наших столичных "этрусков" ­
* Том 2. С. 152.
** Одним и» первых деяний великого вандала Стилихо (SlHicho) в качестве римского правителя была отмена этих азиатских жсстокостсн. Аналогичное распоряжение сдача.'! позже остгот Тсодорих (Theodortch), который преобразовал гладиаторские бои в рыцар­ские турниры. И в этих мачочах одни характер навечно отмежевывается от .другого. Бои 'быков ii петухов у испанцев со своей стороны являются свидетельством того нечистого народного хаоса, который одержал победу над германским духом.
фактов имел уже Буркхард. Он пишет в своей "Истории греческой культуры"*: "Но если тогда в Риме при развязывании всех страстей к концу республики снова вводится принесение человеческих жертв в са­мой ужасной форме, если клятвы даются над внутренностями убитых мальчиков и т.п., как у Катилины и Ватинуса (Цицерон, в Ватине. 6), то это, надо полагать, больше не имеет отношения к греческой рели­гии, так же как и так называемому пифагоризму Ватиниуса. А римские гладиаторские бои, вызывавшие в Греции продолжительное отвраще­ние, пришли из Этрурии, сначала в виде поминок по знатным покой­никам". Здесь становится понятно, что и человеческие жертвы были религиозным тускийским наследством**. Этрусский жрец Вольгаций, который на похоронах Цезаря провозгласил в экстазе последнее столе­тие этрусков, был одним из многих, кто властвовал над жизнью Рима, а нужды народа считал духом Малой Азии. Когда Ганнибал стоял у ворот Рима, эти гаруспики заявили, что победа возможна только при возвращении культа "Великой матери". Ее и в самом деле доставили из Малой Азии, и сенат вынужден был соблаговолить выйти к ней на­встречу пешком до моря. Так новое малоазиатское жречество с "вели­кой блудницей" пеласгийцев и "милой прекрасной блудницей" из Нине­вии (Nahum 3, 4) вошло в "вечный город" и поселилось.на достойном уважения Палатине, где пребывала создающая культуру древнеримская мысль. Последовали обычные малоазиатские "религиозные" демонстра­ции, но в дальнейшем распутники вынуждены были ограничиться тер­риториями, лежащими за стенами храма, чтобы не вызвать возмущения лучшей части народа. Гаруспик победил, римский папа показал себя его непосредственным последователем, тогда как хозяева храмов, кол­легия кардиналов представляют собой смесь жречества азиатов из Этрурии, Сирии, Малой Азии и евреев с нордическим сенатом Рима. К этому этрусскому гаруспику возвращается и "наше" средневековое ми­ровоззрение, та страшная вера в колдовство, та ведьмомания, жертвой которой пали миллионы жителей Запада, и которая отнюдь не умерла с "Молотом ведьм", а продолжает весело жить и в современной цер­ковной литературе, готовая в любой день вернуться на простор: тот призрак, который нередко уродует нордическо-готические соборы и выходит далеко за рамки естественного гротеска. И в Данте возрож­дается грандиозно оформленная этрусская античность*: его ад с пере­возчиком, адским болотом Стикса, пеласгическими кровожадными Эринниями и Фуриями, критским Минотавром, демонами в отврати­тельном обличье птиц, которые мучили самоубийц, амфибнеподобным существом Герионом. Там проклятые бегут по раскаленной пустыне под дождем огненных хлопьев; там преступники превращаются в кус­тарник, на который слетаются Гарпии, и каждая сломанная ветка вы­зывает у них кровотечение и вечные причитания, черные суки пре­следуют проклятых и разрывают их, причиняя им невыносимую муку; рогатые черти стегают обманщиков, а шлюх топят в вонючих нечи­стотах. Заключенные в тесные ущелья, томятся симонистские папы, их выворачиваемые ноги больно лижет пламя, и Данте громко жалуется на растленное папство, вавилонскую блудницу.
О том, что все эти представления о преисподней этрусского происхождения, свидетельствуют прежде всего рисунки на гробницах Тусков. Как и в средние века в "крещенном" мире, представление о вечности здесь видно по повешенным за руки людям, пытаемым горя­щими факелами и другими орудиями пыток. Убивающих в порядке мести фурий этруски представляют "сплошь безобразными со зверины­ми и негроидными лицами, острыми ушами, вздыбленными волосами, клыкообразными зубами и т.д."**. Такая Фурия мучает птичьим клювом при помощи своих ядовитых змей Тесея (древнейшая месть легендар­ным покорителям древних демонов Афин?), как это видно на настен­ном изображении Tomba dell' Oreo zu Corneto. Наряду с этими Фури­ями действуют омерзительные мужские и женские фигуры демонов смерти со змееподобными ногами, которых зовут Тифон и Ехидна, одноглазые, со змееподобными волосами. И в остальном этруски со­храняют садистскую любовь ко всем изображениям муки, убийства, принесения жертвы; убийство человека само по себе является особо любимым колдовством.
* Вероятно, сюда можно подключить и обра:* Макиавелли несмотря на то, что он борол­ся прогни Церкви за итальянское национальное государство, несмотря на то, что .челом политики во все времена вовсе „не была школа принципиальной правдивости: подобная система, построенная только на человеческой подлости, и принципиальная причастность к пен не были порождением нордической avium. Макиавелли происходил на деревни Моптеснст|юлн, которая, как заявляет его омограф Джузсимс Прсццолипн, ("Жизнь Пикколо Макиавелли" па немецком языке. Дрезден, 1929 г.) носила преимущественно этрусский характер".
** М юллер-Дескр. "Этруски". Т. II. С. 109.
Неодаренный музыкально, в основном почти полностью лишен­всякой склонности к истинной философии, этот малоазиатский народ мы видим предающимся с величайшим упорством демонстрации внут­ренностей птиц, сложных чар и жертвоприношений; технически, часто по-деловому, почти полностью уйдя в торговлю, инстинктивно и упор­но он отравлял римскую кровь, переносил свои вызывающие ужас представления о муках в потустороннем мире. Ужасные демоны в образе звероподобных людей стали и средством воздействия у пап­ства, и царят над миром представлений нашего "Средневековья", отрав­ленном римской Церковью, о чем с ужасом свидетельствует одна тодь-ко живопись - даже на изенгеймском алтаре, не говоря уже о путешес­твиях в ад других представителей изобразительного искусства. Только когда придет понимание всей этой чуждой сущности, понимание ее истоков, которое вызовет стремление к сопротивлению, к устранению всей этой страшной чертовщины, только тогда можно считать, что мы победили "Средневековье". Именно это подрывает изнутри рим­скую Церковь, которая навек связала себя с этрусскими представле­ниями ада.
Вся эта страшная мистика (Mystagogie) Дантового ада означает таким образом потрясающее изображение древнеэтрусско-малоазиат-ского сатанизма. И все-таки в Данте, наряду с этой захлестнувшей его тысячелетней демонией, заговорил германский дух*.
В чистилище (Purgatorium) Вергилий позволяет сказать о Данте: "Свободу ищет он"; это было слово, которое противоречило всем ду­хам, от которых когда-то возникали представления об огромном при­зраке черта и ведьмы, пока, наконец, Вергилий смог с радостью покинуть своего подопечного, так как он достаточно накопил соб­ственных СИЛ:
Мои знания, мое слово уже не сможет тебе ничего объяснить, Свободны, здоровы и прямы знаки твоей ВОЛИ: Глупо бы было не дать ей делать свои выводы.
* То, что Данте бы/i германского происхождения, сегодня известно. Его звали Дурантс Лльднгер, что является чисто германским именем. Отец Данте бы.т правнуком упомяну­того в комедии Касснагпды (Cacciagiiida), который при Конраде III принимал участие и kjhjctobom походе и получил от самого императора звание рыцаря. Его супругой была женщина из древпегермапского рода Лдьдигеро». Дайте в течение всей своей жизни сто­ял па стороне нордической идеи о независимости светской власти от власти церковной, т.е. примыкал к гибеллинам (Gliihcllineu), п все же ис боялся предавать неправедных нач .мукам ада, называть сам Рим клоакой ч, прежде всего, он писал па языке народа, когоро.чу он посвятил свое сочинение, и противовес абстрактной латыни.
Это два мира, которые разрывали сердце средневекового чело­века с нордическими задатками: малоазиатсткое, пугающее, взлелеянное Церковью представление об ужасах преисподней и стремление быть
"свободным, прямым и здоровым". Германец может творить только по­ка он свободен, и только там, где нет ведьмомании, возникают центры европейской культуры.
В этот лишенный расы Рим пришло христианство. Оно принесло с собой сознание, которое делает его победу понятной: учение о грешной природе мира и связанной с ней проповеди о прощении. На­ряду с ненарушенным расовым характером учение о первородном гре­хе было бы непонятным, потому что в такой нации живет, надежное доверие к себе самому и к своей воле, которая воспринимается как судьба. Герои Гомера знали "грех" так же мало, как древние индийцы и германцы Тацита сказания о Дитрихе. Напротив, продолжительное чувство греха - это явление сопровождающее физическое кровосмеше­ние. Расовый позор создает нестойкие характеры, ненаправленность мышления и действия, внутреннюю неуверенность, ощущение, что все это существование - "грех денег", а не таинственная и необходимая за­дача самоформирования. Но то чувство порочности неизбежно вызы­вает страстное желание получить прощение, как единственную надежду на избавление от позорного по крови существования. Поэтому само собой разумелось, что при существующих условиях все, что в Риме обладало характером, сопротивлялось наступлению христианства, тем более, что оно помимо религиозного учения представляло пролетар-ско-нигилистское политическое течение. Преувеличенно изображенные кровавыми преследования христиан, впрочем, не были, как их изобра­жали церковные истории, подавлением религиозных взглядов (форум был свободен для всех богов), а были подавлением считавшегося опас­ным для государства политического явления. Учреждение церковных соборов, инквизиций и костров с целью уничтожения душ было пре­имущественно правом Церкви в их павловско-августовской форме. Классическая нордическая античность этого не знала, а германский мир тоже всегда возмущала эта сирийская сущность.
Церковное христианство ставил в центр своих нападок, главным образом, Диоклетиан. Этот властитель, хотя и был низкого происхож­дения (он был предположительно германским метисом с белой кожей и голубыми глазами), он был в личном плане безукоризненным чело­веком, почитавшим Марка Аврелия и ведущим образцовую семейную жизнь. Во всех государственных мероприятиях Диоклетиан показал себя очень сдержанным, он был врагом любого бессмысленного при­нуждения граждан своей империи, человеком религиозной терпимости, который отдавал приказы принимать меры только против египетских чревовещателей, прорицателей и колдунов. Император Галлиен приз­нал христианский культ (259), христианские постройки можно было воздвигать, не встречая сопротивления; но то, что мешало органично­му развитию, были в первую очередь постоянные ссоры конкурирую­щих между собой епископов. Диоклетиан прощал своим христианским солдатам любое участие в языческих жертвоприношениях и требовал только политической и военной дисциплины. Но как раз в этой облас­ти лидеры африканской Церкви бросили ему вызов, и рекруты отказа­лись от службы, ссылаясь на христианство. Несмотря на любезные уве­щевания, античный пацифист бунтовал, пока не пришпось его казнить Такие угрожающие проявления побудили Диоклетиана потребовать от всех христиан участия в государственных религиозных церемони­ях; христиан же, которые от этого отказались, он все еще не пресле­довал, а отстранял их от службы в армии. Это имело следствием без­удержную брань со стороны "христиан", сектантская разобщенность и взаимная борьба которых также угрожали всей гражданской жизни. Тогда государство прибегло в целях самосохранения к обороне - ана­логично тому, как в настоящее время Германия, если не хочет погиб­нуть совсем, должна истребить пацифистское движение. Но и здесь Диоклетиан не приговаривал строптивых к смертной казни - как он это делал в случае купеческого обмана - а переводил в сословие ра­бов. Ответом было волнение, поджог в императорском дворце. Вызовы со стороны христианских общин, которые до сих пор оставляли в по­кое и которые поэтому стали самоуверенными, следовали один за дру­гим по всей империи. Осуществляемые в ответ на это "страшные пре­следования христиан" со стороны "чудовищного Диоклетиана" составля­ли - девять казненных мятежных епископов и в провинции мощного сопротивления, Палестине, всего 80 приведенных в исполнение смерт­ных приговоров. Самый же "всехристианский" герцог Альба приказал умертвить в небольших Нидерландах 100 ООО еретиков.
* По.цюбисс у Теодо/ш Пирит. "Характерные образы Данного Рима'". Лсшщиг, 1919 г.
Все это следует осовременить с тем, чтобы однажды снять гип­ноз систематической фальсификации истории. Так, полностью стоящий на позиции паритета культов Юлиан Апостата, представляется в другом свете, так как он не испугался именно на основании своих благочести­вых взглядов вступить в борьбу с проповедниками "представительства Бога". Впрочем, он знал о чем шла речь, когда писал: "Благодаря глу­пости этих галилеян, наше государство чуть не погибло, благодаря ми­лости Божьей приходит теперь спасение. Итак давайте почитать богов и каждый город, в котором еще имеется благочестие"*. Это было впо­лне оправданно, потому что вряд ли при Константине христианство стало государственной религией. Тогда сильно проявился ветхозавет­ный дух ненависти: ссылаясь на Ветхий Завет, христиане требовали применения предписанных там наказаний за идолопоклонство. По их требованиям в Италии были закрыты храмы Юпитера (за исключением Рима). Таким образом понятны тяжелые вздохи Юдиана, но и видно из всего, что и во время поднимающегося христианства историю следует переписывать заново, и что епископ Эйсебий (Eusebius) не является историческим источником.
Христианство в том виде, как оно было введено римской Церковью в Европу, восходит, как известно, ко многим корням, иссле­довать которые здесь подробнее не имеет смысла. Лишь несколько замечаний.
Великая личность Иисуса Христа, как бы е$ не изображали, по­сле своей кончины была засорена и слилась с мелочами малоазиат­ской, еврейской и африканской жизни. В Малой Азии римляне установили строгий порядок и безжалостно взимали свои налоги; в угнетенном народе, следовательно, возникла надежда на вождя рабов и шюбщитепя- это быт жгеядз о Христе. Из Маосй Азж этот миф о Христе дошел до Палестины, был там живо подхвачен, связан с ев­рейской идеей мессианства и, наконец, перенесен на личность Иисуса. В уста ему кроме его собственных проповедей бьши вложены слова и учения малоазиатских пророков, а именно в форме парадоксального преувеличения алтарных требований, как, например, система девяти заповедей, которая еще до того была приспособлена для себя евреями в виде десяти запретов*. Так Галилея связала себя со всей Сирией и Малой Азией.
* Нрбсш. "Всемирная история па расовой основе''.
Христианское учение, взбалтывающее старые формы жизни, показалось фарисею Саулу многообещающим и полезным. Он внезап­но и решительно присоединился к нему и, вооруженный необуздан­ным фанатизмом, проповедовал мировую революцию против Римской империи. Его учение до сегодняшнего дня, несмотря на все попыт-—ки по спасению, создае'1 пропитанный еврейским духом фундамент, так сказать талмудистско-восточную сторону римской, но также и лютеранской Церкви. Павел придал (что в церковных кругах никог­да не признают), подавленному национал-еврейскому восстанию между­народное влияние. Это расчистило расовому хаосу Старого Света доро­гу еще дальше, и евреи в Риме, видимо, очень хорошо знали, почему они предоставили Павлу свою синагогу для его пропагандистских вы­ступлений. То, что Павел (несмотря на критику еврейства в некоторых случаях) сознательно представлял еврейский вопрос, видно из некото­рых вполне откровенных мест его писем: "Ожесточенность охватила часть Израиля, до того места, где будет избыток язычников, а потом весь Израиль будет спасен, они, избранные и любимцы, во имя отцов. Они — это израильтяне, которым принадлежит детство, и великолепие, союзы, законодательство, богослужения, предсказания, от которых про­изошел Христос своей плотью... Если язычник вырезан из дикой по своей природе маслины и вопреки природе привит на благородное дерево, насколько скорее то, что соответствует его природе, привьется на его исходное дерево"*.
Этому всеобщему кровосмешению, овосточиванию и оевропе­иванию христианства оказывало сопротивление еще пронизанное ари­стократическим духом евангелие от Иоанна. К 150 году встает грек Маркион, выступая в защиту нордической идеи миропорядка, основан­ной на органичной напряженности и классах, в противовес семит-сткому представлению о произвольной власти Бога и ее неограничен-кхо могущества. Поэтому он отвергает и "Книгу Законов" такого ложного Бога, т.е. Ветхий Завет. Аналогичные попытки предпринимали и некоторые гностики. Но Рим в результате своего расового разло­жения безвозвратно отдал себя Африке и Сирии, перекрыл скромную личность Иисуса, соединил позднеримский идеал мировой власти с идеями безнародной мировой Церкви.
* К римлянам II, 25; 9, 4; П, 24 Это то же самое, чему учит сегодня секта смешанных рас ' Серьезные исследователи Библии".
** Что касается происхождении Иисуса, то. как уже было подчеркнуто Чсмберлсном (Chamberlain) и Дслнтнше.м (Delilzsch), пет ни малейшего основания предполагать, что Иисус был еврейского происхождения, даже сели он и вырос в кругах, исповедующих CBpciiCKiie идеи. Некоторые 1Ште[>сспь|е, но всего лишь гипотетические указания сеть v д-ра .9. Юп/а "Историческая личность Иисуса" (Мюнхен, 1924 г.). Строго научно н|ю-пехождепис Иисуса', но-нидн.мому. останется навсегда недоказанным. Мы должны доиоль-сгиоват>,ся тем, что возможность признать пссвренскос происхождение его существует. Совершенно иеевренекос, мистическое учение о '"Царстве Небесном внутри пас" подкреп­ляет .по предположение.
Борьбу первых христианских столетий следует понимать не иначе как борьбу различных расовых душ с многоголовым расовым ха­осом. Причем сирийско-малоазиатская точка зрения с ее суеверием, колдовскими иллюзиями и чувственными "мистериями" объединила в себе все хаотическое, разрушенное, разложившееся и придала христи­анствупротиворечивый характер, от которого оно страдает уЛТ настоящее время. Так, пропитанная холопством религия, защищенная неправильно истолкованной личностью Иисуса, проникла в Европу**.
Появление подпитываемого из многих источников христианства обна­руживает странную внутреннюю связь между абстрактной духовностью и демоническим колдовством, которое обладает особой силой воздей­ствия, несмотря на другие течения, которые оно в себя вобрало. Идея троицы, например, была известна многим народам в форме отца, мате­ри, сына и путем сознания того, что "на три делится все" (агрегатные состояния единственной материи). Мать символизировала родящую зем­лю, отец - созидательный принцип света. На место матери теперь пришел "святой дух" в сознательном отказе от чисто материального, Hagion pneuma греков, прана индийцев. Но эта подчеркнутая духов­ность не была введена в расово-народное учение о типичном, не была полностью обусловлена органической жизнью, а стала безрасовой си­лой. "Здесь нет ни еврея, ни грека, ни раба, ни свободного человека, здесь нет ни мужчины, ни женщины", - так пишет Павел Галатеру (по­следний представитель великого кельтского движения от долины Дуная до Малой Азии). На основании этого, отвергающего все органичное нигилизма, он требует только веры в Христа, то есть отступления от всех ценностей, создающих культуру Греции и Рима, что и без того в результате их полного упадка имело место и благодаря сильной ис­ключительности собрало, наконец, вокруг себя людей, потерявших ориентацию.
Следующий шаг к отрицанию природной связи был сделан в до-гматизации рождения от девы, которое в качестве солнечного мифа доказуемо у всех народов от островов южной части Тихого океана до Северной Европы**.
* Лео ФроСн'ищ/с. "Эпоха бога солнца"
Но на стороне этой абстрактной духовности стояли все кол.пу-ны Малой Азии, Сирии, Африки. Демоны, которые были изгнаны Иисусом и переселились в свиней, укрощение по его приказу бушу­ющего моря, "засвидетельствованное" Воскресение и вознесение на небо, все это оыло собственной "фактической" отправной точкой хри­стианства и создало, без сомнения, мощные силы страдания. Не из жизни Сотера (Soter) (спасителя) исходил таким образом мир, а из его смерти и се чудесных последствий, единственного мотива Павловых писем. Гёте же считал важной именно жизнь Христа, а не смерть и показал тем самым душе германского Запада положительное христи­анство в отличие от отрицательного, которое проповедовало духо­венство, основываясь на этрусско-азиатском представлении и было связано с ведьмоманией.



дывает сверху, второй нам показывает время позднего эллинизма. Отрицательная и положительная формы христианства издавна были в состоянии войны и еще более ожесточенно борются именно в наши дни. Отрицательная опирается на свои сирийско-этрусские традиции, абстрактные догмы и древние священные обычаи, положительная сно-
ва пробуждает силы нордической крови, сознательно, как когда-то
Подобно мощной угрожающей судьбе штурмом однажды про­рвались с Севера кимвры. Их отражение не помешало тому, что нор­дические кельты и германцы все больше угрожали границам Рима. Один военный поход за другим показывает неспособность отрабо­танной военной тактики Рима противостоять на деле могучей силе. Белокурые высокорослые "рабы" вошли в Рим, германский идеал красоты стал модой у идеологически обреченных народов. И сво­бодные германцы уже не редкость в Риме, германская солдатская верность становится постепенно самой сильной опорой цезаря, но в то же время опасной угрозой для государства, ставшим жалким и ли­шенным ценностей. Август пытается поднять "свой" народ путем штра­фов с холостяков, учреждения браков, социальной заботы. Германцы являются ведущими на выборах Клавдия, Гальбы, Вителлия. Марк Аврелий отправляет своих германских пленных из Вены в Италию и вместо того, чтобы сделать их гладиаторами, делает их крестьянами на опустевшей древнеримской земле. Во времена Константина почти все римское войско является германским... Кто не в состоянии увидеть здесь расовые силы в действии, тот слеп в отношении любого исто­рического становления, настолько очевидны здесь разложение и но­вое формирование, которое через Константина уходит к Стилихо (Stilicho), Алариху (Alarich), Рицимеру (Ricimer), Одоакру (Odoaker), лангобардам, норманнам, которые, начиная с юга, создали королевство до того непостижимо великого Фридриха II, до Хоэнштауфена (Hohenstaufen), который создает первое мировое государство, сици­лийское королевство, и населяет германскими аристократами его провинции.
В истории освоения Италии с Севера особенно выделяется Тео-дорих Великий. Более тридцати лет мощно и тем не менее мягко правил этот великодушный человек Римской империей. То, что начали Марк Аврелий и Константин, он продолжил: германцы стали не только арендаторами и мелкими крестьянами, но и владельцами крупных зе­мельных угодий; треть любого землевладения проходила через руки
первые германцы вторглись в Италию и подарили захиревшей стране новую жизнь.
чисто германского войска; более 200 ООО германских семей поселились, к сожалению разрозненно, в Тоскане, Равенне и Венеции. Так север­ные кулаки снова тянули плуг по северной и среднеитальянской земле и сделали лежащую под ними опустевшую землю снова плодородной и независимой от пшеницы Северной Африки. Путем запретов на браки и благодаря арианской вере произошло отмежевание от "коренных жи — телей". Готы (позже лангобарды) взяли на себя ту же характерообра-зующую роль, что и первая нордическая волна, которая когда-то и создала республиканский Рим. Только с переходом к католицизму нача­лось расовое смешение; "ренессанс" стал в конце концов новым шум­ным провозглашением нордической, на этот раз германской крови. Здесь, внезапно прорвав общественные защитные барьеры, предвари­тельно обработанной земле являлись гений за гением, в то время как Рим, начиная от африканской Южной Италии, оставался безмолвным и несозидательным. До сегодняшнего дня, идущий снова с Севера фа­шизм пытается опять пробудить старые ценности. Пытается!






4
То, что все государства Запада и их созидающие ценности были созданы германцами, хоть и было долгое время у всех на устах, до X. Ст. Чемберлена (H.St. Chamberlain) не было сделано надлежащих вы­водов. Потому что они включают в себя сознание того, что при пол­ном исчезновении этой германской крови из Европы (и следовательно, при постепенном упадке созданных ею сил, образующих нацию) вся культура Запада также должна погибнуть. Дополняющее Чемберлена исследование предыстории в сочетанием с учением о расах вызвало
Германцы как создатели государства в Западной Европе. — Чемберленова идея строительства? (Н. St. Chamberlainsche Baugedanken). — Национальная идея и народный хаос. — Нордическая и другие расы в Европе. — Римский универ­сализм и собственная европейская законность. — Ересь как показатель характера. - Франция сегодня и в прошлом. — Альбигойцы и вальденсы; свобода учений! Преследование валь-денсов в XIV, XV и XVI веках. — Гугеноты как носители германской воли. — Мученики и воины; Колиньи, Монморан-си, Конде. — Изменение характера французов. — Татаризо-ванная Россия. — Линия судьбы Франции.
Далее, другая основная мысль в мировоззрении до X. Ст. Чем­берлена (H.St. Chamberlain), наряду с акцентом на создание нового ми­ра германцами, приобретает сегодня решающее значение: это то, что между древним подчеркнуто нордическим и новым германским Римом вклинивается эпоха, характеризуемая безудержным расовым смешением, т.е. кровосмешением, примешиванием всего больного, гипертрофиро­ванным чувственным экстазом, расцветом суеверий и лихорадкой, охва­тившей все человеческие души во всем мире. Чемберлен дал этому времени наименование, которое выдает истинного художника, форми­рующего историю, - он назвал его народным хаосом. Это наименова­ние определенного состояния при невозможности ограничить его вре­менными рамками ни спереди, ни сзади стало в настоящее время общим сознанием, естественным достоянием всех тех, кто смотрит вглубь. Эта новая установка такта, вместо "Древности" и "Средневе­ковья", в самом высоком смысле этого слова была величайшим откры­тием законов жизни и психологии заканчивающегося XIX столетия, и стала основой нашего общего рассмотрения истории шагающего впе­ред XX века. Потому что это сознание означает то, что, если бы за Каракаллами не пришли Теодорихи, над Европой раскинулась бы "веч­ная ночь". Взбудораженные грязевые потоки метисов Азии, Африки, всего бассейна Средиземного моря и их ответвления, может быть, по­сле беспорядочного возбуждения и осели бы постепенно. Постоянно бушующая жизнь, возможно, уничтожила бы все гнилое, уродливое, но навеки пропала бы всегда рождающая новое созидающая сила культур­ной души, навеки исчез бы преобразующий землю гений нордического человека, исследующего Вселенную. Продолжало бы жить только то "человечество", которое местами в Южной Италии в настоящее время не живет, а продолжает влачить жалкую жизнь без смелого вдохнове­ния для тела и души, без какого-либо настоящего стремления, толпясь в глубочайшей покорной невзыскательности на лавовых массах или в каменных пустынях.
тогда более глубокое размышление: ужасное сознание того, что мы сейчас стоим на пороге окончательного решения. Или мы поднимемся путем возрождения древней чистопородной крови и повышенной воли к борьбе до очищающих успехов, или же последние германско-запад­ные ценности цивилизации и государственного воспитания погрузятся в грязные человеческие потоки городов мира, искалечатся на раска­ленном неплодородном асфальте озверевших нелюдей или прорастут возбуждающим болезнь ростком в виде скрещивающихся между собой выходцев из Южной Америки, Китая, Голландской Индии, Африки.
Поэтому, если в настоящее время, через целых 2 ООО лет после появления германцев, где-либо еще действует созидающая сила и сме­лый дух предприимчивости, то своим существованием эти силы обяза­ны, даже если они и враждуют между собой, единственно новой нор­дической волне, которая все накрывая и оплодотворяя, бурным потоком прошла через всю Европу, омыла подножия Кавказа, с шумом билась о Геркулесовы столбы с тем, чтобы исчезнуть только в пусты­нях Северной Африки.
Если рассматривать совсем в общих чертах, история Европы су­ществует в борьбе между этим новым человечеством и миллионными массами распространившихся через Дунай до Рейна сил римского на­родного хаоса. Этот темный прибой нес на своей поверхности блестя­щие ценности и стремления, возбуждающие нервы, его волны расска­зывали о прошедшем, но когда-то мощном мировом господстве и о мировой религии, решающей все вопросы. Большая часть беззаботно и по-детски растраченной нордической крови предалась пленительным соблазнам, даже сама стала носительницей выдуманного древнеримско­го великолепия, часто хваталась за меч против всего мира, служа фан­тазии, стала лишь пустым наследием предков, которые ее породили. Так борьба между германцами и народным хаосом до Мартина Лютера становится борьбой между героизмом, связанным с природой, и герой­ством, состоящим на службе у чуждой природе фантастики, и нередко представителями одной крови являются те, кто на пользу изначально враждебных ценностей противостоят друг другу с мечом в руке.
* Ц.И.Р. фш/ l-ipaiun. "История Австрии". 1913 г.
И было вполне естественно, что носители расы, хлынувшей с северогерманских равнин в Галлию, Испанию, Италию с природной мощью, не осознали всех внутренних связей характера своей души, что удивленным глазом они втягивали в себя новое, чуждое и как власти­тели этим новым управляли, преобразовывали его, но (будучи в мень­шинстве) вынуждены были платить дань и новому содержанию. Если и теперь "специалисты по государственному праву" проповедуют "идеал однородной структуры человечества", поют дифирамбы единственной организованной очевидной мировой Церкви, которая якобы определяет и объединяет всю государственную жизнь, всю науку, все искусство, всю этику по единственной догме*, то это поражение тех идей народ­ного хаоса, которые с давних пор отравляли нашу сущность; особенно когда исследователь такого типа еще добавляет: "Того, к чему стремит­ся Австрия, в целом должен добиться весь мир". Это - расовая чума и самоубийство, поднятые до мировой политической программы. Импе­ратор и папа боролись когда-то внутри этой универсалистской нацио­нально враждебной идеи, германская королевская власть - против нее. Мартин Лютер противопоставил политическую мировую монархию политическим национальным идеям; Англия, Франция, Скандинавия, Пруссия означали усиление этого фронта против хаоса, обновление Германии 1813, 1871 годов - дальнейшие этапы. И все-таки еще стрем­ление к цели было бессознательным. Крушение 1918 года раскололо нас до самых глубин, но одновременно открыло для ищущей души ни­ти, которые создавали ткань из удач и неудач. От племенного созна­ния древних германцев, через германскую идею королевской власти, новое прусское управление, пангерманское чувство, формальную струк­туру империи рождается сегодня народное сознание, связанное с при­родой, как величайший расцвет германской души. Пережив это, мы провозглашаем его в качестве религии германского будущего, объяв­ляем, что, повергнутые в политическом отношении сегодня наземь, униженные и преследуемые, мы нашли корни нашей силы, по-настоя­щему открыли их и снова ожили как ни одно другое поколение. Ми­фическое восприятие и сознательное влечение к идее обновления сегодня перестали, наконец, враждовать, а способствуют взаимному ро­сту. Расцветающий национализм не направлен более на племена, динас­тии, конфессии, а направлен на первоначальную субстанцию, на саму, связанную с природной индивидуальностью народность, которая однаж­ды расплавит все шлаки, чтобы добыть благородное и устранить низменное.
* Я подчеркиваю, что подробно рассматривать здесь расовые различил у меня нет воз­можности. Сужает ли, например Ксрп ( Генеалогия и тип немцев") понятие "нордичес­кий", выделяя "далнческое" (Dalischc) или изображает ли Понтер далическос (или фа-лпческос), как слияние с нордическим, это не существенно важный, частный вощюс. И спор о прародине нордической расы является историческим, не существенным. Отлично рассматривается проблема сросшихся с природой германцев у Даррс в работе "Крсстьян-ство как первооснова нордической расы".
Дальнейшее исследование, наряду с борющимися силами герман­ской культуры и народным хаосом, сможет выявить линии воздействия других коренных или просочившихся рас. Оно оценит формально бо­лее сдержанную, более расчетливую, но не так уж далеко стоящую от германских ценностей расу средиземноморских стран (западную) и от­метит здесь некоторое смешение (если это не примет массового харак­тера) с нордической необязательно как потерю, а часто как обогаще­ние души .Оно признает, что дикарская раса, менее творческая в культурном-отношении, но одаренная сильнейшим темпераментом, ока­зывала часто влияние на некоторые проявления большой страсти Евро­пы, но тогда ее малоазиатские элементы часто вызывали проявление кровосмешения (например в Австрии, на Балканах). Представляющий новое направление наблюдатель видит тогда, как темная альпийская раса, не предприимчивая, но способная к сопротивлению, терпеливо продвигается, увеличивается. Она не часто бунтует против побеждаю­щего германского представителя. При известном просветлении она оказывает ему большие услуги в качестве покорного оруженосца и крестьянина, поднимает в отдельных личностях местами германские силы к стойкому сопротивлению с тем, чтобы проникнув в массы, за­темнить все-таки созидающие силы, покрыть их коркой и задушить. Большие территории Франции, Швейцарии, Германии сегодня стоят уже под знаком этого, уносящего все великое альпийского влияния. Демократия в политической области, духовная нетребовательность, не­смелый пацифизм в сочетании с оперативной хитростью и бесцеремон­ностью в стремлении к сулящему прибыль торговому предприниматель­ству являются устрашающими призраками альпийского разрастания в рамках общеевропейской жизни.
И если мы вместо этого будем исходить из более ранних битв арийцев за свободу веры, то весь Запад после укрепления политичес­кой власти Рима не дает картины законченной, органически укоренив­шейся жизненной структуры. Если побеждающая римская универсаль­ная Церковь была прямым продолжением позднеримского, лишенного расы мирового империализма, то Римская империя стала также мощной вооруженной рукой этой идеи, если гениальные фигуры германских кланов сами отдавали себя в распоряжение этой, зачаровавшей целые столетия идее, то везде и на всех территориях сразу же возникли си­лы противодействия. Политический тип в форме германской королев­ской власти, франко-французского галликанизма, церковной природы в борьбе епископатства против куриализма (Kurialismus), духовной сущ­ности в требовании свободного исследования природы, философско-религиозного типа в призыве к личной свободе мыслей и веры. Все эти силы, независимо от того, признавали ли они в ранние времена
Все большие и кровавые войны между германской культурой и римским народным хаосом, ведомые нордическим человеком, часто на долгое время снижали силу его крови. И даже когда войны нередко отыгрывались на спине альпийского человека, его они все-таки щадили больше, чем нордических мятежников, которые, прежде всего, как "еретики", расчищали дорогу для свободного, т.е. связанного с породой мышления.



цев стоила всей Южной Франции ее лучшей крови и была с ее ис­треблением в этой области навсегда задушена. Как последний остаток культуры западных готов здесь находится еще единственная протестан­тская высшая школа Франции - Монтаубан (Montauban).
Аналогичным героизмом был пронизан и маленький народ по­среди итальянско-французских Альп. И здесь сплачивающая воля вос­ходит к великой таинственной личности, купцу из Лиона, который (еще неизвестно откуда) пришел в этот город, имя его было Петер, а в дальнейшем он получил фамилию Вальдо или Вальдес. Он жил дол­гие годы благопристойно своим промыслом, слыл благочестивым му­жем и, как предполагают, не помышлял о возмущении. Но он все более ощущал пропасть между скромным Евангелием и чванливыми манерами Церкви; он все глубже ощущал парализующее влияние уче­ний насильственно насаждаемой веры. И твердо веря, что служит ду­ховному главе, Петер Вальдес отправился в Рим, потребовал там про­стоты обычаев, порядочности в действиях и - свободы толкования Евангелия, свободы учений на основании слова Христова. Многое хо­тели ему уступить, но только не главное. Тогда Вальдес распределил свое имущество, расстался с женой и заявил представителю Рима, кото­рый хотел принудить его к отречению: "Нужно больше слушаться Бога, чем человека".
Это было часом рождения великого еретика и великого ре­форматора, благодарными которому имеют основания все европейцы, включая католиков, еще и сегодня. Скромное величие Петера Вальдеса, по-видимому, оказало огромное влияние на создание общин "Бедняки Лиона", успех его поездок на Рейн, в Богемию, возникновение валь-денсовских общин в центральной Австрии, Померании, Бранденбурге показывают, что его требование свободы евангелического учения выз­вало светлое звучание древнегерманской струны, твердо укоренилось в душах и не позволило больше себя выкорчевать: требование, которое поднимали также Петер фон Бруис (Bruys), Генрих фон Клюни (Cluny), Арнольд фон Бресция (Brescia). Скульптура Майнца показывает нам Вальдеса как чисто нордическую голову: череп как у древних гср-манцев, сильный высокий лоб, большие глаза, энергично выступающий нос с легкой горбинкой, красиво очерченный рот. Подбородок окай­млен бородой.
Изгнанная из Лиона община, вербуя и проповедуя, пошла в раз­ных направлениях. В готическо-альбигойском Провансе она встретила радушный прием, в Рейнской области также. В Меце вальденсы вскоре настолько окрепли, что члены магистрата отказались выполнить приказ епископа об их аресте, и на том же основании, которое сформулиро­вал когда-то сам Вальдес: следует Бога слушаться больше, чем челове­ка. В ответ на это - вмешательство папы (Иннокентий 111), сожжение переведенных на родной язык латинских сочинений, казнь некоторого количества самих сектантов. Затем бегство остальных через всю Лота­рингию в Нидерланды, в другую Германию, которая открыла им свои ворота, туда, куда рука Рима не могла дотянуться. Другая часть напра­вилась в Ломбардию, где она нашла распространение аналогичных ере­тических идей. Среди прочих - патары (Patarer) в Милане, учение Ар­нольда Бресции (Brescia), который через евангелическое стремится как к церковной, так и к политической реформации, который отказывает папству в праве на мировую власть, считая это предпосылкой к его духовному оздоровлению.
* .Корину (Скшкт), "Hisl. Gen. <1» DaiipUiiw", И, 391
А затем община вальденсов влилась в долины выходцев из За­падных Альп, обосновалась на скудных землях, которые постепенно благодаря их прилежным рукам превратились в плодородные сады. У них не было другого честолюбия, кроме как тихо и скромно жить в своей вере и выполнять свои евангелические обязанности на этой зем­ле. Изгнанные многочисленные альбигойские еретики нашли тогда в труднодоступной местности радушный прием, пока колокола инквизи­ции, прозвучавшие по всему Западу, не взбудоражили также и тихие долины с двумя городками и двадцатью деревнями. К середине XIV века вальденсы были вынуждены заплатить тяжелую дань для смягче­ния Церкви и монарха, что, конечно, результатов не дало; и в те вре­мена, когда на немецких территориях бушевала черная смерть, войска Франции под непосредственным командованием инквизитора вошли в тихие альпийские долины. Сначала двенадцать связанных вальденсов в желтых, разрисованных пламенем адского огня сюртуках должны были направиться к церкви, там их предали анафеме, сняли с них обувь, по­весили на шею каждому веревку, чтобы затем всех вместе сжечь на костре. Эти и другие пытки многих сломили и склонили к отречению, но их измена принесла им только дальнейшие унижения; последовав­шие за этим возмущения вызвали новое подавление, и начался эпос че­ловеческой борьбы, которая редко заканчивалась героически. Лишив­шись своего имущества, вальденсы заполняли тюрьмы инквизиции так, что могли питаться только благодаря великодушию народа*; поэтому последовало сокращение их числа путем обычного сожжения пред­ставителями религии любви. В течение тринадцати лет один един­ственный инквизитор (Бозёлли) преследовал семью вальденсов, каждый раз ему удавалось "поймать одного из них"*, когда тот где-либо про­износил—еретическое—слово.—Пойманных—затем—пытали,—наказывали отрубанием кисти руки, вешали или сжигали. И тем не менее архи­епископ Эмбрунский (von Embrun) должен был докладывать папе, что вальденсы оставались верны своей вере.
К тому времени, когда уже везде в Европе бушевали бури Воз­рождения, представитель Ватикана от ворот Рима снова направился с французскими войсками в долины Альп с тем, чтобы при помощи во­енной силы подавить остатки сопротивления. Именно порочный Инно­кентий VIII призывал в 1487 году в булле к полному искоренению вальденсов. Крестовый поход начался по приказу Ла Палуса (La Palus). Дома еретиков были разграблены, сами они вырезаны, большинство из оставшихся в живых бежали, лишь немногие остались на руинах благо­состояния своих отцов, они, казалось, были сломлены и готовы заклю­чить со всемогущей Церковью мир. Им тогда были возвращены остат­ки их собственности.
Более тихие времена оказались, однако, не миром, а обманчи­вым затишьем перед новыми бурями. Прошло едва ли сорок лет, и скромная вера снова победила внешнюю мощь средневекового терро­ризма. И снова Рим приготовился к смертельной схватке после того, как эдикт Фонтенбло (Fontainbleau) в 1540 году снова дал пищу нена­висти к еретикам. На основании епископских показаний к ответу были сначала привлечены 16 вальденсов из Мериндола. Они не явились, так как знали, что их ожидает.
Тогда их объявили вне закона, их дома, жены и дети считались перешедшими в собственность государства. Городок Мериндол должен был быть уничтожен, все своды разрушены и все деревья в населен­ных пунктах вырублены. Король хотел проявить снисходительность к отрекшимся, но вальденсы заявили, чтоотрекутся, если им на примере Священного Писания докажут их заблуждения.
* lefipun. "История". С. М4.
И тогда пришло самое тяжелое испытание (1545). Правитель­ственные войска отправились в Мериндол, повесили всех людей, кото­рых они там встретили и разрушили весь городок; та же участь постигла Кальвьерес (Calvieres) и другие села. Бежавшие в горы попро­сили о свободном проходе в Германию. Просьба была отклонена, они умерли от голода в одиночестве в своих убежищах. Было уничтожено более 22 сел, убито 3000 человек, более 600 вальденсов были пригово­рены к галерам, другие были замучены. Тогда в Париж были посланы ложные сообщения о "зверствах еретиков"... И тем не менее сведения о пытках, чинимых солдатней и монахами-садистами дошли до ушей Франца I и, находясь уже на смертном ложе, он приказал Генриху II облегчить участь вальденсов, что тот и сделал.
Если община вальденсов, несмотря на их распространение," была не очень большой и, следовательно, не действовала наступательно, то идея сопротивления против монашеской распущенности и подавления духа в сотне других форм прошла по всей тогдашней Франции, опре­деляемой германо-нордическими моментами и хорошо дополненной мо­ментами западно-расовыми, пока эти потоки не объединились в смелое движение гугенотов, победа которых придала истории Запада другое направление.
Число бойцов за свойственную расе сущность было когда-то во Франции чрезвычайно велико, от кардиналов и принцев крови сверху и до самого скромного ремесленника внизу. Сотнями случаев подтвер­ждено, что простые люди, приведенные в суд лучше знали Священное Писание по сравнению с их судьями, более умно судили о вопросах мировоззрения по сравнению с учеными инквизиторами. Это чувство внутреннего превосходства придавало им мужество переносить муки пыток, и все это часто приводило к тому, что судьи присоединялись к сторонникам еретических мыслей. Это неудивительно, если известно, что ужасная необразованность была естественной не только у низшего духовенства, но даже (как нам сообщает Роберт Стефаниус) и у про­фессоров теологии Сорбонны, которые в ярости против еретиков зая­вляли, что они дожили до 50 лет, ничего не зная о Ветхом Завете, сле­довательно у сектантов тоже нет повода им заниматься.
Если папа к 1400 году только за два года вытянул из германских стран 100 000 гульденов, то в 1374 году английский парламент должен был приказать сделать подсчет и выяснил, что наместник Христа при­карманил в пять раз больше собранных налогов, чем законный король, и со всех уголков Франции звучит аналогично обоснованная жалоба. Все сословия империи стонут под бременем церковных налогов, даже честные монахи (как францисканцы Витриариус и Мериот) требуют отказа от недостойной продажи индульгенций. Так же как на "святой крови" Вильснака (Wilsnack), подло наживались на "святом доме Лоре-то" (который ангелы якобы унесли из Палестины в Европу), причем эти чудесные места оказались настоящим золотым дном. Доходы уве­личивались настолько, что Кальвин, занимавший в двенадцать лет уже должность капеллана, в восемнадцать лет стал пастором, не пройдя пе­ред этим теологического курса: поступление дохода гарантировалось независимо от того, какие люди это делали.
Этот доступный для непосредственного понимания ущерб привел к более глубокому рассмотрению, и целый ряд великих характеров встает в результате из пламени костров инквизиции. Тут архиепископ фон Арлес (von Aries), Людвиг Аллеман (Allemand), который всеми си­лами защищает принцип соборной системы от папской диктатуры (на соборе в Базеле); тут старый умный Якоб Лефевр (Lefevre) участвует в воспитании свободного молодого поколения; его ученик Брисоне (Brir;onet) продолжает эту деятельность; Вильгельм Фарел, горячая го­лова, уже вступает в борьбу, в дальнейшем он является ведущим ре­форматором в Нойбурге (Neuburg), Лозене (Losen) и Женеве, здесь же Казоли (Casoli), Мишель д'Аранд (Michael d'Arande). Далее Ланке (Lan-ket), благородный бургундец, умный Беца (Beza), Хотоман (Hotoman). Но прежде всего из множества других выделяется храбрый дворянин из Артуа (Artois) Луи де Брекин (Louis de Brequin). Верующий человек 'с чистым сердцем и острым умом, блестящий писатель, которого по праву назвали французским Ульрихом фон Гуттеном. Рядом с ним быв­ший скромный чесальщик шерсти из Мокса (Meaux) Иоганн Леклерк (Leclerc), который проповедовал революцию против антихриста в Риме, и подобно Лютеру вывешивал свои воззвания на дверях собора. Здесь же храбрый Пуван (Pouvan), который принял мученическую смерть, Франц Ламберт, францисканец, и сотня других, которые проповедова­ли свободу Евангелия и мышления в лесах, подвалах, как когда-то луч­шие из первых христиан в катакомбах Рима.
И прежде, чем движение гугенотов охватило всю Францию и нашло защиту под руководством Конде и великого Колиньи, началось такое же преследование по всей стране, как в тихих долинах Alpes Cottiennes, в Провансе. Беркина (Berquin) Храброго хватают, пригова­ривают к протыканию языка раскаленным железом, пожизненному за­ключению. Он не отрекся, он взывал к королю. Напрасно. После этого он был сожжен 22 апреля 1527 года. Уже с костра он обратился к на­роду. Его речь была заглушена криками пособников палача и монахов. Его боялись и мертвого.
Как говорил Нерон, что он осветил бы свои сады горящими -людьми как факелами, так в XVI веке от Рождества Христова король всех христиан шел в огромной процессии от Сен Жермен л'Оксеруа "(St. Germain l'Auxerrois) до Нотр Дам и оттуда к своему дворцу. А на площадях, которые он должен был пересечь, были разложены для устрашения и во славу Церкви костры, на которых в пламени умирали стойкие еретики*. Двадцать четыре еретика погибли в этот день в Па­риже. Началось бегство преследуемых в Германию. Так среди прочих бежали Кальвин, Руссель (Roussel), Маро (Marot). В одном только Стассбурге Кальвин находит 1500 французских беженцев и основывает здесь первую кальвинистскую общину. За первыми преследованиями последовали строгие эдикты по поводу уничтожения еретиков. В Мок-се (Meaux) (первой протестантской общине Франции) врасплох застали собрание: четырнадцать. участников приняли, отказавшись от отрече­ния, смерть на костре и умерли, читая друг над другом молитвы. На следующий день некий ученый теолог из Сорбонны доказывал, что сожженые приговорены к вечному проклятию, добавив еще: "И если бы с неба спустился ангел, который хотел бы нас уверить в обратном, мы бы это отвергли, потому что Бог не был бы Богом, если бы не проклял их навеки"**
Так же как и в Моксе (Meaux) поленницы дров полыхали во всех частях Франции, но каждый раз хроника должна была сообщать о непоколебимом мужестве приговоренных. Иоганн Шапо (Chapot), кото­рого палачи внесли на эшафот, потому что мучители сначала перело­мали ему ноги, еще раз заявил о причастности к своей вере. Из страха перед тем, что зрители воспримут его еретические взгляды, он сразу же был повешен... Поскольку аналогичные случаи повторялись везде, стало правилом вырывать у выводимых на костер язык... Ad majorem dei gioriam.
* Об том нсзунт Дан ноль говорит: "Fracois voulut, pour attirer la benediction du ciel sur ces armes, donner cet exempie signale de piete, et de zele contre la novelle doctrine". Ilisloirc dc France,. V, 654.
** Du Plessis. "Hist, de PEglisse de Meaux". I, 348; I'o.iOmt. "История нротестаиства во Франции". J, 200
История знает большое количество подтвержденных рассказов о мужестве на костре, но она знает и о многих изменениях образа мыслей у судей. Так она называет храброго дю Бурга (du Bourg), кото­рый принял свой смертный приговор, не потеряв самообладания, и был повешен. Так и большое число других мужчин старой Франции. Это единственная трагедия героического страдания, которая, однако, вскоре превращается в смелый и, тем не менее, умный наступательный задор, когда лучшие представители французского высшего дворянства выступали как "гугеноты", возглавив борьбу за свободу идей. В восьми кровавых войнах велась эта борьба против Рима на всей территории Франции, и даже если спор о причастии, как внешне важный с догматической точки зрения был главным в духовной полемике, то это было только сравнение для более глубокого размежевания образа мыслей. Колиньи, прийдя позднее к власти, подтвердил свои основные взгляды делом, потребовав свободы веры не только для себя, но и признавая его за католиками Шатильона (Chatillon)*. Поскольку движе­ние гугенотов предполагало определенные формы жизни, а представи­тели Рима требовали ответа, исходя из этой догматической основы, то протестантам не оставалось ничего другого, как постепенно составить также четко очерченную программу которая, "естественно", будучи не-.естественной по существу, должна была вызвать конфликт в самих протестантских движениях различного толка. Но за ней всюду было нечто более глубокое: германская изначальная идея внутренней свобо­ды. Учения и новые формы стали только аллегориями, которые выде­лялись на фоне римских догм, причем характерно, что месса подверга­ется нападкам гугенотов более всего.
Среди гугенотской аристократии проходила война между двумя душами, которая очень усложняла борьбу. В то время, как ее привер­женцы непоколебимо требовали свободы совести и учений, они были вынуждены выставлять свои требования королю, которому они в госу­дарственно-политическом отношении были преданы старофранкской верностью его свиты. Он же, связанный традициями, должен был ви-де!ь в единой религии и безопасность политического государства. Та­ким образом получается, что в то время как гугенотские войска со­бираются позже в Орлеане или Лярошели против короля, в то время как при Ярнаке (Jarnac) Сен Дени (St. Denis), Монконтуре (Moncontour) они сражаются с войсками короля, они тем не менее абсолютно честно выражают свою преданность королевской власти и издают при­зывы, где утверждают, что король не свободен, а находится в плену у римской партии, что было необходимо подтверждать им после каждого заключения мира.
Но и в самые великие времена движения гугенотов, они были в меньшинстве. Их сила, однако, заключалась в умной энергии их вож­дей, в героизме нового жизненного ощущения, в импульсе их старой крови, в то время как на стороне противника раздоры среди вождей парализовали силы, и король жил в постоянном страхе, что его полко­водец (например Анжу) может выйти из повиновения.
* С|>ашш о ном Е. Мщжга "Гасиар дс Ко.ишьн", Штутгарт. г.
Кровавая баня Васси (Vassy), где герцог Гиз попросту приказал убить молящихся гугенотов, что было сигналом того, что на карту по­ставлено все. И всегда готовые на жертву гугеноты откликнулись на призыв Конде. Несмотря на некоторые поражения они завоевывали все
Страшная судьба ожидает также войска гугенотов, возвращаю­щихся после благоприятного мира. Большое число подстрекаемых ка­толиков грабило их дома, угоняло их семьи, убивало воинов. После за­ключения мира в Лонжюмо (Longjumeau), такие подстрекательства, на­пример, сознательно организовывались сверху, Лион, Амьен, Тройес (Troyes), Руан, Суассон (Soisson) и другие города стали свидетелями кровопролития, которое потребовало от протестантов за три месяца больше жертв, чем война за полгода. Современные писатели одних то­лько мертвых насчитали после заключения этого мира до 10 ООО, тогда как более поздняя, может быть самая кровавая битва под Монконтуром (Moncontour) стоила 6000 убитыми. Сюда присоединилась постоянная травля со стороны Рима, который всегда требовал полного истребле­ния еретиков. Пий V проклял короля Франции за то, что он вообще депяп уступки гугенотам и одобрял тех его подданных (например гер­цога Немурского), которые вопреки указу короля продолжали истреб­ление. Папа обещал деньги, воинов и все время призывал к новым кровопролитиям. Его биограф Габитус, прославлял старого Пия V и как зачинщика третьей войны против гугенотов. Папа не был удовле­творен даже после победы при Ярнаке (farnac) и смерти Конде. Он присоединил к своему поздравлению с победой приказ об уничтоже­нии всех еретиков, даже пленных. Каждую уступку он заранее обрекал на "Божий" гнев. Такого поведения Пий V придерживался и после ми­ра при Сен Жермене (St. Germain) и подстрекал подданных короля против двора.
И тем не менее, казалось, что древнегерманский характер стре­мился пробиться. Уже один раз двор принадлежал гугенотам, и вместо легкомысленных праздников во дворцы короля проникла уже твердая -иногда черствая - строгость. Еще раз гугеноты пришли, когда Карл IX
новые крепости, города, укрепленные замки, находили себе опорные пункты то на Севере, то на Юге. Но в этих войнах цвет старофран­цузской крови с обеих сторон погибал на полях сражения. Так было с коннетаблем Монтморенси (Connetable Montmorency), который боролся за своего короля не из-за церковной ненависти как Гиз, а сражался как старый ленник и закончил свою жизнь в возрасте 74 лет при Сен Дени (St. Denis). Постепенно пали в боях все протестантские вожди с Анделотом (Andelot) и Конде во главе. Несмотря на перелом бедра ве­ликий принц при Ярнаке Qarnac) скакал впереди своего войска: "Впе­ред, дворяне Франции, это бой, которого мы с нетерпением так долго ждали". Падает его раненый конь, и вражеский капитан поражает его сзади.
пригласил к власти Колиньи. "Я приветствую Вас, как приветствуют дворянина уже двадцать лет", - говорит он вождю еретиков. И таким образом судьба Франции на короткое время попала в новые руки. По­ка все не погибло во время кровавой парижской свадьбы. Проявив молчание, бесхарактерность, несдержанность, король поддался нашеп­тываниям римской партии, которая приписала ему потом убийство Ко-линьи. Возврата назад больше не было. Германская волна, которая, казалось, победила во всей Франции, была сокрушена. Когда окровав­ленный труп Колиньи был брошен к ногам герцога Гиза, тот вытер ему кровь с лица и сказал насмешливо: "Да, это он" - и нанес ему удар ногой. А в римском Энгельбурге отмечали массовые убийства радостными торжествами и отчеканили монету в память об убийстве Колиньи. "Благочестивая" чернь Парижа еще отсекла у великого героя Франции кисти рук и в течение трех дней волочила его труп по уличной грязи.
После того, как и более поздние бои увенчались успехом, сотни тысяч людей стали покидать нетерпимую к инакомыслию Францию. Пруссия, Нидерланды причислили последних представителей этих эми­грантов (которых в общем и целом насчитывалось по данным статис­тики почти два миллиона) к лучшим из своих сограждан.
Решающим фактом этих кровавых потерь стало однако изменение характера французской нации. Та истинная гордость, та несгибаемость и то благородство, которое воплощали первые вожди гугенотов, было навсегда утрачено. Когда в XVII и XVIII веках "классическая" француз­ская философия заново вьколостила и опрокинула церковные догмы, то. несмотря на свою вооруженность остроумием и большой живостью ума, она была - если принять во внимание Руссо и даже Вольтера - ли­шена всякого истинного благородства убеждений, которое отличало
После этого все закончилось. Тех, кто из вождей гугенотов, при­бывших на свадьбу в Париж, остался в живых, ждала кровавая смерть, или же они были перебиты после бегства в других районах Франции. В Орлеане в течение пяти дней погибло 1500 человек, не считая жен­щин и детей, в Лионе - 1800. Города Прованса ежедневно наблюдали, как по воде плывут изуродованные трупы, так что жители целыми днями не могли брать из реки питьевую воду. В Руане подстрекаемая толпа за два дня убила 800 человек, Тулуза насчитала 300 мертвых. Последствия Варфоломеевской ночи составили свыше 70 000 жертв. В самом же Риме звучали выражавшие радость выстрелы, и папа, глава мирной религии, отчеканил памятную монету в честь убийства еретиков.
Беркина (Berquin) так же, как и Конде, Колиньи, Телиньи (Teligni). Но даже эта великая духовность была внутренне далека от жизни, аб­страктна. 'Гак 14 июля Ш9 года стало показателем бессилия француз­ского характера. Французская революция, которая была истинной и полнокровной при Колиньи, в 1793 году была всего лишь кровожадной, внутренне бесплодной, потому что носителем ее не был великий харак­тер. Поэтому среди жирондистов и якобинцев не было гениев, а были только взбесившиеся обыватели, тщеславные демагоги и те гиены поли­тических полей сражения, которые забирали имущество у тех, кто ос­тался на них лежать. Как во время большевизма в России татаризован-ный представитель низшей расы убивал тех, кто своим внешним видом и смелой походкой господина казался подозрительным, так якобинская чернь тащила на эшафот каждого, кто был строен и светловолос. Гово­ря с позиций исторической расовой теории: в результате гибели гуге­нотов нордическая расовая сила в империи франков если и не была сломлена полностью, то, тем не менее, была сильно оттеснена назад. Классическая Франция проявляет только ум без благородства. Падение характера, инстинктивно понятое голодающим народом, объединившим­ся с хищными представителями низшей расы, устранило последние го­ловы. С тех пор альпийский тип человека средиземноморских стран (не "кельтский") вышел на передний план. Мелкий лавочник, адвокат, спеку­лянт становится хозяином общественной жизни. Начинается демократия, т.е. не власть характера, а власть денег. Независимо от того, находится у власти король или республика, больше ничего не меняется, потому что человек XIX века в расовом отношении не является творцом. И по­этому на передний план выдвигается также еврейский банкир, затем ев­рейский журналист и марксист. Только традиции тысячелетней истории вместе с воздействием аналогичных факторов окружающего мира опре­деляют еще основные направления политической власти во Франции. Но это уже носит другой характер, чем в XIV и XV веках. Все, что во Франции еще мыслило благородно, отошло от грязного дела политики, жило во дворцах провинции, в консервативной замкнутости, или посы­лало своих сыновей в армию с тем, чтобы только служить отечеству. Но, главным образом, в морские силы. Еще в конце XIX века присут­ствующие на морских балах могли сделать удивительное зрелище - все офицеры были белокурыми!*
* Штаксльбсрг: "Жизнь в бапи некой борьбе". Мюнхен, 1927 г.
Эта сила еще крепкой Франции (Нормандия во времена ереси всегда считалась "маленькой Германией") видела перед собой герман-

ский рейх 1914 года. Но этими силами командовали не родственные им по крови личности, а банкиры Ротшильды и близкие им по расе финансовые силы. Сюда же следует причислить Фальере (Falleres), Миллеранда (Millerand) или альпийское бессилие многих вождей марк­сизма. Так происходит и сегодня истребление последней ценной кро­ви. Целые территории на Юге вообще вымирают и притягивают сейчас к себе уже представителей Африки, как это было однажды с Римом. Тулон и Марсель постоянно направляют в страну ростки кровосмеше­ния. Вокруг Нотр Дам в Париже толпится все более деградирующее население. Кегры и мулаты идут рука об руку с белыми женщинами, возникает чисто еврейский квартал с новыми синагогами. Отвратитель­ные чванливые метисы отравляют расу еще прекрасных женщин, ко­торых со всей Франции привлекает к себе Париж. Таким образом, мы сейчас переживаем то, что уже имело место в Афинах, Риме и городах Персии. Поэтому такая тесная связь с Францией, независимо от ее по­литико-милитаристской стороны, очень опасна с точки зрения истори­ческой расовой теории. Более того, призыв здесь звучит: защита от внедряющейся Африки, закрытие границы на основании антропологи­ческих признаков, нордическая европейская коалиция с целью очистки европейской родины от распространяющихся ростков болезни из Африки и Сирии. В том числе на пользу самих французов.

Германское великодушие. — Современная демократия. — Симпатии в Германии к современным французам. — Обстоя­тельства времени и неизменные ценности. —- Таборитство как контрпротестантизм. — Чешское засорение расы: Хассенштайн, Паллаки, гугеноты, поляки, чехи. — Окружен­ная хаосом Германия. — Бывшее нордическое фюрмирование России. — Господство монгольской крови. — Различные пред­ставители народностей нордической расы.

История империи франков сегодня закончена. Независимо от то­го, клерикальная ли воля к власти или ограниченное свободомыслие сменят друг друга, в любом случае отсутствует великое движение твор­ческого начала. Франция будет поэтому охвачена инстинктивным расо­вым страхом, как следствием расового позора, который никогда не ос­тавит в покое любого человека, в котором победила смешанная кровь. Отсюда до сих пор царящий страх перед поверженной при помощи всего земного шара Германией, перед Германией, которая имеет все основания проследить линию жизни соседнего народа с тем, чтобы пробудить все внутренние защитные силы на борьбу против анало­гичной судьбы.
По преимуществу протестантской Германии не требовалось 14 июля. Даже будучи вытесненным вторгшимся альпийско-малоазиат-ским духом, вокруг балтийского бассейна образовалось мощное кольцо сопротивления характера римской мании нивелирования, которое при­нудило Рим реформировать свою нравственную жизнь с тем, чтобы во­обще сохранить свое существование. Но германец не был, к сожале­нию, бдительным. Он великодушно предоставил чуждой крови те же права, которые завоевал для себя в течение столетий ценой огромных собственных жертв. Он перенес терпимость к религиозному и научно­му мышлению также на область, где он обязан был обеспечить стро­гое разграничение: на область формирования народа, формирования человека, образования государства, как первой предпосылки органичес­кого существования. Он просмотрел тот факт, что терпимость между протестантами и католиками в отношении Бога и бессмертия не могут иметь одинаковое значение с терпимостью по отношению к антигер­манским ценностям характера. Что героическое не может обладать равным правом с биржевыми спекулянтами; что сторонникам амораль­но-негерманских законов Талмуда нельзя предоставлять равные права с ганзейцем или немецким офицером по обустройству жизни нации. Из этого греха против собственной крови выросла великая вина народа, возникли "две Германии", которые в 1870-1871 годах уже показали се­бя, после 1914 года непримиримо противостояли друг другу, в 1918 го­ду окончательно распались, а сегодня не на жизнь а на смерть сража­ются друг против друга, хотя все еще не везде сознательно размежева­лись по крови. То, что происходило во время войны с еретиками, во времена Густава Адольфа, борется снова, только под другими символа­ми. И как это представляется, не под лозунгами абстрактно-церковного типа, а наконец, уже осознанно в органическом противостоянии: нор-дическо-германское (или кровь северного происхождения) и предста­витель низшей расы с духовностью Сирии.
Кровавая жертва нации на полях мировых сражений дала демо­кратическим восточным людям и их пособникам со смешанной кровью из западных городов возможность для взлета. Человеческий тип, кото­рый 150 лет тому назад во Франции начал выходить на поверхность в качестве властителя, стоял с 1918 года и в Германии, снабженный деньгами Сирии, во главе демократии. Он не знал поэтому старых ценностей, а боролся с ними открыто и нагло на всех улицах и пло­щадях ("Самый глупый идеал - это идеал героя" - сказала "Berliner Zei-tung"), счастливый спекулянт стал почетным человеком, восточно-ев­рейский банкир финансирует партии, поддерживающие государство, а борец против насмешек над германской сущностью попадает "за оскор­бление государственной формы" в тюрьму. Такая переоценка ценнос­тей означает то же самое, что и изменение правящей крови и уже один единственный взгляд на ряд марксистско-демократических вождей доказывает ужасным образом расовое падение в период времени ме­жду властью голов Мольтке, Бисмарка, Роона, Вильгельма I и теми парламентариями, которые до 1933 года управляли биржевыми колони­ями Германии.
Господство этого альпийско-еврейского слоя, поднявшегося в ча­сы страшного отчаяния наиболее ценной части народа, было обеспече­но тем, что они, следуя инстинкту, сразу же заключили союз с силь­ной властью в сегодняшней Франции. Во Франции, при помощи затас­канных идей, они оспаривали духовное убожество мятежа 1918 года. Они выросли за счет лжи и не смогли больше свернуть со своего на­правления. Форма французской политики демократии в Германии вер­нула в конечном счете к "естественной" симпатии вырождающегося человека, который воспринимает прямолинейный характер как живой упрек, и поэтому старается связать себя с упадком. Этот факт служит существенным объяснением симпатии, которую вызвала послереволю­ционная Россия во всех центрах марксистских представителей низшей расы. За всей этой неопределенностью так называемых принципов, размышления в духе "реалистической политики" и т.д. тянется поток неосознанной расовой силы или сплошной поток с расово-хаотически-ми продуктами отходов. Все это делается, не обращая внимания на исторические традиции и регионально-политическую закономерность и потому во вред немецкой нации.
Все историки, которые рассматривали многострадальную исто­рию полемики между Римом и ересью, единодушно заявляют, что обстоятельства следует исследовать в связи с картиной мира и услови­ями тогдашнего времени. Это делают как защитники, так и против­ники, которые при этом вместе стали жертвами роковой ошибки, считая, что наряду с преходящими обстоятельствами времени не су­ществует и неизменных законов сущности, которые в разных формах, хотя и борются между собой, в направлении своего воздействия, тем не менее, остаются одинаковыми. Борьба нордического человека про­тив римского духовного унитаризма является старым, известным в те­чение двух тысяч лет фактом, который всегда был наряду с этим "временным условием". Поэтому суждение о ценности сохраняет в от­ношении сегодняшнего времени свое глубоко обоснованное право и при оценке борющихся однородных расовых сил и расового хаоса прошлого. Но то, что в этой борьбе погибло, что вызвало изменение расового типа и характера, именно это и не было рассмотрено насто­ящими историками. Уничтожение расовой сущности в Южной Фран­ции, а также истребление творческой крови в еще сильной германской Австрии контрреволюцией и возникшие в результате этого "обстоя­тельства времени". Обычная историография попыталась оспорить неиз­менное, а то, что действительно обусловлено временем, оценить, как правило, односторонне, и опробовала свои описания только на внеш­них символах. Благодаря таким научным выводам для следующих авто­ров описаний и исследований развития Западной Европы на основании неизменных духовных и расовых ценностей была создана новая ос­нова, которая позволяла сделать шаг в высоту для всех, кто имеет сильную волю.
Прошлое, однако, требует контраста, чтобы не допустить плос­кой оценки больших вопросов. Например, история гуситов. Протес­тантское движение в Богемии проходило существенно иначе, чем во Франции. Во Франции царили один язык, одна государственная тра­диция и имелись ясные предрасположения единого национального чувства, в Богемии же, напротив, немцы и чехи противостояли друг другу как силы, разделенные в значительной степени расой. Чехи со своей стороны были разделены в расовом отношении на нордически славянскую аристократию, тогда как низкие сословия обнаруживают альпийско-динарский чип, то есть тот тип, который так четко вопло­щает в себе современный чех. Под англо-саксонским влиянием (Вик-лер) славянские чехи отмежевались от римского универсализма точно так же, как гтаноняшаяря немецкой Гермяния и Франция гугенотов Это движение породило так называемое утраквистское направление, которое в пражских положениях (1 августа 1420 года) на первое место из всех требований выдвигало свободную проповедь без вмешательства высших церковных властей. Затем последовало обьгчное требование, касающееся причастия, призыв к упразднению мировой церковной соб­ственности и требование ликвидации смертных грехов, их искупления мировой властью. Для представительства этих требований с ответами на них папской буллы свободное чешское духовенство должно было прибегнуть к помощи низких народных масс. И здесь сказалась сущ­ность другой альпийско-динарской расы, проявившаяся в бескультур­ной дикости в сочетании со страшным суеверием. Неистовый одно­глазый Жижка из Трокнова (Trocnow) (голова которого в Пражском национальном музее говорит о нем как о человеке восточно-малоази­атского типа) был первым проявлением этого разрушающего все и вся движения, которому чехи обязаны как истреблением действовавших в них еще германских сил, так и оттеснением настоящего славянского.
Словно подстегиваемые малоазиатским безумием, таборитские фанатики восстали и заявили-. "В это время возмездия все города, села и замки должны быть разорены, разрушены и сожжены"*. Высосанный из Ветхого Завета хилиазм (который до настоящего времени добавлял опасного яда в некоторые другие протестантские движения), побуждал чешских крестьян оставлять свое имущество в ожидании "Царства Не­бесного на земле", что имело следствием разграбление немецкой соб­ственности.
* Xrf.icp. "Историограф". Ш. С. 159.
Позже табориты объявили утраквистам войну и уже в 1420 году обнародовали учение, которое с давних пор звучало из глоток темных представителей низшей расы, возмущавшихся против исследовательско­го ума и гения: "Каждый человек, который изучает свободные искус­ства, тщеславен и есть язычник". Настоящие чешские патриоты "лиши­лись здравого смысла", совсем как в 1917 году русские интеллигенты перед лицом нарастающего большевистского движения. Точкой зрения чешского меньшинства, которую выразил Франц Паллаки (1846), было то, что по всем культурным вопросам немцы в XV и XV] веках зани­мали более прочную позицию: "Отсюда мы делаем неприятные и пе-чальныс выводы о том, что в сущности обоих народов, чешского и нс-мецкого, лежит нечто такое, что независимо от политических условий придает одному по сравнению с другим большую возможность рас­пространения и обеспечивает длительный перевес; что мы совершаем какую-то глубоко укоренившуюся в нас ошибку, которая подобно тай­ной отраве разрушает. стержень нашей ценности". И когда победило "чешское национальное дело", когда полностью восторжествовала чеш­ская культура, именно тогда и воцарился духовный и нравственный упадок. Патриот Хассенштейн заявил огорченно: "Из отечества бежит тот, кто стремится жить правильно", - тогда как другой чешский на­ционалист Викторин из Вшерда (Wscherd) признается: "В нашем госу­дарстве едва ли встретишь такого его представителя, который бы не был сломлен или ослаблен". И как тоска по другим мужам, которые предвосхитили бы высказывания Паллаки о яде в чешской культуре и указали бы на германскую расу как противоядие, звучат сегодня слова Хассенштейна, обращенные в 1506 году к своему другу в Германии. Описав опустошение и крах в Чехии, он пишет: "Конечно, когда-то при Отгонах, Генрихах, Фридрихах, когда Германия процветала, росла и наша мощь... благороднейшей частью рейха считалась Богемия; те­перь же, когда сущность нашего государства пошатнулась, мы не толь­ко пошатнулись, мы полностью развалились. Нас изматывают войны, нас разъедает ржавчина".
Германский элемент с самого начала видел себя, несмотря на симпатии многих к антиримским идеям, оттесненным гуситско-таборит-ским движением, что имело следствием его отождествление с папским лагерем. Здесь, таким образом, из чистого стремления к самосохране­нию по отношению к мятежному динарийско-альпийскому человеку было сделано чисто внешнее отождествление без необходимого внут­реннего согласования. Во времена великих переворотов пощаду естест­венно никогда не проявляют в достаточной степени, таборитизм же стоил чешской культуре почти всего, что она имела самобытного в своей цивилизации. С тех пор этот народ оставался нетворческим и обязан своим дальнейшим культурным возрождением за последнее вре­мя снова притоку немецких формирующих сил. Дикость в сочетании с мелочностью характера осталась, к сожалению, отличительным знаком большей части чешской культуры.
Поставить знак равенства между реформацией и нордической сущностью однозначно нельзя, так как великая нордическая мысль о свободе души и разума из благотворительных побуждений освободила во многих местах и тех людей, которые не обладали ни свободой ду­ши, ни окрыленным исследовательским интеллектом.
Такой анализ чешской истории весьма поучителен для всего будущего исследования расовой истории и учит отличать свободу от "свободы". Свобода в германском смысле - это внутренняя независи­мость, возможность исследования, независимое построение картины мира, истинно религиозное чувство. Свобода для малоазиатских выход­цев и родственных им элементов означает безудержное уничтожение иных культурных ценностей. Первое имело следствием в Греции высо­чайшее культурное развитие, но после того, как "людьми стали" также малоазиатские рабы, произошло полное разрушение этих творений. Признавать за всеми без различия сегодня внешнюю "свободу" означа­ет предаться расовому хаосу. Свобода означает связь с типом, только это обеспечивает возможность более высокого развития. Но связь с типом требует и защиты этого типа. Все это требует также более глубокого изучения чешской истории.
300 ООО гугенотов, которые пришли в Центральную Европу, бы­ли или чисто нордического типа или являлись, тем не менее, носителя­ми крови, которая была обусловлена германской сущностью и могла вступить с немецкой в братскую гармонию. И когда французская рево­люция 1789 года снова устроила охоту не только на обессиленных ца­редворцев, но и на истинно аристократическую сущность, то некото­рые "французы" нашли в Пруссии новую родину. Фуке, Шамиссо, Фон­тане - большое число немецких героев мировой войны носит француз­ские имена. С другой стороны предки Канта - уроженцы Шотландии, Бетховена - голландцы, X. Ст. Чемберлен поднял из глубины на свет лучшие сокровища германской души, будучи англичанином. Все это показывает движение людей и ценностей туда и сюда на равнине гер-

называемом сегодняшнем паневропеизме, поддерживаемом всеми интер­националами и евреями. То, что происходит здесь, не имеет ничего общего с теми элементами Европы, которые обусловлены германским, а представляет собой объединение хаотических в расовом плане отко­ловшихся городов мира, пацифистский коммерческий договор крупных и мелких торговцев, в конечном счете, поддерживаемый финансами евреев при помощи современных вооруженных сил Франции, подавле­ние поверженных германских сил в Германии и во всем мире.
Внешняя государственная форма самосохранения германского на­рода разбита, мнимому государству, управлявшемуся до изменений 1933 года антигерманскими силами, на западе угрожает наступление всегда враждебной для всех немцев французской культуры. К тому же и на востоке немецкая культура была окружена бурными потоками. Однаж­ды Россию основали викинги и придали жизни государственные формы, позволяющие развиваться культуре. Роль вымирающей крови викингов взяли на себя немецкие ганзейские города, западные выходцы в Рос­сию; во времена, начиная с Петра Великого, немецкие балтийцы, к на­чалу XX века также сильно германизированные балтийские народы. Од­нако под несущим цивилизацию верхним слоем в России постоянно дремало стремление к безграничному расширению, неугомонная воля к уничтожению всех форм жизни, которые воспринимались как преграды. Смешанная с монгольской кровь вскипала при всех потрясениях рус­ской жизни, даже будучи сильно разбавленной, и увлекала людей на поступки, которые отдельному человеку кажутся непонятными. Такие внезапные и резкие изменения нравственных и общественных момен­тов, которые постоянно повторяются в русской жизни и в русской ли­тературе (от Чаадаева до Достоевского и Горького), являются признака­ми того, что враждебные потоки крови сражаются между собой и что эта борьба закончится не раньше, чем сила одной крови победит дру­гую. Большевизм означает возмущение потомков монголов против нор­дических форм культуры, является стремлением к степи, является не­навистью кочевников против корней личности, означает попытку во­обще отбросить Европу. Одаренная многими поэтическими талантами восточно-балтийская раса, оказывается - при проникновении потомков монголов - податливой глиной в руках нордических вождей или же еврейских или монгольских тиранов. Она поет и танцует, но также одновременно убивает и неистовствует; она предана, но при стирании расшатанных форм безудержно склонна к предательству, Пока ее не загонят в новые формы, даже если они имеют деспотический характер.
Нигде, как на Востоке не проявляется глубокая правда современ­ного анализа истории, связанной с расовыми вопросами, но одновре­менно и великий час опасности, в котором уже находится сущность нордической расы. Эти действующие внутри каждой страны силы и взбудораженные потоки представителей преступного мира составляют для каждого, кто заботится об общеевропейской культуре, единый фронт связи с нордической судьбой, который проходит поперек через так называемый фронт победителей и побежденных в мировой войне. (Об этом в третьей книге.) Но такой вывод накладывает на всех глу­боких исследователей сюльшую ответственность и требует развития не­обыкновенных сил характера.
Древние христиане обладали сильной верой, чтобы принять на себя все муки и преследования. И они победили. Когда Рим использо­вал эти действия во зло, в Европе возникли новые сотни тысяч силь­ных в своей вере, которые даже на инквизиторском костре боролись за свсюодную веру и свободное исследование. Другие позволили из­гнать себя из дома и с родины, они позволили приковать себя вместе с неграми и турками к галерам, они боролись как штединги (Stedinger) и вальденсы до последнего человека за свойственное своей расе су­ществование. И они создали все основы западно-нордической культу­ры. Без Колиньи и Лютера не было бы Баха, Гёте, Лейбница, Канта. Причем чистосердечная вера протестантов в Библию сегодня так же безвозвратно пропала, как когда-то вера в "божественное призвание Церкви".
Но сегодня просыпается новая вера, миф крови, вера в защиту вместе с кровью вообще божественной сущности людей. Олицетворяю­щая светлое знание вера в то, что нордическая кровь представляет со­бой таинство, которое заменило и победило старое причастие.
Если мы заглянем в самое далекое прошлое и в самое последнее настоящее, перед нашим взором развернется следующее многообразие: арийская Индия подарила миру метафизику, глубина которой не дос­тигнута и сегодня; арийская Персия сочинила нам религиозный миф, сила которого подпитывает нас и сегодня; дорическая Эллада грезила о красоте в этом мире, и эта мечта так и не была воплощена в своем, известном нам, завершении; италийский Рим показал нам формальное государственное воспитание как пример формирования и защиты общности людей, находящихся под угрозой. И германская Европа пода­рила миру самый светлый идеал человечества: учение о ценности ха­рактера, как основе всякой цивилизации, с одой высочайшим ценнос­тям нордической сущности, идее свободы, совести и чести. За него шла борьба на всех полях сражения и в кабинетах ученых. И если эта идея не победит в грядущих больших сражениях, то Запад и его кровь пропадут подобно Индии и Элладе, которые когда-то раз и навсегда исчезли в хаосе.
Вывод о том, что Европа в своем созидании стала творческой исключительно за счет характера, раскрыл как тему европейской рели­гии, так и германской науки, а также нордического искусства. Внут­ренне осознать этот факт, пережить его со всем пылом героического сердца значит создать предпосылку всяческому возрождению. Осозна­ние этого является основой нового мировоззрения, новодревней госу­дарственной идеи, мифа нового ощущения жизни, который один даст нам силу сбросить самовольное господство представителей низшей ра­сы и создать свойственную типу цивилизацию, пронизывающую все области жизни.





6
Критика и оценка сведений. — Высшая оценка как признак культуры. — Жизнь расы как образование мистического син­теза. — Не познание а признание. — Три борющихся систе­мы. — Внешняя борьба или внутреннее обновление? — Наука без предпосылок и наука с предпосылками. — Наука в качестве создания крови. — Внутренняя законность и одер­жимость; учение иезуитов. — Современная кабалистическая финансовая наука, еврейское колдовство.

Критика чистого разума имеет цель довести до нашего сознания предпосылки любого возможного опыта и ограничить различные дея­тельные силы человека определенной, им одним предоставленной об­ластью. Оставление без внимания точки зрения, критикующей позна­ние, привело к величайшему одичанию во всех областях, поэтому критика познания Канта означала осознанное пробуждение в рамках времени, которое начало уставать от религиозно-схоластических, плос­ко-натуралистических или чувственно-сенсуалистических систем. При­знавая это величайшее достижение, критики разума забывают, однако, кроме формальной стороны о внутреннем способе использования ду­ховных сил и разума, т.е. об оценке внутренней сущности различных культур. Это в достаточной степени делали римская система, иудаизм, исламский фанатизм. Культурный народ в своих глубинах также ни­кому не давал права давать своим творениям оценку, хорошую или плохую, правильную или нет. Культуры - это не то, что - неизвестно почему - в виде четко очерченных культурных кругов оседают то в одной, то в другой области земли, а это полнокровные создания, кото­рые существуют, каждое на свой лад (рационально или нерациональ­но), метафизически укореняются, группируются вокруг непостижимого центра, в пересчете на одну самую высокую оценку, и все наполнены, даже и при дальнейшей фальсификации, животворной правдой. Каждая раса имеет свою душу, каждая душа - свою расу, свою собственную внутреннюю и внешнюю архитектонику, свои характерные формы про­явления и стиль жизни, свое собственное соотношение между силами воли и разума. Каждая раса в конечном итоге культивирует только один высший идеал. Если он меняется под воздействием других систем воспитания, за счет преобладания проникших чуждой крови и чуждых идей, то последствия этого внутреннего изменения внешне выражаются через хаос, через эпоху катастроф. Потому что высшая ценность тре­бует определенной, обусловленной ею группировки других жизненных заповедей, т.е. она определяет стиль существования расы, народа, род­ственной этой нации группы народов. Поэтому ее устранение означает распад всего органичного, внутреннего, созидающего состояния напря­жения.
После таких катастроф может случиться так, что силы души вновь сгруппируются вокруг старого центра и при новых условиях по­родят новую форму существования. Будь это после окончательной по­беды над чуждыми, прорвавшимися на какое-то время ценностями, или в результате терпимости ко второму центру кристаллизации рядом с собой. Но параллельное существование в пространстве и во времени двух или более мировоззрений относительно высших ценностей, в ко­торых должны участвовать одни и те же люди, означает предопре­деляющее беду промежуточное решение, несущее в себе зародыш но­вого упадка. Если вторгшейся системе удастся ослабить веру в старые идеи, а носителя этой идеи, расы и народы разложить также физичес­ки и поработить, то это будет означать смерть души культуры, кото­рая затем как внешнее воплощение исчезает с земли.
Жизнь расы, жизнь народа - это не логически развивающаяся философия и не развертывающийся по законам природы процесс, а образование мистического синтеза, духовная деятельность, которую не­возможно ни объяснить заключениями разума, ни сделать понятной, сформулировав причину и влияние. Дать толкование культуры вглубь поэ юму - значич вскрьпь религиозные, нравственные, философские, научные или эстетические высшие ценности, которые определяют весь ее ритм, но одновременно также предопределяют связи и расстановку сш мруду гобой. Народ, настроенный ггтавным образом религиозно, породит другую культуру в отличие от народа, которому форму су­ществования предписывают познание или красота. В конечном итоге и любая философия, выходящая за рамки формальной критики разума, меньше ценит познание, чем признание, признание души и расы, при­знание характера.
Наша современная хаотическая эпоха существует уже в течение нескольких столетий. Благодаря определенным обстоятельствам удалось жизненные законы народов с нордической зависимостью ослабить за счет проникновения других сил, во многих местах лишить нас веры в собственные ценности или включить их в новую систему как подчи­ненные факторы. Против этих явлений разрушения расовая душа Се­верной Европы всегда вела непрерывную войну. Пока все же не обра­зовались враждебные ей силовые центры.
XLX век показал параллельное существование во всей Европе трех возникших систем. Первую представлял первоначальный Северный Запад, опирающийся на свободу души и идею чести; второй была за­вершенная римская догма, полная смирения раболепной любви, находя­щаяся на службе у централизованно управляющего духовенства; третья была очевидным предвестником хаоса: это неограниченный материа­листический индивидуализм, имеющий целью политико-экономическое господство в мире денег как единственно типообразующей силы.
Эти три силы боролись и борются за душу каждого европейца. К борьбе на смерть призывали в последнем столетии во имя свободы, чести и народности. Победили, однако, в 1918 году силы плутократии и римская Церковь. Но в страшном развале древняя душа нордической расы проснулась к новому, более высокому сознанию. Она понимает, наконец, что равноправного параллельного существования различных -непременно взаимноисключающих друг друга высших ценностей - быть не должно, то есть не должно быть того, что она когда-то великодуш­но допускала на свою погибель.
Она понимает, что можно допустить включение родственных в расовом и духовном отношении моментов, но враждебные моменты следует без колебаний выделять и, если необходимо, подавлять. Не по­тому что они "неправильны" или "плохи" сами по себе, а потому, что они чужды типу и разрушают внутреннюю структуру нашей сущности. Сегодня мы считаем нашей обязанностью с полной ясностью отчитать­ся перед собой о том, присоединимся ли мы к высшей ценности и основной идее германского Запада или духовно и физически унизимся. Навсегда.
Настоящая борьба современности ведется, таким образом, не столько за внешние перестановки во власти при внутреннем компро­миссе, как это было до сих пор, а как раз наоборот, за создание заново духовных элементов у народов с нордическими признаками, за повторное введение тех идей и ценностей в их права властителей, от которых происходит все, что для нас означает культуру, и за сохра­нение самой расовой сущности. Политическая ситуация власти может, по-видимому, еще долго оставаться не в нашу пользу. Но если од­нажды где-либо появится или будет создан новый и все-таки древний тип немца, который, обладая духовным, расовым и историческим со­знанием, непоколебимо провозглашает и воплощает староновые ценно­сти, то вокруг этого центра соберется то, что ищет в темноте и пус­кает корни на древней земле своей родины.
Это является предпосыжой для того, чтобы с самого начала признать, что не следует имитировать "науку без предпосылок", что обычно делали и делают мракобесы от науки, чтобы придать своим взглядам видимость общепринятых научных положений. Нет науки без предпосылок, а есть только наука с предпосылками... Одна группа предпосылок - это идеи, теории, гипотезы, которые направляют раз­розненные, ищущие силы в одном направлении и путем эксперимента проверяют их степень достоверности. Эти идеи имеют такую же расо­вую предопределенность, как и ценности, связанные с волей. Потому что определенная душа и раса выходят на встречу со вселенной также с особым образом сформированной постановкой вопроса. Вопросы, ко­торые ставит нордический народ, для еврея и китайца вообще не сос­тавляют проблемы. Вещи, которые для жителей Западных стран ста­новятся проблемами, другим расам кажутся разгаданными загадками.
На демократических собраниях и сейчас провозглашают тезис о "международном характере искусства и науки". Нищих духом, которые скомпрометировали весь XIX век этими утверждениями, оторванными от жизни, и безрасовым отсутствием ценностей, уже не убедишь в ограниченности этой "всемирности". Молодое же поколение, которое начинает поворачиваться спиной к этой сущности парника, взглянув непосредственно один единственный раз на многообразие мира, сде­лает открытие о том, что "чистого искусства" нет, не было и никогда не будет. Искусство - это всегда творение определенной крови, и сущ­ность искусства в связи с его формой по-настоящему понимают только существа одной крови; другим она мало или ничего не говорит (по­дробнее об этом во второй книге). Но и "наука" тоже является след­ствием крови. Все, что мы сегодня абсолютно абстрактно называем на­укой, является результатом деятельности германских творческих сил. Эта нордически-западноевропейская мысль о последствии событий, свя­занных с законами вселенной, исследование этой закономерности, не только не является "чистой идеей", которая могла бы стать темой и для творчества любого монгола, сирийца или африканца, а совсем на­против: она (в другой форме возникшая в нордической Элладе) в тече-гие тысячелетий встречала яростную враждебность многих чуждых рас и их мировоззрений. Идея внутренней и собственной закономерности была ударом в лицо всем взглядам, которые выстраивали свою картину мира на произвольной силовой власти одной или нескольких сущ­ностей, вооруженных колдовской силой. Из мировоззрения, с которым нас знакомит ветхозаветный Яхве, так же маловероятно возникнове­ние науки нашего типа, как и из веры в демонов и гипотезы об эволюции африканских людей. Из этой вечно чуждой антитезы возникла также борьба римской церковной системы против германской науки. Она же прошла блестящий путь через потоки собственной пролитой Римом крови. Благочестивые нордические монахи, которые больше значения придают тому, что видит мировоззренческий глаз, а не тому, о чем свидетельствуют пожелтевшие сирийские пергамента, наказывались ядом, тюрьмой и кинжалом. Смотри Роберта Бэкона, смотри Скотуса Эригену (Scotus Erigena)... То, что мы сегодня называем "наукой", является творением исконно германской расы, она является не каким-то техническим результатом, а последствием неповторимой формы постановки вопроса к вселенной. Как Аполлон противостоит Дионису, так Коперник, Кант, Гёте противостоят Августину, Бо­нифацию VIII, Пию IX. Как вакхическая культура и культ фаллоса стремились разложить древнегреческую цивилизацию, так этрусское учение об аде и ведьмомания перечеркивают, по возможности, любой порыв нордического познания мира. С рассказом об изгнании злых духов Иисусом Христом эта сирийская магия до сегодняшнего дня пристала к христианству. Низвержение в ад и вознесение на небо, адский огонь и муки ада стали впредь христианской наукой, succubi и incubi - установившиеся научные учения, и не было логичным то, что Рим вычеркнул, наконец, в 1827 году (!!) из списка за­прещенных работ признанное гелиоцентрическое учение Коперника. Потому что на основании римской "правды" только ее учение является истинной наукой. С тем, что она в течение почти двух тысячеле­тий, несмотря на все кровопролитие, не смогла протолкнуть эти взгляды, ей пришлось, скрепя сердце, примириться, но она и сейчас делает непрерывные попытки отравить нордический дух исследова­нияпри помощи старых магических учений. Самым отчетливым одушевлением этой попытки является орден иезуитов со своими "научными" отделениями. Иезуит Катрейн (Cathrein) заявил: "Если однажды правда надежно установлена верой (что "установлено", то решает Рим), то любое, противоречащее ей утверждение, является неправильным и потому не может никогда быть результатом истинной науки..." И современный теоретик иезуитской "науки", д-р Й. Донат, профессор из Иннсбрука, объявляет любое сомнение в истинах веры недопустимым. "Печально дело обстоит с наукой", восклицает он, "кс* торая ничего не может предложить кроме поисков истины"*.
Вяд ли • можно продемонстрировать глубокие различия в духов­ной позиции более четко, чем этими словами совершенно погрязшего в сирийской демонии альпийского человека. Они означают не меньше, чем претензию на право уничтожения германо-европейской воли к ис­следованию от имени произвольного тезиса. Еще один пример показы­вает сегодня опасность превращения признания внутренней законности путем введения произвольной спекуляции в хаос - это современная финансовая "наука".
* "Свобода науки'". 1910 г.
Европейский исследователь, как только он проявит стремление применить открытие на практике, всегда имеет своей целью действи­тельное достижение, которое он хочет видеть введенным в ткань при­чины и действия, причины и следствия, как нечто произведенное, созданное. Он воспринимает работу, изобретение и владение как обра­зующие общество силы внутри расового, народного или государствен­ного сообщества. Даже американцы - как Эдисон и Форд - признают себя причастными к этой духовной точке зрения. Биржа также имела раньше один смысл, сделать возможным беспрепятственный переход между действием и следствием, между изобретением, изделием и сбы­том. Она была таким же вспомогательным средством, как и деньги. От этой служебной позиции сегодня произошла совсем другая функция. "Биржевая и финансовая наука" стали в настоящее время игрой с фаль­сифицированными (фиктивными) ценностями, числовой магией, систе­матическим нарушением известными кругами перехода от производства к сбыту. Хозяева сегодняшней биржи пользуются массовым гипнозом при помощи ложных сообщений, при помощи распространения паники; они сознательно подхлестывают все патологические инстинкты, и ес­тественная посредническая деятельность в экономическом механизме превратилась в произвол, в мировой упадок. Эта "финансовая наука" также не является международной, она чисто еврейская, и болезнь эко­номики всех нордически настроенных народов происходит от того, что они пытаются этот сирийский, противоречащий природе, исходя­щий из паразитизма произвол включить в свою жизненную систему. Нечто такое, что, если бы оно удалось до конца, повлекло бы за со­бой полное разрушение всех естественных предпосылок нашей жизни. "Наука" экспертного заключения Давеса (Dawes), контроля за полити­ческой службой информации со стороны банкиров и ее пресса носят

антигерманский характер до самой границы и находятся поэтому в состоянии смертельной вражды по отношению к немецким экономии там-мыслителям нордической сущности, т.е. к Адаму Мюллеру, Адольфу Вагнеру, Фридриху Листу. Здесь проявляется также сущность еврейско­го марксизма, который борется против "капитализма", оставляя, однако,
центр этого капитализма, биржу и финансы, нетронутыми.
Таким образом, предпосылка римской "науки" - это установлен­ный произвольный закон навязанной Церковью веры. Предпосылкой еврейской "науки" является фикция, по-немецки - обман; предпосылкой германской науки является признание проявляющейся в различных последствиях закономерности вселенной и человеческой души. Эти признания и познания являются, однако, основополагающими для оцен­ки всей жизни, в том числе тех событий, которые (как сомнамбулизм, ясновидение и т.д.) не могут быть полностью включены в этот способ рассуждений.
И все это означает, что если мы сегодня говорим о познаниях и признаниях, то мы всегда создаем определенные предпосылки. Мы исследуем различные высшие ценности, которые борются за души всех европейцев, определяем соответствующую архитектонику сил, отнесен­ных к этим высшим ценностям, и причисляем себя к одной из этих систем. Это признание и согласие по крайней мере с их основными идеями может исходить только от одинаковых, родственных, но до сих пор ослепленных душ. Другие будут и должны это отвергать, и если не смогут это заставить замолчать, то всеми средствами подавлять.
Такое освобождение и отделение от мощных сил отмирающего изнутри прошлого отдельного целого народа - болезненно и оставляет глубокие раны. Только у нас есть выбор: погибнуть или вступить в борьбу за выздоровление. Вступить в эту борьбу с ясным сознанием и сильной волей - задача нашего поколения. Завершить ее - дело более позднего поколения.

Ощущения, разум, опыт, разумные идеи. — Полярность всех явлений. — Динамическая сущность и статическая оценка. — Еврейский культ материи; Яхве. — Рим и раздвоенная сущность протестантизма. — Создание персидской религии и христианство. — Методическое разделение двух миров, исторический факт нордической сути. — Понимание "дей­ствительности" в Индии и Германии. — Колдовство Ближ­него Востока в христианстве; никейство.

Первобытному человеку "мир" дан в виде оеспричинно состав­ленного ряда картинок в пространстве и ощущений во времени. Ум тогда создает причинную связь, рассудок - единство разнообразия пу­тем формулировки руководящих идей. Переплетение этой деятельности мы называем нашим опытом. Это является формальной основой всей жизни. Однако используют ее в корне по-разному. Преобладающая си­ла создающего идеи рассудка приведет к тому, что разные единства будут собраны под все менее обобщающими идеями с тем, чтобы, на­конец, прийти к единственному принципу объяснения мира. Этот фор­мальный монизм опять выражается по-разному, в зависимости от того, позволяется ли идее мира возникнуть из идеи материи (абсолютная ма­терия, то есть полная абстракция, является идеей) или из идеи "сила". Логичный механизм предполагает молекулы, атомы, электроны в качес­тве первичной сущности, различные формы и подбор которых создают интеллект и душу; логичный энергетик признает материю только как латентную, сжатую силу, которая высвобождается в виде электрическо­го, светового или теплового колебания. Как материалистический, так и спиритуалистический монист является догматиком, потому что он лишь слегка формально упоминает о последнем как о материальном прояв­лении первичного феномена "мира" при помощи единственного, но зато все решающего утверждения, будь это утверждение философским, научным тезисом, или религиозной верой. Этот первичный феномен и после преодоления многообразия (плюрализма) является противополож­ностью всех явлений, но также и всех идей. Двойственность всего бы­тия проявляется физически в виде света и тени, горячего и холодного, конечного и бесконечного; с духовной точки зрения в виде истинного и ложного, с моральной точки зрения в виде доброго и злого (что мо­жно оспаривать только тогда, когда понятия относятся также и к чему-то, существующему вне их); с динамической точки зрения в виде дви­жения и покоя; в виде положительного и отрицательного, религиоз­ного как божественного и сатанинского. Противоположность всегда означает одновременность антитез, величины и данности которых нельзя объяснить как выступающие друг за другом. Понятие добра во­обще непостижимо без понятия зла, только с его помощью оно полу­чает ограничение, т.е. форму. "Отрицательное" электричество всегда появляется одновременно с "положительным"; обе формы одинаково положительны, только с обратным знаком. "Нет" устанавливает "да", и дух как идея дан одновременно с идеей телесности. Причинная связь между полярно появляющимися, таким образом, до последних границ нашего продвигающегося вперед ощупью познания нигде не могла быть доказана. Но из всегда существующей противоположности "да" и "нет" возникает вся жизнь, все творческое, и даже сам догматический монист - будь он материалистом или спиритуалистом - живет только благодаря существованию вечного конфликта. Только в зеркале тела спиритуалист видит "дух", только при условии разного качества мате­риалист может открыть изменение формы и материальные сдвиги.
Так же противостоят друг другу в виде последних полярных условностей "я" и "вселенная", и упор, который душа делает на то или другое (при подсознательном признании вечной антитезы), определяет сущность, колоритность и ритм мировоззрения и жизни.
Из этого метафизического первичного закона всего бытия и ста­новления (и это тоже две полярные антитезы, которые взаимно исклю­чают друг друга при любом взгляде чисто опытным путем [эмпиричес­ки]!), следуют прежде всего два типа ощущений жизни: динамическая сущность или статическая оценка.
Преобладание статического миросозерцания будет склоняться к монизму какого-либо типа; оно будет стремиться проводить один-един­ственный духовный обзор (синтез), единственный символ, и даже одну единственную форму жизни против любой противоположности, против любого многообразия. В религиозном плане оно будет требовать стро­гой веры в единого Бога (монотеизм), придаст этому единому божес­тву все свойства, силы и величия, будет приписывать ему творение, попытается даже объяснить сатанинское. Таким божеством стал Яхве, который затем в виде застывшей односторонней системы пробился при помощи христианской Церкви в западноевропейское мышление. Израильтяне первоначально были вовлечены в совершенно плюралис­тическую религиозную жизнь, хотя их национальный бог и заботился о них, а они о нем, но никто не сомневался в том, что "другие боги" существовали и действовали также, как и Яхве. Только в плену у персов евреи узнали о всемирном (космическом) Боге и его противо­положности: о боге света Ахурамазде и мрачном Ангромайниу, кото­рые затем стали Яхве в качестве единовластного правителя и сатаной в качестве его соперника. Еврей отделался постепенно от всех видов плюрализма, поставил Шаддай-Яхве в центр вселенной; себя самого объявил его полномочным рабом и создал для себя благодаря этому центр управления, который культивировал и сохранял его мышление, его расу, его - даже если чисто паразитический - тип до сегодняшнего дня, несмотря на все примешивающиеся пограничные явления. И даже там, где "мятежные" евреи Яхве устранили, они посадили на его место то же существо, только под другим именем. Теперь он назывался "че­ловечество", "свобода", "либерализм" и "класс". Всюду из этих идей воз­никал старый закоснелый Яхве и продолжал воспитывать под другими обозначениями своих гренадеров. Так как Яхве был задуман действую­щим совершенно материально, то в случае иудаизма жесткая вера в единого Бога переплетается с практическим поклонением материи (ма­териализм) и пустейшим философским суеверием, по поводу чего так называемый Ветхий Завет, Талмуд и Карл Маркс высказывают одинако­вые взгляды. Это статическое самоутверждение является метафизи­ческой основой для выносливости и силы еврея, но также и для его абсолютной культурной бесплодности и его паразитическогообраза жизни.
Эта инстинктивная статистика образует также хребет римской Церкви. Она придает форму (синтез) себе самой, как преемнице сме­щенного "богоизбранного народа" и развивает ту же непоколебимую формально-догматическую закоснелость, как яхвеизм или более позд­ний семитский ислам. Такая система знает только "закон" (т.е. собст­венный произвол), нигде личность; там, где она достигает власти, она обязательно разрушает организмы, и только тому факту, что она не сможет победить полностью, мы обязаны тем, что есть еще народы, культуры - короче настоящая жизнь. Мы являемся даже свидетелями того, что движение против парализующего веса Церкви в Европе было достаточно мощным, чтобы присоединить к еврейско-церковно-римско-му тезису оставшийся духовный плюрализм, только в угоду которому части западноевропейских народов примирились также и с жестким центром, так что на законном основании можно говорить о католи­цизме и его святых (как религиозном явлении, а не как Церкви и властно-политическом едином союзе), как о вере с политеистической обусловленностью. И все же его центр усилил монистически-статичес­кие взгляды в Европе и признанием Нового, а также духа так называе­мого Ветхого Завета, протащил их контрабандой в первоначально ин­дивидуалистическое протестантство.
Протестантство с самого начала оказывается духовно расколо­тым. Как считает движение защиты, оно означает наращивание герман­ской воли к свободе, национальной жизни, личной совести. Бесспорно, оно проложило путь всему тому, что мы сегодня называем произве­дениями нашей высшей культуры и науки. С религиозной же точки зрения оно перестает действовать, потому что остановилось на полпу­ти и на месте римского создало иерусалимский центр: право на гос­подство буквы преградило путь тому духу, который когда-то провоз­гласил мастер Эккехарт, но оно ничего не смогло сделать против инквизиции и ее костров. Когда Лютер положил в Вормсе руку одно­временно на Новый и Ветхий Завет, он совершил поступок, который его сторонники рассматривают как символический и почитают как святой. По букве этих книг впредь замерялись религиозность и цен­ность протестанта. Снова мерило для нашей духовной жизни лежало вне германской сущности, даже если это не так просто определить, как в случае "антихриста" в Риме. Встреча Лютера и Цвингли показы­вает, как сильно он прикован к старому. Его учение о причастии, свя­занное с поклонением материи, мы до сих пор тащим с собой в про­тестантской редакции веры. Только очень поздно Лютер отделался от "евреев и их лжи" и заявил, что нам с Моисеем больше нечего делать. Но между тем "Библия" стала народной книгой, ветхозаветное проро­чество стало религией. Тем самым проникновение евреев в нашу жизнь и ее оцепенение сделали новый шаг вперед, и нет в том ника­кого чуда, что впредь белокурые немецкие дети каждое Воскресенье должны были петь: "Тебе, Тебе, Иегова, хочу я петь, потому что где еще есть такой Бог, как Ты..."
Евреи заимствовали (как и многое другое) представление о все­мирном (космическом) Боге у персов. Здесь мы находим мощное сви­детельство религиозно-философского признания полярного бытия. Ве­ликая космическая драма разыгрывается в борьбе между светом и мра­ком. Она длится вечность, до тех пор - как говорилось ранее - пока после жестокой борьбы не явится спаситель Qaoshiang и не отделит черных овец от белых, то есть фигура, в качестве которой в более позднем мире появился Иисус. Высшей точкой драматизма, конечно, должна стать победа, но нигде динамика духовного не изложена более сознательно и великолепно, чем здесь, в древнеперсидском учении. И потому нам, кто начинает отказываться сегодня от чуждой статики все­го иерусалимского, наряду со сказаниями северных народов, и эта дра­ма Персии кажется родственной и близкой. Потустороннее (метафи­зическое) представление объединяется, к тому же, в пару со строгим учением этики и дополняет духовную общность в религиозно-этичес­ком отношении, как это всегда воспринималось сознательными норди­ческими людьми.
Германский человек при своем появлении в мировой истории поначалу философией не занимался. Но если что-либо и характерно для его сущности, то это динамика его внутренней и внешней жизни, по естественной необходимости соединенная в пару с антипатией к кое-как созданному неподвижному монизму; к типу церковного оцепе­нения, которое было ему в дальнейшем навязано благодаря техничес­кому и дипломатическому превосходству Рима во времена слабости, потому что эпоха молодости его расы заканчивалась, старые боги на­ходились в состоянии умирания и шел поиск новых.
Если же полемика между Европой и Римом сводилась к компро­миссу, который как таковой, несмотря на массу возмущений, длится теперь свыше 150 лет (но лишь поэтому не воспринимается так тяже­ло, что продолжают существовать старые домашние обычаи, существо­вавшие до принятия христианства и лишь получившие новое толкова­ние), то этот компромисс оказался невозможным в областях искусства, философии • и науки. Здесь борьба велась наиболее сознательно и упорно и закончилась поражением террора запретов и инквизиторских костров, даже если это еще не проникло в сознание медленно реаги­рующих масс, в том числе и обманутых образованных людей. Здесь европейский дух раскрывается во всей своей динамике и четком по­нимании противоположности существования, но одновременно оказы­вается, что спор за формы нордического европейца волнует меньше, чем правдивость как внутренняя ценность характера, которая послу­жила предпосылкой в науке и философии.
Основным фактом нордически-европейского духа является созна­тельно или несознательно проводимое разграничение двух миров: мира свободы и мира природы. У Иммануила Канта этот первоначальный феномен методики мышления нашей жизни достиг самого светлого со­знания и не должен никогда ускользать от наших глаз. Но это само­пробуждение свидетельствует о совсем особом понимании того, что следует принимать за "истинное". Для более позднего индийца вся вселенная растворилась к концу в символике; "я" тоже стало наконец только обозначением вечно равного. "Истинным" было для индийского метафизика не описываемый факт, находящийся в нашем понимании в цепи причины и действия или действия и последствия, а чисто субъек­тивное предположение по поводу события или рассказа. Поэтому ин­диец не требует веры в чудеса, совершаемые Рамой или Кришной, как б действительность, а объявляет их "истинными" в тот момент, когда в них верят. На основании такого понимания действительности в индий­ском театре девушки беспрекословно превращаются в цветы, их руки -в стебли лианы, а боги - в тысячи человеческих фигур... Так как сим­волика зависит от веры, чудо лишается своего материального значе­ния. Иначе дело обстоит для людей в восточной части Средиземного моря. Здесь свобода вносится в природу как мистический акт, и ис­тория этих стран переполнена верой в чисто материальные "истинные" чудеса. Четкий пример сознания, владеющего двумя разными мирами дает нам Адриан. На северо-западе своей мировой империи, обладаю­щей германским характером, он показывает себя героическим слугой государства, переносит все трудности путешествия как простой солдат. Он господин и повелитель, но не бог и не чудотворец. Таковым ум­ный знаток людей становится, путешествуя по африканским, сирий­ским, эллинистическим землям. Так на юге и юго-востоке империи Адриану поклонялись как спасителю, его включали в управление элой-зическими мистериями, он спокойно позволял почитать себя как Ге-лиоса, провозгласил Антиноя* богом в Египте после его смерти, В Воскресение Антиноя поверили потом как в действительность, которая была провозглашена жрецами, как в смерть и "истинное" воскресение Христа. Адриан лечил больных, исцелял калек наложением рук, и рас­сказы о творимых им чудесах обошли в виде подлинной хроники все государства восточного Средиземноморья. В круг этих случаев смеше­ния природы и свободы в вере определенньгх народов в магию входят, конечно, и христианские легенды, которые совершенно серьезно и се-

ческое "воскресение" Христа, "распределение в рай и ад", а также раз­личные "лики" католических святых, которым дева Мария также реально являлась, как Иисус Христос, который согласно сообщению иезуита Мансония (Mansonius) 7 июля 1598 года явился во плоти деве Иоанне из Александро и выразил свое удовлетворение работой своего "общества".
* Раб Адриана, грек, юноша поразительной красоты. Утонул в Пиле.
О том, насколько сильно этот магический мир Африки и Азии затуманил Европу, угрожая задушить всякое мышление даже самых сво­бодных, свидетельствует мнение Лютера об учении Коперника, которо­го он называл мошенником и обманщиком только потому, что маги­ческая Библия хотела, чтобы было не так, как учил великий Коперник. И миллионам все еще остается непонятным то, что Коперник на место

статической картины мира в виде неподвижного диска земли с небом наверху и адом внизу поставил динамику вечно вращающихся сол­нечных систем и, полностью поборов всю навязанную нам церковную веру, мифологию распределения в рай и воскресения, разделался с ними навсегда. Никейское вероучение, принятое большинством голосов спорящих священников по приказу римского императора, тезисы, сос­тавленные разбойничьим синодом, по которым при помощи ударов палкой решали религиозные вопросы, - мертвы, изнутри неверны, и ничто не раскрывает более четко беспомощность и неправдивость на­ших Церквей, как то, что они долбят то, что вообще к религии не имеет никакого отношения, что они защищают тезисы, в которые сами уже верить не могут. Они совершенно правы, утверждая: что, если "Ветхий Завет" или никейское вероучение убрать из структуры Цер­кви, у нее не будет краеугольньгх камней, и все здание неминуемо рухнет. Это могло бы быть правдой, но еще никогда разрушение не предотвращали сомнительными отговорками о целесообразности, рас­считанными на несколько десятилетий. Напротив, чем позже оно про­исходило, тем было страшнее. Если в богов перестают верить, они ста­новятся идолами. Если формы жизни становятся голыми формулами, тогда наступает духовная смерть или революция. Ничего другого не бывает.
"Я пришел не с миром, но с мечом"; "Я хочу разжечь огонь на земле и я хотел бы, чтобы он уже горел", - сказал мятежник из Наза­рета. Он был откровением, и озабоченные позже его властью священ­ники сделали это откровение единственным в мире, подкрепили его искусственно "исполнением" пророчеств, новыми указаниями на буду­щее и стараются изо всех сил сделать из жизни смерть.

Кривая солнечного мифа и нордической философии. —
Рацинализм и неовитализм. — Сознание и вегетативное
бытие. — Жизненно важное первобытное состояние — сов-
ременная функция. — Солнечный миф и законы природы. —
Культурный пессимизм, "мировая безопасность" и проблема
тика природы. — Глубочайший закон настоящей культуры.
— Способствующая возникновению культуры пропасть между
вегетативным и осознанным; Палагий (Palagpyi). — Герман-
екая близость к природе и метод познания. — Улучшение
породы на службе ценностей, связанных с кровью.

Статический идеал требует согласно своей сущности "покоя". Но это требование не может взять верх над вечным потоком жизни, не­смотря на всякое отрицание динамических жизненных принципов. Это требует обращения к нескольким, ограниченным во времени моментам. Это "откровения", которые затем превращаются по возможности, на долгое время в "бытие", в "вечную истину". Человек же с динамичес­ким (волевым) восприятием, хоть и заставляет сознательно или несо­знательно "бытие" действовать, но расследует становление как выра­жение бытия, не нуждаясь в мистических, никогда не существовавших "откровениях" в качестве "чудес" для духовного познания. Эта продол­жительная борьба за "существование", находящаяся в процессе стано­вления, является германской религией, которая заметна даже для отвернувшейся от мира мистики. "Откровение" в рамках нордического ощущения может представлять собой только подъем и увенчание ста­новления, а не уничтожение природных законов. А этого хочет еврей­ское учение о Боге так же, как и римское. Тяжелый удар нанесли этим взглядам германская наука и нордическое искусство. Церковный Яхве теперь мертв как Вотан (Один) 1500 лет тому назад. Но к фило­софскому сознанию нордический дух пришел тогда у Иммануила Кан­та, значительный труд которого заключается в проведенном наконец отделении полномочий от религии и науки. Религия имеет дело только с "Царством Небесным в нас", истинная наука - только с механикой, физикой, химией, биологией. Это критическое разделение, будучи осу­ществленным, означает первую предпосылку для свойственной типу нордической культуры; но оно означает также преодоление догм, обусловленных сирийско-еврейским характером, и освобождение нашей динамической жизни сознанием полярности: мистики свободы и меха­ники природы. Лишь это обеспечивает истинное единство. Если движе­ние обновления, которое возникает в Германии, имеет историческую задачу, то она заключается в том, чтобы с полным сознанием укрепить существовавшие до сих пор основы нашей культуры, в известной мере преобразованной римско-еврейскими религиозными учениями и сирий­ско-африканскими взглядами, и помочь привести к победе ее основные ценности.
Все эти расово-психологические соображения и размышления в плане критики познания и исторические указания демонстрируют боль­шое многообразие разных сражающихся между собой за господству­ющее положение сил расово-духовного или расово-хаотического толка, а кроме того определенное единство в позиции нордических или же преимущественно нордически обусловленных элементов. На ''природо-созерцательной" ступени все боги индогерманской семьи народов - это боги неба, света, дня. Индийский Варуна, греческий Уран, отец богов Зевс и бог неба Один, Зурия ("Сияющий") у индийцев, Аполлон-Гелиос и Ахурамазда - все они относятся к той же сущности на одной, свой­ственной типу, ступени развития. С этой религией света против хтони-ческо-материалистически настроенных расовьгх групп выступает прин­цип патриархата*. На другой плоскости мифология пронизана героикой и нравственностью, связана с волей к исследованию и стремлением к познанию, так что боги становятся носителями различных волевых и духовных стимулов, от бога Солнца древних индийцев, которого молят не только рано утром о плодородии, но также и о мудрости, до Оди­на, который в попытке познать мир даже потерял глаз. И на уровне философского проникновения проблем мы видим, несмотря на глубо­кое различие форм, что Упанишады, Платон и Кант достигли одинако­вого результата в отношении идеальности пространства, времени и причинности.
Таким образом, признанное многообразие не является хаосом, выявленное единство со своей стороны не является бесформенной, только логической единицей.
* Совершенно вводит в заблуждение, ног;<а Герман Внрт в труде "Подьем человечества" пытается установить матриархат как пснорднчсско-атдаптнчсскую форму жн:шн, по одно­временно иршнает солнечный миф как нордическое достояние. Матриархат постоянно евгглап с хтопнческои вс[юп в богов, патриархат - с солнечным мифом. Почитание жен­щины у нордического человека основывается как ра:» на мужской структуре бытия. Жен­ское начало и Малой Алии в дохристианское время привело к культу гетер н коллек­тивному сексу. Доказательства, которые приводит Внрт, поэтому являются более чем пеубедительн мм 11.
Это признание имеет решающее значение, потому что оно не только самым резким образом противопоставляет нас всем "абсолют­ным" "универсалистским" системам, которые от предполагаемого чело­вечества снова стремятся к унитаризации всех душ на все времена; оно приводит нас также в конфликт с настоящими новыми силами на­шего времени, также похоронившими своих мертвых, с которыми мы контактировали с большой симпатией, но которые в справедливом со­противлении страшному голому национализму, угрожающему задушить наши души, считают, что ушли в "глубокую древность" и вынуждены объявить "духу" как таковому войну с тем, чтобы вернуться "назад" к единству тела и души в противовес разуму, рассудку, воле, называе­мым вместе "духом".
Указание на прочувствованный "возврат к природе" и прослав­ление "примитивного", всплывшие к концу XVIII века, хоть и близки, но конечно по сравнению с Людвигом Клагесом или Мельхиором Па-лагнием слишком дешевы. То, к чему стремится новая наука о душе (психология) и исследование характера, лежит значительно глубже; иногда споры требуют именно расово- духовного обоснования, чтобы подвести под все здание органичную основу. Что-то при этом разва­лится, но многое еще более прочно войдет в фундамент.
С резким разграничением сознания обнаруживается первая от­чужденность по отношению к естественно-растительному, творчески-пророческому первобытному состоянию благоговейно-героического че­ловека древности. Это состояние представляется как единственно ис­тинная жизнь, которая была фальсифицирована рациональными уста­новками и инструкциями. Уже здесь, в исходной точке видно, как близко и как одновременно чуждо противостоят друг другу наш ра-сово-духовный подход к рассмотрению мира и новая психокосмогония. Разум, как говорилось, является часто формальным, то есть бессодер­жательным инструментом; его задача состоит только в том, чтобы соз­дать причинностный ряд. Если же рассматривать его как законодателя, то это означает конец культуры. (А именно как свидетельство расо­вого отравления, что виталисты выпускают из поля зрения.) В основ­ном, царит согласие. Но совершенно нет необходимости в том, чтобы разум и воля на стороне этого духа враждебно противостояли жизни. Мы наблюдали как раз, как в отличие от всех семитских народов, позиция души, воли, разума со стороны нордических народов по отно­шению к вселенной была, в основном, аналогична. Таким образом, мы имеем здесь дело не с абстрактным древним человеком, которому справедливо было бы приписать абсолютную "безопасность мира", а с четко выраженным расовым характером. И выявился удивительный факт - озлобленные борцы против современного рационализма, враж­дебного по отношению к жизни, создали сами себе самым рациона­диетическим образом бессознательно созидающего героического древ­него человека.
Потому что первобытное состояние - по крайней мере насколь­ко мы можем вообще опуститься до него - не везде характеризуется героическими убеждениями. Еврейский народ начинается с историй о животноводстве, в которых однако нет никакого героизма; их более поздний исход из Египта сама Библия сопровождает рассказом об украденньгх в Египте ценностях; в самом мошенничесгве и паразитизме народов "Земли обетованной" тогда проявляется нечто отличное от ге­роического направления. Настоящего героизма нет и у финикийцев, даже когда они отваживаются на морские путешествия - вдоль берегов. И даже если чистый семит (например, араб) располагает храбростью и буйством, то у него опять же полностью отсутствует признак творчес­тва. Далее, этруски, хоть и оставили нам ворох непристойнейших обы­чаев и памятников, но тоже не дали повода заподозрить у них ника­кой склонности к творческой духовной деятельности. Героизм, однако, является основным типом всех нордических народов. Но этот героизм времен древних мифов - и это является решающим - никогда не исче­зал, несмотря на длительный период упадка, пока эта нордическая кровь еще где-либо была жива. И хотя героизм принимал различные формы, он ведет от воинской аристократии Зигфрида и Геракла к исследовательской аристократии Коперника и Леонардо, к религиозной аристократии Эккехарта и Лагарде, к политической аристократии Фридриха и Бисмарка - сущность его не изменилась.
Предположительного единства в доисторическое время также не существовало, это современная абстракция. Рассудок и воля по окон­чании "природосозерцающей" эпохи также недалеки от крови и жизни, если они не заглушены цепкостью духовных джунглей Ближнего Вос­тока. Потому что то, что пытается представить новое учение о теле и душе, а именно то, что только приземленный человек, руководствую­щийся лишь инстинктами, близок к природе, однороден и полон жиз­ни, духовный же далек от всего этого, действительности не соответ­ствуетДействительности не соответствует и то, что хтонические взгляды, вдохновляющие это новое учение (оплодотворенные распут­ной поэзией Бахофена), выражают особо высокую степень глубины жизни и безопасности мира. Потому что народы, вьгходящие из мифа света и солнца и продолжающие его воплощать, связаны тем самым с очевидным производителем и хранителем всего органичного, ибо только на разумной земле появляются любимцы Афродиты и Деметры, Изиды и Астарты.
Солнечный миф всех ариев не только "духовен", он представляет собой одновременно космическую и близкую к природе законность жизни. Выступать против него от имени "инстинктивного единства", тем более со страстными взглядами в сторону Малой Азии, означает возврат в расово-хаотические и духовно-хаотические и аналогичные им состояния, которые бурлили в позднем Риме. Как бы сильно не отли­чалась наша сегодняшняя характерология и учение о единстве души и тела от наивного увлечения природой Руссо и Толстого, общими для обоих движений являются две вещи: культурный пессимизм и трога­тельная вера в "безопасность мира" человека, еще не испорченного "интеллектом". Утонченная жизнь, духовная атлетика равновесия вели­ких просветителей энциклопедистов создала духовную пустоту, вызвала внутреннее (потом и внешнее) сопротивление против религиозных и общественных установок.
Разбойники, Поза, Фауст, Клэрхен, Гретхен - все они являются свидетелями этого штурма и натиска против ограничений и обяза­тельств под знаком нового, личного или индивидуального*. Но эта пре­данность своего "я" своей мнимой естественной первопричине приво­дила или к катастрофе - от идиллии Вертера к его страданиям - или к признанию проблематики "естественно" задуманной природы. На место культурного пессимизма пришло сомнение в благодатном возврате к природе. И эта последняя фаза не минует и неовиталистов, которые объявляют войну всей культуре современности, культуре завтрашнего дня, служа чисто абстрактному - это важно отметить - природному мистицизму. Плодотворная миссия для этого движения может наступить только тогда, когда она выделит из расплывчатого универсализма "при­роды" органические фигуры, расы, признает их ритм жизни, рассле­дует те условия, в которых они существовали творчески и при каких обстоятельствах наступил упадок или ослабление подлинной духовной ударной силы. Но тогда новая натуралистическая романтика должна будет проститься как с абстрактным универсализмом, как реакция про­тив безудержного рационалистского индивидуализма, так и с принци­пиальной ненавистью по отношению к воле и рассудку. При этом еле — дует признать глубочайший закон любой истинной культуры: она яв­ляется сознательным воплощением вегетативно-витального опреде­ленной расы.
* Смотри также Х.Л. Ыофр. "Посипи периода штурма и натиска". 1928 г.
Глубокая пропасть образуется между этим вегетативным и сущ­ностью сознания, но вызванное этим напряжение является одновремен­но предпосьшкой для любого творчества. Пропасть возникла в резуль­тате того, что все наше вегетативно-анималистическое бытие нахо­дится в непрерывном течении, наша же способность к восприятию прерывиста (периодична)*. Только благодаря возможным за счет этой периодичности законченным наблюдениям, созданию периодизации времени, схемам возникают предпосылки как для языка, так и для лю­бого искусства и науки. С другой стороны здесь имеет место глубо­чайший витальный корень для утверждения с точки зрения критики познания Канта о том, что идея и опыт никогда полностью не совпа­дают, т.е. что культура, которая могла появиться только за счет перио­дичности сознания, никогда не может быть определена как совершен­но "витальная". "Два мира" оказались, таким образом, и с этой точки зрения первичным законом всего нашего полярно сдвоенного бытия. Если при этом отдельное гениальное достижение во всех областях творческого существования проявится как художественный обзор сво­боды и природы, то достижение всего народа представляет собой эту наполовину мучительную, наполовину отрадную символику такого пре­одоления непреодолимого. Народные культуры, таким образом, явля­ются "импульсами духа" внутри вечнотекущей жизни, смерти и ста­новления.
* Очень хорошо -что изложено Мсльхио|юм Палагнисм в его "Натурфилософских лекци­ях об основных проблемах сознания и жизни". Шарлоттспбург, 1908 г.; причем совер­шенно не обязательно соглашаться со всеми выводами, которые частично выдают заблуж­дения в понимании Канта.
Так как теперь нордический человек исходит именно от этой становящейся жизни, от дня, то он совершенно "естественно" является виталистом. Но самым большим достижением его истории было гер­манское сознание того, что природу можно освоить не с помощью мистики (как это считали в Малой Азии) и не при помощи разумных схем (как это делала поздняя Греция), а только за счет внутреннего наблюдения за природой. Здесь благочестивый Альбрехт фон Боль-штедт (Альбертус Магнус) вплотную приближается к Гёте; мечтатель Францискус к религиозному скептику Леонардо. Несмотря на отлуче­ния от Церкви, яд и костры инквизиции, Германский Запад не по­зволил отобрать у себя этот витализм римской Церкви. И этот мисти­ческий витализм был одновременно космическим, или наоборот, потому что германский человек имел космически-солнечное воспри ятие. Поэтому он и открыл законы в вечном становлении на земле. И может быть, это глубочайшее чувство позволило ему построить для себя необходимые схемы науки, вызвать идейную символику, которая

одна подарила ему оружие, чтобы несмотря на периодичность посто­янно организуемого сознания, совсем вплотную приблизить его к "веч­ному течению"*.
То, что сегодня одна сторона поклоняется этим символам и схемам, означает то же состояние упадка, что и поклонение самому "витализму". Не для того когда-то германская наука в рамках своего войска подарила нам девять миллионов уничтоженных еретиков, как величайшее подобие внутренней свободы' формирования, чтобы вместе с ней осудить все связанные между собой части и методы или сделать из них идола. Тот, кто сегодня жалуется на "технику" и изрыгает про­клятие за проклятием, тот забывает, что ее появление восходит к веч­ной германской инициативе, которая должна также исчезнуть вместе с ее закатом. Но это привело бы нас к варварству, к тому состоянию, при котором когда-то погибли культуры вокруг Средиземного моря. Не "техника" убивает сегодня все живое, а вырождающийся человек. Он внутренне искажен, потому что ему в слабые часы его судьбы на­вязали чуждый мотив: исправление мира, гуманность, культуру челове­чества. И поэтому сегодня необходимо преодолеть гипноз, не углуб­лять сон нашего поколения, не проповедовать "необратимость судеб", а возвеличивать те ценности крови, которые - будучи признанными снова - смогут дать и новому поколению новое направление и позво­лят сделать возможным создание и улучшение расового состава. Пра­вильно заглянув в сущность предшествующих войн органически разгра­ниченных народов индоевропейской семьи с чуждыми силами, поняв ход развития внутри жизни, свойственной их типу, заново испытав по-

отношению ко вселенной, мы узнаём, вернее ощущаем стремление на­шего поколения, которое с ненавистью отвергает сегодняшнюю дей­ствительность в смысле действительности вечной: стремление согласо­вать рассудок и волю с направлением духовно-расового потока герман­ской культуры. И если возможно, с потоком тех нордических тради­ций, которые дошли до нас из Эллады и Рима еще без фальсификаций. Это с философской точки зрения означает: дать ищущейся сеюдня воле соответствующий ее первопричине великий мотив.
* Изображение лтих законов является одной из величайших заслуг Канта. Ясное представление зтон сознательно критической деятельности дал нам, славным образом, Х.Ст. Чсмбсрлен в своем Тете" и доклад Декарта "Иммануил Кант".
Если мы увидим здесь в героическо-художественной позиции существенное, неважно идет ли речь о воинах, мыслителях или иссле­дователях, то мы также узнаем, что вся эта доблесть группируется во-

круг одной высшей ценности. И это всегда была идея интеллектуаль­но-духовной чести. Но честь находилась в состоянии духовно-интеллек­туальной борьбы - так же, как и ее носители в состоянии физической борьбы - с ценностями носителей другой расы или с творениями на­родного хаоса.

Любовь и честь




1
Образование народа при помощи господствующего идеала. — Понятие чести в Индии. Греческий идеал. — Александр Ве­ликий и персы. — Честь в качестве центральной идеи на севере Западной Европы. —- Викинг. — Фихте о культуре убеждений. — Разложение ценностей за счет идей гуманнос­ти. — Народная мудрость о высших ценностях.

Многие воины последних 1900 лет называют религиозными. В основном, по праву, но отчасти незаслуженно. Тот факт, что вообще из-за религиозных убеждений можно было вести истребительные вой­ны, говорит о том, до какой высокой степени удалось лишить герман­ские народы их первоначального характера. Уважение к религиозным убеждениям было для германцев-язычников таким же естественным, как и для более поздних арийцев. Только проведение в жизнь претен­зии на единственную истинность римской Церкви ожесточило европей­ский характер и согласно естественной необходимости вызвало в другом лагере возникновение оборонительной реакции, которая в силу того, что также велась за чуждую типу форму, со своей стороны должна была вызвать духовное очерствление (лютеранство, кальвинизм, пуританство). И тем не менее большинство войн лидирующие герои

нашей истории вели не столько за теологические догматы веры, ка­сающиеся Иисуса, Марии, сущности Святого Духа, очистительного огня и т.д., сколько за ценности характера. Церкви всех вероучений заявля­ли: "Какова вера, таков и человек". Для любой Церкви это было не­обходимо и сулило успех, так как таким образом человеческая цен­ность получала зависимость от навязываемых ими догм, и люди духовно приковывались к соответствующей церковной организации. Североевропейское же вероучение - сознательно или нет - постоянно утверждало: "Каков человек, такова его вера". Еще точнее, таков тип или содержание его веры. Если вера защищала внешние ценности ха­рактера, тогда она была истинной и хорошей, неважно какими форма­ми ее окружало человеческое стремление. Если же она этого не дела­ла, то она подавляла гордые собственные ценности и должна была восприниматься германцами в глубине души как гибельная. Есть две ценности, имеющие преимущество перед другими, в отношении кото­рых уже почти два тысячелетия между Церковью и расой, теологией и верой существует полная противоположность; две ценности, корни ко­торых ведут к воле, и вокруг которых в Европе издавна ведется борь­ба за господствующее положение: любовь и честь. Обе стремятся к то­му, чтобы считаться высшими ценностями: Церкви хотят - как это ни странно звучит - при помощи любви господствовать, нордические же европейцы хотели при помощи чести свободно жить или свободно и с честью умереть. Обе идеи находили готовых на жертвы мучеников, од­нако их столкновение не всегда приводило к просветлению сознания, как бы часто оно не проявлялось в действительности.
Это сознание сохранилось и в наше время. Оно является мистическим переживанием и тем не менее ясно как солнечный свет.
Любовь и сострадание, честь и долг являются проявлениями ду­ховной сущности, которые будучи облачены в различные внешние формы, почти для всех способных создавать культуру рас и наций представляют собой движущие силы для их жизни. В зависимости от того, было ли отдано первое место любви в самом общем ее понима­нии или понятию чести как таковому, соответствующим этой духовной целеустремленности образом развиваются мировоззрение и форма су­ществования соответствующего народа. Та или другая идея создавала меру измерения для всего мышления и всех действий. Но для того, чтобы создать определяющий критерий для эпохи, должен первенство­вать тот или другой идеал. Нигде еще борьба между этими двумя идеями не была столь трагичной, как в конфликтах между нордической расой и народами, испытывавшими различным образом ее влияние, с соответствующим расовым и мировоззренческим окружением.
Ввиду возникающего вопроса, мотив которого оказался для нор­дической расы преобладающим над всеми другими при создании души, государства и культуры, совершенно очевидно, что почти все, что со­здало характер нашей расы, нашего народа и государства, это в первую очередь было понятие чести и неразрывно с ней связанная идея долга, порожденная сознанием внутренней свободы. А в тот момент, когда первенство получают любовь и сострадание (или если хотите - сосгра-дания), в истории начинаются эпохи расового, народного и культурного упадка всех государств с соответствующей нордической ориентацией.
Это в настоящее время проповедуют до пресыщения индуизм и буддизм. Многие же из нас имеют об Индии представление как о стра­не, которая дает нам теософов и антропософов. Мы говорим об Ин­дии как о мягкосердечном, расплывающемся во вселенной мировоззре­нии, которое учит любви и состраданию к человеку. Без сомнения право на эти взгляды утверждают поздняя безгранично расплывающая­ся философия, учения веданты, атмана, брахмана, стремящийся освобо­дить этот мир от страдания буддизм наряду с тысячами рассеянными по всей индийской литературе сентенциями этой точки зрения: "Нет ничего, чего нельзя было бы совершить при помощи доброты". "Счастливы те, кто возвращаются в лес, после того как ранее надея­лись на удовлетворение потребностей, и даже к врагам испытывают любовь" и т.д. И тем не менее в эти наполненные любовью и состра­данием умы позднего времени Индии проникают совсем другие, более ранние взгляды, которые признают не личное чувство счастья и отсут­ствие страданий как единственную цель, к которой следует стремиться, а исполнение долга и утверждение чести. В одной из древних индий­ских песен долг провозглашается даже "шестым чувством"; в Махабха-рате вся борьба (в своей первоначальной форме) ведется вокруг этой идеи. Герой Фима (Firm), неохотно принимающий участие в войне, го­ворит, что покинет своего государя, если государь мой Юциштира (Juzischtira) не удержит меня оковами долга кшатрия, так чтобы я без сожаления должен был поразить даже дорогих внуков его стрелами". Сильный Карна говорит:

Честь как мать дает
человеку жизнь в мире,
бесчестье пожирает жизнь,
даже если жизненное благополучие процветает.
Царь Дурьоцана (Durjozana) свергнут вопреки всем законам вой­ны и жалуется:

Вам не стыдно, что Фимазен (Fimasen) разбил меня бесчестно?

Мы всегда сражались честно, и честь остается с нами в победе. Вы всегда сражались бесчестно и имеете свою победу с позором.

Я же владел землей до дальнего берега моря, мужественно стоял перед врагом и умираю теперь, как герой желает умереть, служа долгу, и возношусь к богам, окруженный толпой друзей...
* liihwuiiUK. "Индийские пчремснпы".

Это, конечно, совсем другие тона по сравнению с теми, которые обычно звучали в известных песнях. Эти и другие места индийской литературы доказывают, однако, что и древний индиец - это тот, кто создал Индию - отдавал свою жизнь не во имя любви, а во имя долга и чести. Неверного проклинали и в арийской Индии, не потому что он лишился любви, а потому что он лишился чести. "Лучше пожертво­вать жизнью, чем потерять честь: потерю жизни чувствуют в течение одного момента, потерю чести - день за днем", - говорит народная пословица*. "Герой ощущает сердцем, что цель можно достигнуть при помощи геройства, трус - что с помощью трусости", - утверждает дру­гое изречение и предвосхищает оценку. Следует внимательно рассмот­реть эту черту древнеиндийской сущности. Царь Порос (Poros), будучи побежден Александром в честном сражении, тем не менее остался рыцарем. Раненый, он не бежал с поля боя, когда разбежались все ос­тальные: "Как я должен поступить с тобой?", - спросил Александр по­бежденного противника. "По-королевски", - был ответ. "И все?", - спро­сил македонец. "В слове "по-королевски" заключается все", - прозвучал ответ. И Александр расширил владения Пороса, который с этого времени стал его верным другом. Был ли этот рассказ исторически правдивым или нет, значения не имеет. Но он показывает внутренний критерий оценки чести, верности, долга и храбрости, которые были общими и естественными для обоих героев и, очевидно, для историо­графа тоже.
Это мужское понятие чести сохранило древнеиндийскиецарства, создало предпосылки для общественных связей. Но когда это понятие чести было вытеснено ритуально-религиозными системами, связанными с разложением расы и отрицающими все земные ограничения, в качес­тве решающих выдвинулись религиозные догматические, затем эконо­мические точки зрения. С философией атмана-брахмана, перенесенной на земную жизнь, ариец - как было сказано раньше - отрицает свою расу, вместе с ней свою личность, а также идею чести как духовный хребет своей жизни.
Значительно мягче по сравнению с древнеиндийской представ­ляется нам жизнь в Афинах. Хоть и здесь героический эпос говорит о героических поступках, но они обоснованы скорее эстетикой. (Подроб­нее во второй книге.) Однако триста спартанцев из Фермопил служат для нас символом чести и исполнения долга. Ничто не свидетельствует о движущей для нас, западноевропейцев, силе лучше, чем наши попыт­ки воспроизвести греческую жизнь; эти попытки долгое время счи­тались историей. Мы могли представить ее себе только так, что все эллины были движимы честью и долгом. Лишь очень поздно мы были вынуждены убедиться в мудрости греческой жизни в этом пгтане, Ода­ренный фантазией грек и в обычной жизни не очень строго держал слово, вряд ли признавая сухую юридическую ценность обещания. Здесь мы как бы открываем удивительнейшую часть греческого ха­рактера, здесь были настоящие ворота для торгашеско-мошеннической малоазиатчины, так что ложь и лицемерие стали в дальнейшем посто­янными сопровождающими явлениями "греческой" жизни, которые по­будили Лисандра сказать, что детей следует обманывать кубиками,
Любовь и сострадание - даже если они предполагают охватить "весь мир" - постоянно ориентируются на отдельное любящее или страдающее существо. А желание освободить других или себя от стра­даний - это чувство чисто индивидуальное, не содержащее действи­тельно сильного элемента для образования народа и государства. Лю­бовь к ближнему или дальнему порождает действия высшей готовности к самопожертвованию, но одновременно является духовной силой, на­правленной на индивидуальное, и ни один человек еще не потребовал серьезно жертвы целого государства, целого народа во имя одной, не связанной с ним любви. И нигде еще за это не погибло войско.
Следует все же признать, что статика греческой жизни была ооусловлена не характером, а красотой, что, как уже говорилось, име­ло роковым следствием политическую рассеянность.
Благодаря Александру позднегреческим, преимущественно эс­тетическим существованием вновь овладело понятие породы, которое предполагало сознание своей разнотипности и с точки зрения расы. Александр вовсе не преследовал цель создания мировой монархии и смешения народов, а только хотел объединить признанных род­ственными по расе персов и греков, привести их под одну власть с тем, чтобы предотвратить дальнейшие войны. Он признал движущие идеи и ценности характера персидского высшего слоя близкими своему пониманию долга. На руководящие посты он назначал поэтому только македонских вождей или персов. Семиты, вавилонцы и сирий­цы совершенно сознательно исключались. После смерти Александра его преемники пытались внедрить его тип государства в своих странах и провинциях. Героем древности здесь выступает одноглазый Анти­гон, который в возрасте восьмидесяти лет погибает на поле сраже­ния в борьбе против "законных" наследников, Потому что не смог отстоять единство империи, к которому стремился. Однако норди­чески-македонские культуры были недостаточно продолжительными. Они хоть и дали греческое познание, греческое искусство и философию, но не имели достаточно сил, чтобы создать типы,
мужчин - клятвами. И тем не менее настоящий грек был преисполнен чувством свободы. Корни этого чувства следует искать в осознании чести. Убийство женщин и самоубийство побежденных в бою мужчин явление нередкое. "Не сдавайся в рабство, пока у тебя есть выбор умереть свободным", - учит Еврипид, Воспоминание о поступке фокий-цев, которые перед битвой окружили свой оставшийся народ дровя­ным валом с указанием поджечь его в случае поражения, остается ге­роическим свидетельством сильной символики. Потомки Цакинтоса (Zakynthos) предпочли умереть в пламени, чем попасть в руки пуний­цев. Даже в более позднее время (200 г до P. X.) имеются доказанные свидетельства лирического героизма, например, из Абидоса, который будучи осажден Филиппом младшим не сдался, более того, мужчины закалывали своих детей и женщин, сами бросались в цистерны и унич­тожили город огнем. Такая же оценка жизни, свободы и чести свойс­твенна и древнегреческим женщинам, когда речь идет о защите ими своей чести. Так по указанию своей матери повесилась Эвридика; при победе над властителем Элиса (von Eiis) в III веке повесились его супруга с двумя дочерьми.
утвердить свои понятия чести. Победила покоренная чуждая кровь, началось время бесхарактерного эллинизма.
* Ирин, "Формирование; человека". С. 154.
Если где-либо понятие чести и было центром всего существова­ния, то это на нордическом германском Западе. Со своеобразным для истории своевластием в истории появился викинг. Неукротимое чувство воли с началом роста населения толкает одну нордическую волну за другой через страны. Расточительно расходуя кровь, и с героической беззаботностью викинг создал свои государства в России, в Сицилии, в Англии, во Франции. Здесь царили первобытные расовые инстинкты без каких-либо обязательств и воспитания, не стесненные воспитываю­щими размышлениями о целесообразности или четко определенным правовым порядком. Единственная идея, которую принес с собой нор­манн, было понятие персональной чести. Честь и свобода гнали свобод­ных людей в даль и неизвестность, в страны, где было пространство для переселенцев. Они сражались и на своих дворах, и в замках за свою самостоятельность до последнего человека. Гениальное отсутствие цели, далекой от всех торгашеских соображений, было основным позывом для нордического человека, когда он, несмотря на дикую бурю моло­дости, появился, создавая историю на Западе. Вокруг отдельных лиц группировались более близкие последователи, что затем должно было привести к созданию определенньгх общественных заповедей жизни, так как наконец всюду после странствий следовала оседлость крестьянского типа (которая на Юге, правда, быстро пришла в упадок, погибла, разло­жившись в поздневосточной роскоши). "Редко откроется наблюдателю другой пример в истории, где поведение народа было бы так чисто и определялось бы полностью единственной высшей ценностью: вся власть, все имущество, любое обязательство, любое действие находятся на службе у чести, которая заставит в случае необходимости, не разду­мывая и не моргнув глазом, пожертвовать и жизнью. Подобно тому, как закон чести управляет жизнью, он также отражается в поэзии и прохо­дит в виде основного принципа через мир сказаний: ни одно другое слово не встречается там так часто, как слово "честь". Поэтому норди­ческий мир героев, при всей своей дикой разобщенности, своем бурном субъективизме, тем не менее, является единым по сущности и по линии судьбы*. Приятно обнаружить эти признания в кругу немецких учите­лей, которые до сих пор были охвачены эстетизмом по греческому об­разцу. Здесь затронут нерв судьбы всей нашей истории. Тип оценки понятия чести решит все наше немецкое, наше европейское будущее.
Если бы древний нордический человек и стремился действовать, применяя силу, то признающий честь центр его сущности и в борьбе, и в смерти, породил бы чистую атмосферу. Войну можно вести же­стоко, но признавать себя причастным к действиям - это первое усло­вие для нордического мужчины (Крик). Это требуемое от каждой личности чувство ответственности было эффектной защитой от нрав­ственного болота, того лицемерного разложения ценностей, которое постигло нас в течение западноевропейской истории в различных формах гуманности как вражеских происков. То они называли себя демократией, то социальным состраданием, то смирением, то любовью. Персональная честь северянина требовала мужества, самообладания. Он не болтал часами, подобно греческим героям перед каждым боем, не кричал, как они, получив рану. Осознанная им честь требовала от него хладнокровия и напряжения сил. С этой точки зрения фак­тически викинг является культурным человеком, а эстетически безу­коризненный поздний грек - это отсталый, лишенный духовного цен­тра варвар. Слова Фихте: "Настоящая культура - это культура убежде­ний", - вскрывают нашу истинную нордическую сущность по отно­шению к другим культурам, высшей ценностью которых являются не убеждения (а для нас это равноценно чести и долгу), а другая чув­ственная ценность, другая идея, вокруг которой вращается их жизнь.
История западноевропейских народов с течением времени была обусловлена разными обстоятельствами и очень разнообразно склады­валась. Везде, где господствует нордическая кровь, имеется понятие чести. Но оно смешивается также и с другими идеалами. Это проявля­ется, чтобы предварить результат, в изречениях народной мудрости. В русской культуре восторжествовала идея церковности, религиозного чувства, которое даже самому дикому началу придает религиозно-рев­ностное прикрытие (следует вспомнить в "Идиоте" Достоевского чело­века, который убивает за серебряные часы, но перед этим читает мо­литву), поэтому русский говорит о своей родине как о святой России. Француз подходит к жизни с формально-эстетической точки зрения, поэтому для него Франция - "Belle France" (прекрасная Франция). То же самое можно сказать об итальянце. Англичанин горд за свое после­довательное историческое развитие, за традиции, за твердые, типичные формы жизни. Поэтому он восхищается своей "Старой Англией" (old England). У нас же говорят, несмотря на множество несвятых свойств, все еще с тем же усердием о "германской верности", что доказывает, что наша метафизическая сущность все еще воспринимает "границу чести1' как свой неподвижный полюс.
Ведь за это понятие чести, в конечном итоге, в течение тысяче­летий шла борьба, когда Северная Европа смотрела в сторону римско­го Юга и, наконец, во имя религии и христианской любви была пора­бощена.






z
Проникновение идеи любви в германский мир. — Аристокра­тия веры. — Вызов германского великодушия. — Управление Церкви без идеи о любви. — Стадо и пастырь. — Прежние компромиссы с Римом. — Отстранение христиан в римской системе. — Миф о заместительстве Бога. — Мужской союз священников. — Современные римские программы; Адам. — Обожествление священников, — Причастие как волшебный материализм. — Преобразование древнегерманских божеств и фальсификация древнегерманских обычаев; святой Мартин, святой Освальд, большой кубок. — девять миллио­нов мертвых еретиков на пути любви. — Мировая Церковь и мировое государство.

Нет сомнения в том, что и без вмешательства вооруженного римско-сирийского христианства эта эпоха германской истории - эпоха мифологии - закончилась. Природная символика уступила место новой нравственно-метафизической системе, новой религиозной форме. Но эта форма, бесспорно, имела то же духовное содержание, идею чести в качестве лейтмотива и критерия. Теперь сквозь христианство проби­лась другая духовная ценность, претендуя на первое место: любовь в смысле смирения, милосердие, покорность и аскетизм. Сегодня каждо­му искреннему немцу ясно, что это, равномерно охватывающее все со­здания мира, учение о любви нанесло чувствительный удар душе Се­верной Европы. Христианство, оформившееся в виде системы, не знало идеи расы и народа, потому что оно представляло насильственное сое­динение воедино различных элементов. Оно не знало также идеи чес­ти, потому что, преследуя позднеримскую цель власти, исходило не только из покорения тел, но и душ. Теперь же примечательно, что идея любви в руководстве церковных организаций также не имела успеха. Структура римской системы с. первого дня как в организацион­ном, так и в догматическом плане является принципиально и созна­тельно нетерпимой и отвергает все другие системы, чтобы не сказать,
* Можно сравнить, например, выдержку "языческого" фризского герцога Радбода в про­тивовес римской воле к наследованию. Он оставался верным вере своих олцов, но не [цюс.ледовал христианских проповедников. И только когда к нему привет нескольких особенно усердных христианских апостолов, и один 11:1 них перед лицом вызванного им возмущения тем не менее храбро защищал свою веру, "нзыческнн" герцог сказал: "Ви­жу, что ты не боишься наших угроз и твои слова соответствуют твоим ценностям", - и отослал н|юпоисдппков "™ всеми почестями обратно к Ппппну, герцогу франков". Так творит Ллькуин. С. точки зрения .духовной аристократии лтот языческий герцог фризов r«'o;vv значительно выше "наместников Боса'" в Риме, которые исходили \ул того, чтобы изгнать .чту внутреннюю свободу н почтение из мира.
что она исполнена ненависти. Где было можно, она пробивалась к своей единоличной цели при помощи отлучения от Церкви, объявле­ния вне закона, огня, меча и яда. Отвлечемся от нравственных оценок и установим тот факт, который не отрицается даже современными римско-католическими писателями. Но этот факт в большей степени, чем все другие доказывает, что идее "любви" не присуща типообразую-щая сила, потому что даже организация "Религия любви" создана без любви. А именно, она содержит меньше любви, чем все другие создаю­щие тип силы. Древние готы были терпимы - как свидетельствует Деллингер - как к католической, так и к другим верам и оказывали этим религиозным запросам, как таковым, глубокое уважение, что ис­чезло там, где победили дух "Бонифация" и насильственный закон "любви"*. Любому немцу нелегко выразить отрицательную оценку в от­ношении этрусско-еврейск о- римской системы, потому что как бы она ни была организована, она облагорожена уже преданностью миллионов немцев. Они приняли чуждое вместе с тем, что им казалось родствен­ным их душе. Первому они не уделили достаточно внимания, второе с любовью развивали и сумели внедрить в целое кое-какую нордическую ценность. Несмотря на это, правдивость требует сегодня, во времена великого поворота души, проверить поддержку жизни и нанесение ей вреда Римом, выступающим против древней сущности германского За­пада. Не с точки зрения личного недоброжелательства, а при помощи обзоров больших напряжений и разрядок в более чем две тысячи лет существовавшей истории и исследования расово-духовных ценностей, обусловивших эти потрясения. И тогда мы увидим, что по существу одинаковая борьба греческой и римской культур выпала и на долю германца. Он не может избежать этой борьбы как и обе другие вели­кие нордические волны народов, потому что они при своем возвраще­нии несли с собой побежденные азиатские духовные ценности и во­площающий эти ценности человеческий материал. Несли с сооой через Элладу, через Альпы, через границы германского жизненного прост­ранства, иногда в сердце самой нордической расы.
Но если причины этого великого успеха прослеживаются, то на­ряду с более ранним техническим превосходством древнего опытного Юга и моментом кризиса в религиозной жизни германцев - что не объясняло так долго длящейся победы - откроется зов германского ве­ликодушия, как одно из важнейших условий. Это великодушие, вопло­щенное вовеки в виде притчи о Зигфриде, которое предполагает и у противника такую же ценность чести и открытую форму борьбы, и с детской прямолинейностью и в дальнейшем. не могло себе представить прямую противоположность, это великодушие принесло германцу в те­чение его истории тяжелое поражение: тогда, когда он начал удивлять Рим, в более новое время, когда он проводил эмансипацию евреев и тем самым придал яду равноправие со здоровой кровью. Первое стра­шно отомстило в войнах против еретиков, почти отбросив Германию в пропасть, второе мстит сегодня. Отравленное тело народа находится в тяжелейших конвульсиях. И все еще обе враждебные нам силы взы­вают к великодушию тяжелораненого, взывают к его "справедливости", проповедуют "любовь" ко всему "человеческому" и стараются оконча­тельно разрушить любое сохранившееся сопротивление характера.
Полная победа этой "гуманности" будет иметь те же послед­ствия, что и когда-то победы Малой Азии над Афинами и Римом, ко­гда она, будучи смертельным врагом этрусско-пеласгийско-сирийской культуры, стала, напротив, главным представителем этих сил, когда по­гибли бывшие ценности Древнего Рима. Уже тогда, путем физического разложения и проповеди единого человечества и любви. Учение о лю­бви даже в самом лучшем своем проявлении не было силой типа, а было силой, расплавляющей сопротивление.
Сама Церковь как форма воспитания не могла и не имела права знать любовь, чтобы сохраниться и действовать далее в качестве типо-образующей силы. Но она могла осуществлять при помощи любви по­литику силы. Если сознание личности, идея обороноспособной чести и мужского долга превратились в смирение и полную любви предан­ность, то мотив сопротивления силе, которая организует этих верую­щих и управляет ими, сломлен. "Одно стадо и один пастух". Это в до­словном понимании, как это и требовалось, было объявлением войны германскому духу. Если бы эта идея победила бы полностью, то Евро­па сегодня представляла бы лишь толпы, насчитывающие многие сотни миллионов человек, управляемые при помощи культивируемого страха перед чистилищем и вечными муками ада. Борьба этих людей за чувство чести была бы парализована "любовью", а оставшиеся лучшие представители были бы поставлены на службу "гуманитарной" благотворительности, "милосердию". Это является состоянием, к кото­рому римская система стремилась, должна была стремиться, если она хотела вообще существовать как таковая и как духовная и политичес­кая власть:
Я не собираюсь здесь описывать историю догм, а хотел бы толь­ко представить последовательную систему (что касается еще сущнос­ти), которая способствовала тому, что пробуждающийся нордический человек на долгое время вступил в тяжелые душевные конфликты. Или он покоряется ей полностью (как порой в средние века), или он прин­ципиально и сознательно отвергает ее на основании эмоций. В первом случае достигается на короткое время внешнее единство, которое в силу своей невозможности должно лопнуть, как показывают сражения от Видукинда до Деллингера. Во втором случае - путь свободен для истинной органичной культуры и истинной формы веры, соответ­ствующей крови и типу. Последние столетия проходили под знаком лишенного стиля компромисса, который не касался основных вопросов мировоззрения, а касался только соотношений организационных и политических сил.
Показательным для римского христианства является то, что лич­ность Создателя по возможности исключалась с тем, чтобы на ее мес­то поставить церковную структуру господства священников. Иисуса хоть и объявляют высшим и святейшим в качестве источника всей ве­ры и всего благословения, но только для того, чтобы представляющую его Церковь окружить сиянием славы вечного и неприкосновенного. Потому что между Иисусом и человеком встает Церковь и ее предста­вители, утверждающие, что путь к Иисусу идет только через Церковь. И поскольку Иисус пребывает не на земле, то человек должен иметь дело именно с этой Церковью, которая "уполномочена" навеки связать или отпустить. Использование созданной однажды веры в Иисуса Христа ("господствующего Христа", как говорит автор Телианда") для политики власти союза священников, обожествляющих себя, также сос­тавляет сущность Рима, как это было под другим именем сущностью политики жрецов в Египте или в Вавилоне и Этрурии.
Чтобы подкрепить тезисы и распоряжения, защищающие власть мужского союза священников, была использована великая диалектика благочестивых мужей, которые относят все церковные распоряжения 1500 лет к Евангелиям, но подчеркивают, что Церковь одна имеет право издавать действующие для всех непогрешимые тезисы. Церков­ное христианство католической формы и протестантской разновиднос-ги представляют собой историческое моление. Начало и конец его четко просматриваются. Постройка завершена, все балки закреплены, все догматические указы находят свои "обоснования". Теперь наступила стабилизация. Можно, таким образом, говорить о структуре без боязни неправильно истолковать еще устанавливающееся живое явление в его движущих силах.
Д-р Адам, ведущий основоположник католицизма уверяет; "Като-
лицизм не следует просто-напросто идентифицировать с ранним хрис-
тианством или тем более с посланием Христа, так же как и взрослый
дуб с маленьким желудем"*. Здесь публично освященная заносчивость
Церкви (произведение имеет "разрешение" на публикацию) над Иису-
сом высказана без обиняков, и все дальнейшее прославление Христа
служит, как говорилось, только тому, чтобы возвысить власть Церкви,
а не "послание Христа" - "маленького желудя". Церковная служба пол-
ностью находится в руках священника, который путем наложения рук
становится представителем апостольской власти. Для обоснования это-
го учения приводятся слова Христа к Петру, где он называет его ска-
лой, на которой он построит свою Церковь. Тот факт, что эти слова
древнего текста значительно позже были фальсифицированы верным
слугой Церкви**, не мешает им, конечно же, доказуемо искаженный те-
зис неустанно повторять во всем мире как послание Христа. "Когда
католический священник проповедует слово Божие, то проповедует не
просто человек, а сам Христос". Этим самообожествление священника
поднимается до догмата веры, который, может быть, повышает само-
мнение во взглядах, что, если где-либо личность вождя подняла бы
"собственное бедное "я" до носителя послания Христа", Церковь сроч-
но предаст его анафеме: "И она провозгласи па бы эту анафему, даже
если с неба сошел бы ангел, который учил бы иначе по сравнению с учением, которое она получила от апостолов" (Адам).
* ЛОа.м. "Сущность католицизма". 1925 г.
** Это место (Маттсус 16". 18-19) характеризуется само, как довольно неуклюжая из многих благочестивых фальсификации, так как несколькими стихами позже Иисус назы­вает того же Петра сатаной, который хочет подняться над ним. Аналогичные высказыва­нии дслаег Иисус Маркус 8, 30 и далее. И па основе такой однозначной характеристики, предательстве, которое Иисус и предсказывал, он хотел создать Церковь? Подобное тре­бование аналогично публичному поруганию личности Христа. Мерке говорит в заключе­ние: '¦Историческое исследование, касающееся Иисуса, нельзя позволять фальсифпцп[ю-вать пеню; оно должно иметь конец" ("Четыре канонических евангелии". III. 320).
Последнее исключение человеческой независимости в пользу схематической службы происходит в таинствах: "священная милость во­зникает не в результате личностных нравственно-религиозных стрем­лений принимающего причастие, а напротив благодаря объективному исполнению самого культового символа. Это способствует уничтоже­нию личности, ее никчемность провозглашается как "религиозный" те­зис. В народе, который честь (личную честь, честь клана, честь рода, честь народа) не задумываясь ни о чем другом, в решительном дейс­твии, поставил бы в центр всей своей жизни, открытое провозглаше­ние такого требования не могло бы пройти никогда. Это стало воз­можным только путем ловкой подмены понятия чести идеей "любви", сопровождаемой смирением и покорностью. То, что этот "культовый символ" был определен самим Иисусом, отмечается лишь в форме не­большого указания, при помощи которого формируется беззаботность истории и создается "религиозное здание".
Теперь понятно, что эти четкие формулировки учения, нацелен­ного на магию, в таком резком изложении в Европе, даже после отка­за от чести как руководящей идеи, не могли быть осуществлены. Обу­словленные кровью обычаи нордического человека и его рыцарский способ мышления невозможно было истребить даже огнем и мечом. Так Церковь подошла к включению предписанных народных символов в готовую уже так называемую систему "до древнего христианства". ("Церковь была уже здесь - согласно замыслу, готовая прорасти, потен­циально - до того (!) как Петр и Иоанн стали верующими" Адам.)
Ьера в Ботана (Одина), хотя и умирала, но священные рощи, где поклонялись "Вотану", оставались целью германских паломников. Унич­тожение всех дубов Вотана и все проклятия, направленные на древ­нюю веру, не помогли. Место Вотана заняли христианские мученики и святые, например, святой Мартин. Плащ, меч и конь были его знаками (то есть символы Вотана), рощи, где почитали бога меча стали, таким образом, местами пристанища святого Мартина, святого воина, кото­рый до сих пор почитается немецкими паломниками (сравни Шверт-слохскую капеллу). Святой Георгий и святой Михаил также являются получившими новые имена образами древненордических существ, кото­рые при помощи такого "крещения" попали в сферу управления рим­ской Церкви. "Чертовка" - госпожа Венера - превращается в святую Пелагию; из Донара, бога грома и облаков, получается охраняющий небо святой Петр; характер дикого охотника Вотана получает святой Освальд; и на капителях, и на работах по резьбе изображается разди­рающий волка смерти освободитель Видар (например крестный ход в Берхтесгадене), который хочет спасти Одина, проглоченного вожом Фенриром. Сравнение с Иисусом лежит на поверхности. Даже благо­честивый Храбанус Маурус, самый просвещенный теолог Германии VIII века, позволяет Богу жить в небесном замке. Это представление, ухо­дит корнями не в Библию, а в древнегерманский героический эпос.
1-го мая древняя Германия праздновала Вальпургиеву ночь, на­чало двенадцати освященных ночей летнего солнцестояния. Это был день свадьбы Вотана с Фреей. Сегодня, 1-го мая празднует свои имени­ны святая Вальбург, тогда как все обряды, как волшебство, колдовство были Церковью изменены, и таким образом, символика природы была преобразована в восточную демоническую нечистую силу.
В Регенсбурге (доминиканская церковь) хранится кубок, "скорлу­па кокосового ореха на позолоченной медной ножке, из которого пи­ли только в холодный Иванов день". Это было древней формой освя­щенного вина для причастия (которое подавалось Церковью еще в XIII веке в обоих видах 27 декабря на празднике зимнего солнцестояния). Это "питье за любовь" и счастье в день святого Иоанна Баптиста, за святого Мартина и святого Стефана - все это древние обряды. Благо­честивый католик Иоанн Непомук Зепп говорит: "Кубок Христа Рим отобрал у мирянина, древний языческий кубок отнять у себя народ не позволил".
Вместе с обычаями менялись песни и изображения. В священной книге от 1488 года мы видим изображение святого Освальда. Он сидит на троне в королевском платье и короне. А вокруг него летают оба ворона Вотана. Только пальма и пастуший посох являются христиан­скими атрибутами. Под именем Освальда Один почитается и сегодня, и имеет, например, церковь в Траунштейне, а также святые места на Нижнем Рейне, в Голландии, Бельгии. Даже легенда о святой печали восходит к образу Одина, как его представляет нам Эдда, так как Один, раненный копьем, провисел девять ночей на "качающемся на ветру дереве". Образ бородатого распятого мужчины (Один, Донар), который тому, кто обращается к нему с мольбой, бросает золотой башмак, возвращается на многих старинных картинах и в качестве мо­тива во многих песнях. От этого образа возникла, не совсем понятно как, женская святая печаль Церкви.
И Церковь должна была соблаговолить посадить своих святых на горячих коней, послать их, размахивающих копьями и мечами, на борьбу с драконами и другими врагами, чтобы завоевывать честь и славу или вызволять плененных дев из когтей злодея. Колонны Рональ­да и святого Георгия являются примерами этого типа, и только посте­пенно они были заменены колоннами девы Марии: место символа чес­ти занял символ "любви".
Нордические боги были образами света с копьем и сиянием во­круг головы, крест и свастика - это символы солнца и плодородной возрождающейся жизни. Намного ранее 3000 года до P. X. нордические народы, и это можно доказать, несли эти знаки в Грецию, Рим, Трою, Индию. Еще Минутиус Феликс выступает против языческого креста; пока, наконец, римская (Т-образная) виселица, к которой был прибит Иисус, не была переименована в этот языческий, теперь "христианс­кий" крест, и не появилось языческое солнце или небесный крест как небесное сияние над головами церковных мучеников и апостолов*. Молния и копье являются символами господства. "Едущий верхом бог" с копьем появляется поэтому каждый раз обновленным на "христиан­ских" каменных памятниках и изображениях: это был скачущий через историю христианства вечный странник Вотан. Разделенный на нес­колько образов этот бог живет и действует как святой Освальд, святой Георгий, святой Мартин, как всадник с копьем, и даже в образе святой печали проходит по католическим странам и еще сегодня невидимо как "Воде" через души народа в Нижней Саксонии. "Пока жив народ, его боги бессмертны"**. Это была месть Вотана после его гибели. По­ка не возродился Бальдур и не объявил себя спасителем мира.
* Мы сейчас нс-|>сжннасм рождение повои науки: толкования дрсвпегормащ-кои символи­ки. Круг с четырьмя радиусами появляется в качестве небесного креста, т.е. в качестве проекции сторон—спето. деление па шесть частей—вкачестве—точек летнего, зимнего солнцестояния н т.д. Эта символика космического типа щмздпавляст собой символику, которая бу.чучи принята неосознанно, проходит сквозь целые тысячелетня, как следы то­го времени, кото|юе изображало свою картину мира символами вместо букв: Отца Небесного, Рождение, Смерть п Вечность. Символы солнца являются фрагментами зтой картины мира.
** Л. Днш/>ил-. "Падение античной религии".
*** Насколько планомерно н|ю»однлась зта политика показывают многочисленные папские распоряжения. Так, например, пана Григории "Великий" пишет Августину, "языческому" апостолу, который н|юспт его совета по поводу обращения в apyi-yio веру: "Потому что в паше время (примерно 600 год) снятая Церковь, конечно, могла ¦многое с горячим усердием изменить к лучшему, остальное я;с она терпит, щадя его, но таким образо.м, что она часто зло, с которым она борется, подавляет именно :>той терпимостью п недоглядом" (Веда I, 27). Л 22 шоп;) 601 года тот же папа пишет аббату Меллптусу. что если языческие храмы пс были разрушены, их можно "прео­бразовать": "Если йотом па|юд ипдпт свои храмы не разрушенными, он .может- от всего сердца отказаться от своего заблуждения... и соблюдать старые обряды на отведенных для лтого местах". И но пово.лу допуска принесения жертв: "Если им внешне (!) полагаются такие удовольствия, то они легче смогут к своей »пут|>сннеп радости приспособить свое сознание. Потому что очевидно, что речь идет не о том, чтобы от­сечь строптивые характеры раз и навсегда, так как п лот, кло хочет подняться до высочайших вершин, добьется гггого постепенно, "а не рынками" (Веда 1, 30, срав­ни с Т. Хлпляпи "Обращение германцев в христианство". Лейпциг, 1914 г. и 1910 г., I. 57 и 64).
Против этой первоначальной силы древненордических традиций, которые до сегодняшнего дня не смогли полностью уничтожить даже "Бонифаций" и его последователи, глубоко возмущались в Риме (а также в Виттенберге). Но не оставалось ничего другого, как образы других богов объявить христианскими святыми и таким способом передать их черты***.
Но праздники христианской Церкви падали на те же дни, кото­рые праздновал древний народ. Был ли этот праздник богини плодо­родия Остары, который стал праздником Воскресения, или праздник зимнего солнцестояния, который стал днем Рождества Христова. Так католическая Церковь в основных формах Северной Европы была обу­словлена и нордической расой. Гротеск этого факта заключается лишь в том, что из нужды она пытается сделать добродетель, а богатство духовной жизни приписывает исключительно себе. Совершенно серьез­но церковный религиозный догмат насильственной веры заявляет, что любой национальный колорит имеет свое место в Церкви, любая на­божность находится под ее покровительством; нигде "личная свобода религиозного выражения" не защищена так, как в католической Цер­кви (Адам). Это, конечно, полная противоположность всех фактов, ясно говорящих за себя. От "Бонифация" через Людвига Благочестиво­го, который стремился искоренить все германское, через миллионы новых истребленных еретиков по консупа Ватикана, по сегодняшнего дня тянется единственная попытка насадить безжалостную духовно еди­ную веру (унитаризм), распространить одну форму, один навязанный догмат Церкви, один язык и один ритуал для нордических людей, ле-вантийцев, негров, китайцев и эскимосов. (Следует вспомнить эвхарист-ский конгресс в Чикаго 1926 года, когда мессу служили негритянские епископы.) Уже две тысячи лет против этого возмущается вечная кровь всех рас и народов. Как идея мировой монархии оказывает ги­пнотическое влияние на сильные личности от Александра до Наполео­на, так и идея владеющей всем миром Церкви. И как первая идея когда-то подчинила своей власти миллионы, так и вторая в качестве идеи, в рамках влияния которой полного покорения не произошло. Поэтому и великие умы Средневековья рассматривали римскую Цер­ковь, как союзницу или, по крайней мере, как помощницу в деле осу­ществления властных планов. Церковь же снова увидела в вооружен­ной "светской руке" средство для освобождения пути для своей идеи. Если проанализировать внутренние побудительные причины, то эта борьба по существу является борьбой за господствующее положение между тем, что считается метафизической высшей ценностью и высшей ценностью характера: любовью, смирением, самоотречением, покорностью или честью, достоинством, самоутверждением, гордостью.
3

Благотворительность. — Церковное сострадание. — Закон принудительной веры с отпущением грехов и его торговая подоплека. — Церковное заступничество как акт. — Папа как тип шамана. — Перенесение ответственности; некон­тролируемая загробная жизнь. — Иезуитство: последствие римской системы. — Игнациус и бесчестное повиновение трупам; 26 марта 1553 года. — Иезуитство и пруссачество как несовместимые типы. — Тщетное возмущение Деллинге-ра, Шульта, Штрассмайера. — Ватиканский собор. — Сущ­ность Рима. — Великое дело Лютера: спасение от лама­изма.

Еще раз: в любви нуждаются и любовь культивируют только приверженцы и низшие ступени римской системы. Руководству, чтобы продлить свое существование и управлять сильными натурами, необхо­димы были блеск, сила, власть над душами и телами людей. Несомнен­но, этой системой была воспитана великая духовная жертвенность, что католическая Церковь с гордостью называет своим "милосердием". Но именно здесь, в самом прекрасном ее воздействии на людей, обнару­живается такое же сильное различие в оценке и в воздействии, каза­лось бы, одного и того же действия. Как милость Божья передается только через Церковь, так благодеяние и милосердие - это лишь дар Церкви несчастным, грешникам. Это очень хорошо продуманное при­влечение морально надломленного человека с целью привязать его к центру власти и дать ему понять свою полную ничтожность перед Бо­гом и одновременно его силу, представленную триумфирующей Цер­ковью. Но в этом ходе мыслей отсутствует все, что мы называем ры­царством. Нордическому народу, воспитанному на понятии чести, сле­дует внушать поддержку попавшему в беду со стороны общины не во имя снисходительных любви и милосердия, а во имя справедливости и долга. Это должно иметь следствием не раболепную покорность, а внутреннее выпрямление, не надлом личности, а ее усиление, т.е. во­зрождение сознания чести.
Сюда относится церковно-христианское сострадание, которое в новой форме возникло в масонской "гуманности" и привело в вели­чайшему опустошению всей нашей жизни. Из догмата навязанной веры о безграничной любви и равенстве всех людей перед Богом с одной стороны, учения о "праве человека", несущего демократические, безра­совые, не имеющие национальных корней идеи чести, с другой сторо­ны, европейское общество "развивалось" в защитника неполноценных, больных, уродов, преступников и лентяев. "Любовь" плюс "гуманность" стали учением, разлагающим все жизненные заповеди и формы народа и государства и тем самым восстали против мстящей сегодня природы. Нация, в центре внимания которой лежат честь и долг, не сохранит ленивых и преступников, а исключит их. На этом примере мы видим также, что стремящаяся к единству безрасовая схема сочетается с не­здоровым субъективизмом, в то время как спаянное честью и долгом социальное и государственное общество, хоть и должно из справедли­вости постараться устранить внешнюю нужду и поднять сознание цен­ности у каждого в рамках этой культивируемой воли, но и вынуждено отсортировывать непригодных по расовым и духовным признакам для нордической формы жизни. То и другое имеет место, если в качестве высшей ценности всего действия устанавливается честь, а в качестве носителя этой идеи - защита нордической расы Западной Европы.
* Много дохода от отпущения грехов дал "святом гад", придуманный Бонифацием VIH. Юбилейное отпущение грехов можно было получить только в Риме. Сначала нужно было отпраздновать 100-летие "Anno sancto". Затем юбилейные торжества начали организовы­вать каждые 50. йотом 33, наконец каждые 25 лет с тем. чтобы чаще получать крупные суммы. Первый "святой год" {1300 г.) принес папе 200 000 иностранных и 15 миллио­нов золотых гульденов. В 1350 го;гу Ватикан получил 22 миллиона, понятно, таким об-
Типичным примером того, как римская система использовала че­ловеческие слабости в своих целях, является догмат навязанной веры об отпущении грехов. Для бедных "грешников" Церковь имела, по ее утверждению, полномочия от Иисуса Христа и святых "прощать от Его имени". Согласно "поручению Божьему" прощать или наказывать, она располагала по отношению к совершившему преступление правом Спа­сителя (африканец Тертуллиан был как раз тем, кто это учение о тор­говле сформулировал с применением множества юридических хитрос­тей). Этот тезис попытались окружить множеством таинственных тол­кований, и на этом искуплении по доверенности построена целая философия, однако для того, кто умеет смотреть глубоко, его торга­шескую подоплеку невозможно было скрыть. Торгашескую, как в отно­шении души, так и в отношении материи. Принципиально идея отпу­щения грехов сводится к арифметическому примеру, где Церкви дано право подставлять вместо неизвестных "X" и "Y" любые числа. Это яв­ляется культивированием одичания характера и души совершенно не­зависимо от внешних последствий, которые имели место примерно во времена Лютера, когда торговый представитель фуггеров постоянно сопровождал честного Тетцеля и забирал у него все полученные им деньги, потому что аугсбургский мелкий торговец не мог получить деньги с задолжавшего ему папы*. Догмат веры об отпущении грехов был возможен лишь потому, что при его формулировке не была при­нята во внимание идея чувства личной чести. Он должен был далее сводиться также к подрыву существующего еще сознания чести и ут­верждать рабское мышление в качестве благочестивой сущносги. При внешнем рассмотрении, немецкое возмущение этим позором вынудило римскую систему быть осторожнее при проведении в жизнь безобра­зия с отпущением грехов. Принципиально же оно защищается Цер­ковью и по сей день, как право и благочестивое деяние (сравни воззвание по поводу всеобщего отпущения грехов от 1926 года). То, что это безобразие также восходит к "библейскому древнему достоя­нию", разумеется само собой. Тысячелетнее переориентирование цело­го ряда поколений на новый полюс - Рим - так сильно подействовало на ненордические низшие слои европейских народов, что это воз­звание к расслоенному человечеству воспринимается им совсем не как позор, а как взаимопомощь "членов Тела Христова".
ралом, почему через 33 года "и память о прижизненном возрасте" Христа (как зто объяснялось при втором сокращении периода) был введен лишь 25 летний перерыв: "из-за краткого срока человеческой жизни". Как видно, сама мученическая смерть Инсуса могла быть хорошим обоснованием торговых дач его "наместников". Чтобы получить еще больше денег, было введено открытие и закрытие "золотых ворот" для "святого года": кто сюда вошел и оставил здесь свою лепту, мог освободить от всех г|>схоц и своих дру­зей. В 1500 году Александр VI истратил постоянные доходы от юбилейного отпущения грехов па приданое своей дочери Лукреции. Каждое преступление имею свою твердую цену, при помощи которой можно было откупиться: убийство |юдитслен, кровосмешение стоили до|Юго. Только атаки протестантов регулировали бесчинства. Затем отпущение грехов стало отправлением мистических обрядов (ношение лопаточной кости, привилеги­рованные алтари и т.д.). Аналогичные торговые операции осуществляли низшие инстан­ции. Монастырь Мопте Касснно имел, например, годовой доход в 500 ООО дукатов, н к 1500 году охватывал 4 епископства, 2 княжества, 20 графств, 350 замков, 440 дере­вень, 336 имений, 23 портовых поселка, 33 острова, 200 мельниц, J662 церкви! Один пример из тысяч. Сюда же относятся должностные нечестные сделки (отчисление огром­ных сумм на палию для папы), петровы деньги, деньги за лска|ктва п т.д. Жадные до денег не были такими страшными деспотами как "наместники" человека, царство кото­рого находится не на лтом свете.
Аналогичное мышление, чуждое идее чести, объясняет форму церковного заступничества. На основании решения консилиумов в Ли­оне, Флоренции и Триенте большинством голосов было введено состо­яние очищения между жизнью с одной стороны, и вечным проклятием или вечным блаженством с другой стороны, и Церкви была дана власть путем заступничества приводить процесс очищения к хорошему концу. Если это учение лишить всех его покровов, т.е. принять его та­ким, как оно замышлялось, а именно, не как действительное заступни­чество и поминовение души умершего, а как акт, влияющий на движе­ние души и после смерти, то мы будем иметь дело с обычной верой в колдовство, которой придерживаются и сегодня народы южных морей. С философской точки зрения догматы веры об отпущении грехов и эффективного заступничества (наряду со множеством других - от уче­ния, связанного с лопаточной костью, до священных масел и чудодей­ственных реликвий) стоят на уровне мировоззрения, типом которого является колдун. Колдун, молитва которого вызывает или прекращает дождь, проклятье которого убивает, который заключил с богом (или богами) договор и может при помощи коп донских обрядов применить его (или их) ко всему или, по крайней мере, оказать на них влияние*.
* Событие, кото|юе внешне пс кмиеыиастел а ото произведение но которое имеет глубо­чайшее значение, может быть приведено для характеристики лтого идейного направле­ния. В праздник Теда Христова в 1929 году в Мюнхене па процессию внезапно обру­шился сильный дождь с |-|юзон. Монахи, монашки, церковные служители спрятали свои свечи и распятия иод мышки и разбежались на все четыре стороны. После лтого карди­нал Фаульхабср. щюноведуя в женской церкви, увещевал верующих пс давать непогоде поколебать их веру, даже если Иисус Христос па лтот рал не примет принесенную ему жертву... Таким образом Христос представ.лястся существом, вызвавшем дождь, а*попав­шая под дождь процессия праздника Тела Христова - неудавшимся колдовским закли­нанием! Слово колдовской философии - употребленное бел какого-либо намерения оби-дсть - точно характеризует, таким образом, позицию римской Церкви"
Колдун как демоническая фигура так же мало нуждается в мы­шлении своих приверженцев, как и в их действии, свидетельствующем о сознании чести. Он должен быть последователен и стремлении обе­зопасить свою позицию, всеми имеющимися в его распоряжении сред­ствами исключить и то, и другое. Он должен культивировать челове­ческие страхи и истерическую предрасположенность; он должен про­поведовать ведьмоманию и демонизм; запретом, огнем и мечом он должен препятствовать всякому исследованию, которое может привести к другим результатам или и вовсе к освобождению от всей представля­емой колдуном картины мира. Колдун должен бросить Роджера Бэкона в тюрьму как Галилея; он должен дело Коперника предать анафеме и пытаться уничтожить все идейные системы, которые стремятся утвер­дить честь, долг и мужскую верность - т.е. учения, обращенные к воз­вышенным личностям - в качестве сил, формирующих жизнь. Отразить попытку внедрения мистико-деионического мировоззрения колдуна в мировую политику, значит написать историю римских догм и Церкви. Рим, таким образом, умел не только обеспечить себе "представитель­ство Бога" в глазах миллионов, но и, воздействуя на продолжающую развиваться веру в колдовство определенных слоев у разных народов, поддерживать также веру во всемогущество своих обрядов, исполняе­мых только священниками (например, отпущение грехов, соборование и т.д.), связанными с потусторонним миром. И одновременно папа умел уйти от ответственности за эту мистику. Другие учреждения по­добного рода в зарубежных странах были в этом более последователь­ны. Приписывающего себе магические силы учителя и вождя
"примитивного" рода убивают, если его жертвенные церемонии все-таки приведут к засухе или уничтожающему всё наводнению. Китай­ский император был богоподобным; как Сын Неба он пользовался ува­жением, но нес ответственность за процветание народа и государства. Папа же сделал для верующего в него человечества невозможным про­верить его утверждения, переместив их воздействия из этого мира в потусторонний. (Если же лечение гипнозом удастся, то католические листки будут полны извещениями об этом, подобно тому, как они упрямо молчат о тысячах, покидающих безрезультатно места паломни­чества и чудодействия.) Поскольку не соблюдалась и не соблюдается мера в изображении ужасов ада - понятие, которого не знал благочес­тивый Ульфилас, для обозначения которого не существовало герман­ского слова, - то Рим приковывает надежду запуганных миллионов к своим ритуалам и к своему магическому воздействию, не боясь опасно­сти быть разоблаченным в результате эксперимента. И это средство в значительной степени способствует долголетию римской системы.
Последние выводы из римской системы сделало иезуитство. По-
следний камень в здание колдовской философии положил консул Вати-
кана. Здесь колдун на время исполнения своих обязанностей становил-
ся богом, непогрешимым богом. Иисус строг, воспринимается строгим
и не в представительстве больше, а сам по себе. Сам по себе и пред-
ставленный римской системой, увенчанной наделенным властью и на-
зывающим себя папой колдуном. "Библия Нового Завета является хоть
и значительным, но вовсе не исчерпывающим поражением этих вы-
полняющих все заветы Церкви апостольских традиций", - пишет сни-
сходительно упомянутый современный основоположник католичества
проф. Адам.
Иисус вытеснен, сирийско-этрусское суеверие же, которое внача­ле обвилось вокруг его личности, заступило на его место в качестве "апостольских традиций".
Римская догма вообще не включает в себя понятие чести в ка­честве проблемы. Она вообще должна была систематически исключать его из своих основных взглядов, которые требовали лишь подчинения. Однако школу по сознательному истреблению западноевропейской ду-
И хотя попытка околдовать мир не удалась, однако не полнос­тью. Первоначальное техническое преимущество Юга над германской культурой, последовательное искоренение свободного, гордого и чест­ного при помощи всех мыслимых союзов, умная фальсификация нор­дических обычаев, которые как таковые сохранились и получили лишь другое управление, все это сохранилось не без настойчивого влияния.
* Livrc dc scs apptris uiciixa С.и-Гиоуссн, it переводе М.Коласа. Под|юбнсе у Мюллера: "Lcs origencs de la Compagnic de Jesus". Париж, 1898 г. Сравни также с Шарбоислсм (01шг1юнпс1). "I/Originc Musiilrnane dc Jesuilcs".
ховной жизни, несмотря ни на что проявляющейся повсюду, несомнен­но представляет собой орден, словно в насмешку названный "Общес­твом Иисуса": тип, который Игнатий хотел видеть в последователях Иисуса, является прямой противоположностью германской мысли и чувству. Какое влияние, наряду с древними институтами басков, на со­здание и организацию были наиболее существенными, об этом и се годня спорят различные точки зрения. Хотя благочестивые "голоса от Марии Лаах" считают, что "сверхъестественное происхождение книже­чки для записей упражнений" (Exerzitienbiichleins) "у разумных людей сомнения не вызывает", однако объяснить эту детскую попытку и по­добные свежие произведения "божественным диктатом" трудно даже для священников. Можно доказать, что работы отца Гарсиа де Циснеро фон Манреза (Garcia de Cisnero von Manresa), правила бенедиктинцев и францисканцев оказали на Игнатия большое влияние, но и принципы масонских религиозно-политических тайных союзов, протянувшихся че­рез Северную Африку до Испании, по-видимому, ему были хорошо из­вестны, так как существует поразительное совпадение между мусуль­манскими орденами и принципами "Общества Иисуса". Мусульманские тексты учат: "В руках своего шейха ты будешь подобным трупу в ру­ках стража мертвых". "Повинуйся своему шейху во всем, что он требу­ет, ибо сам Бог повелевает его голосом"*. Игнатий в своем известном письме о послушании требует того же: слепого повиновения, рабского' повиновения. Четкость слепого повиновения исчезла бы, если бы мы в глубине души вопрос о добре и зле хотели бы противопоставить при­казу. Если это необходимо, приказ Всевышнего, "который также" необ­ходимо выполнить, заключает в себе орудие слепого давления к пови­новению, "не оставляя ни малейшего места для размышления". Это бы­ло 26 марта 1553 года, когда требование рабского повиновения было занесено в германско-западноевропейскую духовную жизнь в качестве открытого вызова. "Откажитесь, возлюбленные братья, - пишет Игна­тий, - по возможности от вашей воли и пожертвуйте вашей свобо­дой..." "Вы должны подчиниться некоему скрытому порыву, позволить увлечь себя жаждущей воле без каких-либо (!) исследований, делать то, что всегда (!) говорит всевышний..." В "конституциях" мы читаем: "Каж­дый должен быть убежден в том, что тот, кто живет в послушании, позволяя направить себя божественному провидению Всевышнего и уподобляясь трупу, который как угодно и куда угодно может быть отнесен и положен, или грифу ручки, которая служит тому, кто ее держит..." В своих правилах, которые Лойола присовокупил к "упраж­нениям", он еще раз потребовал "полного отказа от собственного мы­шления" и далее: "если что-то нашим глазам кажется белым, но Церковь определяет как черное, следует также считать черным". По-немецки: требуется подчинение независимо от того, считает ли испол­няющий службу что-либо греховным или нечестным. Сюда относится и установленное ранее, ограничение, даже если оно и кажется сомни­тельным, и только тогда не следует подчиняться, если требуется совер­шить "очевидный" грех*.
* "Мемориал" мюнхенскою иезуита толкует 35-е и ЗЬ'-с правила о послушании: "Тот подчиняется вслепую, кто подобно трупу или грифу ручки, которые не чувствуют и не имеют мнения, подчиняется так, словно его собственное мнение так связано или некото­рым образом полностью отключено (lohiiii ccTipsalinn), что он как-будто не может судить н видеть сам, а полностью приспосабливает к себе другое суждение, а именно суждение Всевышнего, и настолько полно н совершенно, что то, что думает и чувствует Всевыш­ний, то же п ничего другого, чтобы он мог думать п чувствовать сам, н что лто сужде­ние (Всевышнего) является его собственным неподдельным п естественным суждением. Это представляет собой силу истинного самообмана и истинного самооеленления (схеас-calio), и приводится в действие она уже не своим, а чуждым движением" (Ронш. Ар­хивные документы. Журнал по истории Церкви. 1895 г , XV. 263).
** Фрашгузскпи иезуит Юлиан Винсент (Julian Vincinl), имевший мужество объявить еще в 1588 году письмо Игнатия еретическим, был брошен инквизицией в тюрьму, а за­тем объявлен умалишенным. Благодаря любвеобильному попечению "последователен Хри­ста" он умер иа следующий год в тюрьме.
Тот, кто хочет н|юсл"сдить аналогичный случаи жсокого порабощения честного человека и рамках сегодняшнего ордена Иезуитов, тому следует прочитать документы н|юцсхга по поводу борьбы немецкого иезуитского священника Бремена против генерала иезуитов и защищающего его против всякого права папы. Брсмер, будучи признанным \-чспым, за­щищал строгие старые представления о нравственности, что в связи с неудобством вооб­ще было запрещено. По ск|и)мпып священник не дал запросто задушить себя подобно тысячам других и шнипцал себя на основании церковного нрава- Это имею следствием одно принуждение за дрчтим, потом щюцессы против священника, йотом его осуждение в Риме, причем он не был даже выслушан. Б]к.*мср обвиняет генерала иезуитов п папу открыто » подделке документов. Оба были вынуждены в :гп>м признаться... Счастливые времена инквизиции прошли, иначе бы Брсмсра давно сгноили к тюрьме. Под|юбпее у д-ра Ф.Эрнста "Папа и генерал иезуитов". Бонн, 1930 г.
Но эту откровенность, это мужество делать выводы из предпо­сылок римской системы даже самые усердные западноевропейские чле­ны Церкви того времени еще не выносили. Даже римская и испанская инквизиции восстали против этого слишком ясного языка, со всех кон­цов мира звучали протесты в связи с требованием бесчестия и рабо­лепия. Дело дошло почти до общественного осуждения учения иезуи­тов, но хитрому Беллармину удалось - в интересах "единства Церкви" -его отмести**. Требование Игнатия называть белое черным, если этого хотела Церковь, означало объявление святым отравление душ, было признанием права на уничтожение совести, было открытым возвыше­нием лжи до праведного дела. То, что это учение, высасывающее у нас из мозга нравственность, не было проведено в жизнь полностью, тоже не было заслугой доброй воли единоспасающей Церкви, а было заслу­гой силы сопротивления европейского духа и невозможности выжечь европейское сознание чести, даже в результате многолетних попыток сделать это.
Сегодня даже "продиктованные Богом" слова Игнатия уже нельзя объявить истинными, никто не отваживается в иезуитских школах от-крьгго требовать слепого подчинения и отказа от чести. Но цель и путь к состоянию стада бездумных рабов явно обозначены. Делу уни­чтожения всякого чувства достоинства служат упражнения, которые держат в страхе силы воображения и волю, а также закабаление духов­ной личности при помощи гипноза сильной центральной воли. Тот факт, что Церковь не осудила учение о трупе, показывает, что у нее те же стремления, что и у ее инструмента, - "Общества Иисуса", И как сирийско-африканский орден собирался действовать во имя "величай­шей славы Бога", так орден иезуитов "Ad majorem dei gloriam" целе­направленно работает над разложением нордически-германской Запад­ной Европы и гнездится, естественно, всюду, где открывается рана на теле народа.
Здесь речь идет не о злой или доброй воле, а о неизменных ценностях характера. Игнатий был хоть и честолюбивым, но все-таки храбрым человеком, его система представляет собой переворот всех ценностей Европы. Как теоретический материалист может быть в лич­ном плане хорошим скромным человеком (и здесь разница между ве­рой и ценностью характера), так и Лойола мог стать символом бесце­ремонной борьбы против духовности нордической расы. Оговоримся с самого начала: нет ничего более ошибочного, чем сравнивать упражне­ния Игнатия с прусской системой воспитания, как это часто происхо­дит с целью завуалирования фактов. Более того, обе эти формы типо-образующего мужского союза представляют собой несочетаемые проти­воположности. Игнатий отменяет единообразную монашескую одежду, отказывается от преувеличенной аскезы, посылает своих представите­лей во все города ("организации"), дает им большую свободу в их внешней жизни. За это иезуиты жертвуют ордену: собственное рассле­дование, личность, мужское достоинство, наконец сущность их расовой души. Прусский солдат с точки зрения внешней техники воспитывался в суровых условиях, внутренне же он был свободен. Первая система не знает идеи чести, и там, где она с ней сталкивается, она пытается ее раздавить; вторая вращается вокруг этой идеи. Первая была и является бактерией внутри нашей жизни, разлагающей, вымывающей все сильное и великое из нашего исконного прошлого кислотой;
вторая была и есть первичная ячейка для построения всего бытия, которая была эффективна, когда вместе с викингами и молодыми гер­манцами в первый раз появилась на арене истории.
После баска Игнатия его последователем был Лайнец - еврей, задавший тон в дальнейшем развитии римского догмата в его враждеб­ном всем направлении. Его эффективность отразилась, главным обра­зом, на ватиканском соборе, а принятые там решения были достойны немецкой докторской диссертации. И 18 июля 1870 года иезуитский собор Ватикана окончательно сформировал свое вероучение:
"Мы учим и заявляем, что по распоряжению Господа римская Церковь имеет перед другими преимущество в надлежащем порядке в плане административной власти... что решение папского престола, вы­ше которого инстанции не существует, не может быть никем другим оспорено и ничьему суду не подлежит". "Мы объявляем как открытый Богом догмат веры: что римский папа, когда он говорит со своей ка­федры (ex cathedra), утверждает учение, которого придерживается вся Церковь и которое касается веры или обычаев, в силу божественного содействия, обещанного святым Петром, обладает той непогрешимос­тью, которой благочестивый Спаситель хотел наделить свою Церковь при утверждении учения, касающегося веры или обычая... Так, cam кто-либо, сохрани Бог, отважится противоречить этому нашему утвер­ждению, тот будет выслан".
* Шу.нчпР. "Древнее католичество в Германии". ** "Noid Ailg." от 11 января 1871 г.
Этим завершается римско-иезуитская система уничтожения лич­ности. Хотя миллионы верующих католиков смутно воспринимали всю чудовищность самообожествления службы, некоторые мужчины подня­лись, чтобы заявить протест против обесчещивания человека, что явля­ется сущностью Ватикана. Католический ректор пражского университе­та писал с ужасом: "Позволяли себя убивать и убивали себя, отбрасы­вая убеждение, веру, честь священника и мужчины. Это результат развития, которое в слепом повиновении римской иерархии видит сущ­ность христианства"*. Епископ Штрасмайер заявил, что курия рассмат­ривает папство как падаль и надеется на смерть Пия IX, что означало бы "истинное благодеяние дня человечества"; И Депингер отклонил догму "как Христос, теолог и историк". Даже великая гордость центра, Виндтхост, был все же достаточно мужественным, чтобы по крайней мере среди друзей отклонить новую догму о непогрешимости. Как сообщал глава кафедрального собора в Бреслау Кюнцер**, он прилагал все усилия для того, чтобы успокоить Виндтхорста и пытался смягчить озлобленность против иезуитов, которых объявлял виноватыми во всем и против разгона которых он и пальцем Ьы не пошевелил. Но то, что в XVI веке казалось еще возможным, теперь было напрасным, все это результатов не давало. Пий IX мог заявить о себе с гордостью: "Я путь, истина и жизнь*" - и духовно сломленный, порабощенный като­лический мир не отважился поднять протест против такого само­мнения...
Речь идет вовсе не о том, что папа отдает какие-либо распоря-
жения как безошибочные, а исключительно о том факте, что ему такая
возможность предоставлена. Снова часть того непостижимого, что на-
род ощущал центром своей души, подточено и отбито. Папа открыто
и не потребует ничего бесчестного, но сам факт выдачи ему таких
полномочий со стороны католического мира в достаточной степени
показывает, что во имя "любви" его мужская честь была отброшена.
Ватикан означал крушение последнего характера Церкви того времени.
А также и Церкви нашего времени, потому что современные носители
достоинства уже были воспитаны под властью этих бесчестных тези-
сов. Так называемый "политический католицизм" является лишь необ-
ходимой внешней стороной иезуитско-римской системы вообще, и не
злоупотреблением, а последовательным применением римских принци-
пов, хотя и злоупотреблением в отношении истинной религии. Потому
что если вся свободная духовная сущность Рима, вся зависимая от
Рима светская власть окажется "отделенной" от "законной власти", то
каждое средство, оправдывающее цель, поможет завоевать политичес-
кое господство в плане духовном.
Эта система умела поставить жертвенность любящего человека на службу безжалостной касты. Перенос внутреннего центра тяжести с осознания чести на смирение и сочувствие подточил духовное досто­инство нордических народов. Войны, революции - частично использо­ванные Римом, частично непосредственно Римом вызванные - принесли с собой дальнейшее ослабление, пока, наконец, после демократически-еврейской помощи не появилась возможность в 1870 году положить последний камень в купол здания. И это означало: задачу чести от­дельного человека, народов, рас на пользу притязания на господство общества священников, объявляющих себя богом.
* Obs. calofuftrc, (866. С. 357.
При рассмотрении этой великой связи подвиг Лютера лежит не в области основания Церкви, а имеет гораздо большее значение, как



святой Евфразии (Euphrasia) и вовсе дал обет, запрещающий монашкам вообще купаться... В условиях дальнейшего такого беспрепятственного развития этого "зловония святости" Европа достигла бы состояния по­крытых коркой грязи святых Индии и Тибета, состояния оболванива­ния, страшного суеверия, бедности и нищеты — при постоянном обо­гащении касты священников. При помощи совокупности антиримских движений Европа была спасена, и величайшим спасителем Западных стран является Мартин Лютер, потому что он поборол сущность, в ре­зультате которой возникли бы указанные состояния: обладающее мис­тическим могуществом сословие священников Рима как продолжение сообществ жрецов Малой и Центральной Азии. Сын немецкого крес­тьянина стал при этом осью для нового развития мира, и все европей­цы должны быть ему благодарны, потому что он не только освободил протестантов, но и спас католиков от духовного падения. Возвращение потом многих отколовшихся (Вена, Мюнхен были когда-то протестант­скими городами) к католичеству стало возможным только благодаря насильственному очищению от святой вони, но не следует забывать, что если бы протестантского духа больше не было, тибетско-этрусский мир проявился бы заново (Испания, которая меньше всего была про­тестантской, почувствовала острее всего на себе владычество Рима, ни­где в Европе не было такой духовной отсталости, как там до рево­люции в апреле 1931 года). Как глубоко укоренилась сатанинская бредовая вера в самых верхних инстанциях и до сегодняшнего време­ни, Лео Таксиль раскрыл удивленному миру, как происки черта в отношении благочестивых мужей Церкви во всех государствах.






4

Кайзер и папа, воплощение двух ценностей. "Божьей милос­тью". — Древнегерманское рыцарство, Эдда, Беовульф, Хели-анд. — Петр и Хаген. Рыцарское сословие. — Стремление Рима к покорению рыцарства; Григорий VII.

Сущность борьбы между императором и папой заключалась сначала в борьбе за господствующее положение между рыцарским учением и изнеживающим учением о любви. Живым символом первого заключенного компромисса является меч с крестообразной рукояткой и едущий на боевом коне епископ. Сначала победило, конечно, рыцар­ское учение; Карл Великий со смехом бы отверг Пия IX, но он счел целесообразным освятить свое достоинство религией и провозгласить свою власть перед народом, как данную ему милостью Божьей. Таким образом, император и папа были сначала союзниками в плане власти и политики против "благородньгх саксонцев", которые - по Гёте - счита­ют делом славы свою ненависть к христианству в предложенной фор­ме. Видукинд боролся за себя, но одновременно и за свободу всех нордических народов. Причем Карл, суровый основатель Германской империи, оставался политической фигурой. Сомнительно, что без него это властное образование возникло бы. После восстановления чести Нижней Саксонии, в течение 1000 лет подвергавшейся хуле, оба вели­ких политика вошли в историю Германии: Карл как основатель Гер­манской империи, Видукинд как защитник свободы, представляющую главную германскую ценность.
Верность последователя и мужская верность для древнего рыца­ря были выше собственности и счастья, как для певца Эдды. Хавамал заканчивает словами:
Собственность умирает,
Кланы умирают,
Ты сам умрешь как они;
Одно я знаю,
Вечно живет:
Слава для умерпгих.
Это нордическая форма буддистского учения о карме. В песне о Беовульфе осуществляется попытка слияния германского чувства чести с христианской идеей спасения, поскольку именно Беовульф пытается спасти разорванное, замученное человечество; но он борется не при помощи тезиса о "непротивлении злу насилием", а как "герой к ужасу зла" (сравни в связи с этим слова Вишны, который всегда появляется в мире для уничтожения преступника). Но в Беовульфе уже проявляется некая сентиментальная нотка. Если для более древних германцев счита­лось бесчестием вернуться с поля боя без вождя и властелина, жалкое поведение "последователя" Христа в Гефсиманском саду (что и для ав­тора Телианда" показалось неприятным) здесь уже потеряло свою яр­кость. Свита Беовульфа, почувствовав приближение его смерти, поки­дает его, кроме одного преданного воина! Эта совершенно ненорди­ческая слабовольная черта была, разумеется, возмещена сознательной похвалой чести: "Ни одно событие не может ослабить у благородного человека любовь крови", "Нам всем угрожает конец этой жизни: поэ­тому кто может, пусть завоюет себе славу до смерти!" Наконец, бес­честно и вероломно бежавшие были подвергнуты опале.
Теперь всему вашему роду будет отказано
в мече и в пожертвованиях казны,
в Родине и в пользовании наследственными
должностями: должен быть правым в жизни
каждый, когда аристократы видят
вдали ваше бегство, это бесславный поступок.
Для дворянина смерть лучше,
чем позорная жизнь.
И германский рыцарь позволяет себе бесславные поступки в со­стоянии слабоволия и при прорыве низменных инстинктов, но если он после этого их возмещает, признает их и принимает на себя послед­ствия, то мы это поймем скорее, чем трусливое поведение первого апостола. Даже такая зловещая фигура как Хаген нам представляется значительно крупнее по сравнению с Петром. Хаген отказывается от своей чести, служа чести короля и умирает в конце концов твердо и стойко. Болтливый же Петр отрекается от своего господина трижды при первом же испытании; и только один порыв его вызывает симпа­тию, когда он обнажает меч (что автор "Гелианда" описывает с замет­ным облегчением), что показательно затмевается последующей трусли­вой ложью. Церковная традиция напрасно старается сделать из Петра героя. Благочестивый же автор "Гелианда" пытается объяснить пове­дение учеников в Гефсимане их заботами, потому что иначе их сон показался бы его саксонцам бесчестным и потому непонятным:
... Рожденный богом нашел их в беспокойном сне, на сердце у них было тяжело, От того, что любимый господин их оставил.
Развитие рыцарства до рыцарского сословия началось уже при Конраде II и сохранилось вплоть до XIV века. Рыцари считали себя "детьми империи" и были обязаны защищать императора и империю от внепших врагов. Этот факт дал им право на существование как сословию, он привел к единому понятию рыцарской чести, которое представляет собой сословное выражение идеи чести, впервые связан­ное с землей и с высшей целью. После почти полного субъективизма викинга и древнегерманского вождя со своей свитой, большой народ­ный слой был тем самым настроен на духовный центр всей расы. Обряды вручения меча, опоясывания, а затем рыцарский удар символи­зируют внутренний подъем и облагораживание. И пусть более позднее рыцарство в результате своих застывших форм и шаблонной изоляции кажется островком древности в обновляющейся жизни граждан, даже разбойничьи набеги рыцарства, ничем не занятого в мирный период, представляют собой несколько радующую картину. Таково положение вещей, сохраняющих в себе воплощение лучшей идеи, но остается факт, что до сегодняшнего дня словом "рыцарский" обозначают чело­века, который при помощи силы вступается за своего ближнего и уме­ет хранить честь.






5
Папа в качестве апостола. — Папский хаос в IX, X и XI веках; Стефан VI, Георгий III, Бонифаций VII, Бенедикт XI, Григорий VI. — Германские кайзеры как спасители пап­ства и защитники образования и цивилизации. — Отто I и германская национальная Церковь; Отто III. — Клюниа-цензы как вспомогательное средство Церкви. — "Долговеч­ность" Рима; Конфуций, Лао-Цзи.

Само собой разумеется, что римская система стремилась вос-
пользоваться услугами этого рыцарства, что, между прочим, нашло
свое выражение в обряде вручения меча. Сразу же, в начале десяти
своих клятвенньгх обещаний, рыцарь обязуется служить религии, затем
защищать угнетенных и только в конце - повиноваться императору^
Таким образом, пусть формально, но устанавливается то влияние, кото-
рое осуществлялось раньше. Некоторые благочестивые историографы
ттытались даже само основание рищъргтъ приписать Риму (как его
догмы Христу), причем основателем рыцарства был объявлен Григорий
VII. Это происходит, конечно, только с намерением даже причины вы-
ражения антиримской идеи приписать папе и сделать их зависимыми
от него, естественно, с разными последствиями для современности.
Так, например, историк Эфрёрер может нам совершенно точно пове-
дать, как рыцарская идея произошла от святого Рима, чтобы потом
откровенно раскрыть его замыслы-. "Только вследствие силового воз-
действия, которое Церковь оказала при помощи деятельности Григория VII на воинское сословие христианских империй Запада и прежде все­го романских, рыцарство достигло своего полного содержания как институт или корпорация, которая поставила перед собой задачу при помощи специальных обязательств поставить героизм солдата на служ­бу религии". Слава, честь, клан, народ, император и империя рассмат­ривались и рассматриваются, таким образом, представителями римской системы только как наименования и мелочи; целью фальсифицирован­ного наместниками Христа рыцарства оказывается только служение папе. Это совершенно четко определило неизменную политику рим­ской Церкви, и, действительно, гипнотизирующим проповедям удалось пролить реки крови во имя властолюбивой Церкви в безумных крес­товых походах, "поставить героизм на службу религии", подчинить честь "любви". "Iper und Arras" - кричали фламандцы, "Husta heya Beyerlant" - звучал боевой клич баварцев. Этому Рим не мог помешать, но розыгрыш разных интересов мог посеять междоусобицы. И это до сегодняшнего дня он рассматривает как свою жизненную задачу. Стре­мясь к самосохранению, Рим не мог терпеть сословия, обладающего сознанием народности и чести. Еще менее он терпел сознающих честь и существующих в своих рамках, и потому был вынужден сеять раздор и способствовать разложению нации.
Это входит в сущность самой безрасовой системы и никогда не изменится пока эта система существует.
Дальнейшая фальсификация истории, кажущаяся неистребимой, и сегодня еще имеет место даже в тех кругах, которые отдают себе яс­ный отчет в отношении Рима и его системы: будто бы воспитание и цивилизация, которые постепенно проникали на Запад, были следстви­ем церковной деятельности. На самом деле все было наоборот.
Преследуемый лангобардами, папа Стефан II (в 755 году) умо­ляет Пиппина о помощи и просит пригласить его в империю франков. Это происходит; Пиппин встречает его стоя, тот же, сознавая свое бессилие, уподобляется бедному апостолу Христа, покрывает себя и своих священников власяницами, посыпает голову пеплом и молит ко­роля на коленях о помощи римскому народу. С этого времени Фран­ция рассматривает себя старшей дочерью Рима (благоразумно отказав­шись, однако, со времен Хуго Капета от соблазнов римского титула). Тот же папа противится бракосочетанию Карла Великого с лангобард-кой. Он пишет, что Карл не может осквернить "благороднейший коро­левский род" франков кровью лангобардов, "вероломным и дурно пах­нущим образом", и призывает в противном случае обрушить на Карла
"вечный огонь". Но так как эта угроза на императора не подействова­ла, благочестивый отец сам заключает в дальнейшем союз с "вонючим" королем лангобардов.
Во времена, когда считалось, что от Рима духовность распрос­траняется по всему миру, на самом деле воцарялась полная бездухов­ность. В 869 году в голову папе Стефану VI приходит мысль извлечь из могилы разложившийся труп своего предшественника, приговорить мертвого на синоде, как незаконно занявшего место к смерти, отру­бить разложившемуся трупу как "клятвопреступнику" три пальца и по-зволитъ римскому народу утопить его. После этого папы сменяют друг друга, свергают друг друга, заключают друг друга в тюрьму, пока Гергий III не взошел на "престол Петра" по левую руку от своей на­ложницы Марозии. Эта женщина вместе со своей матерью Теодорой заручается поддержкой влиятельных епископов в качестве любовников и опоры своей власти. Когда с Гергием было покончено, Марозия сде­лала папой своего сына под именем Иоанна XI. Против этого возму­тился ее первый сын и сокрушил власть своей матери. После его смерти папский престол занял его сын под именем Иоанна XII. И в дальнейшем обстановка была не лучше. В 983 году изгнанному папе Бонифацию VII удалось посадить в тюрьму своего конкурента по "представлению" Иисуса Иоанна XIV, где тот и умер. Но и Бонифаций недолго тешился тиарой, он был изгнан королевской аристократией и госпожой Теодорой, как уже говорилось, славной матерью чрезвычай­но усердной потаскухи Марозии, внук которой Кресценций младший стал властителем Рима, который распродал папский престол диким со­зданиям. В 1024 году папский престол занял человек, который до того никогда не был священником. Он купил себе представительство Бога и назвал себя Иоанном XIX. Далее папой под именем Бенедикта IX был избран десятилетний графский сын. Так как он слишком рано предался всем мыслимым порокам, он даже римлянам показался обузой; и они выбрали нового наместника Христа, который назвал себя Сильвестром Ш. Новый папа, однако, очень скоро испугался опасностей, связанных с исполнением этой должности, и предпочел продать ее за 1000 фун­тов Григорию VI, чем морально возмутил изгнанного Бенедикта и тот снова выразил претензию на престол Петра. Честный кардинал Цезарь Барониус назвал обоих пап просто "распутными жеребцами". Этот скандал закончился только тогда, когда вмешался император Генрих III.
Такова была обстановка в X и XI веках, которую должен знать любой немец, но которую с одной стороны лживая, а с другой сторо­ны трусливая историография замалчивала. Именно в это время нача­лось объединение немцев при Генрихе I, сознательная попытка нацио­нального подъема и культивирования при Отто I Великом. В религии Огго усмотрел душеобразующий и облаюражиьающий момент. Благо­даря ему, немецкому рыцарю, епископы получили большое влияние, вернули себе княжеские титулы и распространяли духовные знания, способствовали развитию ремесел, промыслов и земледелия. Руководи­мые и охраняемые императором, не папой, расцвели первые культур­ные центры в Кведлинбурге, Райхенау, Херсфельде.. Папы же, напро­тив, тех, кто предостерегал, посылали на казнь, как Хадриан IV, кото­рый приказал удушить и сжечь Арнольда фон Бресциа, когда услышал о его проповеди о покаянии*.
В основе стремлений Отто I несомненно лежала идея герман­ской национальной Церкви, которая, казалось бы, умерла вместе с уто­нувшими готами. На этом основании он установил порядок, по кото­рому священники назначались бы помещиками: но это побудило его также подчиниться папству: римляне должны были поклясться в том, что они не будут избирать папу без согласия короля. Отто III назна­чил своей властью двух пап. Аналогичным образом очищал папство Генрих III. В великом конфликте между епископом Виллигисом фон Майнцем против римского антинародного централизма находились все немецкие епископы, сознательно отвергая папу, который, наконец, должен был уступить. Тогда в Германии свободы было больше чем в 1870 и 1930 годах!
* Я не Moiy здесь останавливаться на подробностях. Следует отметить еще только то, что папы получали определенные н|юцспты с домов терпимости, которые Павел И (1464­1471) сделал постоянным источником доходов. Спкетпи TV получал ежегодно но 20 ООО золотых .тукатои с публичных домов. Священники должны были платить за своих сожи­тельниц, ощжделенную таксу, тогда как Ватикан награждал своих чиновников талонами в бордели. Спкстнн TV раз|>сшал за определенную плату любовь с мальчиками. Иннокентий VIH должен был содержать 16 детей. По Александр VI заявил, что нала стоит выше ко­роля, так же как человек выше животного. Поптому он приказал убить дюжину еписко­пов п кардиналов, которые казались ему опасными. За 300 000 "золотых дукатов папа Александр VT устранил н|ютспдента па турецкий трон Дшема и присвоил себе со спо­койной совестью деньги, "неверного" султана. В 1501 году Александр VT назначил своей заместительницей свою дочь Лукрецию.
Значительному усилению папства способствовали клюниацензе-ры, которые собирались создать организации, выходящие за государ­ственные рамки и управляемые только папой. Это движение хоть и ставило целью реформу опустившегося монашества, но очень скоро проявило свою негерманскую точку зрения на духовность. Практико­вавшиеся до сих пор покаяния против грешной чертовой плоти, на ко­торые германцы смотрели со смехом, лишились своей прежней пошлой формы и превратились в хитрое мучение души (как бы предтеча
Германский император вытащил папу из болота, возвеличил его и облагородил его слуг. Снова усилившийся при этом римский универ­сализм, конечно, использовал эти силы и обратился - как обычно - к доказуемым фальсификациям ("Константиновы дары" и "Исидоровы декреталии"), чтобы установить власть папства над императором, как обусловленную волей Бога, и заменить централизмом епископство. Эта борьба велась с использованием всех имеющихся в распоряжении средств: вассалов натравливали на императора, объявили даже цер­ковный спор против непокорных епископов. Это была "благодар­ность" Рима.
С особым пристрастием римские историографы превозносят долговечность существования папства как доказательство его "божес­твенного назначения". Но тот, кто знает, что Рим установлением своей власти прежде всего обязан императорской власти, а своим духовным влиянием только внутреннему величию таких благочестивых аристо­кратических умов как Франц фон Ассизи, Альбертус Магнус, мастер Эккехарт, тот по этому поводу будет иметь, по-видимому, другое мнение. В остальном долговечность организации сама по себе не мо­жет быть мерилом ее внутренней ценности. Здесь дело только в типе сил, которые ей обеспечили длительность существования. В конце концов египетская культура была намного старше римской Церкви;
иезуитства). Для определенных частей монастыря клюниацензеров дей­ствовал строгий обет молчания, всякое веселье было запрещено, друж­ба не допускалась. Доносительство было объявлено благим долгом, виноватые получали наказание, лишающее чести. Эта противоестес­твенная форма воспитания происходит, очевидно, от той лигурийско-восточной расы, которая помимо прочего населяла и юго-восточную Францию до прихода туда нордического человека. Но это растаптыва­ние собственной души, это внутреннее самооскопление и мания подчи­нения чуждым демонам и мистическим силам показывают нам римскую Церковь в теснейшем взаимодействии со всей неарийской кровью и с группами разложившегося населения. Поэтому не случайно "реформа" клуниацензеров пустила корни в восточно-расовой части Лотарингии. Против этой болезни души сразу выступил архиепископ Арибо фон Майнц, поддержав сознающего свою власть Конрада II. На севере почти одновременно заговорила старая кровь: епископ Адалберт фон Веттин поставил перед собой цель создать германскую национальную Церковь. Слово "немецкий" впервые стало всенародным достоянием, монахи римской Церкви разыскивали теперь еще оставшиеся, почти уничтоженные духовные ценности своего народа.

мандарин насчитывает больше известных предков по сравнению с па­пой, Лао-Цзы и Конфуций жили 2500 лет назад, но правят еще и сегодня. И потом немецко-римская императорская власть закончилась всего лишь какую-то сотню лет тому назад. Наступает время, когда па­па станет тем, кем он должен был быть: главой итальянской нацио­нальной Церкви (спор между националистическим фашизмом и Вати­каном, надо надеяться, ускорит осуществление этой необходимости). Папство должно было создавать свое господство (независимо от того, что на так называемом престоле Петра сидело некоторое количество действительно великих мужей) при условии духовного порабощения и расового разложения народов с германским характером. Из свободных великих душ, которые еще с XI по XIV века подарили себя Риму как освященной ими идее, Ватикан черпал оружие порабощения. Со вре­мени усиления иезуитства, со времени тридентинского собора Рим был обусловлен низкой расой и одновременно как бы застывшим. Грязная "теология морали" святого Альфонса фон Лигу ори с одной стороны, лишение чести через иезуитство с другой, обусловили то, что со времени уничтожения религии мастера Эккехарта все действительно великое, относящееся к европейской культуре, берет начало в анти­церковном духе, от Данте (который еще в 1864 году был четко про­клят в том числе и за то, что назвал Рим клоакой) и Джотто (Giotto) до Коперника и Лютера; не говоря уже о немецком классическом искусстве и нордических живописи и музыке. Все, что раболепие называет "любовью", собралось под властью Рима, все, к чему стремились честь и свобода души, все сознательно отмежевалось от римского духовного мира.

Б

Освобождение бюргерства в XVI веке. — Ганза. — Бранден-бург-Пруссия как система воспитания. — Фридерицианский офицер. — Масонская гуманность как противостоящая Риму Церковь. — Гуманность, демократия, освободительные войны, империя Бисмарка. — Рабочее движение как нравственный протест. — Международный коммунизм. — Маркс как капиталист. — Жертва в марксистской системе в той же роли, что и любовь в римской. — От сословной чести к чести национальной.

Рыцарское сословие в XV и XVI веках потеряло свое значение. Но понятие чести, которое оно культивировало, пробудилось в других сословиях. Именно житель замка освободился от замка, построил свои города и церкви, занимался ремеслами и торговлей, собирался в мощ­ные союзы, пока, наконец, Тридцатилетняя война не положила конец

То, что германское понятие чести воплотилось даже в торговце, когда тот, будучи предоставлен сам себе, мог действовать без восточ­ных посредников, показывает Ганза. Первоначально прозаический ку­печеский целевой союз по защите торговли, он протянул в дальней­шем далеко свои руки. Союз не только торговал, но и строил, основы­вал, колонизировал. Руины Новгорода и Висби говорят также громко о нравственной силе, как и ратуши Брюгге, Любека, Бремена. Более 75 городов заключили между собой союз по защите, который по своей внутренней сущности имел задачу, в противовес императорскому бес­силию, создать немецкий центр власти. Но прежде чем подобные идеи смогли твердо стать на ноги, разразилась величайшая катастрофа гер­манской истории. И с тем же результатом, какой имели войны с гуге­нотами во Франции, характер немецкого народа изменился. Если в на­чале XVI века Германия, несмотря на жалкую власть императора имела гордое крестьянство и продуктивное бюргерство, то тридцать кро-вавьгх лет (которых папе Иннокентию X все еще было недостаточно) истребили лучшую кровь Германии, бесчисленные чужеродные толпы из враждебных государств испортили расу, целое поколение выросло в обстановке грабежей и убийств. Одна Бавария насчитывала 5000 поки­нутых крестьянских дворов, сотни цветущих городов лежали в руинах, почти две трети германского народа были истреблены. Не было боль­ше искусства, не было больше культуры, не было больше характера. Бесчестные князья грабили убогий народ, а эти "верноподданные" тупо и безучастно позволяли это делать. И тем не менее германская кровь поднялась против деградации Габсбургов и французской угрозы. Та кровь Нижней Саксонии, которая когда-то пришла на Западную Двину, оказала сопротивление всему разрушению сверху и снизу. Как многоо­бещающий призыв и сегодня в наших ушах звучат трубы фербеллинов и голоса великих курфюрстов, деятельность которых дала начало вос­становлению, спасению и возрождению Германии. Можно как угодно критиковать Пруссию, но решительное спасение германской сущности останется навсегда делом ее славы. Без нее не было бы немецкой культуры, не было бы вообще немецкого народа, самое большее - бы­ли бы эксплуатируемые миллионы для жадных до добычи соседей и алчных церковных князей. Не случайно именно сегодня, в период но­вого страшного срыва в пропасть, в сияющем блеске встает образ Фридриха Великого, в нем концентрируются - несмотря на его чело­вечность - все те ценности характера, за господство которых страстно ведут борьбу лучшие представители Германии: личная храбрость, не­преклонная решительность, сознание ответственности, проницательный ум и осознание чести, что еще никогда не объявлялось с таким мисти­ческим величием путеводной звездой всей жизНи. "Как может князь пе­режить свое государство, славу своего народа и собственную честь?", -спрашивает он свою сестру 17 сентября 1757 года. Никогда несчастье не заставит его струсить, напротив: "Никогда я не покрою себя позо­ром. Честь, которая на войне сто раз заставляла меня ставить жизнь на карту, позволяла мне сопротивляться смерти при более мелком по­воде." "Про меня нельзя сказать, - подчеркивает он дальше, - что я пережил свободу моего отечества и величие моего дома". "Если бы у меня было бы больше одной жизни, я бы пожертвовал ею в пользу отечества", - пишет Фридрих 16 августа 1759 года Д'Аргенсу после страшного поражения. "Я думаю не о славе, а о государстве". "Моя не­изменная верность по отношению к отечеству и честь заставляют меня предпринимать все, но надежда ею не управляет", - говорилось нес­колько дней спустя. И Луизе Доротее фон Гота он признается в пи­сьме: "Может быть, наступил час судьбы Пруссии, может быть, придется пережить новую деспотичную империю. Я не знаю. Но я ручаюсь, что это наступит только после того, как прольются реки крови, и что я не увижу мое отечество в цепях и позорное рабство немцев". И снова Фридрих пишет Д'Аргенсу (18.9.1760): "Вы должны знать, что нет необходимости в том, чтобы я жил, важно, чтобы я вы­полнил свой долг" и (28.10.1760): "Никогда не узнаю я мгновения, кото­рое бы вынудило меня заключить невыгодный мир". "Или меня похо­ронят под обломками моего отечества, или... положу конец самой моей жизни... Этому внутреннему голосу и требованиям чести я позво­лял управлять собой в моих действиях и собираюсь это делать и впредь"*.
Если Фридрих Вильгельм I олицетворял бюргерскую честность и самоограничивающее благоразумие, то Фридрих II был символом всего героического, что, казалось, прошло и погибло в крови, грязи и нуж­де. Его жизнь - это самая настоящая, величайшая история Германии, и жалким негодяем покажется тот немец, который образ Фридерикуса попытается исказить злобными замечаниями.
Но лишь немногих он смог сформировать как личности. Несмо­тря на его огромный мирный труд, широкие массы народа были гру­бы, не имели культурных традиций, выродились, были обезьяноподоб­ными, непрусскими, ненемецкими. С неохотой они позволяли воздей­ствовать на себя культивируемому им образу мышления, и сам Фридрих - управлению которого Кант посвятил свою "Критику чистого разума" - не находил духовности в германской культуре, противостоя­щей французской культуре, так что его любовь к французской литера­туре проложила путь к победе неофранцузскому миру идей, который в форме идеи любви, в форме учения о гуманизации, сковывал органич­ные силы Пруссии, в которой еще не полностью проснулось сознание, и обусловил в дальнейшем неспособность противостоять войскам французской революции.
Новое учение о гуманности было "религией" масонов. Оно до сегодняшнего дня представляло собой духовные основы универсалист­ски-абстрактного образования, исходный пункт всех эгоистичных про­поведей блаженства, оно (уже в 1740 году) высказало и политическое ключевое слово последних 150 лет: "свобода, равенство, братство" и родило хаотическую, разрывавшую народы "гуманную" демократию.
* В :>roii связи я |к!ко.мсн,чу1С> отличное издание Рихарда Фестсра "Фридрих Великий, письма и сочинения" в двух томах. Лейпциг, 1927 г., которое отличается отделением, симот важного и грандиозного от многого другого.
В начале XVIII века в Лондоне встретились мужчины, которым профессиональные споры в рамках существующей до сих пор "религии любви" частично стоили народа и отечества, и основали в период ди­кого времени "Союз человечества по развитию гуманности и братства". Так как- этот союз признавал только "человека", то с самого начала не было сделано различий ни по расовым, ни по религиозным признакам. "Масонство - это союз человечества по распространению принципов терпимости и гуманности, в стремлениях ордена которого еврей и ту­рок могут принять такое же участие как и христианин". Так звучала принятая в 1722 году конституция. Идея гуманности должна составлять "принцип, цель и содержание" масонства. Оно - согласно Фрайбургско­му ритуалу - шире, чем все Церкви, государства и школы, чем все со­словия, народы и национальности; так как оно распространяется на все человечество. Так еще сегодня германская ложа поучает нас*. Римская Церковь и масонская антицерковь, таким образом, едины в уничтожении всех барьеров, которые были созданы духовным и физи­ческим образом. Обе призывали своих последователей во имя любви и гуманности, во имя безграничного универсализма, но церковь требует полного порабощения, подчинения в рамках ее действия (каковые, ко­нечно, должна составлять вся Земля), в то время как антицерковь про­поведует беспредельное уничтожение границ, страдание и радость отдельного "человека" делает критерием своего суждения, что следует рассматривать как причину сегодняшнего положения, когда все богат­ство индивидуализма стало, по крайней мере, достоянием демократии и получает в ней высшее положение в общественной жизни.
* Р.Фишер. "Пояснение к катехизисам масопстна". Ленпцпг, 1902 г. Более подробно у Л.Ро:к'пГх'р/<1 "Престпглепия масонства" и "Церковь .масонов. Мировая политика"" Мюнхен, 192J и 1929 гг.
Это анатомистическое мировоззрение было предпосылкой для политического учения демократии и экономического догмата веры принуждения в связи с необходимостью свободной игры сил. Таким образом, все силы, которые добиваются ослабления государственных, национальных, социальных связей, должны постараться эту философию масонов, а следовательно, и союз человечества, подчинить своим инте­ресам. Мы видим здесь, как международное еврейство инстинктивно и одновременно с сознанием превосходства пустило корни в масонских организациях. Хотя расовая сущность в "союзе человечества" инстин­ктивно защищалась так же, как и при попытках Церкви истребить гер­манский тип, но, тем не менее, можно легко доказать, что в то время, когда нордический человек боролся против Рима, слепой Годр нанес ему, ничего не подозревая, смертельный удар сзади: масонство стало политическим мужским союзом в Италии, Франции, Англии и руко­водило демократическими революциями XIX столетия. Его "мировоз­зрение" подтачивает год за годом основы всей германской сущности. Сегодня мы видим, что деятельные представители международных бирж и мировой торговли почти всюду играют руководящую роль в управлении благословенной "Церковью". Все во имя "гуманности". Ли­цемерие сегодняшних эксплуататоров мира безусловно более унизи­тельно, чем те попытки порабощения, которые во имя "христианской любви" так часто повергали Европу и смятение и хаос. Благодаря про поведи гуманности и учению о равенстве человека любой еврей, негр, мулат мог стать полноправным гражданином европейского государства; благодаря гуманной заботе о каждом в отдельности в европейских го­сударствах на каждом шагу встречаются роскошные заведения для не­излечимых больных и умалишенных; благодаря гуманности и прсступ-ник-рецидивист считается несчастным человеком без учета интересов всего народа, при первой возможности его снова выпускают в общес­тво и не препятствуют его способности к размножению. Во имя гуман­ности и "свободы духа" грязным журналистам и каждому бесчестному мерзавцу позволяют сбывать всякую порнографическую литературу; благодаря гуманности негры и евреи проникают путем заключения брака в нордическую расу, и даже занимают важные посты. Эта гуман­ность, не связанная с расовым понятием чести, сделала неслыханную лживую сущность бирж уважаемой профессией наряду с другими. Эта организованная преступность во фраке и цилиндре почти самовластно определяет сегодня на экономических и экспертных конференциях продолжающийся десятилетиями подневольный труд миллионов людей.
На поводу у этой масонской демократии тащилось тогда все марксистское движение, которое искажало первые проявления здорово­го протеста рабочего класса и все социал-демократические партии при помощи еврейских денег, еврейских вождей и еврейской частично ин­дивидуалистской, частично универсалистской "идеологии" поставило на службу биржам. Промышленный рабочий XIX века, обманутый относи­тельно своей судьбы, внезапно вырванный с корнем, лишенный воз­можности оценить все масштабы, поддался заманчивым проповедям ин­тернационала пролетариата, поверил в то, что в результате классовой борьбы, т.е. путем разрушения половины своего собственного тела, можно стать "свободным", предвкушая возможность захватить власть, потерял голову и прикрыл все это внешним лоском "гуманности". Сегодня этоь безумие лопнуло, и марксистское руководство страшного надувательства было разоблачено среди упорно сражающихся, полных сил и готовых к борьбе слоев общества*.
- * Л. I'nM'itfJeps. "Международная денежная аристократия и со i-qciw.ictuo it рабочем дин-жеини всех стран". Мюнхен, 1925 г.
Парадокс как демократии, так и марксистского движения заклю­чается в том, что они действительно представляют самое грубое, самое бесчестное материалистическое мировоззрение и сознательно подпиты­вают все инстинкты, которые могли бы способствовать разложению,
Как неукротимая сила природы действует сегодня в немецком народе дух Фридриха Великого. Все, что в экстазе торжествующего недочеловека противостояло самому себе, увидело свое свободное от ишаков стремление, воплощенное в борьбе старого Фрица за свободу, начертанное твердым грифелем, который описал германскую сущность, пробившись через все завесы времени. И наряду с этим величием во­зникает непостижимый трагизм, который заключается в том, что воз­можная для великой личности свобода духа подверглась влиянию мел-необходимого воспитания стремилось выйти самооформившимся, отда­ла во власть французской демократии, сверкающей внешним блеском интеллектуальной мишуры. Наполеон застал Пруссию, выданную косе и просвещению. И она рухнула, потому что мыслила не как Фриц, а па­цифистски и либерально. "Мы почили на лаврах Фридриха Великого", -писала позже королева Луиза своему отцу. Но из этого поражения возникла, наконец, идея древней Германии. Честь Пруссии стала делом Германии. Гнайзенау и Блюхер, Шарнхорст и Ян, Арндт и Штайн - все они были воплощением старого осознания чести и всю жизнь вы­сказывали это подобно самой королеве Луизе, которая стремилась сде­лать все, чтобы смягчить участь своего народа, но только не то, что шло против чувства чести.
Мы все это знаем или должны знать так же, как студенческие корпорации, которые в то время развернули свои знамена и потом
но в то же время клянутся в своем сострадании, своей любви к угне­тенным и эксплуатируемым. С умом они взывают к духовной жерт­венности пролетариата с тем, чтобы сделать его внутренне зависимым от своих вождей. Мы видим здесь, что в марксизме идея жертвы и "любви" играет ту же роль, что и в римской системе. Точно так же понятия крови и чести вожди марксизма высмеивали и издевались над ними, пока эти неистребимые идеи не стали известными среди ра­бочего класса. Сегодня, наконец, заговорили о "пролетарской чести". Если эта идея распространится, то значит не все потеряно, так как, высоко ценя понятие чести вообще, немецкий рабочий класс сумеет также избавиться от своих бесчестных марксистских вождей. Если за­тем это понятие чести сословия сформируется в идею национального учения, то прозвучит первый удар колокола германской свободы. Но это будет возможно только тогда, когда все трудящиеся немецкого на­рода создадут фронт против всех продавшихся экономике, прибыли и бирже, несмотря на то, что этот факт прикрывается личиной демо­кратии, христианства, интернационализма, гуманности.
Потому что Версаль 1871 был политическим соглашением без мистического, мировоззренческого содержания. Безусловный элемент великогерманской идеи, который объясняет смелость высказывания о том, что если короли не хотели возвеличивания народа, их следовало прогонять; который поставил короля Пруссии перед выбором подпи­сать воззвание "К моему народу" или уйти в Шпандау, этого безуслов­ного элемента у поколения после 1871 года не было. Он отдался "экономике", мировой торговле, стал масонско-гуманным, стал "насы­щенным", забыл задачу расширения жизненного пространства и рухнул под разлагающим воздействием демократии, марксизма и гуманности. Только сегодня пришел час возрождения.
Третья форма любви. — Русское стремление к страдани­ям. — Русский безличностный атеизм. — Психологизм как болезнь души. — Образы Достоевского. — Чаадаевский пессимизм. — Евангелие от русского "человечества". — Эрос (чувственная любовь), церковная любовь и отчаяние по Дос­тоевскому. — Распад как освобождение русского человека.
Христианско-церковное смирение и масонская гуманность были двумя формами, под которыми проповедовалась идея любви в качестве высшей ценности человеческих групп, управляемых из некоторого ав­торитетного центра. При этом совершенно никакой роли не играет тот факт, что проповедники христианского смирения и либеральной гуманности этого вовсе не собираются делать; речь идет только о форме использования провозглашенной ценности. К концу XLX века идея любви вступила в третью фазу, которую нам подарил больше­визм: в русском учении о страдании и сострадании, символом которо­го являются "люди Достоевского".
поднялись на баррикады, когда дух косы и верноподданничества - ве-
чно пагубные, еще сегодня господствующие результаты Тридцатилет-
ней войны - лишили Германию высоких достижений освободительных
войн. Пока не показалось, что осуществилась мечта немцев, возникшая
на полях сражения при Метце, Марс-ля-Туре (Mars-la-Tour), св. Привате
и Седане. Показалось! _
Достоевский в своем "Дневнике" совершенно открыто высказы­вается о том, что существует "абсолютно исконная потребность" рус­ского человека в его стремлении к страданию, в беспрерывном стра­дании, страдании во всем, даже в радости. На основании этих идей действуют и живут его персонажи; в страдании поэтому заключается и сущность русской нравственности. Народ хоть и знает, что преступник действует греховно, но: "Есть невысказанные идеи... К этим скрытым в русском народе идеям относится обозначение преступников как нес­частных. Это идея - чисто русская".
Обнаружить такое сознание у человека, который "хотел жить только для того, чтобы видеть свой народ счастливым и образован­ным", было бы ужасно, что дополняется замечанием Достоевского о том, что в России нет ни одного человека, который бы не лгал. И это потому, что там могли лгать честнейшие люди. Во-первых, потому, что правда кажется русскому слишком скучной; а во-вторых, "потому что мы все стыдимся самих себя, и каждый старается представить себя чем-то другим, чем он есть на самом деле". И при всем стремлении к знаниям и правде русский все-таки плохо вооружен. Но здесь проявля­ется уже оборотная сторона покорности: безграничное самомнение. "Он (русский), может быть, совсем ничего не понимает в вопросах, ко­торые он взялся решать, но он этого не стыдится, и совесть его спо­койна. Это отсутствие совести свидетельствует о таком равнодушии по отношению к самокритике, о таком неуважении к себе самому, что впадаешь в отчаяние и теряешь надежду на нечто самостоятельное и спасительное для нации". Лейтенанта Пирогова на улице, одетого в полную униформу, бьет немец. После того, как он убеждается в том, что никто этого происшествия видеть не мог, он убежал в соседний
Достоевский - это увеличительное стекло русской души: через его личность можно понять всю Россию в ее трудном для объяснения многообразии. И в самом деле, выводы, которые он делает из своей веры, так же показательны, как его размышления при оценке состо­яния русской души. Он заметил, что эта идея страдания тесно связана с движением к потере индивидуальности и раболепию. Русский само­убийца, например, не имеет ни тени подозрения, что убиваемое "я" бессмертно. И при этом он совсем не атеист. Он, казалось бы, совсем об этом не слышал. "Вспомните более ранних атеистов: если они теря­ли веру в одно, они тут же начинали страстно верить в другое. Вспомните веру Дидро, Вольтера... У наших полная tabula rasa; да и за­чем здесь упоминать Вольтера; просто нет денег, чтобы иметь возлюб­ленную и больше ничего".
переулок, чтобы в тот же вечер в качестве героя салона знатной дамы сделать ей брачное предложение. Она ничего не узнала о трусости своего возлюбленного: "Но думаете, она не приняла бы его предложе­ние в противном случае? - Безусловно, она быего приняла".
Несколько русских едут по железной дороге вместе с Юстусом фон Либигом, которого однако никто не знал. Один из них, ничего не понимая в химии, начинает разговаривать с Либигом на эту тему. Он говорит красиво и долго до своей станции, затем берет свои вещи и, гордый и величественный, покидает купе. Остальные русские ни на момент не сомневаются в том. что в споре победил шарлатан.
Это самоунижение (связанное с внезапным самомнением) Досто­евский относит к 200-летнему отвыканию от самостоятельности и к 200-летнему оплевыванию русского лика, которое привело русскую со­весть к катастрофической покорности. Мы выскажем сегодня другое суждение: это нечто нездоровое, больное, чуждое, что перечеркивает постоянно все стремление к возвышенному. Психологизм является следствием не сильной души, а полной противоположностью этому, знаком уродства души. Как раненый постоянно ощупывает и исследует свою рану, так и душевнобольной исследует свое внутреннее состоя­ние. В русской идее страдания и покорности заключается самое силь­ное напряжение между ценностями любви и чести. Во всей Западной Европе честь и идея свободы всегда пробивались, несмотря на костры инквизиции и интердикт. У "русского человека", который к наступ­лению XX века стал почти евангелистом, честь как формирующая сила вообще не выступала. Митя Карамазов, который своего отца бил но­гами, чтобы потом смириться, вряд ли был знаком с этим понятием. То же можно сказать о размышляющем Иване и старце Зосиме (один из прекраснейших образов русской литературы), не говоря уже о са­мом старшем Карамазове. Князь Мышкин прекрасно играет болезненно идиотскую роль человека, представляющего собой личность, до конца. Рогожин отличается необузданной страстностью, европейского центра нет и у него. Раскольников лишен внутреннего веса, Смердяков, в конце концов, является сосредоточием всего рабского, без всякого стремления к духовным вершинам. К ним присоединяются все те жестикулирующие студенты и больные революционеры, которые ночи напролет ведут долгие разговоры и споры, не зная в конечном итоге, о чем они вообще спорили. Это признаки испорченной крови, отрав­ленной души.
Когда-то Тургенев искал для героя романа образец силы и пря­молинейности. Не найдя такового, он выбрал болгарина, которого он назвал Инсаровым. Горький опустился на дно общества, изобразил бродяг без воли и верь;, или с такой верой, которая едва мерцала, по­добно фосфоресцирующему свету от гнилой древесины*. Андреев по­пал к человеку, который получал пощечины, и они все подтвердили горькое признание Чаадаева о том, что Россия не относится ни к Западу, ни к Востоку, что она не имеет твердых органичных традиций. Русский, единственный в мире, кто не внес ни одной идеи в множес­тво человеческих идей и все, что он получил от прогресса, было им искажено. Русский хоть и движется, но по кривой линии, которая не ведет к цели, и он подобен маленькому ребенку, который не умеет думать правильно**.
Это признание таилось, как было установлено, и у Достоевско­го, недостаток личностного сознания признавался им отчетливо. Но из мучительного стремления подарить миру нечто самостоятельное возни­кло его "всеобъемлющее человеколюбие", которое, по-видимому, дол­жно было означать то же самое, что и русская культура. Россия - это страна, которая сохранила в своей груди истинный образ Христа, предполагая однажды, когда народы Запада Собьются с пути, вывести их на новый спасительный путь. Страдающее, терпеливое человеколю­бие является пророчеством для грядущего "слова" России.
* Л/. Горький. "В людях".
** Очеш. интересно отозвался о русском несколько десятилетии назад Виктор фон Хеп: "Россия - страна вечных перемен п совершенно иекопсерватпвна, и страна ультраконсер­вативных обычаев, где живут исторические времена, к не расстается с обрядами п под­ставлениями как бы к зтому ни относились. Современная культура здесь - внешний лоск, она развивается волнообразно, порождает отвратительные явления; то что сохранила давняя традиция в отношении товаров, обычаев, инструментов п т.д., придумано солид­но, разумно, с умом п с умением используется." и в другом месте:
"Они не молодой парод, а старый - как китайцы. Все их ошибки - лто пс юношеские недоработки, а вытекают из астенического истощения. Они очень стары, .щювпп, консер­вативно сохранили все самое старое п не отказываются от ист. По их языку, их суеве­рию, их праву наследования и т.д. можно изучать самые древние в[»смепа. Они бессо­вестны, бесчестны, подлы, .легкомысленны, непоследовательны, пс имеют чувства само­стоятельности, по только в навязанных формах культуры, которые требуют развитой, самостоятельной субьсктиииости; ио неизменно нравственны, тверды, надежны, когда речь идет об их собственном древнеазпатском примитивном образе жпзпп. Они постоян­ный парод. ТакоЛ народ, по глубокому наблюдению Гёте, владеет техникой религии. И в древнерусских отгадслях техники они действуют солидно во всем, где не требуется креп­кой, основанной па самой себе индивидуальности, а требуется совместное производство, согласно унаследованным н предписанным каждому правилам; тогда они работают как бобры, муравьи, пчелы. Вся св|юпспекая промышленность в России до смешного убога; все рассчитано только напоказ, па одни момент, непрочно, приукрашено, все по новей-том высочайшим образцам на детский манер п в высшей степени nctnitcpmr-nun, грубо. с безвкусным подражанием", (///tr.wu/f. "Виктор Хеп, биография". 1894 г.)
Сегодня ясно, что отчаянная попытка Достоевского в познании души человека, аналогична поведению русского, которое он противо­поставил Юстасу фон Либигу; сломанной, лишенной личности души, которая берет на себя смелость наставлять мир на путь истинный.
То, что древнегреческую любовь обозначают одним словом с так называемым христианским учением, и что Достоевского и Платона упоминают на одном дыхании, было злым роком. Эрос древней Греции отличался душевной полнотой, постоянно связанной с естественным чувством, а божественный Платон - это совсем другая фигура, чем его изображают теологи и профессора. От Гомера до Платона природа и любовь были едины, так же как и высшее искусство в Элладе остава­лось связанным с расой. Церковная "любовь" не только противопоста­вила себя всем идеям расы и народности, но и вышла далеко за рамки этого. "Святой" Зенон сказал в IV веке после P. X.: "Величайшая слава христианской добродетели заключается в растаптывании природы".
Достоевский имел успех у всех европейцев, которые находились в состоянии усталой расслабленности, у всех полукровок духовности большого города - и без учета его антисемитского мировоззрения - у еврейского мира писателей, которые в пустом пацифизме Толстого увидели еще одно благоприятное средство для разложения Запада. Ху­дожественная сила Достоевского бесспорна (смотри в этой связи вто­рую книгу), спорить можно о созданных им образах как таковых и о его окружении, которое отражено в его книгах. "Человечным" с этого времени считалось все больное, сломленное, загнивающее. Униженные и преследуемые стали "героями", эпилептики - проблемами глубокого человеколюбия, такими же неприкасаемыми, как юродивые обленивши­еся нищие Средневековья или Симон Стилитес (Stylites). При этом че­ловечность в германском понимании превратилась в свою противопо­ложность. Человечным для жителя Запада является такой герой как Ахиллес, или находящийся в творческом поиске Фауст; человечной яв­ляется сила, подобная неутомимому Леонардо; человечной является борьба, которую пережили Рихард Вагнер и Фридрих Ницше. От этого русского представления болезни, преступников в роли несчастных, дря­хлого и гнилого как символов "человеколюбия", необходимо отделаться навсегда. Даже индиец, на которого ошибочно ссылаются многие рус­ские, принимает свою судьбу как собственную вину, как вину своей прошлой жизни. Как бы не толковали это учение о переселении душ, оно аристократично и было порождено храбрым сердцем. Причитания же по поводу "власти тьмы" - это беспомощный лепет отравленной крови. Эта испорченная кровь создала себе в качестве высшей цен­ности стремление к страданию, покорность, "любовь ко всем людям" и стала враждебной природе, как когда-то побеждающий Рим, пока Евро­па до некоторой степени не смогла стряхнуть с себя аскетичный еги­петско-африканский мазохизм.
Этому тезису Церковь верно следует везде, где ей удается победить. Поругание тела как нечистого непрерывно продолжается вплоть до на­ших дней, так как национализм и расовая идея подавляются как язы­ческие. "Последователи Иисуса", поскольку благочестивые вываливали себя в золе, били кнутом, ходили с гнойниками и ранами, обвешивали себя железными цепями, как Симеон тридцать лет сидели на столпе или как святой Талелей (Thaielius) десять лет проводили, втиснувшись в колесо телеги с тем, чтобы остаток "жизни" запихнуть в тесную клетку, эти "последователи" представляли собой параллель абстрактно­му "добру" Сократа и более поздним "людям Достоевского".
Не лишенная естества "любовь", не непостижимая "община доб­рых и верующих", не "человеколюбие" с испорченной кровью издавна творчески воздействовали на культуру и искусство, а - в Элладе - пло­довитый Эрос и расовая красота, в Германии честь и расовая динами­ка. Кто не уважает эти законы, тот не способен указывать путь полно­му сил будущему германского Запада.
Светлое великое желание Достоевского, ведущее борьбу с ги­бельными силами, очевидно. Восхваляя русского человека как путевод­ную звезду будущего Европы, он тем не менее видит, что Россия выда­на демонам. Он уже знает, кто возьмет верх в игре сил: "безработные адвокаты и наглые евреи". Керенский и Троцкий предсказаны. В 1917 году с "русским человеком" было покончено. Он распался на две час­ти. Нордическая русская кровь проиграла войну, восточно-монгольская мощно поднялась, собрала китайцев и народы пустынь; евреи, армяне прорвались к руководству, и калмыко-татарин Ленин стал правителем. Демонизм этой крови инстинктивно направлен против всего, что еще внешне действовало смело, выглядело по-мужски нордически, как жи­вой укор по отношению к человеку, которого Лотроп Штоддард пра­вильно назвал "недочеловеком". Из самоуверенной от беспомощности любви прошлых лет получился эпилептический припадок, проведенный в политическом плане с энергией умалишенного. Смердяков управляет Россией. Русский эксперимент закончился как всегда: большевизм у власти мог оказаться в качестве следствия только внутри народного тела, больного в расовом и душевном плане, которое не могло ре­шиться на честь, а только на бескровную "любовь". Тот, кто хочет обновления Германии, отвергнет и русское искушение вместе с его еврейским использованием. Отступление уже имело место и здесь. Ре­зультаты покажет будущее.
в

Самоотречение Церкви от власти. — Гибель древнего нацию-папизма. — Гибель марксизма. — Современное возрождение.

Когда разразилась мировая война, даже тронутые болезнью ру-ководягдие националисты в Германии точно так же увидели судьбу не в чести, свободе и народности, не в любви, а скорее в экономике. Это отправление также должно было привести к кризису, к вскрытию на­рывов. Это случилось 9 ноября 1918 года. Последующее время доказа­ло, что все старые партии и их вожди загнили, стали непригодными к построению нового государства. Они должны были говорить о народе, а думали только об экономике; они говорили о единстве империи, а думали о прибылях; они проводили "христианскую политику" и труди­лись на свои амбары. Поэтому духовная и политическая обстановка на­шего времени такова: старая сирийско-еврейско-восточная Церковь развенчивает себя сама, исходя из догм, которые не соответствовали законам духовного строительства нордического Запада, стремясь от­странить или подчинить единственно плодотворные и создающие куль­туру идеи нордической расы - честь, свободу и долг - этот тлетвор­ный процесс уже многократно приводил к тяжелому краху. Сегодня мы признаем, что центральные высшие ценности римской и протес­тантской Церкви как негативное христианство, не соответствуют на­шей душе, что они стоят на пути органичных сил народов с норди-ческо-расовой ориентацией, они должны уступить им место и заново оценить себя в плане германского христианства. В этом смысл совре­менных религиозных поисков.
Старый национализм мертв. Возникнув однажды в 1813 году, он все более утрачивал свою безусловность, все более подвергался пагуб­ному влиянию устаревшего династизма, промышленной политики, бир­жевой политики прибылей, лишился глубины в безыдейном бюргерстве XIX века благодаря гуманитарному оболваниванию и рухнул 9 ноября 1918 года, когда его носители и представители бежали от кучки дезер­тиров и каторжан.
Старый социализм загнивает на живом теле. Рожденный как ор­ганичное стремление, он попал в руки международных болтунов и об­манщиков, предал свой душевный подъем самопожертвования благода­ря биржевым капиталистическим связям своего руководства, имеющего чуждую кровь, вступил в связь с татаро-большевистскими тлетворными центрами и снова доказал, что с материалистическими идеями никакие

органичные революции не могут привести к свободе. Марксизм загни­вает на широких равнинах России и в креслах конференций Женевы, Парижа, Локарно и Гааги... Там социалистическая идея была предана гиенам биржи без остатка.
Таким образом, сегодня рушится весь мир. Результат мировой войны означал мировую революцию и показал истинное лицо псрсгру-женного ворохом тысячелетий XIX века. Ценности, нравы и обычаи, которые еще казались живыми, исчезли, были преодолены уже внутри, лишь потерявшая ориентацию масса молится еще руинам домов старых идолов. Но на обломках поднимаются новые силы, которые казались погребенными, и все более сознательно овладевают тем, что борется за новое чувство жизни и времени. Нордическая душа снова начинает действовать от своего центра - осознания чести. И она действует тай­но, подобно тому времени, когда поклонялись Одину, когда чувствова­лась рука Отто Великого, когда она родила мастера Эккехарта, когда Бах сочинял божественную музыку, когда Фридрих Единственный ша­гал по земле. Наступило новое время немецкой мистики, миф крови и миф свободной души просыпается к новой сознательной жизни.

Мистика и действие




1
Мистика как тончайшее ответвление понятия чести. — Свобода и беззаботность души даже по отношению к богу. — Грех протестантства. — Германские религиозные общины; умерший Вотан (Один). — Мистика как германское возрождение. — Медленное созревание религиозной идеи; Иисус, Конфуций, Эккехарт.

В нордическом викинге, в германском рыцаре, в прусском офи­цере, в балтийской Ганзе, в немецком солдате и в немецком крестья­нине мы видим жизнеформирующее понятие чести в его различных проявлениях, связанных с землей. В искусстве стихосложения от древ­них эпосов к Вальтеру из Фогельвайде, от рыцарских песен до Кляй-ста и Гёте мы просматриваем появление мотива чести в качестве содержания и важнейшего для внутренней свободы закона формиро­вания. Теперь имеется еще одно изысканное ответвление, в котором мы можем проследить воздействие нордической сущности: это не­мецкий мистик.
Этот мистик стремится все больше и больше освободиться от конфликтов материального мира. Он признает инстинктивные моменты нашего человеческого существования, наслаждение, силу, но также и так называемые добрые дела несущественными для души; но чем

больше он преодолевает земные трудности, тем величественнее, бо­гаче, божественнее чувствует себя он внутренне. Он открывает чисто духовную силу и чувствует, что это его душа представляет собой центр силы, с которым, безусловно, сравнить нечего. Эта свобода и беззаботность души по отношению ко всему, в том числе к Богу, и сопротивление всякому принуждению, в том числе со стороны Бога, показывает самую большую глубину, до которой мы можем проследить нордическое понятие чести и свободы. Он является "крепостью души", той "искоркой", о которой мастер Эккехарт говорит с новым удиви­тельным восхищением. Он представляет самую глубокую, самую неж­ную и тем не менее самую сильную сущность нашей расы и культуры. Эккехарт не называет эту глубину по имени, так как чистый субъект познания и желания не должен иметь имени, не должен иметь качеств, а должен быть отделен от всех форм времени и пространства. Но се­годня мы можем отважиться эту "искорку", которая проявила себя как пожирающее пламя, назвать метафизическим подобием идей чести и свободы. Потому что честь и свобода - это в конечном итоге не внеш­ние свойства, а сущности, не имеющие пространства и времени, кото­рые образуют ту "крепость", из которой вылазку в "мир" предпринима­ют истинная воля и истинный разум. Для того, чтобы его победить или использовать как временную меру для реализации души.
Эту благую весть немецкой мистики всеми способами душила враждебная Европе Церковь, прежде чем она могла расцвести пол­ностью. Однако эта весть полностью никогда не умирала. Большой грех протестантства заключался в том, что оно вместо того, чтобы прислушаться к ней, сделало народной книгой так называемый Ветхий Завет, а еврейские письмена превратила в идолов. Теперешнее время возрождающейся готовности души прислушается (пусть даже в новых формах) к вести немецкой мистики, или оно прекратит существование под ударами старых сил до своего развития, как закончились некото­рые попытки восстановления нашей сущности после римско-еврейского отравления. К "просветленному чувству и пробужденному интеллекту",
которые мастер Эккехарт требовал от своих спутттятепей, сегодня
должна присоединиться стальная воля, достаточно мужественная, чтобы сделать все выводы из своих познаний. "Если ты хочешь иметь ядро, ты должен разбить скорлупу" {Эккехарт).
Шестьсот лет прошло с тех пор, как величайший апостол норди­ческого Запада подарил нам нашу религию, посвятил свою богатую жизнь очищению от яда нашего бытия и становления, преодолению сирийской догмы, порабощающей тело и душу, и пробуждению Бога в собственной душе, "Царства Небесного внутри нас".
В поисках нового душевного контакта с прошлым не самые худ­шие представители современного движения обновления обращаются к Эдде и родственным ей германским преданиям. Благодаря прежде всего им, наряду с фабулой, из-под мусора и пепла костров инквизиции вновь открылось внутреннее богатство наших преданий и сказок. Но германские религиозные общины не заметили в своем стремлении отыскать в ушедших поколениях и их религиозных символах внутрен­нюю опору, что Вотан как религиозная форма мертв. Он умер не от "Бонифация", а сам по себе; он завершил закат богов мифологической эпохи, времени беспечной природной символики. Его падение предви­делось уже в нордических песнях, но в предчувствии неизбежной гибе­ли богов была надежда на "сильного сверху". Однако его место занял, к несчастью Европы, сирийский "Яхве" в образе его "представителя" этрусско-римского папы. Один был и остается мертвым; а "сильного сверху" открыл немецкий мистик в собственной душе. Божественная Валгалла спустилась с бесконечных туманных далей в душу человека. Открытие и провозглашение вечной свободы души было спасительным деянием, которое защищало нас вплоть до сегодняшнего дня от всех попыток задушить ее. Поэтому история религии Запада почти исклю­чительно представляет собой историю религиозных возмущений. Истинная религия существовала в рамках Церкви только тогда, когда нордической душе не мешали способствовать ее развитию (как, напри­мер, у святого Франциска и Фра Анжелико), потому что ее отголосок в западноевропейском человечестве был сильнее.
У германского мистика на первое место сознательно - пусть да­же в одеждах своего времени - выступает новый возродившийся гер­манский человек. Не в эпоху так называемого ренессанса, не во время так называемой реформации происходит духовное рождение нашей культуры - это время не является больше внешним прорывом отчаян­ной борьбы - нет, в XIII и XIV веках идея духовной личности, идея нашей истории впервые становится религией и жизненным учением. В это время сущность нашей более поздней критической философии сознательно предвосхищается и кроме того провозглашается вечная ме­тафизическая вера нордического Запада, которая хотя и действовала в душах многих поколений, но не могла быть выпущена на волю рань­ше, чем настало для этого время. "В самых глубоких колодцах - самая высокая вода"; нашему времени было дано опуститься на самую боль­шую глубину, чтобы поднять на свет самое высокое. Будет ли оно достойно этого предначертания, зависит от него самого.
Прошло более трехсот лет, прежде чем имя Христа что-то нача­ло значить для народов Средиземноморья, многие тысячи должны были уйти, прежде чем весь Запад проникся им. Конфуций умер, когда ему доверяли немногие, только через триста лет после его смерти нача­лось его почитание, только через пятьсот лет ему построили первый храм. Сегодня ему молятся как "истинному святому" в тысяча пятистах храмах. Так и над могилой мастера Эккехарта должны были прошуметь шестьсот лет, прежде чем немецкая душа смогла его понять. Сегодня кажется, будто сумерки ушли из народа, что говорит о том, что он со­зрел как апостол для немцев, "святой и блаженный мастер"*.






z
"Внутренняя ценность" Эккехарта. - "Несотворенный свет души". - "Аристократия души". - "Дальше неба". Идеальное от времени и пространства. - Смерть - не "греховного золота". - "Я" как моя собственная причина. -Ничтожность хороших ценностей. - Отказ от "представительства (замещения) Бога". - Человек - хозяин всех своих ценностей. - "Все конечное только средство'4. -Эккехарт - динамик. - "Человек должен быть свободным".
* Будет вечным позором то, что мастер Эккехарт еще нигде не изучался обстоятельно и подробно. О нем прежде всего рассказывает прайфферовское издание его шюповедеи. То, что католические писатели сделали нз Эккехарта, лучшим свидетельством были рабо­ты Деннфле. Великий немец опускается до подражателя, отступления которого затем "отклоняются". Сравни Дспнфлс "Латинские труды мастера Эккехарта", 1886 год; "Ду­ховная жизнь", работа полная сладостности и религиозной халтуры, куда вставлен Экке­харт, П. Мсльхори даст нам краткий, ни о чем не говорящий обзор ("Время расцвета немецкой мистики"), тогда как Л. Шиамер составил интересные тексты ("Тексты из не­мецкой мистики XIV и XV веков"). Поучительны избранные тексты мастера Эккехарта, подготовленные О. Каррером в 1923 году. Несколько утомительным, но все же с пони-

Каждое создание действует во имя своей, пусть даже не осознан­ной им самим, цели. Душа тоже имеет свою цель: сохранить чистоту в себе самой и в божественном сознании. Но эта душа "распространяет­ся и рассеивается" в мире чувств, в пространстве и во времени. Чувс­тва действуют в ней и расслабляют - прежде всего, силу духовной концентрации; поэтому предварительным условием "внутреннего дела" является стягивание всех действующих внешних сил, стирание всех образов и символов. Это внутреннее дело означает, однако, Царство Небесное "приблизить к себе", как это утверждал и требовал от
"сильных" духом Иисус. Но эта попытка мистика требует таким обра­зом исключения мира как представления с тем, чтобы войти в наше сознание по возможности чистым субъектом свойственной нам метафи­зической сущности; а так как это полностью невозможно, создается идея "Бог" в качестве объекта этой души, чтобы наконец провозгла­сить равноценность души и Бога.
манпсм «сличил Эккехарта является исследование д-ра Л. Дсмнфа в его "Метафизике Срсднсвскоикя", Мюнхен, 1930. Лучшую работу и одновременно глубокое признание представил X. Бюттпср ("Работы и проповеди мастера Эккехарта" в 2-х томах). Em пс-|>еводы на верхненемецкий я читал. Желательно, чтобы издательство Е. Дидернха в Йене выпустило совсем дешевое, может быть, сокращенное издание н[юнзвсдснпя. Оно должно быть настольной книгой н каждом немецком доме. Насколько мне известно, с 1931 года готовится издание всех сочинении Эккехарта. Пора!
Но это действие возможно только при условии свободы души от всех догм, Церквей и пап. И мастер Эккехарт, приор-доминиканец, не страшится радостно и открыто называть это основным вероучении всей арийской сущности. Б течение многолетней жизни он сообщает о "несозданном и несоздаваемом свете души" и проповедует: "Бог пре­доставил душе самоопределение, так что он не может навязать ей или потребовать от нее чего-либо против ее воли. В отличие от учения навязанной веры он продолжает объяснять, что три вещи свидетель­ствуют о "духовной аристократии": "Первая действует от сущности в своем величии (от "неба"), вторая - от сил в их могуществе, третья -от трудов в виде их продуктивности". Перед каждым "выходом" в свет душа должна сознавать "свою собственную красоту". Но внутреннее де­ло завоевания Царства Небесного может быть осуществлено со своей стороны также только в результате высшей свободы. "Твоя душа не принесет плодов, пока не завершит дела: и если Бог не остановит те­бя, ты покажешь миру плоды твоего труда. В противном случае не будет тебе мира и не будет плодов. И в этом случае она будет доста­точно ничтожна: потому что рождена от прикованной (к внешним моментам), зависимой от труда души, а не от свободы". И если возни­кает вопрос, почему Бог вообще стал человеком, еретический Экке­харт не отвечает: чтобы мы, жалкие грешники могли взять себе на заметку рост добрых дел, а говорит: "Я отвечаю: потому, чтобы Бог родился в душе..." Откуда вытекает радостное сознание: "Душа, в кото­рой должен родиться Бог, не зависит от времени, и время не зависит от нее, она должна подняться на более высокую ступень и остаться неизменной в этом царстве Божьем: это широта и простор, не ши­рокие и не просторные. Тогда душа познает все вещи в их со­вершенстве! Чтобы мастера писали об отдаленности неба: малей­
длительное объяснение мистики каждый раз подчеркивает толь­ко "самоотречение", "самоотдачу Богу" и видит в этой преданности другому сущность мистического переживания. Такая трактовка понятна через римскую фальсифицированную мистику, она возникает далее от кажущейся неистребимой точки зрения о том, что я и Бог имеют раз­ную сущность. Но кто понял Эккехарта в целостности, тот без труда установит, что эта "преданность" в действительности представляет со­бой высшее самосознание, которое в этом мире нельзя представить иначе, чем в противопоставлении времени и пространству. Учение о душе, которая больше, чем вселенная и свободна от Бога, и учение об отрешенности означают полный отказ от ветхозаветного мира пред­ставлений и от сладостной потусторонней мистики более позднего времени.
Слова о всеобъемлющей возможности души являются истинно мистическим переживанием и одновременно означают философское признание идеальности пространства, времени и причинности, что Эккехарт с полным сознанием и в других местах утверждает, доказы­вает и прекрасным языком учит тому, что через четыреста лет смог сделать тяжело нагруженный естественно-научной и философской схо­ластикой Кант. "Небо чистое и безоблачно ясное, его не трогает ни время, ни пространство. В нем нет ничего материального, и оно не включено во время: его вращение происходит невероятно быстро, его движение само лишено отпечатка времени, но в результате его движе­ния возникает время. Ничто не мешает душе так сильно в познании Бога, как время и пространство. Если вообще душа должна познать Бога, то она должна познать его над пространством... Если глаз дол­жен различить цвет, он сам должен быть открыт всем цветам. Если душа должна заменить Бога, она не должна иметь ничего общего с ни­чем". Бог, это позитивное выражение религиозного человека для толь­ко философско-ограничительного обозначения "Вещь в себе", осмысли­вается, таким образом, с величайшим благоразумием не только как от­личающееся от инстинкта и образа (что уничтожает любую природную символику), но и чистые, наглядные формы осознаются и снимаются как простые оболочки. В другом месте Эккехарт говорит: "Все, что имеет существование во времени и пространстве, Богу не принадле­жит..." Душа едина и неделима одновременно в ноге и в глазе и в лю­бом члене... Настоящее время, в котором Бог создал мир, также близко настоящему времени, в котором я в настоящий момент говорю, как
шая возможность, имеющаяся в моей душе, дальше самого отдален­ного неба!"
Из этого высшего философского сознания для свободного ин­теллекта Эккехарта вытекает также неизбежный враждебный Церкви вывод о том, что смерть - это не плата за грех, как нас пытаются убе­дить кабинетные ученые, исходя из создания вызывающего дрожь стра­ха, а естественное и, в сущности, неважное событие, совсем не касаю­щееся нашего вечного, которое было раньше и будет позже. С велико-, лепным жестом Эккехарт кричит миру. "Я причина себя самого, согласно моей вечной и моей временной сущности. Только здесь вокруг я родился. Согласно моему вечному способу рождения я прои­зошел от вечности, я вечен и останусь вечным. Умру и стану ничем я только как временная сущность; потому что она принадлежит дню и должна, как и время, исчезнуть. При моем рождении родились также все вещи, я был одновременно своей собственной причиной и причи­ной всех вещей. И если бы я хотел, не было бы меня, не было бы Бога." И, подумав, он добавляет: "Понимать это не требуется."
Никогда ранее, в том числе в Индии, не было такого сознатель­ного аристократического познания души, как это выразил Эккехарт в этих словах, при этом с полным сознанием того, что он сможет быть понятым своим временем. Каждое его слово является ударом в лицо римской Церкви и как таковой ею было воспринято, когда самого зна­менитого проповедника Германии притащили на суд инквизиции, когда также из страха перед его сторонниками не отважились разделаться с ним, как с более мелкими еретиками. Но глубочайшую немецкую душу и ее веру Церковь предала "неизбежной" анафеме, когда Эккехарт умер, предала анафеме все великое и великолепное в немецкой душе и немецкой истории.
Из непоколебимого сознания свободы "благородного человека" и "благородной души" вытекает для мистика немецкая оценка так назы­ваемых добрых дел. Они не являются колдовскими средствами, как учит Рим, не являются исполнением, как сказано у Иеговы, это просто средство для укрощения напора чувственного мира. Внешнему челове­ку, как учит Эккехарт, нужна "узда", чтобы не дать ему "убежать от самого себя". Человек должен упражняться в набожности не для собственного удовольствия, а во имя истины. "Если же человек считает себя склонным к истинной духовности - продолжает свою проповедь немецкий апостол - то он смело отказывается от всего внешнего, будь то упражнения, с которыми тебя связывает обет, освободить тебя от которых не может ни папа, ни епископ! Потому что обет, который
вчерашний день. И последний день точно так же близок ему в веч­ности, как вчерашний день.
кто-либо дает Богу, не может быть снят с него". Это, как мне из­вестно, единственное место, где Эккехарт упоминает имя папы в напа­дающем стиле. Оно демонстрирует его полный и самовластный отказ от основного закона римской Церкви*. По Эккехарту "благородная ду­ша" человека, обращенного к вечности, является представительницей Бога на земле, не Церковь, не епископ, не папа. Никто на земле не обладает правом связывать или развязывать меня. Еще менее правовер­но делать это, "представляя Бога". Эти слова, которые каждый благо­честивый муж из арийской народной семьи мог бы представить как свою веру, были рождены совсем другой сущностью, чем колдовская философия, которую Рим составил на собственное благо и все тезисы которой преследуют только одну цель - сделать человечество зависи­мым от связанной с Римом кастой священников и выжечь для нее "аристократию души".
* Это человеческое величие, оказывающее всему моральную поддержку, находит враж­дебную противоположность в самомнении священников. Один из величайших ораторов XIII века, интересный впрочем мопах-фраицпскапец Бсртольд фон Рсгепсбург, говорил, что когда он увидел деву Марию вместе с небесным войском и рядом с ними стоящего священника, ему захотелось упасть ниц прежде всего перед ним. "Когда священник при­шел туда, где сидели моя любимая святая Мария и все небесное войско, все встали пе­ред священником..." Далее: "Кто принимает но нраву сан священника, тот имеет такую большую власть, которой никогда пс имели император пли король... Дли того, кто поко­ряется власти священников - даже если он совершил очень большой грех - священник может сразу закрыть ад и открыть небо..." (Фр. Пфайфер. "Бсртольд фон Рсгспс-бург".) Разве лто не чисто сирийское колдовство, которое нас затянуло?
В своей проповеди по поводу первого письма Иоанна Эккехарт говорит: "Я решительно заявляю, пока ты делаешь свои дела ради Цар­ства Небесного, ради Бога или ради собственного блаженства, то есть с внешней стороны, ты действительно не на том пути... Тот, кто мнит в отрешенности, в молитве, в томных чувствах или других приближе­ниях получить от Бога больше, чем от огня в очаге или от хлеба, тот Бога берет, набрасывает ему на голову плащ и запихивает его под лавку. Если спросить настоящего мужчину: "Почему ты делаешь свои дела?", - чтобы ответить правильно, он скажет: "Я работаю, чтобы работать". Учение о праведности Эккехарт расценивает как нашеп­тывание черта, а что касается молитвы, об этом говорится в конце при великом обращении ко всем: "Люди часто говорят мне: "По­просите Бога за меня!" Тогда я думаю про себя: "Почему вы вьгходи-те? Почему не остаетесь при себе? Вы все носите действительность в себе в соответствии с сущностью! В том, что мы должны оставать­ся в себе, в сущности и владеть всей действительностью без посредничества и различия в настоящем блаженстве, да поможет нам Бог".
То же стремление возвысить человека становится заметным, ко­гда Эккехарт отвергает ссылку на человеческую слабость: "Так можно и нужно следовать нашему Господу по мере своей слабости и нельзя думать, что этого невозможно достичь". И снова человек ободряется, не подавляется, причем Эккехарт с насмешкой вспоминает о праведно­сти: "И особенно следует избегать всякой особенности, будь то в оде­жде, еде, речи с употреблением возвышенных слов или особенных жестов, которые ничего не дают". За отклонением этих внешних атри­бутов следует, однако, самое четкое утверждение права истинной лич­ности: "Ты должен знать, что особая сущность тебе не заказана. Есть много таких особенностей, которые иногда и у некоторых людей еле-, дует сохранять. Потому что тот, кто является особенным, тот особен­ное и совершать должен, много раз и различными способами". Этим исключение переносится не на должность и священников (которые яв­ляются неприкосновенными, даже если являются преступниками), а ис­ключительно ориентируется на величие души определенного человека. Снова антиримский, сознательный поворот внутрь немецкого.
Однажды Иисус заставил больного в субботу встать и нестш свою постель, по поводу чего благочестивые лица страны подняли; большой крик. А Иисус ответил с выражающей превосходство усмеш­кой: "Суббота существует для человека, а не человек для субботы", -следовательно, человек является господином субботы. Последователи иерусалимских кабинетных ученых придерживаются строгого соблюде­ния всех "благочестивых упражнении" независимо от того, участвует ли в этом человек внутренне или нет. Обращаясь к ним Эккехарт го­ворит: "Поверьте мне, к совершенству относится то, что возвышает че­ловека в одном деле, то, что все его дела сливаются в одно дело. Это должно происходить в Божьем царстве, где человек и есть Бог. И ве­щи будут отвечать ему на божественном языке, ибо человек - гос­подин своих дел".
Это отношение к внешней деятельности более чем однозначно. Так же четко Эккехарт отвергает все те добродетели, которые пыта-
Итак Эккехарт - это священник, который попов исключает, ко­торый всю свою деятельность собирается направить на то, чтобы открыть путь ищущему, равному ему по сущности и правам человеку, который не хочет порабощать душу, не соглашаясь на ее вечную зави­симость от папы и Церкви, а стремится познать ее скрытую красоту, ее благородство и ее свободу, т.е. оживить сознание чести. Потому что честь в конечном итоге - это нечто иное, как свободная, красивая и благородная душа.
лись расхваливать или отвергать как "мистические" с неустанным тер­пением. Эккехарт продолжает насмехаться над самоотверженным эк­стазом, "томными чувствами" и ничто так не показательно для него, как его интерпретация слов Христа о Марте и Марии.
Сразу после этого он поднимается до сознательного отклонения всех индийских учений о первичности вселенной, всех церковных уче­ний об аскетизме и стоических мудростях. Следующее изречение так верно показывает признанную даже на самой большой глубине отор­ванности от нее полярность жизни, творческую силу настоящего дела, и сразу отодвигает апостола германских ценностей веры от обычной церковной праведности как монашеского бесплодия. С нескрываемой иронией Эккехарт говорит, обращаясь к окружающим его еретичкам, к бегуинам (Beguinen) (как в то время называли предателей): "Но теперь наши добрые люди требуют совершенствования без того, чтобы нами двигала любовь, и любовь нас не должна трогать так же, как и стра­дание. Они действуют несправедливо! Я утверждаю: еще должен ро­диться такой святой, которого нельзя было бы растрогать... Христос также не обладал этим свойством, об этом свидетельствует его призна­ние: "Моя душа печальна до смерти!" Христу слова причиняли, таким образом, боль... И это трогало в связи с его врожденным благород­ством и со святым единством божественной и человеческой натур". И далее: "Теперь некоторые люди стремятся добиваться того, чтобы быть свободными от трудов. Я говорю, так не пойдет! Святые, которым они пытаются подражать, прежде всего начинали с того, что совершали праведные дела. Подтверждение этому мы видим и у Христа, с того момента, как Бог стал человеком и человек Богом, он начал трудиться
"Все конечное - это только средство. Когда-нибудь обязательным средством, без которого я не смогу дойти до Бога, будут мои дела и творчество в земной жизни. Это не принесет нам ни малейшего вреда в заботе о нашем вечном благе". В этом заключается характерный отход немецкого человека от индийских выводов атмано-браманского учения: образ действий неважен, дело же презирать не следует. Си­дящая у ног Иисуса Мария представляется Эккехарту новичком, "Марта же превосходит ее. Марта опасалась того, что ее сестра останется в восхищении и прекрасных чувствах и хотела бы, чтобы она была подобна ей. Тогда Христос ответил ей: "Успокойся, Марта, она выбра­ла себе лучшую долю, которую у нее никто не сможет отнять! Эта эк­зальтированность пройдет". Видно, что Эккехарт настолько далеко за­ходит в борьбе против слащавого и расплывчатого, что дает общеиз­вестным словам Христа противоположное толкование.
на наше благо... не было ни одного члена на его теле без напряжения, он специально потрудился для этого". И по какой причине Эккехарт проповедовал и это антихристианское учение? Чтобы и здесь дать воз­можность править духовной свободе, высшему принципу, что признает Эккехарт и вместе с ним нордическое человечество западных стран. Он выражает это следующим образом: "Бог не уничтожает какие-либо дела, а совершает их. Бог не разрушает природу, а завершает ее. Если бы Бог. разрушил природу до ее начальной стадии, он бы совершил по отношению к ней насилие и несправедливость. Такого он не делает! Человек имеет свободную волю, с помощью которой он может выби­рать доброе и злое, и Бог выдает ему за злые дела - смерть, за пра­ведные - жизнь. Человек должен быть свободным и быть хозяином своих дел, нерушимо и непобедимо".
* Отблеском сознания Эккехарта является также Ангелус Снлсзпус (Angelus Silcsius), но уже подвергшийся церковному процессу сентнмепталнзацпн, особенно, когда он после ис-рнода "измены" вновь вернулся к единственной дарящей блаженство Церкви (]b'52 ro.t). Все-таки время от в|>смснп в нем проскакивает светлая искра", которую величайший мастер раздул до пламени. "Я знаю, что без меня Бог не сможет прожить ни секунды, пропаду я. ему придется испустить дух от нужды". "Я так же велик, как Бог, он так же ничтожен, как я: он не может быть выше меня, я не могу быть ниже его!" Эти сло­ва возвещают о первых шагах души, с которых начал свои жизненный опыт каждый истинный и стойким религиозный человек арийского п|юпсхождсння- "Я гоже сын Бо­жий" - делает Снлсзпус вывод из констатации подобия Богу н свободы души, чтобы йотом подчеркнуть взаимную обусловленность: "Бога во мне так много, как п меня в нем. Я помогаю ему сохранить свою сущность, а он мне". Ид центрального переживания души дзя Апгедуса вытекает также ничтожность нрава: "Сочинение есть сочинение, больше ничего. Мое утешение - зто .мое бытие / И то, что Бог во мне говорит слово вечности"; после чего он поднимается до высоты заявления о том, что весь мир - ото
Тем самым была признана и великолепным образом сформулиро­вана вечная, взаимно оплодотворяющая полярность природы и свобо­ды. Движением руки религиозного и философского гения с сознанием нашего типа сметается все бесплодное, мучительное, восточно-попов­ское и "праведное" фарисейство. Святое единение (с полярной обу­словленностью, но без смешения) между Богом и природой - это пер­вопричина нашей сущности, представленная свободой души, увенчанная плодами ее труда. И стимулом всего служит - воля. Согласно Новому Завету ангел Гавриил явился Марии. Эккехарт же говорит с улыбкой: "Собственно говоря звали его Гавриилом так же, как и Конрадом. Имя Гавриил он получил от деяния, на которое был послан, потому что Гавриил имеет значение силы. В этом рождении принимал участие Бог - и все еще принимает участие в качестве силы". При этом в са­мом ярком свете проявилась динамика и эккехартовой души*.
Новая архитектоника души. — "Аристократическая душа" выше любви, смирения, сострадания, милости. — Уединение выше чем любовь. — "Быть единым с самим собой". — "Свободен от чужих идей". — Новое толкование и отклоне­ние церковных вероучений. — Отклонение греха и раскаяния.
"игра, которую затекает божество". Лпгелус Сплсзиус тоже не хочет молить и обманы­вать небо, а хочет его "завоевать", "атаковать" и наконец находит успокаивающий полюс в себе самом: "Кто в себе заключает честь, тот пс ищет се снаружи / Если ты се ищешь в мире, то она у тебя еще снаружи".
Эти аристократические признания души этого "херувимского путешественника" наруша­ются теперь большим количеством незначительных, слабовольных изречений, которые ка­жутся тем неприятнее, чем ближе подходишь к концу. Очевидно Силсзнус влюбился в язык своего более раннего в|>емсни и затем сам через двадцать лет разбавляет водой мистическое в церковной "назидательности".

Но свобода эккехартовой души обусловливает другую оценку не только жизни и деятельности, но и высочайших идеалов римской Цер­кви, традиционной Церкви вообще, то есть всему тогдашнему и сегод­няшнему общественному миру. Ибо, если признать "благородную душу" как высшую ценность, как ось, на которой собирается все, то идеи любви, покорности, милосердия, пощады и т.д. отойдут на второй и третий план. И здесь Эккехарт не боится прислушаться к голосу "искорки" и беззаботно высказать то, что подсказывает ему его душа. Ему, конечно, нет необходимости специально подчеркивать, что он ма­ло ценит любовь, покорность, сострадание и учение о милосердии. Бо­лее того, в его проповедях мы находим прекрасные слова по поводу этих идей, но он ненавидит слащавую восторженность, вялые "прекрас­ные чувства", короче, всю духовную неустойчивость. Его учение о лю­бви - это представление любви как силы, которая знает свое равенство с божественной властью, за которую она бооется: любовь должна "про­биться через вещи", потому что только "ставший свободным дух пово­рачивает Бога к себе". Теперь следует себе представить, что значило для доминиканского приора в начале XIV века перед лицом управ­ляющей миром нетерпимой Церкви предпринять переоценку дей­ствующих высших ценностей и даже отважиться на попытку пред­ставить скромным верующим положительную новую высшую ценность. Это не могло произойти в открытом выступлении против Рима, а только при помощи образного представления духовного опыта. Из этого опыта вытекает проповедь Эккехарта об "отрешенности души", может быть, самое лучшее вероучение сознания германской личности.
В ней Эккехарт рассматривает христианско-церковные высшие ценности: любовь, покорность, милосердие и находит, что они должны уступить по высоте, глубине и величию состоянию души, которая воз­высила себя сама. Он отвергает монопольное прославление любви со стороны Павла, потому что лучшее в любви все-таки то, что она вы­нуждает нас любить Бога. Но теперь гораздо важнее то, что мы при­влекаем Бога к себе, чем если бы мы стремились к Богу, потому что наша душа основывается на единении с Богом. Собственным жилищем Бога является единство и честность, которые основываются на отре­шенности. "Поэтому Бог не может не отдать себя отрешенному серд­цу". Далее имеющая следствием страдания этого мира любовь все еще отностится к • созданию, что уже не имеет места при отрешенности. Отрешенность уничтожает мир до основания и приближает нас таким образом к Богу. Что касается покорности, то покорная душа сгибается под созданиями, в результате чего человек снова выходит из себя. "Если даже такой выход из себя обладает некоторым превосходством, пребывание внутри представляет собой нечто более высокое". "Полная отрешенность не знает ни стремления к созданию, ни склонения, ни выпрямления, она не хочет быть ни сверху, ни снизу, она хочет лишь покоиться в себе, никому не доставляя ни любви, ни страданий. Она не стремится ни к равенству, ни к неравенству с каким-либо другим существом, она не хочет ни того, ни другого, она хочет только быть единой с самой собой."
Нигде еще, видимо, самовластная душа не высказывалась так резко и четко, как здесь. Это необходимое ритмичное встречное ува­жение после признания плодотворного действия; то, что в дальнейшем Гёте превозносил как самое высокое из всех Евангелий: глубокое ува­жение к себе.
Милосердие по Эккехарту теперь вообще нечто иное, как выход из себя, и по тем же причинам оно не может быть оценено так же высоко, как отрешенность. Но именно потому, что и сущность Бога является отрешенной от всех имен, получается, что все внешнее к ней не сможет приблизиться. Исходя из этого, Эккехарт помещает также молитву, окруженную большой степенью колдовства, и ее значение в соответствующие рамки. "Я утверждаю: все молитвы и все добрые дела так мало влияют на божественную отрешенность, что как бы их и не было, и поэтому Бог не становится по отношению к людям ни мягче, ни благосклоннее, как будто он никогда не реагирует на молитвы и добрые дела". Это более чем ясно, - полный отказ также от грани­чащею с магией отступничества Церкви, "представляющей Бога", и
"монопольно обеспечивающей блаженство". И затем, в заключение сле­дует обращение к народу: "Держись отдельно от всех людей, не подда­вайся воздействию полученных впечатлений, освободись от всего, что может внести в твою сущность чуждые добавки... и всегда направляй свою душу на благотворное созерцание, при котором ты носишь Бога в своем сердце как предмет, от которого твои глаза не будут отведе­ны никогда".
Это покоящееся в себе величие души выражается затем в оценке римских и более поздних протестантских вероучений.
Мы можем в этом мире явлений представить себе усиление ду­ши как следствие внутреннего сплочения не иначе как подарок, назы­ваемый Богом вечной сущности. Исходя из этого положения вещей, па-влинизм (Павел) - и вместе с ним все христианские Церкви - создали учение о милости как высшем таинстве христианства. Еврейское пред­ставление о "рабе Божьем", который получает милость от самовольно­го, абсолютистского Бога, перешло в Рим и Виттенберг. Оно все еще цепляется за Павла, как непосредственного создателя этого учения, что говорит о том, что Церкви являются не христианскими, а павлинист-скими, так как Иисус бесспорно превозносил единение с Богом как избавление и цель, а не расслабляющее предоставление милости всемо­гущей сущностью, по сравнению с которой и самая великая душа представляла собой чистое ничто. Это учение о милости, естественно, на руку любой Церкви, пока она и ее руководители выступают как "представители Бога" и, следовательно, могут забрать в свои колдов­ские руки право предоставления милости. Совсем другую точку зрения по отношению к понятию милости должен иметь такой гений как Эккехарт. Он тоже находит красивые слова о любви и милости Божьей: там, где в душе имеется милость, эта душа "чиста, богоподоб­на и находится в родстве с Богом". Уже здесь имеет место обращение к величию, а не к бездне и раболепию. "Милость не действует", пото^ му что она для этого "слишком благородна". Более того, она представ­ляет собой "сознание, присоединение к Богу и единение с Богом. Это и сеть милость". Но такая милость вряд ли возможна за счет вссмогу-щества Бога и нашей праведности, как учат Церкви, а совсем наобо­рот, за счет подобия души Богу. При таком рассуждении Эккехарт исходит из Августина, но он, конечно, понимает, что его сделанные по определенному поводу признания души, привели все-таки к полному крушению (он требует смертной казни для еретиков) и к созданию "государства Божьего" с целью покорения человеческих душ. Но Экке­харт делает следующие выводы из факта величия души: "Если бы она не имела величия, то не смогла бы стать Богом при помощи милости, тем более поверх милости". Здесь снова имеет место характерный жест выдающегося нордического человека, суждения которого основаны на ясном инстинкте души (Эккехарт из Хохгейма был тюрингским дворя­нином), противоречащим выводам пребывающего не в ладу с самим со­бой, несвободного полукровного Августина. В этом настойчивом ожив­лении Бога душа все выше поднимается к свету: "Тогда любая сила души становится отражением одного из божественных лиц. Воля - это отражение святого духа, сила сознания - отражение сына, память -отражение отца. И все-таки душа остается единой и неделимой. В этом деле это последнее объяснение, на которое я способен благодаря свое­му самопознанию". И все-таки за этим следует еще более высокое при­знание: "Теперь послушайте насколько душа становится Богом и на­сколько она выше милости! Ведь то, что Бог ей предоставил, не должно снова меняться, потому что она при этом достигла высшего уровня, где милость ей больше не нужна"*.
Здесь открыто высказаны мысли, о которых Лютер, после двух­сотлетнего закабаления Запада "представителями Христа", не мог даже подумать. Из этой точки зрения по отношению к милости для Экке­харта вытекает также совсем другая оценка греха и раскаяния.
"Нагрешить, это не грех, если мы об этом сожалеем", - начинает мастер Эккехарт свою проповедь "против греха", и эти слова сразу уводят его на много миль от требуемого обычно раскаяния. Грешить, конечно, не следует, но даже если отдельное действие "направлено против Бога", то "милосердный и верный Бог" знает как это испра­вить. Этот Бог в своей книге счетов прошлое не учитывает, потому что "Бог - это Бог современности". Снова сделан шаг от всего мате­риалистического историзма наших Церквей. Только Поль де Лагарде снова отважился говорить открыто, как когда-то доминиканский приор из XIV века. За что был отлучен от Церкви протестантскими священ­никами так же, как Эккехарт римскими.
* Следует сравнить .тго аристократически-великолепное вероучение с трогательно борю­щимся и все-таки рабским нолуафрикаицем Л шуст пом: "Восславить тебя, Пог, хочет человек, малая часть твоего тно|№ння, человек, который тащит :*а собой смертность, ко­торый тащит за собой свидетельство своего r|icxa и свидетельство того, что Ты противо­стоишь гордым".
Эккехарт различает два вида раскаяния: чувственное и божес-тренчг*3 Пердое - поп которым, очевидно, следует понимать иерков-ное - продолжает "пребывать в жалком состоянии и топчется на месте". Оно представляет собой только бесплодные причитания, "от

них нет никакого толка". Другое дело - божественное раскаяние: "Как только в человеке возникает внутреннее неодобрение, он сразу подни­мается до Бога, и, тщательно вооруженный против всякого греха, овла­девает непоколебимой волей". И снова здесь подчеркивается направле­ние вверх и все оценивается по тому, сделала ли это душа творчески, распрямившись или нет: "Но кто действительно приобщился к воле Божьей, тот не захочет также, чтобы греха, в который он впал, не было бы вообще". То есть то же самое, что имел в виду Гёте, заявляя, что воспитатель человека тоже может совершить ошибку: "Что плодо­творно, то и истинно".
Исходя от центра мастера Эккехарта, то есть с точки зрения замкнутой, богоподобной, свободной, прекрасной и благородной души все церковные высшие ценности представляются ценностями второго и третьего сорта. Любовь, смирение, милосердие, молитва, добрые дела, милость, раскаяние, все это хорошо и полезно, но при одном условии: если сила укрепляет душу, возвышает ее, позволяет ей стать богопо­добной. Если это не так, то все эти добродетели бесполезны и даже вредны. Свобода души сама по себе является ценностью, церковные ценности означают только нечто, относящееся к лежащим вне их мо­ментам, будь это Бог, душа или "творение". Благородство отдельной ориентированной на себя души является, следовательно, самой высшей ценностью; ей одной человек должен служить. Мы, сегодняшние, назо­вем это самым глубоким корнем идеи чести, которая одновременно является идеей в себе, т.е. без какого-либо отношения к другой ценно­сти. Идею свободы нельзя представить в отрыве от чести, а идею чес­ти - в отрыве от свободы. Душа творит добро сама без какого-либо отношения к Богу, учит Эккехарт, отделяя ее от всего, насколько это вообще можно выразить словами. При этом мастер Эккехарт выступает не как восторженный мечтатель, а как творец новой религии, нашей религии, освобожденной от чуждой сущности, которая пришла к нам через Сирию, Египет и Рим.

Эккехарт как предтеча Канта. — Воля, "которая может все". — "Бог не принуждает волю" — "У кого больше воли, у того больше любви." — Иронизирование по поводу церков­ного вероучения. — Разум, память. — Беспричинная религия. = Ритм понятия "Покой в боге" и движение души как мудрость Эккехарта. — "Честь победы".

Эккехарт не только дал нам религиозную и высшую нрав­ственную ценность, но он - как было уже отмечено - психологически и, с точки зрения критического познания, предвосхитил все важные открытия "Критики чистого разума", даже не проводя хитроумных ис­следований,
После счастливого обнаружения "искорки", таинственного центра нашего бытия, "освободившийся ум" мастера Эккехарта, хоть и окры­ленный в религиозном плане, но осмотрительный с философской точ­ки зрения, возвращается от души к миру.
Он открыл три силы, при помощи которых душа вмешивается в мир: волю, которая поворачивается к объекту, разум, который схвачен­ное просматривает и приводит в порядок, и память, которая сохраняет пережитое и увиденное. Эти три силы являются как бы противополож­ностью святой Троице. Теме разум—воля посвящен целый ряд глубо­чайших толкований: оба понятия духовно свободны - но в зависимости от настроения и ситуации мастер Эккехарт в своих проповедях в те­чении десятилетий отдавал первенство то одной, то другой силе.
* Я не могу не принести здесь духовно |х»дствсиное слово из Хандогии-Упанишад (Chandogya-Upanishad): "Воистину, из волн (Крату) создан человек; какова его воля в гугом мире, таким будет человек, когда он умрет; поэтому слегуст стремиться к доброй воле..."
"Разум "замечает" все вещи, - заявляет однажды Эккехарт, - но воля - это то, "что добивается всех вещей". "Там где разум бессилен, воля в свете и в силе веры взлетает выше. Тогда воля претендует на признание ее первенства. Это ее высочайшее достижение". С другой стороны, именно разум "различает, приводит в порядок и устанавлива­ет" и затем признает, что есть еще нечто вышестоящее, признает настоящий взлет воли. "Здесь разум стоит выше воли". Воля свободна: "Бог не принуждает волю, он дает ей свободу, так что она не хочет ничего кроме того, что само есть Бог и свобода! Тогда и дух не мо­жет хотеть ничего другого кроме того, чего хочет Бог. Это не являет­ся его несвободой, это его. собственныйвыбор"*. Эккехарт приводит тогда слова Христа: он не хотел сделать нас рабами, а называл нас друзьями, "Потому что раб не знает, чего хочет его господин". Но этот новый и все бремя обновляемый акцент на идею свободы не всегда совпадает с опытом. На это люди жалуются. И вместе с ними Эккехарт: "Это и моя жалоба. Этот опыт представляет собой нечто

геллер или за полпфеннига. Тебе нужно только иметь правильное стремление и свободную волю, и ты будешь его иметь. Это учение Канта о конфликте между идеей и опытом как в теоретическом, так и в практическом смысле. Одновременно Эккехарт насмехается над "не­которыми попами", которые "отмечены высокой похвалой и хотят стать крупными попами". Подобное делал также Кант по поводу школьных учителей, "философов" и "болтливости тысячелетий".
"Дух - em материал, жизнь - сто тело, свет - его образ, его воля - истина, cm "я" -бесконечность, он знает все, действует везде, создаст все, молча, беззаботно: этот являет­ся Moeii душой (атман) во внутреннем сердце, меньше чем рисовое или пшеничное, пли горчичное, ii.iii |!|Юсяное зерно, или же я:цю просяною зерна - лтот является Moeii ду­шой во внутреннем сердце, больше чем земля, больше чем воз.чуншое щюетраиство, боль­ше чем небо, больше чем эти миры". ¦ "Тот, кто действует везде, все знает, все схваты­вает, матча, беззаботно, тот есть моя душа во внутреннем сердце, лтот есть Браман, к нему я войду отсюда - "Кому это представляется истиной, тот не сомневается. И так Кандилия (vandilya) творил..."
Тот, кто не слышит в этих словах шума крыльев, о ком Гете сказал, что он за одно мгновение оставляет за собой вечность, тот не может почувствовать больше величия ду­ши. и в Брнхадараниакамс Упанишад (Brihadaranyakani Upanishad) опьяненный радос­тью философ поет:
Но кто познал себя в мыслях,
Как мог тот пожелать болезни телу?
Для кот безмерное загрязнение тела
Стало собственным Н|юбуждсиисм,
Того Создатель Мира знает как всесильною!
Вселенная принадлежит ему, потому что он сам - вселенная.
Короче говоря, все, что душа может иметь, следует объединить в простое единство воли: и воля должна отвергнуть высшее благо, от­казаться от него, невзирая ни на что! Исходя из этого, идея любви снова заняла свое истинное место с критикой познания в духовном труде Эккехарта. Она служит не восторженным фантазиям, не сладким чувствам или сексуально-психическому экстазу, куда её хорошо обду­манным гипнотизирующим методом определила Церковь, а стоит на службе у обладающей свободой творчества воли, властной в лучшем смысле слова. "У кого больше воли, у того больше любви", - говорит Эккехарт, что составляет достаточную противоположность учению ка­толического духовенства и сегодня все более костенеющей протестан­тской Церкви, которые предпочли бы уничтожить собственную волю, чтобы поставить себе на службу лишенную сущности "любовь" раба. Насколько и здесь Эккехарт сознает свою единственную точку зрения, показывают слова: "В этом смысле любовь полностью погибает в воле". И затем следует открытая насмешка в адрес церковного учения о люб­ви: "Но теперь есть еще и второе - возникновение и воздействие люб­ви, что сильнее бросается в глаза, чем искренность, благоговение и праздник. Но честно говоря, самое лучшее - ни в коем случае! Потому что это происходит порой не от любви Бога, а только от простоты, равноценной тем самым томным чувствам..." Ирония более чем ясная. Но.именно из любви, подчиненной свободной воле, пробуждается ис­тинное понятие верности. Оно, по-видимому, не несет с собой такого большого количества "чувств", "переживаний" и "восторга", как вер­ность раба, если объединяется с сильной волей.
С помощью "пары крыльев - разума и воли" мы должны под­няться. "Так никогда не отстанешь, а непрерывно будешь приближать­ся к мощи". Не за счет неопределенного порхания, а благодаря высоте пробудившегося сознания: "В любом деле нужно сознательно пользо­ваться своим разумом... и овладеть Богом в самом высоком смысле".
Владение волей, разумом, памятью относятся к чувствам, содей­ствующим понятиям "я" и "природа", а они, в свою очередь, к внешне­му миру, где человек понимается как личность (тело). Все это много­образие явлений представляется зависимым от пространства и времени, которые - как было сказано - Эккехарт связывал с миром земным, даже если признает чистые формы созерцания.
Все его религиозное учение к тому же не имеет причин. Вос­принимая Бога как Бога современности, генетический, т.е. историчес­ки-причинный способ его не интересует вообще. Это относится к внешнему миру, не к сведениям о душе и Боге. Тем самым Эккехарт отказывается от восточного смешения свободы и природы, от всех сказок и "чудес", без которых - как говорил Иисус - Церкви неверного рода не могут обойтись до сих пор. Является ли земля плоской или парит в виде шара в эфире истинной религии не касается, не касается это и учения Эккехарта, тогда как открытие Коперника обе наши хри­стианские Церкви внутренне сокрушило, как они ни пытались выпу­тать себя и мир с помощью бессильной лжи*.
* Именно в материалистической догме Воскресении проявляется безнадежное еврейское влияние на Церковь. Все высказывания Павла, вышедшие из еврейского, подчеркнуто петорнческот и материалистического круги представлений: "Если бы Христос не воскрес, то паша проповедь и паша вера ничего бы не стоили", показывает, как перазрешн-> ость докоперннковон картины мироздания с верой в воскресение, так и основу наших неевдо-христианекпх Церквей с чистой материальной связью.
Именно в своем учении о воле, заранее преодолевшем Шопен­гауэра, Эккехарт показал себя философом, по-западному динамичным и

признающим вечную полярность бытия. Сущность достижений разума заключается в "приближении внешних вещей" с тем, чтобы "запечат­леть" это признание души. "Это приближение продолжается теперь в воле, которая таким образом никогда не успокаивается". Итак, сам мистик, каких мало, который хотел бы все отделить, чтобы пребывать в чистом созерцании Бога, который стремится к "покою в Боге без конца", знает, что этот покой может длиться лишь мгновения, что он является целью, но что этой цели можно добиться каждый, раз только при помощи нового движения души и ее сил. Здесь мастер Эккехарт превосходит также индийских мудрецов и признает вечный ритм, как предварительное условие для всякой плодотворности. Из этой теорети­ческой точки зрения он делает также (сравни случай Марта—Мария) практические выводы для жизни. Если душа, воля ищет вечное, "то го­рячо любимое в ней никогда не померкнет". "Этот человек не ищет покоя, потому что ему беспокойство не мешает. Этот человек на хоро­шем счету у Бога, потому что он все вещи воспринимает божественно, лучше чем они есть! Еще бы! И все это связано старанием и деятель­ным, истинным, эффективным сознанием, на которое опирается душа вопреки вещам и людям. Такой человек не может научиться, убежав от мира: убегая от вещей и уйдя в одиночество, от внешнего мира. Но он должен научиться внутреннему одиночеству, где и у кого бы он ни был, он должен научиться пробиваться через вещи,.."
Эккехарт считает, что такую двойственность, как основной закон бытия, открыл также и у Иисуса: "И у него (Иисуса) существует разли­чие между высокими и низкими силами, и у него они делают разную работу. Его высоким силам присуще обладание и наслаждение вечным блаженством. Низкие же в то же самое время испытывают самые мрач­ные страдания и споры на земле. И эти виды деятельности не мешали друг другу в своих замыслах!" "Чем дольше и ожесточеннее спор (меж­ду высокими и низменными силами), тем крупнее и похвальнее победа и честь победы.

Римская "критика познания". — Три типа мировоззрения; имманентность, трансцендентность, трансцендентальность. — Римско-еврейский создатель и его творение. — Аналогия ентис (Analogia entis). — Арийская мысль о богоподобности ауШи. — Освоение Римом учения Платона о бытии и становлении. — "Смятение перед Богом". Существование и статус кво.

Верящая в колдовство сущность Рима находится в противоречии с личностью Эккехарта еще отчетливее для нас. Она представляет собой африкано-сирийский духовный хаос народа, "религию одержи­мости" (Фробениус), которая создала свой западный центр, начиная от восточной части Средиземного моря при помощи культа колдовства и еврейской Библии и при злоупотреблении явлением Иисуса. Этот центр при прогрессирующем пробуждении Запада и после уничтоже­ния мистики приложил все усилия для того, чтобы присоединить к се­бе враждебное Риму мировоззрение для представления Una Catholica, как удовлетворяющий любым, в том числе современным требованиям. Именно так сегодня поступают*.
* Я следую здесь Ф.Прцнваре. С.Й.: "Религиозная философия католической теологии", Мюнхен, 1926 г.
Римско-иезуитский философ устанавливает три крупных типа ми­ровоззрения-, направление имманентности (свойственности), которое хотело бы покоиться в себе; направление трансцендентности (реаль­ности), которое считает Бога инициатором, соответствует учению о деизме; направление трансцендентальности, которое представляет по­пытку телинить две другие точки зрения в отношении души. За раз­витие этих типов философская борьба длится тысячелетиями. Римский Христос должен теперь стоять над этой борьбой, в стороне от нее и тем не менее охватывать все типы, во всех них жить. Борьба трех философских типов никогда - так говорит Рим - не сможет привести к единству. Все попытки преодолеть жизненные конфликты внутри трех систем были бесплодными и заканчивались постоянно вынужденным объявлением противоположностей идентичными. Это происходило по­тому, что все три типичных направления создавали одинаково "непра­вильную" предпосылку: будто человек так или иначе равен Богу, будто Бог - это бесконечно удаленный идеал человеческого стремления. Тем самым создание видит себя самовластно замкнутым, что подобно по­
Этот римский ход мыслей, который будто-бы уже существовал до "назначения Петра", очень четко свидетельствует о его происхожде­нии. Возвышающийся надо всем, неприближающийся страшный Бог -это Яхве из Ветхого Завета. Он создает нас из ничего, он совершает по своему усмотрению колдовские чудеса и создает мир для своего прославления. Но эту сирийско-африканскую колдовскую веру, несмот­ря на огонь и меч, навязать европейцу было невозможно. Нордическое духовное наследство заключалось в самом деле в сознании не только богоподобия человеческой души, но и ее -равенства Богу, Индийское учение о равенстве атмана с браманом - "Бытие - это вселенная, пото­му что он сам вселенная" - было первым признанием этого. Пер­сидское учение о совместной борьбе человека и светлого Ахурамазды показало нам строгую точку зрения нордических иранцев. Греческое божье небо было порождено такой же великой душой, как самодер­жавное учение об идеях Платона. Древнегерманская идея Бога также совершенно немыслима без духовной свободы. И Иисус также говорил о Царствии Небесном внутри нас. Волю к поиску души проявляет уже мировой странник Один, проявляет искатель и приверженец веры Эккехарт, проявляют все великие от Лютера до Лагарде. Но эта душа жила уже в почтенном Томасе из Аквино и в большинстве церковных отцов Запада. Analogia entis (если допустить, что мир создан из ниче­го) европейско-нордический дух отвоевал у Ветхого Завета. Римская система, таким образом, не завершена "приходом Христа", а был за­ключен доказуемый компромисс между Сирией и Африкой с одной стороны, и Европой с другой, со всевозможными духовными за-
пьгтке духовного разрушения парящего надо всем Бога-Создателя. Те­перь здесь вмешивается римское учение со своим "основным взглядом", а именно, что (согласно IV латеральному собору 1215 года) Бог подо­бен своему творению и одновременно не подобен ему. Подобен пото­му, что он вкладывает возможность "волнения перед Богом" в одно и то же. Не подобен потому, что он как слабое существо может найти только "покой в Боге". Человек живет, таким образом, не в атмосфере своей души, а в сфере влияния абсолютного, далеко царящего Бога. Католик, таким образом, "открыт кверху", что создает настоящее на­пряжение стремления, не "борьбу", не "взрывное единство" (Прцивара, С.Й.). Основа Рима - это "Analogia entis" (аналогия бытия). "Бог, соглас­но действительности и по существу в отличие от мира, невыразимо возвышается над всем, что существует или может быть представлено вне его, и для откровения своего совершенства создал в своем твор­ческом совершенстве и полной свободе творение из ничего".
имствованиями, но с самоуверенным заявлением, что это только части единственного дарящего блаженство католического учения. Томаса и его противника Дунса Скотуса (Duns Scotus) Рим еще мог терпеть, Эккехарта уже нет, потому что его успех означал низложение Яхве. Низложение же этого Бога-тирана было бы равнозначно низложению его папского представителя. С тех пор европейское развитие духа по­шло своим путем без Рима, рядом с ним и против него. Причем Рим там, где он мог, отлучал от Церкви; если не получалось, то новое "присоединялось" и защищалось как часть "древнекатолического до­стояния".
Эти мнимые уступки римского яхвеизма волевому, обладающему сознанием души Западу удержало в Риме тех, кто давно ушел вперед в сознании сущности. Потому что дарую ли я со свободной душой (как Эккехарт) или склоняюсь перед Господом в рабском поклоне (как Игнатий), чтобы быть использованным в виде пластичной глины в ка­честве материала или в виде трупа, составляет разницу между Челове­ком и человеком, между Системой и системой, в конечном итоге ме­жду Расой и метисами. Рим—Яхве означает: колдовской деспотизм, ма­гическое сотворение из ничего (безумная с нашей точки зрения идея). Нордический Запад говорит: я и Бог это духовные полярности, акт сотворения - это всякое проведенное объединение, расхождение вызы­вает обновленные динамические силы. Истинная нордическая душа на­ходится в постоянном высоком полете "к Богу" и "от Бога". Ее покой в "Боге" является одновременно покоем "в себе". Это объединение, воспринимаемое одновременно как дар и как самосознание, называется нордической мистикой. Римская мистика означает по существу невоз­можное требование отказа от полярности и динамики, означает пора-
По существу римское представление о возвысившемся до Бога демоне является предпосылкой для уничтожения нашей волевой души, попыткой покушения на полярность духовной сущности. При помощи Analogia entis римско-иезуитская религиозная философия пытается из­бежать этого все еще неприемлемого для нас вывода, утверждая его с помощью наличия "напряжения", которое якобы значительно плодо­творнее попытки "объявления противоположностей идентичными". В этом случае Рим подчинил своим интересам учение Платона о бытие и становлении. Мы стремимся в вечном становлении, но сознавая бытие, которое "становится". Эта нордическая идея само воплощения получает в еврейско-римской фальсификации смысл движения творения "к Богу", причем самовоплощение превращается в воплощение Бога, в руках ко­торого мы представляем лишь бесформенную глину или труп.
бощение человечества. Римская философия, таким образом, не стоит, как она утверждает, вне трех типичных направлений души имманент­ности, трансцендентности и трансцендентальности, охватывая их все, а представляет компромиссную попытку связать части всех этих типов с еврейско-сирийско-африканской верой. Римское учение не растекается из одного центра тысячью потоками по миру, а окружает свое сирий­ское ядро заимствованными и фальсифицированными учениями норди­ческого человека, которые он воплотил в разных народньгх личностях. Отсюда вытекают также взгляды на проблемы бытия и его виды.
Еврейско-римское учение, утверждая создание мира из ничего Богом, провозглашает причинную связь между "творцом" и "творени­ем", оно переносит действующую только для этого мира форму вос­приятия на область метафизики и утверждает это условие "предста­вительства" творца в сознании до сегодняшнего дня с упорнейшей энергией, чтобы вести с этих позиций борьбу за существование. Про­тив этого чудовищного основного тезиса германский дух издавна на­ходился в состоянии ожесточеннейшей борьбы. Уже самый древний нордический миф о сотворении мира, индийский, понятия "ничего" не знает. Он может сообщить только о волнении, о хаосе. Он считает, что космос возник из принципа устройства, действующего изнутри и борющегося с хаосом, в течение одного мгновения думает извне и о распорядителе (не о создателе из ничего!), но делает заключение с высочайшим философским благоразумием по вопросу, откуда взялось творение:
Он, который создал творение,
Который смотрит на него в высочайшем небесном свете, ^
Который его сделал или не сделал,
Индийский монизм родился, собственно, из четкого дуализма: душа - это единственно существенное, материя - это заблуждение, ко­торое следует преодолеть. Создание этой материи совсем из ничего любому арийскому индийцу казалось кощунственным материализмом. В индийском мифе о сотворении преобладает такое же настроение, как в Элладе, как в Германии: хаос подчиняется воле, закону, но никогда мир не возникает из ничего, как учат сирийско-африканские сыны пу­стыни, что Рим перенял со своим демоном Яхве. Тезис Шиллера: "Ко­гда я думаю о Боге, я отказываюсь от Творца" означает в сжатой фор­ме четкий отказ арийско-нордической расовой души от колдовского магического объединения "творца и творения" как Бога и бесчестного
Который знает это! - или же он тоже не знает?
Этой грандиозной попытке по уничтожению народов до сегод­няшнего дня лишь немногое противопоставило себя и того, что могло бы создать тип. Один великий отказался от римской колдовской фило­софии, другой поборол ее для себя, третий обратился к другим зада­чам. Систематическая защита Европы от широко задуманного наступле­ния в большом масштабе не началась еще нигде. Лютеранство в этой борьбе является, к сожалению, соратником Рима, несмотря на свое "протестантство", потому что лютеранское "правоверие" закрылось от жизни путем клятвы на еврейской Библии. Оно проповедовало точно также форму бытия без ориентации на органическое бытие. Сегодня, наконец, начинается принципиальное пробуждение от насильственного гипноза: не'от навязанного догмата веры, к тому же еврейско-римско-африканского происхождения, мы подходим к жизни, а исходя из бы­тия, мы хотим установить форму бытия, как когда-то к тому стремился мастер Эккехарт. Но это бытие представляет собой связанную с расой душу с ее высшей ценностью, честью и духовной свободой, которая определяет архитектурную организацию других ценностей. Эта расовая душа живет и развивается в природе, которая пробуждает определен­ные качества, а другие сдерживает. Эти силы расы, души и природы являются вечными предпосылками, бытием, жизнью, из которых скла­дываются сначала цивилизация, тип веры, искусство и т.д. Это по­следний внутренний поворот заново пробуждающегося мифа нашей жизни.
Так говорил бы и великий человек стремления - Парацельс, если бы он жил среди нас. Пробужденный в мире чванливых, абстрактных, чуждых народу ученых, которые вместе со склеенными авторитетами из Греции, Рима, Аравии отравляли живое человеческое тело, больных делали еще более больными и, несмотря на все взаимные зловония, стеной стояли против гения, который снизошел в поиске до причин бытия. Исследовать природу в совокупности ее законов, оценивать ле­карства как средства, восстанавливающие жизненные процессы тела, а не как бессвязные колдовские микстуры, это было то, чем занимался Теофраст фон Гогенгейм в качестве одинокого пророка в том мире; бесаокойный, ненавидимый, которого боялись, с печатью гения, кото-
создания. Рим смешал Изиду, Гора (Horns), Яхве, Платона, Аристотеля, Иисуса, Томаса и т.д. и хочет насильно навязать эту форму бытия ра­сам и народам или, если это не удастся, ввести понемногу при помощи вкрадчивых мистификаций с тем, чтобы это природное бытие искале­чить и затем собрать искалеченных в духовном и расовом плане под "католической" крышей.
рый Церкви и алтари, учения и слова рассматривает не как самоцель, а оценивает по тому, как глубоко они проникли в окружающую среду природы и крови. Великий Парацельс стал благодаря этому представи­телем всех немецких естествоиспытателей и немецких мистиков, вели­ким проповедником бытия с тем, чтобы от него постепенно поднялись до светил такие как мастер Эккехарт и властно и смиренно приобщи­лись к великим законам вселенной, полные блаженства, как от чистоты звука соловья, так и от необъяснимых творческих источников соб­ственного сердца.





6
Революционная деятельность Эккехарта. — Беггарды и "Брат Эккехарт". — Травля инквизиции. — Смерть Экке­харта. — Фальсификация его "опровержения". — "Дерзость" языка страны. — Эккехарт как создатель немецкого языка. — "Самой аристократической является кровь".

Со своей антиримской религией, этикой и критикой сознания Эккехарт сознательно резко отмежевывается от всех основных требо­ваний как римской, так и более поздней лютеранской Церкви. Вместо еврейско-римской статики он ставит динамику души нордического Запада; вместо монистического насилия он требует признания двойс­твенности всякой жизни; вместо учения о покорности и рабском бла­женстве он проповедует признание свободы души и воли; вместо цер­ковного самомнения о представительстве Бога он поставил честь и благородство духовной личности; вместо восторженной, преданной ра-Ьолепной любви приходит аристократичный идеал личной духовной замкнутости и отрешенности; вместо насилия над природой наступает ее совершенство. И все это означает: вместо еврейско-римского миро­воззрения наступает нордически-западное признание души как внутрен­ней стороны немецко-германского человека, нордической расы.
Эккехарт точно знал, что внутри Церкви он говорил слишком мало; поэтому он часто общался с еретическими бегуинами и бегарда-ми, читал им проповеди, вел с ними застольные разговоры. Они назы­вали его "брат Эккехарт", и в то время как один за другим он отвер­гал догматы римско-сирийской насильственной веры, он ни в одной из своих речей не выступил против "еретиков". Но он хотел искать и объединять людей своей сущности и внутри Церкви. Этой цели была посвящена его деятельность в Эрфурте, в Страсбурге, в Кёльне и в Праге. Эккехарт без обиняков оспаривает то, что некоторые тезисы учения "следует просто принимать на веру", потому что этого требуют Всевышний и традиции. Он приводит свободный высокий разум и его свободную душу как дары Божьи, к которым следует прислушиваться. Он недвусмысленно говорит своим слушателям, что они, следуя его учению, должны. открыто ссылаться на него: "Я и мое тело к вашим услугам". Но и мракобесы не дремали, стремясь как всегда сплотиться против великого духа. Когда Эккехарт проповедует в Кёльне, вокруг него пылают костры благочестивой инквизиции. Даже в его собствен­ном ордене многие жаловались на то, что он слишком много говорит на языке страны и "перед простыми людьми" о вещах, которые могут привести к ереси. Архиепископ Кёльна жалуется на Эккехарта папе, который охотно бы с ним разделался, если бы не нуждался в домини­канцах, как в политической опоре в своей борьбе против императора, и потому не отважился предать огню их духовного руководителя. Поэ­тому "дело Эккехарта" было расследовано братом по ордену, который его оправдал. (Такое оправдание больше уже не могло иметь места, согласно догме о непогрешимости к началу "свободного" XX века.) И все-таки инквизиция приступила к своему делу. 24 января 1327 года Эккехарт отклоняет ее вмешательство как акт произвола и приглашает своих противников на суд папы 4 мая 1327 года. Подобное заявление Эккехарт заканчивает в доминиканской церкви словами: "Не отказываясь ни от одного из моих тезисов, я улучшаю и опровергаю ... все те из них, о которых можно доказуемо говорить, что они основы­ваются на ошибочных использованиях разума"*.
* С|Ш!ши: Нюттпрр. П|юионс;и1.
Заявление Эккехарта, вполне естественно, было отвергнуто бла­гочестивыми инквизиторами как "необдуманное". Но до того, как он смог поехать к папе, он умер. Естественной ли смертью или с помо­щью порошочка, осталось неизвестным. Во всяком случае, самая могу­чая сила, которая из римской Церкви могла бы сделать немецкую, бы­ла сокрушена. Смерть Эккехарта была одним из величайших моментов судьбы Европы. Его немецкая религия была затем официально "осуж­дена" Римом при помощи буллы. Прежде всего, согласно испытанному методу (чтобы ввести в заблуждение последователей), было представ­лено "отречение" Эккехарта как публичная просьба о прощении, хотя Эккехарт, наоборот, был готов всеми силами защищать свое учение.
Характерным для его свободы является то, что он основывается не на церковных тезисах, и даже не на Библии (как позже Лютер), а только на признании свободного разума. После этой первой фальсификации благочестивые сторонники Рима "подправили" мастера Эккехарта и включили его в ряды духовных учеников Томаса из Аквино*.
* Несмотря на магическим материал, который Томас должен был внести в рационалисти­ческую систему при помощи Аристотеля, и обусловленное лтнм внутреннее противоречие, величие попытки и силу духовной лнергпп Томаса не следует оспаривать. Томас был, как может быть не всем известно, лангобардом. Семьи владельцев Аквино гордилась лтнм германским происхождением и была па стороне величайшего Гогснттауфсиа, Фридри­ха II. Так Томас ил Аквино старшин, граф фон Ацсрра (Ассгга), который, бу;гучп на­местником в Сирин, проложил Фридриху путь в "страну обетованную", сопровождал императора в его нервом походе в Германию, а затем был послан специальным упол­номоченным в Сицилию и позже вел от имени Фридриха переговоры с папой. Далее Томас II из Аквино, другой наместник Фридриха н его зять, который погиб вместе с по­следним Гогспштауфеиом - Конрадом. "Святой Томас" уродился, очевидно, не в свою родию и был дезертиром. Он предоставил своп дух в распоряжение Риму, которым тот и сегодня еще пользуется. В остальном Томас был учеником Альбрехта фон Болыптсдта (Адьбсртуса Магнуса) и Ирена Петруса (Ircn Pclrus) из Хнбсрпнн {Ifibcrnia).
Внешнему смягчению римского центра в XIII веке соответство­вало общее падение духовности во всех странах, которое давно стало бы предметом насмешек всех народов, если бы положение не спасли некоторые ведущие личности, используя все свое "я". В качестве реак­ции против такого нравственного падения в XIII веке создавались кро­ме всего прочего общества братьев и сестер свободного духа, в кото­рых привлекали внимание предшественники мистики. Вместе с ними действовали бегуины и бегарды (ученики леса), те круги, с которыми мастер Эккехарт поддерживал тесные отношения. Это благочестивое, но не церковное движение проходило (вне церкви и внутри нее) ши­роким потоком по немецким землям. Оно снова подхватило прежде всего основную идею уничтоженного арианства: проповедовать рели­гию на языке страны. Уже в этом пункте отразилась с самого начала и до сегодняшнего дня непрекращающаяся борьба между органичным на­родом и римско-латинской прививкой. (Грегор VII назвал дерзостью использование языка страны во время богослужения.) Истинное народ­ное восприятие отклонило чужой латинский язык, который рассматри­вался как непонятная колдовская формула, которую надо было повто­рить, да и использовался как таковая. Использование святого родного немецкого языка религиозное немецкое движение в середине XIII века вырвало у враждебного народу Рима. Проповеди и учебные лекции теперь читались не по латыни, а на доходящем до сердца немецком языке. И величайшим первооткрывателем для нашей сущности и здесь был Эккехарт, которого его ученики и последователи (среди них Зузо и Таулер) постоянно называли "блаженным и святым мастером", Экке­



обращена ни к кому, потому что ее уже называют своей собственной жизнью иди, по крайней мере, считают стремлением своего сердца. Да поможет нам Бог понять это".
Эти слова обращены, таким образом, только к духовно род­ственным элементам, ко всем "душевным и благородным людям" обра­щено его учение, и здесь обнаруживается таинство, которое только сегодня возрождается для новой жизни.
В одной из проповедей Эккехарт делает различие между кровью и плотью. Под кровью он понимает (как он думает со св. Иоанном) все, "что в человеке не подвластно его воле", то есть действующее в подсознании, противоположность душе. А в другом месте Эккехарт говорит: "Самое благородное, что есть в человеке, это кровь - в хорошем смысле. Но и самое дурное в человеке -это тоже кровь - в плохом смысле".
Этим сказано последнее дополняющее слово. Рядом с мифом о вечной свободной душе стоит другой миф - о религия крови. Одно соответствует другому, и мы не знаем, имеются ли здесь причина и следствие. Раса и "я", кровь и душа находятся в теснейшей связи, для метиса учение мастера Эккехарта не годится, так же как и для той расовой смеси, чуждой по типу, которая проникла с Востока в сердце Европы и составляет верноподданнейший элемент Рима. Учение о душе Эккехарта ориентируется на носителей той же или .родственной крови, которые имеют одинаковую жизнь или одинаковый язык в качестве "стремления своего сердца", но не на духовно чуждых и враждебных по крови. Но это требует и обратного отклонения. Здесь мастер Экке­харт высказывает народное признание: "Ни одна бочка не может со­держать в себе напитки двух видов: если она должна содержать вино, нужно вылить воду, чтобы не осталось ни одной капли". И дальше: "Нужно уважать образ действия других людей, и не следует хулить ни­чей образ действия". Невозможно, чтобы все люди могли идти одной дорогой". И еще дальше: "Потому что, иногда то, что является для од­ного жизнью, для другого означает смерть".
Это полная противоположность тому, чему учит нас Церковь Ри­ма (и, наконец, также Виттенберга). Она хочет нас всех - белых ли, желтых, черных заставить идти одним путем, втиснуть в одну форму, подчинить одной догме, и поэтому, обладая властью, отравила нашу душу, наши европейские расы. Что было их жизнью, было нашей смертью. В том, что мы не умерли, мы обязаны только силе герман­ской души, которая до сих пор препятствовала окончательной победе Рима (и Иерусалима). В мастере Эккехарте нордическая душа впервые полностью себя осознала. Из его личности вышли все наши более поздние великие люди. Из его огромной души может однажды ро­диться - и родится - немецкая вера.






1
Эккехарт и Гёте. — Сознание и действие. — Признание Бетховена. — Люциферова победа над миром.

Наиболее полно проявилось родство душ у Эккехарта с Гёте. Все его существование также имело корни в свободе души, но одно­временно в признании причастности к творческой жизни. Эту сторону художник естественно подчеркивает все более определенно как рели­гиозный мистик. Вся жизнь Гёте была раскачиванием между двумя ми­рами; когда один угрожал полностью захватить его, он тут же убегал в другой. Если мастер Эккехарт говорил об "отрешенности" с одной сто­роны и о "деле" с другой стороны, то Гёте называет эти оба состоя­ния чувством и действием. "Чувство" означает отбрасывание мира, рас­ширение души в бесконечность, "действие" - работу, выходящую на творчество в этом мире. Подобно мастеру Эккехарту Гёте все время подчеркивает закон нашего бытия: о том что чувство и действие пред­ставляют собой ритмично обусловливающие и возвышающие друг дру­га поочередно сущности человека; что одно указывает на другое, поз­воляет распознать его и стать творческим. Отойти от мира и жить в самосозерцании помогает не только наше самосознание: "Наблюдать и слышать самого себя можно собственно говоря в деятельности". Кто делает законом проверку действия мышлением и мышления действием, тот не может ошибиться, и если он ошибается, то вскоре возвращает­ся на верный путь. "Чувство", которое у нас, у индоевропейцев, всегда было преобладающим органом, не требует постоянного стимула, и по­этому и у Гёте мы находим меньше подбадриваний в этом направле­нии. И тем более сильное ударение он ставит на ограничение, на дей­ствие. "Сознаюсь, что великая, так значительно звучащая задача: поз­най самого себя, издавна казалась мне подозрительной, как хитрость связанных тайной священников, которые сбивают человека с толку не­выполнимыми требованиями и хотят отвлечь от деятельности против внешнего мира на искусственное внутреннее созерцание. Человек зна­ет себя настолько, насколько он знает мир, который он видит в себе, а себя в нем. Каждый новый предмет, хорошо нами рассмотренный, открывает в нас новый орган". "Лечить душевные страдания, в кото­рые мы впадаем, рассудок не может совсем, разум - очень мало, реши­тельная деятельность, напротив, может все".
Каждый раз в новой форме Гёте не может неустанно указывать на живительную деятельность; даже на скромное ремесло. Величайшим гимном человеческой деятельности является Фауст. После глубокого проникновения в науку, любовь и страдание, Фауст находит освобож­дение в деятельности. Для духа, всегда стремящегося в бесконечность, последней ступенью неизведанного, завершающим камнем жизни была ограничивающая деятельность, запруживание водного потока на пользу человека. Благородство деятельности является вершиной в искусстве: "Честь истинного художника открывает смысл там, где нет слов, -говорит дело".
"Кто рано познает обстоятельства, легко приобретает свободу". "Если кто-либо может объявить себя свободным, он сразу же чувствует себя связанным обстоятельствами, если же он отважится объявить себя связанным обстоятельствами, он чувствует себя свободным." "Мастером является тот, кто понимает, что ограничение и для величайшего духа является необходимой ступенью для высочайшего развития".
"Как можно познать себя: путем созерцания - никогда, скорее в результате деятельности. Попытайся выполнить свой долг, и ты будешь знать, что в тебе есть. Долг - это требование дня".
"Для человека является несчастьем, если им овладевает какая-либо идея, не влияющая на жизненную деятельность или вовсе отвле­кающая от жизненной деятельности".
"... на мой взгляд решительность и последовательность - это то, что более всего заслуживает уважения в человеке". "Это всегда несчас­тье, если человек вынужден стремиться к тому, что не может связать его с регулярной деятельностью".
Поэтому даже самый маленький человек может быть "цельным",

ки". "На земле и в земле находят материал для высочайших земных потребностей, передают мир материала высшим способностям человека для обработки, но на его духовном пути всегда находят участие, лю­бовь, управляемую свободную деятельность. Двигать эти два мира навстречу друг другу, выразить свойства обеих сторон в проходящей жизненной форме - это есть высшая форма, для которой создан человек".
Когда Гете в Риме насытился всеми чувствами, он пишет: "Я больше совсем не хочу ничего знать для того, чтобы что-то выдать и хорошенько потренировать свой ум". Сразу после этого: "Для меня начинается новая эпоха. Моя душа обогатилась теперь в результате множества странствий и познаний настолько, что я должен ограни­чить себя работой". В другом месте он говорит, обобщая: "В течение всей своей жизни я сочинял и Наблюдал, проводил синтез и анализ, систолы и диастолы человеческого духа были для меня вторым дыханием".
Когда умирает Шиллер, он говорит, чтобы справиться со своим отчаянием: "Когда я взял себя в руки, я стал искать различные виды деятельности", - и когда он в 1823 году страдал от тяжелых душевных и физических недугов, когда он потерял сына, тогда он снова призвал свой характер, который, казалось, был уже потерян в потустороннем мире: "И через могилы вперед".
Это душевное состояние Гёте, в основном, аналогично истинной жизни всех великих нордического Запада. Леонардо создает волшеб­ством в своей святой Анне, в глазах Иоанна Крестителя, в лике Христа непостижимьй сверхъестественный мир, и в то же время он инженер, самый хладнокровный техник, который не мог придумать ничего, что было бы достаточным, чтобы поставить природу себе на службу. По многим изречениям Леонардо можно было бы предположить, что они исходят из уст Гёте. У Бетховена после глубочайшей мистической отрешенности появляется вдруг блестящее скерцо, а самой волнующей песней отрешенности является симфония радости. Бетховен, который, казалось, исчез в своих мечтах, сказал одновременно слово динамично­го западноевропейца: "Сила - это мораль людей, которые отличаются от других; это и моя мораль"; "взять судьбу за горло", поставил он своей целью. Такое мощное параллельное существование составляет также личность Микеланджело. Достаточно прочитать его сонет к Витториа Колонна (Vittoria Colorma) и взгаянуть на его сивилл и про­клинающего мир Христа. И здесь нам ясно, что западноевропейская мистика не исключает жизнь, а, напротив, выбрала себе партнером творческое бытие. Чтобы возвыситься, необходима противоположность; чем героичнее душа, тем мощнее внешняя деятельность; чем замкнутее личность, тем просветленнее деятельность.
Германская динамическая сущность нигде не выражается в бегс­тве от мира, а означает преодоление мира, борьбу. А именно двояким способом: религиозно-художественно-метафизическим и дьявольско-эм-пирическим.
Ни одна раса не посылала, таким образом, исследователя за исследователем по земному шару, которые были не только изобретате­лями, но и в истинном смысле открывателями, как нордический Запад, т.е. людьми, которые преобразовывали открытое ими в картину мира. Были открыты самые глухие континенты, самые холодные полюса, тропические девственные леса и самые голые степи, самые отдаленные моря и самые скрытые реки и озера и преодолены самые высокие го­ры. Стремление большого количества представителей всех времен и народов облететь все пространство только в европейцах стало силой, которая привела к изобретательству. А тот, кто в автомобиле, в же­лезнодорожном экспрессе не чувствуют дьявольскую силу, преодоле­вающую пространство и время, кто не чувствует внутри машин и же­лезных изделий, во взаимодействии тысячи колесиков биения пульса эмпирического преодоления мира, тот не понял одной стороны гер­манско-европейской души и потому никогда не поймет другой ее сто­роны - мистической. Стоит вспомнить о том, как столетний Фауст вне­запно ВОСКЛИКНУЛ:
Несколько деревьев, не принадлежащих мне, Портят мне владение миром.
Здесь говорит не жадность, желающая использовать собствен­ность на свое благо, а стремление хозяина, "который в повелевании находит блаженство".
Следует делать различие между дьявольским и сатанинским. Са­танинское характеризует моральную сторону механического преодоле­ния мира. Она диктуется чисто инстинктивными мотивами. Это еврей­ская точка зрения на мир. Дьявольское - это борьба за покорение материи без субъективного преимущества в качестве движущего моти­ва, как предпосылки. Первое берет свое начало в нетворческом харак­тере, ничего следовательно не найдет, т.е. не откроет, а также по-настоящему не изобретет; второе подчиняет себе законы природы с помощью законов природы, проникает в ее тайны и строит заводы, чтобы подчинить себе материю.
То, что дьявольское преодоление мира может легко перейти в сатанинское, нетрудно понять; почему преимущественно в дьявольскую эпоху было неизбежным то, что при поражении в мировой войне евреям вдвойне были облегчены появление и возможности для рас­пространения.
в

Лао Цзы. — Иудаизм и действие. — Действие как сравне­ние. — Индийское бегство от действия. — История как
развитие души. — Чрезмерность.

"Покой выше, чем порыв. Слабое порождает сильное. Мягкое принуждает жестокое". В этих словах заключается настроение всей культуры, душа китайской расы, воплощенные в Ли-Пеянге (Лао Цзы), который жил 2500 лет назад и тем не менее обращается к нам как современный уставший мудрец. Ни один человек не прочтет Тао-Текинга, не почувствовав дыхания истинной сущности. Посвятить себя ему - это одно из прекраснейших переживаний освобожденного, раз­мягченного состояния души: человек довольствуется неизменным пу­тем, который полностью выходит из него, он не должен действовать, ибо судьба одна направит его на верный путь покоя, доброты. Чело­век не стремится проникнуть в сущность человека. Он знает только одно: "Уничтожение тела - это не потеря. Это бессмертие". Следует ос­терегаться всяких излишеств и мирно и спокойно идти путем, таин­ственно предначертанным судьбой.
Радостью от мудрости Лао Цзы является стремление к противо­положному духовному и умственному полюсу. Но оно не является со­ответствием и нет ничего более неправильного, чем превозносить муд­рость Востока, как соответствующую нам или превосходящую нас, что любят делать уставшие и потерявшие внутренний мир европейцы.
Еще один контраст. При изучении истории и письменных памят­ников евреев не находишь ничего кроме усердной, бесконечной обо­ротливости, совершенно одностороннего сосредоточения всех сил на земном благополучии. Из этой, можно сказать, почти аморальной пред­расположенности духа, вытекает и моральный кодекс, который знает только одно: выгоду для еврея. Отсюда следует допуск, даже одобре­ние, хитрости, воровства, убийства. Отсюда следует допускаемое рели­гией и нравственностью лжесвидетельство, "религия" Талмуда "узако­ненной" лжи. Все естественно-эгоистические наклонности получают дополнительную энергию со стороны допускающей их "нравственнос­ти". Если почти у всех народов мира религиозные и нравственные идеи и чувства сдерживают чисто инстинктивный произвол и распу­щенность, у евреев же наоборот. Так уже 2500 лет мы видим вечно одну и ту же картину. Жадный до товаров мира еврей переезжает из города в город, из страны в страну и остается там, где меньше всего находит сопротивления суетливой паразитической деятельности. Его гонят, он приходит снова, один род истребляют, другой начинает ту же игру. Наполовину по-фиглярски и наполовину демонически, смешно и трагически одновременно, презираемый всей верховной властью и тем не менее чувствующий себя невиновным (потому что лишен спо­собности понимать что-либо другое, кроме самого себя), тащится Агас­фер как сын сатанинской природы по истории мира. Вечно под дру­гим именем и тем не менее всегда один и тот же, вечно уверяющий, что говорит правду, и всегда лгущий, всегда верящий в свою "миссию" и тем не менее полностью обреченный на бесплодие и паразитизм, вечный жид составляет контраст Яйнавалькии (Jajnavalkya), Будде, Лао Цзы. Там покой, здесь хлопотливость, там доброта, здесь пронырли­вость, там мир, здесь глубочайшая ненависть против всех народов ми­ра, там всепонимание, здесь полное отсутствие понимания.
На одинаковом удалении от обеих противоположностей нахо­дится нордическая идея, но не то, чтобы она находилась между ними, она расположена вне соединяющей их линии. Потому что покой Гете - это не покой Лао Цзы, а деятельность Бисмарка - это не дея­тельность Ротшильда. Германская личность ничего не имеет от китай­ского покоя и совсем ничего от еврейской деловитости (разумеется личность, не лицо), более того, то, что имеет иногда внешнее сход­ство, определено силами и имеет цели, которые (насколько можно ут­верждать после точнейшей проверки) в корне отличаются от сил и целей китайца и еврея.
Нордический человек тоже глубоко верит в вечную закономер­ность природы, он тоже знает, что связан с природой. Он тоже не презирает ее, а принимает как символ сверхъестественного. Но одно­временно он видит этот символ и не в природе. В личности нет про­извола, он не довольствуется верой в бессмертие, как таковое. Более того, при самосозерцании он удивляется вечно самобытному своему неестественному "я". Он находит и в каждом другом внутреннюю сущ­ность иного типа, также заключенную в себе, такой же богатый, имею­щий многочисленные связи микрокосмос. Когда Ли-Пеянг говори i, что совершенное никогда не столкнется с "другими", потому что они оба идут в одном направлении, то для нордического ощущения здесь имеет место равнодушие, которое оставляет находящегося на том же пути путника в стороне без внимания и идет спокойно в одиночестве своей дорогой. Здесь мы стоим перед вопросом, не означает ли этот, кажу­щийся красивым великий покой китайца внутреннюю невозмутимость души, оборотную сторону малоактивной внутренней жизни.
Индиец тоже учил, что "другой" идет до конца той же дорогой. Он верил, что может сказать каждому созданию этого мира "великое слово" "это тоже ты", но основное значение его метафизических взгля­дов далеко от выводов китайцев. Ли-Пеянг посвящает себя моральной стороне нашей сущности, оставляя в покое метафизическую. Он про­поведует честность перед честными и нечестными, любовь к другу и недругу. Это истинная доброта, в этом отношении благородные люди выпрямлены. Индиец полностью растворяется в метафизической сторо­не человека. Он придает ей такое большое значение, что в качестве последнего вывода высказывает мысль о том, что деятельность, как таковая, не может повредить знающему, причастному к атман-браману. "Его позорит не деятельность, а зло". Все телесное так или иначе яв­ляется обманом и видимостью, и все, что с ним происходит, не стоит внимания. Это последний вывод индийца.
Ли-Пеянг учит бездеятельности, потому что "дорога и истинный путь" каждому человеку предначертаны изнутри, и поисками, исследо­ванием, деятельностью он посеет лишь раздор и несчастье. Индия тре­бует бездеятельности, сознавая, что она не оказывает влияния на мета­физическое бытие человека. Здесь действуют в корне различные души. Сочинение сказок о равенстве "добрых людей" становится прсступле-нием. В тысячу раз красивее и благороднее видеть, с каким богат­ством души мы пришли в этот мир, как в разных местах земли различ­ные души трудятся над тем, чтобы лепетом выразить себя. Большой ошибкой будет здесь желание чужого вмешаться и попытаться затуше­вать контрасты. Редко бывает так, чтобы совместные действия и слия­ние разных душ и рас в большом масштабе имели следствием нечто прекрасное. Чаще всего наступает задержка развития. Например, с ка­кими бы высокими намерениями воодушевленные миссионеры не при­шли однажды в Индию, они нарушили бы только самобытное разви­тие. Но мы должны быть также защищены и от людей, которые приходят сегодня и начинают высмеивать сущность великих Западной Европы, указывая на Индию и Китай как на величайшее, на которое мы, заблудшие европейцы, должны ориентироваться. Как бы ни кра­сиво Яйнавалькия не говорил, как бы льстиво не проникали в нас звуки, если мы на длительное время дадим им место, в духовном плане мы пропадем. Или мы идем своей дорогой, или попадем в хаос, неис­товство, в пропасть.
Мы знаем, у нас у всех направление одно: стремление от "тем­ного к светлому", от земных оков к неизвестному вечному. Но мы отнюдь не довольствуемся знанием того, что выбрали один и тот же
Путь, с моральной ли, с метафизической ли точки зрения, нас интере­сует "как" нашего ощущения и мышления. Китаец имеет многотомную историю, которая является не историей, а перечисляющей хроникой; до малейших подробностей рассказчику кажется важным все. Индиец вообще не уделяет этой земной жизни должного внимания. У него нет настоящей хроники, но нет и истории. У него есть только сказания, песни и гимны. Развития не искали ни тот, ни другой. Один вообще не понял развития личности, будь то личность человека или народа, другой рассматривал его как данность и не считал важным.
В мировой истории появился германский человек. Он исколесил всю землю; он открыл множество тайн; он откопал на тропическом солнцепеке древние, давно забытые города; он исследовал поэзию, ле­гендарные крепости; он расшифровал с несказанным усердием папи­русные свитки, иероглифы и письмена на глине, он исследовал тыся­челетние строительные растворы и камни в отношении их составных частей; он изучил все языки мира; он жил среди бушменов, индийцев, китайцев и составил для себя многообразную картину народных душ. Он видел, как техника, промышленность, философия, мораль, искус­ство и религия вырастали из начал разного рода до дел, разных по природе; он понимал личность, потому что сам был личностью. Он воспринимал дела народов как деятельность, т.е. как сформированную духовную силу, как выражение самобытного внутреннего мира. Его ин­терес выражался не только в том, чтобы выяснить, что люди так или иначе мыслили и действовали, а он не успокаивался до тех пор, пока хотя бы на уровне предположения не вьшвлял внутренние силы, кото­рые к этому привели. Бывшие долгое время популярными усилия срав­нивать китайцев и немцев, потому что оба народа одержимы манией коллекционирования и влечением к регистрации, остались полностью на поверхности. Нельзя судить о народной душе по отдельным особен­ностям, можно только по достижениям. И теперь мы видим, что ки­таец остался каталогизатором, немец же является хозяином историчес­кой науки (если вообще это слово необходимо) и философом; т.е. коллекционирование было в одном случае целью, в другом случае средством. Результатом в одном случае была механическая систематиза­ция, в другом случае картина мира. И в этом различие.
Было бы исключительно поверхностным просто сказать, как ука­зано в упомянутом особом случае, что немцы от других народов и рас отличаются тем, что они представляют собой народ со способностями к истории. Здесь, кроме прочего, заключается нечто другое. Так германец, особенно немец, в самой глубине своей чувствовал ценность и достоинство личности или все-таки сознательно предполагал их, по­тому что ощущал, как она где-то развивается или отстает в развитии, поэтому на основании живого чувства, на основании величайшей ак­тивности души его потянуло наблюдать за людьми, изучать их и про­никать в их суть. Поэтому он понимал историю как развитие народной личности, поэтому под обломками и развалинами тысячелетий он ис­кал доказательства человеческой силы.
И здесь мы имеем дело с одним из древних феноменов, которые невозможно ни объяснить, ни исследовать.
Поскольку германский дух инстинктивно чувствует вечность и неотъемлемость личности, поскольку он не защищает точку зрения о том, что "все это и ты тоже", в нем почти одном живет стремление изучать проявление других, чужих личностей. Грека не волновало доисторическое время, потому что он был человеком современности, современным лицом; у индийца не было истории, потому что время, развитие, личность - все это он рассматривал как фантомы; китаец коллекционировал все даты своего прошлого вплоть до буден правите­ля центра, он коллекционировал даты лица, он не толковал действи­тельные факты личности; аналогично вел себя мумифицирующий себя египтянин. Сознательный взгляд на какую-либо культуру, как на выра­жение чего-то, чего никогда не было и никогда не будет, как на таин­ственную самобытность, - это деловито-мистический основной настрой нордическо-германского духа.
Поэтому европейцы смогли расшифровать иероглифы и вавилон­ские письмена на глиняных черепках; поэтому целые поколения на­правляли всю свою творческую силу на раскопки в Греции, Египте, на Ганге и Евфрате, чтобы найти сущность и растолковать ее. Если бы европейский дух обозначал только формирование личности, то это ор­ганичное распространение и органичное сосредоточение никогда бы не состоялись.
Называют душу Фауста и подразумевают при этом стремление к бесконечному в любой области. Но в основе его лежат не воспринима­емые больше нигде в мире с такой силой неповторимость и достоин­ство личности.
В результате такого глубокого уважения Хердер смог собрать голоса народов от Индии до Исландии, Гёте смог силой волшебства вызвать для нас Персию; германские ученые смогли показать нам реа­лизацию такой далекой и такой часто близкой индийской души (Мюл­лер, Дойсен и т.д.). Богатая связями картина мира, показанная в кон­трасте и благодаря тому воспринятая с высокой степенью сознания, развертывается перед нашим духовным взглядом. Все обладает само­бытной окраской и организацией, предвиденное и чужое одновремен­но, а в центре и рядом стою я, нордический человек, ставшая сознани­ем личность. Это внутреннее настроение или это сознание являются последней причиной отрывочности, фрагментарности, одиночества, бесконечной удаленности во всей европейской культуре. Дон Кихот, Гамлет, Парцифаль, Фауст, Рембрандт, Бетховен, Гёте, Вагнер, Ницше -все они это пережили, высказали, создали или были свидетелями этого переживания. И здесь нордическое понятие деятельности вырастает в нечто, совсем другое по сравнению с тем, что понимал Лао Цзы под "действием" и что Будде казалось вредным и приносящим страдания. Еще более отмежевана идея деятельности от еврейского усердного труда, движущей силой которого является чисто приземленно-телесная цель. Только для западноевропейца деятельность является выражением внутреннего свойства в духовном развитии без приземленной цели, то есть формой нашей духовной активности. Следуя этому, мы действи­тельно живем здесь на земле для высокой цели. Мы приписываем дея­тельности достоинство, которое нас одних приводит к нам самим. Здесь я вспоминаю глубочайший смысл слов Гёте: "Каждая деятель­ность при внимательном рассмотрении раскрывает в нас новые спо­собности".
Здесь говорит совсем другая идея, чем у Тао-Текинга (Тао-Teking); но она также в корне отличается от той, которая знает четы­режды святой путь. Лао Цзы отвергает деятельность, потому что она должна идти вместе с действием; Будда точно так же боится страда­ний. Гёте же принимает страдание, считает его даже необходимым, возвьшающим ("Кто не умеет приходить в отчаяние, тот не должен жить"). Подобно великому мастеру Эккехарту он находит в одном единственном мгновении обогащающего душу блаженства, в пережива­нии творческой деятельности искупление и преодоление страдания. С такой силой души просто нечего сравнить. Она могущественна, совсем не тиха и еще меньше преданно смешна, а при помощи широких крыльев парит над всем земным.
Если рассматривать не столько внешнюю жизнь, сколько внут-
реннее стремление народа, которое находит воплощение в его вели-
чайших представителях, то можно вкратце сказать: для китайца покой -
это преодоление деятельности, чтобы идти дорогой судьбы без созна-
тельных действий; для индийца покой означает преодоление жизни,
первую ступень перехода в вечное; покой еврея - это ожидание дела,
сулящего материальные успехи; покой нордического человека это

собранность перед деятельностью, это мистика и жизнь одновременно. Китай и Индия собираются разными способами преодолеть пульс жиз­ни, для еврея покой - это лишь следствие внешних обстоятельств, се­верянину же требуется внутренне обусловленный органичный, творчес­кий ритм. Только немногие могут выдержать этот нордический ритм в течение всей жизни, в процессе всего своего дела. Но поэтому-то они и являются для нас величайшими представителями нашего духа и нашей расы.
В некоторых наших великих представителях этот ритм - при всей страстности в частностях - дышит широко и мощно. Это твор­чество Леонардо, Рембрандта, Баха, Гёте. У других это биение пульса происходит сильнее, внезапнее, драматичнее. Об этом говорит творчес­тво Микеланджело, Шекспира, Бетховена. И Иммануил Кант, который многим представлялся воплощением самой умеренности, подчеркивает, как самое глубокое свое убеждение, что только при помощи экзальти­рованности, т.е. высочайшей готовности души к действию, может быть создано великое произведение. Это было деликатным самопризнанием. Поэтому в творчестве мудреца из Кенигсберга слышится шум крыльев нордической души: "Толпа не замечает того, что философ вдохновлен".
Таким образом и в отношении к деятельности перед нашими глазами четко стоят духовные направления различных народов. Обыч­но разные китайцы и индийцы с одной стороны, еврей в качестве контраста и противоречия (не в качестве духовного антипода!), и вне их нордическо-германский человек в качестве (в этом вопросе) анти­пода обоих направлений, оба полюса нашего бытия: мистика и жизнен­ная деятельность, охваченные, несомые динамичным чувством жизни, окрыленные приверженностью к свободно творящей воле и благород­ной душе. "Стать единым с самим собой" хотел мастер Эккехарт. И этого хотим, наконец, и мы.

КНИГА ВТОРАЯ





СУЩНОСТЬ ГЕРМАНСКОГО ИСКУССТВА






Произведение искус­ства - это живое воплощение религии.
Рихард Вагнер

I






Расовый идеал красоты




1
"Общая" эстетика. — Обусловленные расой оценки. — Гре­ческий герой как человек нордического типа. — Силен как расово чуждая фигура. — Ублюдок (отпрыск) эллинизма. — Нордический идеал красоты Гомера.—— Сократ как негрек. — Уничтожение прекрасного добрым.

Времена совершенства техники идут навстречу своему концу. Мы устали от бесконечных раздражений и соблазнов, нам более чем достаточно нервной обработки последних десятилетий; мы ненавидим неслыханное техническое расточительство всего того, что сегодня еще называет себя искусством. Мы чувствуем, что время интеллектуализма как явление, которое приписывает себе обладание культурными цен­ностями, находится при смерти; что предсказатели, представляющие его нам как будущее, как конец нашей европейской культуры, являют­ся уже пророками устаревшего прошлого. Эти люди, внутренне обессиленные до того, как начали думать и писать, потеряли веру. Поэтому их философия и оценка истории должны также закончиться неверием. Наше время умирания и становления глотает их с жадностью: слабые ломаются, сильные чувствуют, как растет их вера и сопротивление.

Отказ от теоретического материализма в науке и искусстве мо­жно рассматривать как внутренний процесс. Маятник движется уже в обратном направлении (теософия, оккультизм и т.д.). Направление на­шей сущности снова постепенно начинает оживать в виде контраста к обоим течениям.
Время толстотомных эстетик тоже прошло. Преимущественно разлагающая работа во всех областях подарила нам также целый ряд до мельчайшего разветвленных произведений о сущности искусства. Чудовищный умственный труд накоплен здесь, но ни один человек не читает сегодня Циммермана, Хартмана, вряд ли также Фехпера, Кюль пе, Гроса, Липпса, Мюллера-Фрайенфельза, Мооса и многих других. Взгляды Винкельмана и Лессинга никто больше не умеет включить в современное мышление. Шиллера, Канта и Шопенгауэра общество по­читает почти только за имя. Не потому, что мы в их произведениях не находим глубочайших мыслей, а потому, что мы не можем их боль­ше использовать в качестве целого в области оценки искусства. Они почти все смотрят только на Грецию и все говорят еще о якобы воз­можной общей эстетике. И когда они устанавливают различия в искус­стве различных народов, то их теоретическое мышление - то мышле­ние, которое мы обозначаем как философию XVIII века - вступает в противоречие с их собственными произведениями, или совершает на­силие над произведениями искусства собственного народа. Противоре­чие между теорией и действием живет в Гёте так же как в Шиллере и Шопенгауэре. Большая вина всей эстетики XIX века заключалась в том, что она не опиралась на произведения художников, а разбирала их слова. Она не заметила, что восхищение Гёте формально хорошим Лаокооном было одним, деятельностью Фауста по существу несколько другим, что германский инстинкт Гёте был слишком сильным, и. что его творчество почти всю эллинскую культуру, что для нас является определяющим, уличает во лжи.
Исходный пункт нашей расчлененной эстетики был неверным, поэтому она не могла дать глубоких результатов. Она не помогла на­шей сущности прийти к светлому сознанию, она не давала своими дей­ствиями направления, а подходила с неопределенными или только с греческими - часто позднегреческими - мерками к искусству Европы.
Раньше говорили беззаботно о философии или истории Востока, пока, наконец, не поняли, что этот так называемый Восток включал в себя народы с полностью исключающими друг друга культурами. Теперь стало возможно говорить о "Западе". И хотя это происходит с несравненно большим основанием, чем в отношении "Востока", но звучит расплывчато, если не подчеркнуть создающий Запад нор­дический элемент.
Все философы, которые писали об "эстетическом состоянии" или о закреплении ценности в искусстве, прошли мимо факта расового идеала красоты и связанной с расой высшей ценности духовного типа. Поэтому совершенно ясно, что, если вообще говорить о сущности ис­кусства и его воздействии, то чисто физическое изображение, напри­мер грека, воздействует на нас иначе, чем изображение китайского императора. Контурная линия в Китае получает другую функцию в отличие от Греции, которая без знания формирующей и расово обусловленной воли не поддается ни объяснению, ни возможности "эс­тетического наслаждения". Каждое произведение искусства создает да­лее духовное содержание. И его поэтому, наряду с формальной трак­товкой, можно понять только на основании разности расовых душ. Таким образом, наша эстетика до сегодняшнего дня - несмотря на мно­жество правильных частных элементов - как единое целое, говорила в пустоту. При этом наивный действовал как сознательный настоящий художник всегда с позиции образования расы и воплощал внешние ду­шевные качества, используя те расовые типы, которые его окружали и которые в первую очередь становятся выдающимися носителями опре­деленных свойств.
Как бы не представлялась нам Эллада во многом родственной, внутренний центр грека, определявший такт его жизни, отличается, тем не менее, от внутреннего центра индийца, римлянина или герман­ца. Это было эстетической ценностью. Красота была мерой древнегре­ческой жизни на пиру, потому что все усаживались в круг за разбав­ленным вином и как единое целое обсуждали одну тему. Красота была единственным побудительным мотивом Илиады, она победила даже в том, как бедная деморализованная Греция отнеслась к римскому полко­водцу, сущность которого вызывала воспоминания о далеких предках -Т. Квинктиусу Фламинусу (Т. Quinctius Flaminus). Его встретили, воздавая дань его достоинству и красоте, как национального героя, Афины чествовали его как своего собственного героя. Это было глубо­чайшим греческим стремлением к высокому в жизни, но в период упадка, и если мы хотим понять Элладу, то мы должны вернуть нашу высшую ценность - характер - на место высшей ценности. Действи­тельно красивый человек мог в Элладе после своей смерти почитаться как полубог. Даже всего лишь полугреческие эгестанцы соорудили храм в честь считавшегося в войне против карфагенян самым краси­t
Эллины могут пощадить выступавшего против них в открытом бою противника, если он очевидно красив, что им кажется причастным к божеству, о чем нам оставил трогательный рассказ Плутарх. Даже убитого греками персидского полководца Масистиоса, после того, как обнаружили его красоту, греческие воины носили, чтобы можно было подивиться его красоте, а о Ксерксе греки говорили, что его красота дает ему право управлять своим народом. Но эта внешняя сторона, ко­нечно, несмотря на некоторый горький опыт, стала восприниматься как противоположность благородной души. Герой, таким образом, все­гда красив. Но это значит, что он определенного расового типа.
* Сравни: Е. Ифуль. "Живопись н рисунок v греков". Рис. 498. ** Там же. Рис 379.
Грек как герой выступает, например, в почти том же образе не только в древнегреческой пластике, но и в малом искусстве, в росписи ваз; своим стройным телом он как бы представляет тип современного идеала красоты, но профиль у него все-таки мягче, чем у более поз­днего германца. Наряду с великим древнегреческим искусством можно наблюдать, например, роспись ваз Экзикия (Exikias), Клития (Klitias), Никосфенеса (Nikosthenes), где первый показывает Аякса и Ахилла за игрой в пять штрихов, своего Кастора с конем; гидрии Харитэоса (Charitaios) с амазонками; белокурую женщину Эвфрония (Euphronius) на чаше с Орфеем, которая напоминает Гретхен; великолепную Афро­диту с гусем*, неаполитанские кратеры Аристофана и Эргина (Ergines) и т.д. На тысячах ваз и кратеров мы находим мало изменяющийся по­стоянный тип, который один, очевидно, внушал греку представление о героическом, красивом и великом. Наряду с этим сознательный расо­вый контраст наблюдается, например, в параллельном изображении си­ленов, сатиров и кентавров. Так островная финейская чаша (inselio-mishe Phineusschale) содержит три олицетворения мужского сладострас­тия со всеми его атрибутами. Головы всех троих круглые и массивные, лоб вздут как от водянки, нос короткий, картошкой, губы толстые, Точно так же изображает Андокидес (Andokides) Силена, он показыва­ет его к тому же волосатым, с длинной бородой, в профиль виден мя­систый затылок. Блестяще изображен тот же тип у Клеофрадеса (Kleophrades)**, причем настоящий греческий вакхант по фигуре и ли­нии черепа составляет сознательный духовно-расовый контраст. Точно так же Никосфенес изображает Силена, несущего бурдюк с вином, в виде зверско-идиотской карикатуры, тогда как Эвфроний оставил чашу Силена, которая прекрасно передает тупоумного волосатого представи­теля негроидно-восточного расового типа. Наряду с этими двумя круп­ными противоположностями, - стройным, сильным, аристократичным эллином и приземистым, тупым, звероподобным Силеном, который бес­спорно принадлежит к покоренной греками расе или к типу ввезенно­го раба, в живописи появляются в результате все большего проникно­вения азиатской крови также фигуры, в которых за двадцать шагов можно узнать семита и еврея. Чаша Эосмайстера, например, показыва­ет нам семитского торговца с мешком на спине, тогда как на раннеи-талийском финейском кратере изображена Гарпия, голову и движение рук которой можно сегодня видеть in natura на Курфюрстендамм.
На тысячах ваз и картин от Малой Азии до настенной живописи Помпеи сквозь столетия подтверждается факт, что художественное и эстетическое впечатление от героя и от одержимого страстью, связано с расовым восприятием и с этих позиций передается. При прогресси­рующем кровосмешении грека появляются человеческие уродливые су­щества с обрюзгшими членами и лишенными контура головами, Расо­вый хаос времен прогрессирующей демократизации идет рука об руку с художественным. Нет больше ни одной души, которая хотела бы себя выразить, нет типа, воплощающего душу. Живет только "человек" эллинизма, который в эстетическом плане не действует и не может действовать, потому что стимулирующая душа расы умерла навечно. Было так, что "белокурые ахеяне" Пиндара составляли исключение на Средиземном море, или, как в начале V века физиогномики Адамантио-са сообщают об истинных эллинах: "Они достаточно рослые, крепкие, белокожие с хорошей формой рук и ног, шея сильная, волосы кашта­новые, мягкие, волнистые, лицо четырехугольное, губы тонкие, нос прямой, глаза с блестящим сильным взглядом; у этого народа самые красивые глаза в мире". Аналогично изобразительному искусству нор­дически обусловленным является также Гомер и его творчество. Когда Телемах вырывается из объятий своей матери, "голубоглазая дочь Зев­са" послала ему "попутный ветер". Когда Менелаю предсказывали судь­бу*, ему предсказали божественную жизнь, которая приведет его к кра­ям земли", "ко входу в рай, где живет герой Радаманф белокурый". Только с "золотокудрыми висками" мог себе представить героя Греции и Хёльдерлин (Holderlin). И Гомер сознает себя человеком господ­ствующего типа.
* Одиссея IV.
Потому что решительный мужчина всегда доведет до лучшего конца Любое дело, даже если он приходит издалека как чужой.
В Терсите же представляется чуждый "белокурому герою" смуг­лый уродливый предатель - явное воплощение малоазиатского шпиона в греческом войске, предтеча наших берлинских и франкфуртских па­цифистов. Братьев Терсита, финикийцев, Гомер* изображает как "во­ров, везущих с собой на корабле бесчисленные безделушки". Так Гомер создал духовно расовое искусство и те образы, которые были сооружены в дальнейшем в честь "голубоглазой дочери Зевса", водили кистью художников,, но также придали чужому героическо-враждебнрму принципу его расовую форму.
Силен, таким образом, представляет не "характерно изображен­ную приземистую фигуру", как пытаются убедить нас историки искус­ства, а пластическое изображение свойств чужой расовой души, как ста представлялась греку. Распространившийся в дальнейшем культ фаллоса, распутные праздники Бахуса, полная поздневакхическая демо­рализация восходят к расовому распространению изображаемых ранее тупыми и ограниченными порабощенных расовых типов Востока.
* Одиссея XV.
** Дословно указанное место в начале "Федры" ("Phaidros") звучит следующим обра­зом: "Я любознателен, а поля и деревья не хотят меня ничему учить, скорее люди в городе. Ты между тем, как мне кажется, нашел верное средство, чтобы выманить меня. Потому что так же, как при помощи листьев или зерна, которые держат перед голодным скотом, ведут его, так и ты, конечно, если покажешь мне такие свитки с речами, можешь вести меня через всю Аттику, куда захочешь".
В сильном как слон Сократе это перераспределение нашло свою обозначенную точку поворота. Нет никакого сомнения в том, что Пла­тон безмерно прославлял казуиста. Но добровольное признание Сокра­та в Платоновых диалогах во всяком случае подлинно. Он заявляет там, что его можно выманить исписанным свитком бумаги из самой кра­сивой природы**. Среди смотрящих в мир греков это было признание в банальном педантизме. Сократ является примером того, что духовно-расовая сила гения, все еще такая хорошая философия морали и все еще такая хорошая "всечеловеческая" эстетика далеко не одно и то же. Благочестивость и красота издавна поддерживали греческую жизнь, но и борьба казалась эллину вечным законом природы, которому служила сама Афина Паллада. С Сократом началась не новая эпоха греческой истории, а с ним в жизнь Эллады вошел совсем другой человек. Хотя и он был сформирован святыми традициями Афин, Гомером, трагедия­ми, Периклом и строителями Акрополя; хоть он сам принимал участие как солдат в политической борьбе, и все-таки Сократ - это лишенный гениальности, пусть даже благородный, храбрый человек другой, не­греческой расы. Он жил в то время, когда Афины находились в



Картина души и внешнее явление, конечно, совпадают не всегда. У Сократа же совпадали. Через окружение, где царили Эрос и норди­ческая расовая красота белокурой Афродиты, от белокурого Ясона, во­лос которого никогда не касались ножницы, от белокожего, стройного и белокурого Диониса Еврипида до "малых белокурых головок" в "Птицах" Аристофана проходит один и тот же несущий и создающий греческую культуру идеал красоты. Здесь лохматый сатир появляется как бы в роли символа чуждого. Но и здесь, если вообще где-нибудь, отвлечение от взгляда на мир должен был означать крах. Прекрасное исчезло, образы ублюдков появились и в искусстве. Отвратительное, абсолютно безобразное и враждебное природе становится "красивым".
Проповедь "разумного и доброго" была параллельным явлением с падением греческих расы и души. "Доброе" разрушило тогда расо­вый идеал красоты в искусстве так же, как и ведущие греческие идеи государственной и социальной жизни. Самым великим, потому что са­мым благородным в личном плане подобием этого вторгшегося хаоса, враждебного расе и душе древнегреческой культуры, был Сократ.
Если посмотреть с точки зрения развития истории: Платон рас­трачивает всю свою гениальность на непоколебимо рассудительного человека и создает ему бессмертие; но в сущности именно Платон был
склонности к изучению органических процессов. Истинная сущность вещей заключается, наконец, не в их исследовании путем созерцания, а в нашем размышлении о них. Не следует путем длительного созерца­ния "портить себе глаза". Если человек хочет выяснить, плоская земля или круглая, ему не "следует проводить исследования, достаточно спросить свой разум: что является наиболее разумным? Разумнее пред­ставить себе землю в центре или нет? Это место Платон наверняка не выдумал, оно соответствует тому Сократу, который заявлял, что хотел бы бежать за исписанным бумажным свитком от прекрасной природы; тому, который отвращает взор от расово-прекрасной Греции и провоз­глашает абстрактное человечество, братство добрых. Это был отказ от солнца и поворот к тени резонерствующего навязываемого учения. Как еврейская догма наложилась на религию, так наложился Сократов враждебный жизни "научный" метод на Европу. Аристотель был его схематизирующим провозвестником, Гегель - его последним учеником. "Логика - это наука от Бога", - сказал Гегель. Слово - это удар кула­ком в лицо любой истинной нордической религии, любой истинно гер­манской, но также и истинно греческой науке. Но слово - это чисто сократовское, и Гегель поэтому вместе с Сократом не зря является святым для большинства наших университетских профессоров.
аристократом, олимпийским бойцом, опьяненным красотой поэтом, пластичным писателем, экзальтированным мыслителем, тем, кто в ко­нечном итоге хотел спасти свой народ на расовой основе при помощи мошной, даже в отдельных случаях диктаторской государственной кон­ституции. Это был не сократовский, а последний расцвет одухотворен­ной древнегреческой культуры. То, что в дальнейшем создал Пракси-тель, было протестом против всякого сократизма, последняя ода нор­дически-греческой расовой красоте, так же, как и великолепная Ника Самофракийская. Но Сократ был все-таки символом. Эллада погибла в расовом хаосе, и вместо Афин провинции поднимающегося Рима засе­лили всюду презираемые graeculi, от которых позволяли "создавать" свой род, которым платили - и прогоняли, если они надоедали.
Идеи Сократа победили, Эллада погибла. "Здоровый разум чело­века" уничтожил гения в часы его слабости. Безобразное стало нор­мой, когда прекрасное пошло на уступки "доброте".
Стоя перед своими судьями, Сократ сказал: "Еще никто не ока­зал Афинам большей услуги, чем я." - "Покорность" и "скромность" "посланника богов" - так он еще себя называл - имели во всяком слу­чае также свою оборотную сторону. Сократ инстинктивно чувствовал, что Греция сломлена...






z
Из того же духа, который когда-то воплощал Сократ, родилась западноевропейская "Эстетика" "человечного" позднего времени.
Аналогично Сократу она искала "человека", не грека, не герман­ца, не еврея и китайца, "открыла" так называемые общие законы и. проповедовала эстетическое настроение и созерцательность, потому что ее авторы сами потеряли всякое восприятие импульса духовно-ра­совых воли и культуры. В своей восторженности по поводу Акрополя
Человек согласно классической эстетике. — Древнегреческая и западноевропейская классификация нордического символа красоты. — Человек нордического типа в западноевропейском изобразительном искусстве. — XIX век без символа красоты. — Импрессионистская, "классическая" и экспрессионистская импотенция. — Критерий эстетического удовлетворения и границы его действия.



ванное расово-духовное существо подобно его господину представляет трагическое искажение нордического рыцарства, которое под чужим солнцем судорожно возвеличивало себя еще в крови Самоэна (Samoen), но протекало так же ив жилах Сервантеса. Даже сегодня в древних аристократических кругах Кастилии голубая кровь при светлой, норди­ческой коже должна служить знаком благородного происхождения*.
Контуры "греческого" Силена соответствуют изображению "ис­панского" Санчо и "испанских" карликов. Кроме того, аналогичные изображения существа с тупой духовностью мы находим по всей Европе.
* Под руководством вестгота Пелайя началась астуриискал освободительная война против мавров. Сид - германского происхождения как и франкский Роланд. Эирикс, Альфонсо и т.д. - это не что иное, как измененные германские имена; Каталония - №> Готалония, страна готон; Андалуанл получила свое имя от вандалов: Вандалнтни. Еще в XI веке литургия в церквях Испании была вестготской. Голубоглазой была Изабелла Кастиль­ская, бслоку|юП была красота женщин Сервантеса.
Народы Западной Европы являются следствием расовых смеше­ний и политической системы воспитания, но каждый из них сохранил в формирующих государство силах самое основное от нордического строя и одновременно с этим формирующие силы всей цивилизации. С этим фактом теснейшим образом связан также определяющий норди­ческий идеал красоты, действующий иногда даже там, где нордическая кровь сегодня полностью истреблена. Представление о герое во всей Европе можно отождествить с высокой стройной фигурой, с блестящи­ми светлыми глазами, высоким лбом, с сильной, но не чрезмерной му­скулатурой. Представить героем приземистого широкоплечего человека с саблеобразными ногами, толстым затылком и плоским лбом невозмо­жно даже там, где типы, подобные Эберту, всплыли на поверхность жизни. Достаточно посмотреть на головы королей династии Гогеншта-уфенов, на памятник в Магдебурге, на голову Генриха II; следует обра­тить внимание на то, как, например, Ретель представляет себе лицо Карла Великого, на то, как изображен его противник Видукинд; следу­ет прочитать, что сообщает древняя Франция о Роланде, что Вольфрам рассказывает о Парсифале, чтобы знать что внутренние и внешние черты свидетельствуют о тесном духовно-расовом переплетении, кото­рое каждый раз проявляется - хоть и в тысячах форм - в том, что мы воспринимаем как великое искусство. Св, Георгий Донателло демон­стрирует в своем покое тот же идеал красоты, что и Гаттамелата, и даже как дикий с искаженным выражением лица Коллеони (Colleoni); герцог Веллингтонский и Густав Адольф отличаются от Мольтке толь­ко другой прической и модой на бороду. Но все-таки можно устано­вить изменение по сравнению с прежним временем: раньше герой и полководец лично вел народ в сражение, его личность становилась при этом символом. Сегодня существует больше внутренняя динамика: воля и мозг управляют миллионами из центра. В соответствии с этим изображают не столько всю фигуру, сколько одну голову. Ее изобра­жение делает возможной значитепьно более сильную концентрацию то­го, что для нас существенно. Лоб, нос, глаза, рот, подбородок стано­вятся носителями воли, направления мысли. Путь от статичного к ди­намичному просматривается и здесь. В этом месте нордическое за­падноевропейское искусство отмежевывается от греческого идеала.
Шиллер писал когда-то, рассматривая Juno-Ludovisi: "Чтобы вы­сказать это, человек играет только там, где он в полном смысле этого слова является человеком, там, где он играет..."
"Уже давно жил и действовал этот тезис в искусстве и чувствах греков, в их благородных умах... Как материальный нажим законов природы, так и духовное давление законов поведения затерялись в их более высоком понятии необходимости, которое охватывает одновре­менно оба мира, и из единства тех обеих необходимостей впервые пришла к ним истинная свобода. Вдохновленные этим образом мыслей, они стерли с точки зрения своего идеала вместе со склонностью все следы воли... в себе самом покоится образ, полностью закрытое созда­ние и, как будто он пребывает вне пространства, не уступая, не со­противляясь".
Обусловленное типом прекрасное как внешняя статика нордичес­кой души - это греческая культура, свойственное типу прекрасное как внутренняя динамика - это нордическая Западная Европа. Лицо Перик-ла и голова Фридриха Великого - это два символа для размаха расовой души и равного первоначальному расовому идеалу красоты.
* Начало этому можно найти до сих пор только в ''Науке о расах" Понтера и у Шу.ть-
цс—Паумбурга' "Искусство н раса". "
Стыдно, но факт, что в то время, когда существует бесчислен­ное количество "эстетик", недопустимое условие для эстетики вообще то, что изображение развития расовых идеалов красоты до сегодняш­него дня не описано*. С закрытыми глазами дилетанты, искусствоведы, да и сами художники по галереям, читают европейские и китайские стихи, не видя истинной сущности и действительных законов форми­рования. При этом появляется как раз формирующая нордическая ду­ша. Достаточно бросить взгляд на одно из достойнейших произведе­ний европейской живописи: на триптих Эйков с поющими детьми.
Эйки все время повторяют тот же идеальный образ нордического че­ловека, с точки зрения технического рисунка не совсем равноценный величию более позднего, по внутреннему же ощущению формы все-таки равноценный. Голова юноши на левой (от смотрящего) стороне, выделяясь на фоне, обладает чистейшей расовой красотой и находит свою мужскую изборожденную морщинами противоположность в лице Бога, вверху в центре. Аналогичным духом пронизаны головы Эйков в берлинском музее. И чтобы так же глубоко проникнуть в это: тот Бог, при помощи которого Микеланджело пробуждает Адама, обнаруживает тот же тип, что и голова Бога в произведении ван Эйка (естественно Микеланджело не подозревал о творении Эйка). Но та же голова по­является (даже если она изменена в результате духовного напряжения) на фигуре дрожащего от злобы Моисея. Изобразить мощное величие как для гражданина Нидерландов, так и для итальянца можно было только одним типичным способом. Ни Ян ван Эйк, ни Микеланджело не могли воплотить свой идеал величия, силы и достоинства при по­мощи лица с еврейскими расовыми чертами. Достаточно представить себе только лицо с кривым носом, отвислой' губой, колючими черными глазами и жесткими волосами, чтобы сразу же понять пластическую невозможность воплощения европейского Бога при помощи еврейской головы (не говоря уже о еврейской "фигуре"). Достаточно одного это­го признания, чтобы полностью отклонить внутреннее представление о Боге евреев, которое представляло бы существо с еврейской внешнос­тью. Но здесь наша душа заражена еврейским; средством для этого бы­ли Библия и Церковь Рима. С их помощью демон пустынь стал "Богом" Европы. Тот, кто его не хотел, был сожжен или отравлен. За­падноевропейский человек спасся только благодаря искусству и создал себе на картине и из камня свое божество, несмотря на трагическую борьбу, которой было заплачено за возможность в красках и мраморе воплотить свою внутреннюю красоту и все это богатство поставить на службу душе, для воплощения которой в качестве Бога, пусть даже в виде красоты, он не нашел ни одной европейской руки художника. Достаточно посмотреть только на Сивилл Микеланджело, на его Иере­мию, на его рабов, на его петерсбургских мальчиков, на его Лорен-цию, чтобы снова встретиться с духовно-расовым признанием.
Тот же идеал красоты тонко проводил через всю свою жизнь Тициан. "Небесная и земная любовь", его Венера (Берлин) подарила нам тип женщины, который нам показывают фронтоны Парфенона, и это были женщины, которые пришли с германскими завоевателями че­рез Альпы. Тицианова Флора, его Святое семейство (Мюнхен) говорят на одном языке, тогда как Джоджоне, такой же венецианец, в своей Венере создал прямо таки классическое произведение нордической женской красоты, а Пальма Векчио (Palma Vecchio), опять венецианец, получал удовольствие только от белокурых голубоглазых крупных жен­щин (например, его три сестры в Дрездене). Этот идеал красоты на­столько сильно укоренился, что темноволосые женщины обесцвечивали свои волосы, чтобы казаться красивыми, т.е. белокурыми. И еще одно­го великого нордического итальянца следует здесь упомянуть: Данте. И его идеал красоты имеет германскую обусловленность и нигде не на­ходит такого непосредственного выражения, как в его основных канцонах:
Ах! почему она не идет
За мной, как я в горячей пропасти за ней?
Я бы закричал: "Иду тебе на помощь!"
И сделал бы это охотно, правой рукой
Хватая ее белокурые косы,
Амур кудрявый и златокудрый, смеется надо мной
И хочет присоединиться к моей страсти!

Если бы я тогда ухватил белокурые пряди,
Они были бы розгами и кнутом для моего сердца...
А когда Данте в чистилище (3-я песнь) встречает короля Мащ фреда, он пишет:
Я обернулся и взглянул ему прямо в лицо.
Он был белокурым, с красивым и благородным лицом...
Отсюда только один шаг до Рубенса, И хотя он перебарщивает с плотью, в структурном отношении его женщины имеют обусловлен­ность нордическим типом, который как когда-то в Греции противопос­тавлен короткому, с бычьим затылком и широким лбом, круглоголово­му фавну.
Рембрандт был хорошим знатоком Библии (вернее, сам он мало читал Библию, но зато читал нидерландскую народную книгу "Trouringh" Якоба Катса, потому что почти всюду придерживался ее описаний), считая себя обязанным изображать многие еврейские голо­вы, чтобы "правильно" изображать библейские истории. Пойманного на месте преступления Иосифа он изображает также, как он, разгова­ривая руками, уверяет мужа атакованной им госпожи Потифар в своей 'невиновности" (Берлин), но когда Рембрандт говорит о серьезных вещах, он должен покинуть амстердамское гетто. Отец потерянного сына (Петерсбург) лишен всех еврейских атрибутов: высокая нордичес­кая фигура старца с одухотворенными добрыми руками. Систематич­ность нордических итальянских художников была Рембрандту чужда, он искал не столько линию, сколько атмосферу, тональные симфонии красок, мистику. И всетаки его Христос в Эммаусе (Emmaus) (Париж) воспринимается нордическим как и изображение его матери (Петерс­бург), а великолепная фигура Данаи (Петерсбург) показывает, что и Рембрандт не мог представить истинную красоту иначе, чем она пред­ставлялась душе Джорджоне. Одна из самых изящных картин Рембран­дта называется "Еврейская невеста", и прямо-таки настойчиво убежда­ешься даже здесь в отсутствии еврейской "красоты", зато испытываешь простое и нежное нордическое чувство.
И люди Рафаэля - это не только "красивые мужской красотой сильные фигуры", в чем нас уверяли надоедливые философы искусства, а это воплощение такой же нордической расовой души, которая видна в юношеском автопортрете Рафаэля. Тонкий наблюдатель правильно заметил, что младенец Иисус на руках Сикстинской мадонны по взгля­ду и осанке выглядит "прямо-таки героически" (Велъфин). Это выра­жено точно, только отсутствует человеческое обоснование того, поче­му так называемая еврейская семья производит героическое впечатле­ние. Здесь решающими являются не только композиция и распределе­ние красок, не "искренность" и "преданность", а как предпосылка успеха формирующей воли, снова расовый идеал красоты. Вместо ру­соволосого светлокожего младенца Христа - темноголовый с жесткими волосами смуглый еврейский мальчик был бы так же невозможен, как такая же "Божья Мать" вместе со святыми, даже если бы у этого мла­денца было "благородное" лицо Оффенбаха или Дизраэли. Средой вы­ражения нашей души всегда был нордический расовый идеал красоты; возможность выразить себя здесь только оживило так называемые "христианские" Церкви. Хорошо замечено, что все великое и здесь бы­ло воплощено против древнебиблейской сущности. Следование древне-библейскому духу в изобразительном искусстве вызвало бы только от­вращение и презрительный смех... Такими же красивыми, как женщины Рафаэля, являются поэтические образы Боттичелли, мадонна Гольбейна (Holbein) в Дармштадте.
Стоит проследить эти признаки через все западноевропейское искусство. Часто смешиваясь с другими (западно-средиземноморскими, восточно-альпийскими и динарскими) типами, великая и царственная каждый раз нордическая расовая красота возникает как идеал и путе­водная звезда. Едва ли один из тысячи среди живых полностью соот­ветствует этому идеалу, великий облик многих не часто совпадает с наследственными чертами, но стремление, которое создавало и форми­ровало, снова искало то же направление. Взгляните на голову Леонар­до, на автопортрет Тинторетто (Париж), на юношеский автопортрет Дюрера... с них смотрит на нас одна и та же душа.
XIX век как в других вещах, так и здесь показывает некоторые перерывы, когда другие проблемы (пейзажи и т.п.) выступали на пе­редний план. В Германии Уде и Гебхард сделали попытку воплощения нордической красоты, но их творения достойны лишь анекдота, этим художникам не хватило ударной силы гения и такого же ипгущего окружения. Маре (Marees) пытался утвердиться в греческой форме и всю жизнь мучился с "красотой"; он ломается (он был, впрочем, полу­евреем). Фейербах отправился на юг, стал холодно-формальным, несмо­тря на трагические материалы...
Мировой город начал свою работу по уничтожению рас. Ночные кафе асфальтового человека превратились в ателье, теоретическая кро­восмесительная диалектика стала сопровождающей молитвой все новых "направлений". Бродил расовых хаос из немцев, евреев, чуждых приро­де уличных поколений. Следствием было "искусство" метисов.
Винсент ван Гог, устремленный, но сломленный человек, отпра­вился в странствие, чтобы рисовать. Он хотел иметь дом на своем клочке земли: "Фигура крестьянина за работой" подлинно современна, "сердце современного искусства - то, чего не делали ни ренессанс, ни голландская школа, ни греки". Он мучился с этим идеалом и признал­ся: если бы у него раньше были силы, он бы писал "святые образы"; это были бы люди, подобные первым христианам. "Позже" он все-та­ки хотел вступить в борьбу. Сегодня он с этой идеей погиб бы. "Толь­ко рисовать, не думать, рисовать все равно что, капусту, салат, чтобы успокоиться..." И Винсент рисовал яблони, капусту и уличные камни. Пока не сошел с ума.
Гоген искал идеал красоты в южном море. Он рисовал расу сво­их черных подруг, меланхоличную природу, колоритные листья и мо­ря. Он тоже внутренне прогнил и был не в ладу с самим собой как все они, которые по всему миру искали пропавшую красоту, звали ли их Беклин, Фейербах, ван Гог или Гоген, Пока и это поколение не устало от этих поисков и само не предалось хаосу.
Пикассо с величайшей тщательностью копировал когда-то старых мастеров, писал между тем сильные картины (одна из них висит у Щу­кина в Москве) с тем, чтобы рекомендовать не имеющей направления публике свои шшюстрации к теории в виде глинисто-светло-темных квадратов как новое искусство. И пишущие тунеядцы с энтузиазмом подхватили новейтяую сенсацию и увлеклись новой эпохой в искусстве. Но что Пикассо стыдливо прятал за геометрическими фокусами, проя­вилось открыто и нагло после мировой войны: метисы заявили пре­тензию на возможность изображения своих выродков со смешанной кровью, порожденных духовным сифилисом и художественным инфан­тилизмом, как "выражение души". Достаточно долго и внимательно рассматривать "автопортреты" Кокошки (Kokoschka), чтобы, видя это идиотское искусство, сколько-нибудь понять его ужасный внутренний мир... Наис Найнц Эверс рассказывает в своей новелле о ребенке, у которого были противоестественные наклонности получать особое удовлетворение от сил слоновости. Б том же состоянии находится се­годня наша "европейская духовность", которая поклоняется благодаря еврейским перьям Кокошкам, Шагалам, Пехштайнам как ведущим пред­ставителям живописи будущего. Если сверх этого отваживается выйти вперед форма, то и она несет черты вырождения, как, например, у Швальбаха, который отваживается изображать Иисуса с плоскостопием и кривоногим. Определенную грубость обнаружил Ловис Коринф (Lo-vis Corinth), но и этот мясник кисти растворился в ублюдочной куль­туре с ее глинисто-трупными цветами ставшего сирийским Берлина.
Импрессионизм, представленный первоначально сильными талан­тливыми живописцами, стал теперь призывом на борьбу всеразлагаю-щего интеллектуализма. Атомистический взгляд на мир атомизировал и цвет. Тупоумная естественная наука обусловила поражение практиков и теоретиков импрессионизма. Лишенный мифа мир создал себе и ли­шенное мифа чувственное искусство. Люди, которые хотели выбраться из этой безысходности, ломались. Ван Гог стал трагическим примером ставшей безумной неудовлетворенной страсти. Гоген представляет со­бой другой пример попытки освободиться от интеллектуализма. Только Поль Синьяк (Paul Signac) рисовал беспрепятственно и расклеивал свои цветные рисунки один рядом с другим.
Эти люди были беспомощны в свое время. Их противники гоже не имели никакого представления о будущем и были повернуты спи­ной кнему. Судьба Гомера, которая когда-то подошла Беклину, уже ре­шилась. Повесить сегодня на стену "Остров мертвых" стало внутренней невозможностью. Игра нимф в волнах навязывает нам материал, кото­рый мы просто не можем больше переносить. Женщины в греческих голубых одеждах под тополями у желтой реки; идущая через поле Флора; арфистка на зеленой земле - все это вещи, которые для нас означают художественную бессмыслицу и все время фальсифицируют сильную самобытность Беклина, которая в других произведениях вечно прорывается. Но поколения эклектиков, которое испытывало отвраще­ние к атомистике XIX века и повернуло свой взгляд в XVI век, приня­ло Беклина с его слабостями как сокровище немецкой фантазии. Стре­мление поддерживать наше внимание на этой стороне его сущности бьшо до трогательного верным. Но сильная фантазия не овладела в большой степени жизнью, а гальванизировала схемы старины - хотя и с достаточно большой силой - и ошиблась в средствах изображения; Потому что сильнее всего Беклин там, где он отказывается от аллего­рий. Мы думаем сегодня с печальным непониманием о большом коли­честве классических попыток, удивляясь Якобу Бургхарду, который со­вершенно серьезно делал искусствоведческие рассуждения по поводу тогдашних подражаний постройкам эпохи ренессанса. Люди, которые окружали себя мебелью и картинами "великого времени", которые оча­ровательным способом изображали "рождение современного человека" в культуре ренессанса, не имели больше по-настоящему серьезного стимула для необходимости возрождения человека из XIX века. И ко­гда они это поняли, они испугались позитивной полемики с импресси­онистским духом времени. Они ушли от жизни и направили свой талант на негодный объект.
* Следует прочитать, например, следующую галиматью превозносимых лстетиков: "Ко­смополитизм и интернационализм сменяются идеей универсализма, который ищет приро­ду н единство любви духовного в организме космоса. Европа открыла сама себя, узость своего культурного духа и мать щчшлпзаи."" и натолкнулась па азиатский корень се культуры" ('Введение в современное искусство". С. 38).
Весь трагизм лишенного мифа времени проявляется также и в следующих десятилетиях. Больше не хотели интеллектуализма, начали ненавидеть бесконечное разложение красок, презирали коричневый цвет галереи и копий Тициана. В истинном чувстве искали освобожде­ния, выражения и силы. И следствием этого сильного напряжения бы­ло насмешливое рождение экспрессионизма. Все поколение требовало выражения и не имело ничего, что можно бьшо бы выразить. Оно требовало красоты и не имело больше идеала красоты. Оно хотело войти в жизнь с новым творчеством и потеряло подлинную формирую­щую силу. Таким стало выражение Манье (Manier); вместо того, чтобы породить стилеобразующую силу, снова продолжалась атомизация, С внутренней безудержностью глотали "примитивное искусство", пере­ключались на восхваление Японии и Китая и начали совершенно се­рьезно связывать европейско-нордическое искусство с Азией (Бургер)*.
Крупные силы, такие как Чезанне и Хольдер, потерпели поражение в своей борьбе за новый стиль, несмотря на все попытки их последова­телей цепляться за этих двоих, как за знаменосцев нового стремления, и несмотря на философско-литературные усилия подсунуть этому стремлению интеллектуальные костыли.
Так кабацкая мистика сменилась церебризмом, кубизмом, линей­ным хаосом, пока и это все не надоело, и сегодня снова пытаются -безуспешно - ввести "новую объективность".
Сущность всего этого хаотического развития лежит, в частности, в потере того идеала красоты, который в таком многообразии форм и костюмов был основным фоном всего европейского художественного творчества. Демократическое, отравляющее расу учение, уничтожаю­щий народ мировой город объединились с планомерной разлагающей деятельностью евреев. Результатом было то, что разбились не только мировоззрения и государственные идеи, но и искусство нордической Западной Европы.
Здесь мы достигли одного из самых глубоких критериев любой оценки искусства, который постоянно не замечают все настоящие эсте­тики и даже не подозревают о них.
* Критики силы оценки. § 17. ** Там же. § 20.
Эстетика имеет, в частности, дело со вкусовой оценкой, т.е. она требует, чтобы произведение искусства нравилось не только одному человеку, а нашло бы "всеобщее" признание. Поиски этого "всеобщего" закона вкуса раскаляли головы уже десятилетия. Причем было про­игнорировано предварительное условие всякой полемики: "нравиться" произведение искусства может только, если оно движется в органично ограничивающих рамках идеала красоты! Кант определял: "Красота -это форма целесообразности предмета, поскольку она воспринимается так без представления цели"*. Здесь Кант высказал глубокую мысль, из которой он сделал вывод о том, что следует принять "общий эстети­ческий критерий"**, который, основываясь на чисто человеческом вос­приятии силы признания, т.е. на настроении, может передаться всем. Тем самым Кант перевел поиски критической точки с губительного направления. .Инстинктивно целесообразно действует на нас красота Венеры Джорджоне, но так же действует и любая другая истинно расовая, т.е. органично и духовно обусловленная красота. Из первого решения Канта в качестве вывода для нас служит сегодня то, что претензия на "общеупотребительность" вкусовой оценки вытекает только из расово-народного идеала красоты и распространяется также на все круги, которые сознательно или инстинктивно, носят ту же идею красоты в сердце.
Этот основополагающий вывод раз и навсегда выбивает почву из-под ног у всех прежних "всеобщих" эстетиков и прокладывает также органичному духовному мировоззрению против абстрактно универса­листского или атомистично индивидуального дорогу в искусство, кото­рая ведет на простор. Но этот вывод требует еще другого важного понимания.






з
Содержание как проблема формы. — Статические состоя­ния и динамическое развитие. — Признание Шиллера. — "Песня Нибелунгов" как символ нордической западноевропей­ской души. — Елена как повод к действию. — Форма искусства Гомера. — Зигфрид, Кримхильда, Рюдигер.

В стремлении отделить предмет эстетики от всех элементов, эс­тетики не касающихся, отделяют постоянно в том числе содержатель­ность от формы, И совершенно справедливо, чтобы предотвратить ве­чное смешение моральных проповедей с эстетикой. Но это методически необходимое разделение не делает при этом акцента на самом главном: на том, что содержательность в случае нордическо-западноевропейского искусства кроме содержания представляет также проблему формы. Вы­бор или выделение определенных элементов содержательности является для нас уже формирующим, вполне художественным процессом. Так как об этом забыли, прославляя односторонне - к тому же неправильно ис­толковывая - греческое искусство, то просто пренебрегли и сущес­твенной составной частью западноевропейского художественного твор­чества, и нет ничего удивительного в том, что средний гражданин это пренебрежение причисляет к "моральному искусству".
Такой результат имел место потому, что пристально уставившись на древнегреческую пластику, немецкие эстетики заявили, что эстетика должна иметь дело только с красотой, т.е. с состояниями легкой сво­боды от нравственных принуждений, механического нажима и духов­ного напряжения. Но эта красота Греции была одним, может быть, статичным элементом древнегреческой жизни. Можно спорить о том, является ли архитектура, скульптура, эпос или трагедия самым великим из того, что нам оставила Эллада, бесспорно во всяком случае то, что внутренняя и внешняя пластика были началом и концом любой гречес­кой художественной деятельности. Даже в софокловой трагедии сохра­няется эта пластичная статика, даже в ужасах произведений Еврипида судьба выступает меньше, чем внутренняя обусловленность и развитие, чем переплетение непонятных обстоятельств. Греческая красота, таким образом, всегда является статической, а не динамической сущностью. Но искать такую же красоту в искусстве Западной Европы и рассмат­ривать ее отдельно в круге эстетических понятий, бьшо прегрешением перед духом Европы, потому что наше искусство с самого начала, не­смотря на аналогичный идеал красоты, было сориентировано не на красоту в пластичном покое, а на движение души. Не внешнее состоя­ние стало формой, а духовная ценность в ее борьбе с другими цен­ностями или противодействующими силами. Выбор содержательности, которая приводит художественное произведение в движение, форма которой обусловлена необходимостью, в значительно большей степени ориентирует нордическое искусство на личность, ее просветление, уси­ление, осуществление по сравнению с древнегреческим. Поэтому высо­чайшее произведение Западной Европы является не "прекрасным", а является произведением, которое внешнюю сторону пропитывает ду­ховной ударной силой, поднимает ее над собой изнутри. Мощь вну­треннего усиления - это тот момент, который не свойствен греческой эстетике, но который следует причислить к эстетике нордической За­падной Европы, но как проблему формы, при этом точно так же без чисто интеллектуального или морального привкуса.
Как во многих случаях, так и здесь, Шиллер инстинктивно и во­преки своему воспитанию на древнегреческих предубеждениях пра­вильно заметил это, но не смог сделать выводов. Он писал: "Насколько больше мы уделяем внимания при эстетической оценке силе, чем направлению силы, насколько больше свободе, чем закономерности, достаточно очевидно из того, что мы охотнее видим силу и свободу выраженными за счет закономерности, чем закономерность, наблюдае­мую за счет силы и свободы. Эстетическая оценка содержит здесь больше истинного, чем обычно полагают. Очевидно пороки, свидетель­ствующие о силе воли, проявляют большую •предрасположенность к истинной моральной свободе, чем добродетели, которые ищут опору у тенденции, потому что настойчивому злодею достаточно одержать победу над собой, чтобы всю настойчивость и твердость воли, кото­рую он тратит на зло, повернуть па добро".
Эти слова ясно показывают одну сторону объяснения, почему такие образы как Ричард III и Яго оказывают на нас эстетическое воз­действие. Они действуют на нас такими, какие они есть, в силу прису­щего им внутреннего закона. И мы даже не пытаемся дать им мо­ральную оценку. Нас примиряет со всем частично их жизненная сила. Но это не началось с Шекспира, а находится у истока германского искусства. "Песнь о Нибелунгах" является, возможно, сильнейшим вы­ражением волевого западноевропейского художественного творчества и уже здесь сама является высшей ценностью нордической расы, стано­вясь проблемой, вызывая движение души и даже в предателе высочай­шего стиля переживая свое художественно законченное осуществление.
Я знаю, что возражения против сравнения "Песни о Нибелунгах" и "Илиадой" будут основываться на том, что в плане исторического развития греческого и немецкого народа их действие происходит в "разное время". И все-таки сравнение возможно, если проследить вну­тренние законы формы, которые всегда оставались постоянными. Если оценить "Песнь о Нибелунгах" достаточно высоко для того, чтобы противопоставить ее "Илиаде" как художественную вещь другого рода, но равноценную, мы придем в противоречие с Гёте, который уверял, что не следует умалять радость от немецкого эпоса, сравнивая с гре­ческим: Гомер - это "слишком высокая планка".
"Илиаду" и "Песнь о Нибелунгах" достаточно часто сравнивали между собой, и после длительных размышлений со стороны германис­тов и после скороспелого вывода наших эллинистов результатом таких противопоставлений всегда бьшо то, что "Илиада" в художественном отношении стоит значительно выше немецкой поэзии, но немецкая по­эзия показывает нам более сильные характеры.
От этих взглядов, которые вышли из предпосылки общеупотре­бительности греческих заповедей искусства, сегодня пора отказаться. Потому что признать за произведением искусства то, что оно показыва­ет сильные личности, означает признать равноценную творческую силу изображения, создавпгую их. Она другого типа по сравнению с древне­греческой, но именно в художественном отношении равноценна ей.
Если мы представим себе богатство и живую пластику "Илиады" (разнообразные типы, например, как Агамемнон подзадоривал своих полководцев на сражение, каждый раз по-новому изображаемые от­дельные сражения), то немецкая героическая песнь такого успеха иметь не будет. Техника нередко беспомощна, описания тут и там по­вторяются (очевидно, более поздние обработки шпильманов) без фор­мального завершения. Но зато Нибелунги живут значительно бопее живой внутренней жизнью, их действия вытекают из воли внутренних сил и конфликтов и согласно определенному настрою души. Только переплетение действий, рожденное из личного внутреннего мира, соз­дает трагический контраст, который приводит к катастрофе. С самого начала следует возразить тем, кто понимает это как желание умалить роль Гомера как творца. Он изобразил для народа Греции мир ее бо­гов, который в течение сотен лет давал представителям изобразитель­ного искусства образец формы. Но художественные взгляды Гомера были иными по сравнению с теми, которые соответствуют нашей сущ­ности. Его образы двигаются в средней сфере человеческого, они не опускаются в таинственные пропасти души, они не проявляют стремле­ния к высочайшим высотам, действия редко бывают следствием вну­тренней жесткой необходимости, не являются выражением воли демо­нических и божественных сил самого человека, а являются результатом внешних воздействий.
По поводу этого замечания можно возразить в том плане, что менее заметные качества значительно труднее поддаются художествен­ному изображению по сравнению с необычными вспышками человечес­кой души. Но об этом здесь, конечно, речь не идет.
После того, как в результате десятилетней борьбы Троя, нако­нец, пала, стала ясной причина этой битвы народов: Елена вступает в круг борцов. Гомер не описывает ее красоты, а показывает скорее ее впечатление на все окружение. Воины, потерявшие друзей и братьев, пережившие тысячи лишений, все нашли, что эта женщина, эта красота стоили .усилий и рек пролитой крови. Это греческая культура! Была ли Елена с внутренней стороны достойна того, чтобы быть поставленной в центр народной драмы, никакой роли не играет. И даже вполне ве­роятно, что бабенка так же хорошо чувствовала себя с Парисом, как и в постели короля Спарты. Какой-либо жалости по поводу ее судьбы во всяком случае не было.
Прекрасная любовница является причиной битвы народов и счи­тается за это достаточно великой. Даже если бы подобное имело мес­то в истории тысячу раз, поэт, беря этот факт за основу великого произведения, демонстрирует выбором содержания характеризующее форму творчество, которое нашей сущности представляется совершен­но в противоположном значении. Внутреннего движения совести нет, или оно сознательно оставляется без внимания; форма, красота занима­ет его место.
Как мелочность и замкнутость греческого города обычному гражданину давали четкий обзор определяющих его жизнь обстоя-.
тельств, не нарушали ежедневно равновесия между его способностями к оценке и поставленными требованиями, так и греческий дух в ис­кусстве показывает свои безграничные способности. Он говорит при такой художественно гарантированной цели устами как Иктиноса (Iktinos) и Калликрата, так и Фидия, Гомера и Платона, Здесь нет ни­чего, что не имело бы четких границ, лишь немногое не высказано, а все оформляется - если так можно сказать - в сжатой форме с прояс­ненной и просветляющей объективностью.
Если все абсолютно удалось, грек никогда не устанет преобразо­вывать и преобразовывать найденную тему многократно, своеобразие, которое Гёте не раз восхвалял с удивлением перед Эккерманом.
Вряд ли можно найти более великолепный способ, каким Гомер поднимал природу до формы искусства. Мы не видим длинных описа­ний природы, а видим выраженное часто одним словом содержание настроения конкретного материала. Эта удивительно сжатая форма Го­мера была тем чудом, которое каждый раз привлекало к нему в тече­ние столетий и десятилетий; она превалирует во всем его произведе­нии, живет во всех его подробностях. Она вечно молода, вездесуща и бессмертна.
Ее своеобразное воздействие заключается в творческой силе, по­могающей отвлечься от изображения природы, сразу персонифициро­вать ее, приблизить ее к нам в виде образного подобия, передать ее разнообразные состояния одним выражением. Самих ахейцев Гомер ха­рактеризует как "носящих медные планки", Ахиллес проносится по миру как "быстрый бегун", Гектор шагает перед воротами Трои, "по­тряхивая султаном шлема", Гера ухаживает за Зевсом как "волоокая" богиня. Транспортные средства греков исчерпывающе описываются только двумя словами: "темные и изогнутые". Все это действует как мазок кисти великого художника, который одним движением создает на полотне цвет и линию существа. Это форма в ее высочайшем со­вершенстве, греческая радостная весть. Когда Гёте свою дикую розоч­ку называл "красивой как утро" (он использовал эту форму единствен­ный раз, она относится только к дикой розочке), то здесь имеет место тот же художественный закон, который для Эллады составлял вдыхае­мый воздух жизни.
Другой выбор и другие средства выражения были у германского поэта. Содержание, которое получает форму, это не лицо (красота), а личность (волевое развитие). Внешнее событие - это только повод для выражения и проявления характера (не причина), или совсем непосред­ственное воплощение внутренних направлений человеческой воли.
Честь и верность во всех их оттенках появляются с самого начала нордического искусства как движущие силы. Гудрун похищают так же, как и Елену, но она не сдается. Она предпочитает работу служанки жизни в бесчестии, хотя Хартмут по своему мужеству и рыцарству представляет значительно больший повод для того, чтобы ему сдаться по сравнению с жалким Парисом. Но красота и, прежде всего, гор­дость и верность королевской дочери, представляют собой только для нас художественно удовлетворительный мотив для начала битвы на Вюльпензанде. Именно на этом внутреннем праве, на этом признании внутренней ценности характера базируется трагедия Нибелунгов. Если бы Зигфрид как личность был бездельником типа Париса, никто бы из нас не понял супружеской любви Кримхильды, никому не показалась бы вероятной эта демоническая женская верность, никому из нас пре­дательство не только по отношению к братьям, но и по отношению ко всем бургундцам, не показалось бы достаточно обоснованным как с человеческой, так и с художественной точки зрения, если бы образ Зигфрида не был представлен в вечно сияющем великолепии. Даже' если изобразить Зигфрида в качестве смертного божества весны, в ка­честве бога луны или солнца (Зике), в тот момент, когда он как лич­ность появляется в поэзии, он становится формируемым образом. Если где-нибудь и воплощена современная гениальность, то это здесь. Там, где Зигфрид появляется, все сердца устремляются к нему; там, где он может помочь, он, не задумываясь, самоотверженно и доверчиво посвя­щает себя выбранным друзьям. Во имя любви он берет - при ухажива­нии с Гунтером за Брунгильдой - вину на себя. И от этой вины он по­гибает.
Его противник, Хаген - это смесь корыстолюбия и абсолютной мужской верности, образ, который в своих схематично-гигантских очертаниях представляет собой сильнейший в художественном отноше­нии антипод светлому Зигфриду. Тип абсолютной храбрости, который в конце благодаря его последовательности до смерти примиряет нас со многим, в чем он провинился. Встреча Кримхильды с Хагеном и Фоль-кером при дворе Этцеля является одной из самых драматичных поэти­ческих картин, которые можно себе представить; ночная стража обоих спутников, походка шпильмана - это признаки великолепной мужес­твенной поэзии.
В трагической необходимости встречаются друг с другом различ­ные волевые натуры, как вина и искупление рождают новую вину, как честь борется против чести, верность против верности и воплощается, образуя символы, в человеческих характерах, таково мощное твор­чество нордическо-германской сущности, которое с самого начала во­зникает в процессе формирования немецкого искусства в необыкно­венно крупном масштабе.
Эти любящие или побеждающие себя силы являются материалом, укрощенным при помощи великого поэтического обобщения, и совер­шенно бесполезно спорить о том, сколько рук работало над Нибе-лунгами, потому что множество народных песен стали одним про­изведением.
Новейшие исследователи утверждают, что образ Рюдигера - был последним штрихом пятого поэта. Пусть будет так. Тогда и этот пятый был великим художником. Потому что во всей мировой литературе вы напрасно будете искать личность такого простого внутреннего вели­чия, которая воплощена в маркграфе Рюдигере. Следует обратить вни­мание на то, с каким тонким знанием души распределены силы, кото­рые борются за него. Во главе стоит верность клятве, данной своей королеве, заклад своей мужской чести, которые должны победить нее другие силы. Но он видит перед собой старых друзей, гостей, которых сам привел в страну и гарантировал им защиту, жениха своей един­ственной дочери. И Рюдигер в твердой последовательности сознатель­но принимает смерть, хотя ввиду беззащитности ^тцеля и Кримхильды росло искушение нарушить слово мужчины. Идея чести становится си­лой, которая управляет всеми его действиями. При этом следует вспом-иить об образе Ахиллеса, одного из самых светльгх воплощений героя всех времен, который, однако, из-за обиды оставляет весь свой народ без вождя, а затем о маркграфе Рюдигере, который перед своим смертным боем дарит еще свой щит противнику, чтобы тот мог защи­щаться, и будет измерена та пропасть, которая отделяет один образ от другого, и одновременно будут поняты очень разные виды поэтичес­кой формы*.
* Великий с человеческой и художественной точки зрения антипод Рюдигсру—Гсрноту содержится в 6-й песне "Илиады". Та.м Главк и Диомед признают себя товарищами, связанными дружбой отцов и .чревпнмн законами гостеприимства. Они обмениваются в намять об этой прежней связи своими доспехами н - не сражаются друг с другом, а до­говариваются уклоняться от сражения па ноле. Безусловно характерное решение данного конфликтного материала.
Народные души разного типа действуют в плане преобразования природы в искусство. Одна побуждает человека плакать и смеяться, любить, ненавидеть и совершать героические поступки, но она не де­лает внутренний мир движущей силой всего, она не принимает во вни­мание личность как формирующий феномен, направляет всю любовь на внешний мир и создает себе словом и резцом чудесное оружие для покорения красоты; другая же сразу погружается в самые большие глубины и связывает все духовные силы в одно художественное целое с внутренней обусловленностью, не придавая формальной красоте ре­шающего значения.
Даже самое великое произведение человека обнаруживает узкое место; так и "Песнь о Нибелунгах". Отношение Зигфрида к Врунхильде не так хорошо обосновано, как в старых традициях. Это отношение нашло в Эдде последнее толкование: "Песнь о смерти Зигфрида" - это одно из величайших откровений германской сущности, песнь о любви, верности, ненависти и мести.
Пора наконец прекратить рассматривать певцов нашей древнос­ти как бесхитростных, беспомощных стихоплетов, как это принято де­лать при покровительственном признании "великих характеров" в их песнях в подсознании наших ориентированньгх на Грецию эстетиков. Более того, мы должны их причислить к рядам величайших творческих художников.
Характеры создает только характер, живые личности - образы, которые, пройдя через столетия и став вечными символами нашей сущности, могут быть только результатом художественной гениальнос­ти и формирующей силы.
* Насколько во всех германских нссних идея чести определяет судьбу, говорилось ранее. О чисто художественной же силе, которая, например, все приводит в движение и все обусловливает в "Песне о Гнльдсбрапдс", очень хороню наннсал Л. Вольф ("Герои в[>с-меп великого пересечения пародов". С 148): "Страдание, иначе сущность наших "драм", является пс целью нолзин, а се исходным пунктом. Чем сильнее давление тем­ных сил, тем величественнее выпрямляется перед ним i-c[>oh:im. Неумышленно сын идет против отца, считавшегося умершим. Он превозносит его над всеми героями и оскорбля-ст стоящего пс|)сд ним незнакомца, который как |>аз и является тем, кого он щюславля-ет. Он превозносит верность н храб|ххть Гильдсбрапда и одновременно упрекает его в
Ни один герой на земле не будет Подобно тебе стоять в лучах солнца, Зигфрид. Мы понимаем Гёте, когда он говорит: "Гомер изображает с чис­тотой, которая пугает" (замечание, впрочем, которое показывает веру Гёте в гармонию лжи) и признает художественную сдержанность и эпическое величие Гомера, но мы должны также признать - мы пуга­емся и тогда, когда думаем о могущественном и именно в художес­твенном отношении могущественном создании "Песни о Нибелунгах". Если Гомера называли одним из величайших художников всех времен и народов, то пора воздать должное и нашим поэтам, и осознать, что техническими и формально-художественными недостатками и ошибка­ми является то, что формирующая гениальная сила творчества ищет себе подобных*.
Так два эпоса противостоят друг другу подобно народным эталонам искусства. Один, согласно внутреннему рождению, обращен больше к ясной форме, в результате духовной борьбы пробивается к трагическому эпосу. Гомер владеет материалом, творцы всех герман­ских песен - содержанием. В результате этих ясных целей, обусловлен­ных темпераментом и размышлениями, возникают художественные про­изведения, равноценные по величию, к которым нельзя подходить с общей меркой и нужна другая эстетика, чтобы воздать должное каж­дому виду сущности. Как нельзя подходить к Микеланджело с той же меркой, которая годна для Фидия, так же нельзя это делать в отноше­нии древнегреческого эпоса и германского.
коварстве и трусости. Он говорит о воинственности старца, и тот должен долго сдерживаться, чтобы не накалить сына. Вся песнь в художественном отношении сложена чрезвычайно целенаправленно благодаря контрастам высочайшего драматизма и - так как уп|)ОК'1яется одной ценностью - органично, подобно законам бурлящего морского прилива".
Подробности будут рассмотрены позже. Прежние же размышле­ния приводят к третьему факту, который не просто почти полностью не был замечен эстетиками, а от начала до конца не признавался ими: к эстетической воле. Отрицание этой воли является, может быть, са­мой позорной главой немецкой эстетики. Имеются тысячи свидетельств борьбы европейских художников за содержание и форму, но профес­сора-искусствоведы прошли мимо них. Тезисом навязанной веры было то, что искусство имеет дело с "мнимыми чувствами", как бы не тро­нутыми жизнью, подобно "свободной красоте" над облаком пыли в ка бинете ученого. На волю для морали был наложен запрет, и ее нельзя бьшо вынимать из папки, имеющую эту надпись...
Эстетическая воля. — Признания Вагнера и Бальзака. — Борьба гуманистической эстетической ценности с нордичес­кой западноевропейской.

Рихард Вагнер писал Матильде Везендонк: "Вы знаете, что наш "Один" не смотрит ни вправо, ни влево, ни вперед, ни назад, время и мир нам безразличны, и только одно является для нас определяющим: необходимость разрядки нашего собственного мира". Бальзак призна­вал ("Кузина Бетта"): "Постоянная работа - это закон искусства, как и закон жизни; потому что искусство - это идеализированное творение. Великие художники, совершенные поэты не ждут ни приказов, ни вдохновения; они порождают сегодня, завтра, всегда. Отсюда следует привычка к работе, это постоянное знание трудностей, которое они получают от сожительства с музой, с творческими силами".
Такие признания не дошли до ушей законодателей нашей эсте­тики. Пора наконец установить наличие творческой эстетической воли у художника - следовательно и у "потребителя". В признании выбора содержания и в стремлении к волевой разрядке обнаруживается норди­чески-западноевропейское понятие красоты как бы изнутри как свой­ственная ему сущность, которую одна биология уже не может постиг­нуть, а может только обозначить.
Наши исследователи психологии искусства исходят в своих суж­дениях чаще всего от потребителя, ищущего в искусстве наслаждения. С их точки зрения - по праву. Напрасно, если надо вскрыть расово-личное желание художника. Прежде чем можно будет говорить о моторно-сенсорном, эмоциональном и интеллектуальном воздействии художественного произведения, следует поэтому выяснить отправную точку творческого момента.
Сущность человеческого существования с точки зрения тела и души - это постоянно обновленные усвоение и переработка поступающего извне материала и внутреннего переживания. Воля формы и дух охватывают в формирующем плане владение окружаю­щей средой и внутренним миром. Это формирование представляет собой, если так можно определить и сознание, деятельность воли, независимо от того, приведет ли эта воля к святому, к исследователю, к мыслителю, к государственному деятелю или художнику. Каждый образ - это действие, каждое действие - это, по существу, разря­дившаяся воля.
Но что бьшо тем, что пробудило Бетховена в бурю и непогоду бегать по Вене, внезапно остановиться, и, забывши обо всем на свете, отбивать ритм кулаками? Что бьшо тем, что заставило Рембрандта в глубокой бедности презирать все внешнее и до потери сил стоять за холстом? Что побудило Леонардо изучать тайны человеческой фигуры? Что заставило Ульриха фон Энзингена составлять его церковные пла­ны? Это бьшо не что иное, как самовоплощение художественной (эсте­тической) воли, которую следует, наконец, признать древней загадкой, наряду с героическим и нравственным, если мы хотим, наконец, выйти за рамки эстетики наших старших учителей. И это тем более, когда нигде бурный и волевой момент в искусстве не проявился так четко, как в нордической Западной Европе. Не выделить это со всей чет­костью - это один из величайших грехов упущения ХГХ века.
Грек тоже был до глубины души волевым в час рождения своего искусства. Именно греческое сказание сообщает нам о художнике, кото­рый так пылко полюбил свое произведение, что любовь его и мертвый камень превратила в полнокровную жизнь. И в этом мифе изложено признание всеформируюшей эстетической воли. И дикая роспись на Парфеноне, греческий танец и утраченная греческая музыка (от которой получили свое имя все другие "музыя) делали это буйство воли раньше более слышным, чем это кажется сегодня. Но все-таки у древнего грека после волевого акта творчества наступает духовное упрощение формы, что бьшо характерным для греческой культуры. Это самообладание вызвало в западноевропейском наблюдателе "созерцательное" настрое­ние, на основе которого он тогда вообще построил эстетику.
Закон продолжающей вечно действовать силы касается не только физической, но и духовной области. Нам представляется естественным, что героическая воля продолжает взлетать и продолжает создавать во­ли. С особым даже пристрастием трудятся наши ученые над открытием исходной энергии религиозного или поэтического явления. Написаны толстые тома, чтобы связать структуру мышления нашего времени с определенными мыслителями прошлого. Эта деятельность профессоров философии иногда даже сама рассматривается как философия, настоль­ко важной она кажется. Системы эстетики также точно исследуются и фиксируются документально. Но при этом искусство и представители искусства почти полностью забыты; для них на скорую руку создали особую эстетику, которая повернулась спиной к нордической Западной Европе, смотрит пристально на юго-восток или в облака, чтобы откры­тый якобы там критерий оценки использовать и по отношению к европейскому искусству.
Эстетическое восприятие означает чувство наслаждения; эстети­ческое настроение - это бесстрастное созерцание, при котором чистый субъект признания поднимается до безотходной объективности. Так учит эстетика Канта и Шопенгауэра. Так писали девяносто девять из ста философов искусства после них. В основе этой оценки лежал упо-мянутьгй догмат навязанной веры, который всю нашу эстетику обрек на бесплодие. Наиболее примечательно утверждение об отсутствии эс­тетической воли. В этом утверждении сходятся и непримиримые в остальном противники. Тот факт, что за каждым художественным про­изведением, так же как и за религиозным учением, стоит сила, вообще не был принят во внимание. Поэтому наша эстетика касается взглядов, идей, понятий, только фрагментов восприятия красоты, а не того фак­та, что в основе любого художественного творчества лежит формирую­щая воля, которая сосредоточивается в произведении и в случае необ­ходимости снова ставит цель разбудить деятельную силу души, чтобы все старания не были напрасными.
В области искусства мы встречаем явление, параллельное разви­тию религиозных мировоззрений. Расово-духовный импульс создает произведения гениально объективного типа, с великой детской непо­средственностью охватывает современное окружение, старые унаследо­ванные формы, самовластно меняет их силовые линии. До тех пор, пока вместе с засильем иностранного мировоззрения, чужие понятия права, введенные и сохраненные политической властью, не наложатся на обычаи, возникшие на основе внутренних законов, и все вместе не проложат путь "учению об искусстве". Когда Вотан лежал на смертном одре, а наша душа искала новые формы, появился Рим; когда готика заканчивала свою жизненную линию, появилось римское право и гума­нистические попы от искусства, которые пытались нас искалечить сверху путем использования новых критериев оценки. При помощи вы­копанных Платона и Аристотеля, при помощи первых открытий дре­внегреческих художественньгх произведений нордический дух ищущего времени познал вновь открытые красоты, но вместе с ними и их позднеримскую фальсификацию. Никто не станет оспаривать, что древнегреческий идеал красоты соответствовал нордическому, он был преимущественно кровью от его крови; но все-таки эта греческая кра­сота была свидетельством замкнутой собственной цивилизации, она была среди разорванного индивидуалистического греческого народа его статической страницей, его тапообразующим мифом. Но внешняя красота никогда не была высшей ценностью нордической западноевро­пейской сущности, ею была сформированная воля, которая проявляется как честь и долг (Фридрих и Бисмарк), как душевная драма (Бетховен, Шекспир), как сжатая атмосфера (Леонардо, Рембрандт). Этой полной энергии воле в XV веке Оыл подарен афинский критерий оценки, поя­вившийся из совсем другого окружения. Ренессанс обнаруживает борь­бу между инстинктом и новой идеей в художественном отношении, так же, как реформация в религиозном. После наполненного жизнью XVI века в Северной Италии и проникновения барокко, так называемая греческая высшая ценность приобретала все большее значение. Резуль­таты исследования памятников греческой истории (гемм, ваз, некото­рых памятников живописи и иных изображений) были взяты за основу "общей" эстетики, греческие формы получили оценку "чисто челове­ческих". Затем появляется тезис о "безвольной созерцательности", со­провождаемый отрицанием эстетической воли. Греческий миф о гар­монии и стремлении к покою бросил тень на германский инстинкт, на попытку полного сил самосознания, а также на художественный разряд воли. Противоречия тянутся до сегодняшнего дня, и лишь робко, вре­мя от времени возникают новые взгляды.
Хотя наша эстетика получила свои мерки от Эллады, и это дока­зуемо, она позволяет себе гордо считать, что основные черты ее явля­ются "чисто человеческими", универсальными. Как в государственной жизни, так и в искусстве с чисто профессиональной точки зрения ра­зличают две конструктивные группы: индивидуализм и универсализм, т.е.'духовное направление, которое объявило понятие "я" и его инте­ресы исходным и конечным пунктом мышления и действия, и другое, которое это "я" хотело включить в законы "универсальности". Опасное в этом кажущемся проясняющим обозначении типов заключалось теперь в том, что эта "универсальность" может раствориться в беско­нечном. Этот лишь кажущийся великодушным универсализм привел од­нажды к международной "мировой Церкви", к "мировому государству", позднее к марксистскому "интернационалу" и к демократическому "че­ловечеству" сегодняшнего дня. Универсализм в качестве принципа по­строения так же безбрежен, как индивидуализм. Конец, в случае побе­ды одного из двух мировоззрений, должен неизбежно каждый раз становиться хаосом. Вот почему индивидуализм охотно кутается в уни­версалистский плащик, он имеет хороший и нравственный вид и без­опасен. Совсем иначе обстоят дела, если как индивидуализм, так и универсализм совместно относят к другому обусловленному ростом центру. Для понятия "я" раса и народ являются предпосылкой его су­ществования, но одновременно также единственной возможностью его подъема. Но в то же время "универсальность" совпадает с расой и

народом, находя здесь свое органичное ограничение. Индивидуализм и универсализм сами по себе представляют прямые линии, уходящие в бесконечность, по отношению к расе и народу они представляют со­бой силы, ритмично сменяющие друг друга при протекании в противо­положных направлениях, стоящие на службе у расовой заповеди, обес­печивающие творчество. Этот общий динамический взгляд на жизнь должен также при рассмотрении искусства Западной Европы найти свою противоположность.
В искусстве существуют, таким образом, три органичных предпо­сылки для такого рассмотрения, на которьгх в дальнейшем должна основываться любая настоящая эстетика Европы, если она хочет быть на службе у жизни пробуждающейся нордической Западной Европы: нордический расовый идеал, внутренняя динамика европейского искус­ства и вместе с ними содержание как проблема формы, и признание эстетической воли.
Эти последние утверждения приводят нас теперь поневоле к спору о последствиях внутреннего отношения к проблеме искусства и со ставшим народным понятием воли Шопенгауэра. Пока он не решен, не может быть и речи о прояснении (не только в делах искусства) и сущность предмета эстетики не будет понята ни инстинктивно, ни сознательно.

II





Воля и инстинкт




1
Исходная точка Шопенгауэра. Объект-субъект — неразреши­мые сопоставления. — Ошибки догматического материализма и догматического идеализма. — Мир как представление. — Прорыв критического мировоззрения. — Воля и акт движе­ния. — Воля как природный принцип. — Повтор/юс введение отвергнутого понятия причинности. — Снятие "воли" разу­мом. — Ничто.

В ставших, к сожалению, тривиальными словах Канта о том, что звездное небо над нами и моральный закон в нас составляют наше бытие, не находясь в причинно-следственном отношении друг к другу, высказана глубокая вера в полярный подход к миру и в динамическое ощущение жизни. Действительно, ни один истинный европеец не может существовать как созидатель вне условий своей жизни, хотя у многих из них необыкновенно сильным было стремление к устранению проти­воречий, к покою, к статике и монизму. Ничто не является для этого стремления более типичным, но ничто не доказывает невозможность монизма для нас более отчетливо, чем случай Артура Шопенгауэра, то­го романтика, который считал, что смог овладеть полнокровной дина­микой его сущности при помощи "тростникового меча разума" - и на этом сломался. Уже одно объяснение мира, отнесенное к желанию,

отдаляет его от индийского мышления, которое он позволял себе счи­тать своим, но где индиец освобождение относит не к волевому акту, а к акту познания. Мощная монистская попытка Шопенгауэра изобразить мир как волю и представление вскрывает процесс, знание и оценка которого являются основополагающими для нашего мировоззрения, но не менее для понимания сущности нашего искусства.
Объект и субъект - это неразделимые понятия. Это точка, от ко­торой исходит сознание полярности Шопенгауэра. Отсюда он выступа­ет с одной стороны против идеализма, который тезис о причинности рассматривает не как свойственное людям представление, а как свой­ство, существенное для вещи в себе, порождающее объект, а с другой стороны против догматического материализма, который деятельность представления со стороны субъекта пытается представить как резуль­тат форм и воздействий материи. Потому что сознание, которое объясняет, должно быть объяснимо материально. Это заранее бьшо представлено как предпосылка и мы считаем, "что с познанием мате­рия представляет нас, на самом же деле подразумевается не что иное, как представляющий материю субъект: видящий ее глаз, осязающая ру­ка, узнающий ее рассудок".
Ошибка материализма заключается в том, что он исходит от объективного, потому что одно и то же обусловливается субъектом и формами его представления, то есть оно не абсолютно. С таким же ус­пехом можно представить материю как модификацию познания субъек­та. Так Шопенгауэр ставит себя между догматическим реализмом и догматическим идеализмом. Он не исходит ни от субъекта, ни от объекта в отдельности, а исходит от "представления первого действия сознания". Он согласен с Кантом по поводу учения об идеальности пространства, времени и причинности как чистых, т.е. не эмпиричес­ких воззрений, которые только делают опыт возможным, и все его стремление в первой книге его основного произведения направлено именно на то, что если рассматривать материю как вещь в себе и по­стараться объяснить субъект с этой точки зрения, то получится ба­нальный материализм. Если же посмотреть на субъект как на нечто абсолютное, то получается спиритуализм. Если же догматически разде­лить объект и субъект, то получишь дуализм. А если утверждать, что это одно и то же, то получится спинозизм. Все это догматические воззрения, вопреки которым мы сознаем объект и субъект как два коррелята, наличие объекта - представление объекта.
Мы обладаем двумя интеллектами: пониманием, способностью распознавания причинной связи (которая у нас является общей с жи­вотными), и разумом, способностью к абстракции (которая дана только нам). Функция понимания заключается в формировании взглядов, дея­тельность разума - в создании понятий, из которых только вырастают наш язык, наука, вообще вся наша культура. Этот разум имеет "жен­скую природу: он может дать только после того, как принял". Тем, самым высказана основная догма Шопенгауэрова воззрения. Разум - это функция мозга; мир появляется в связи с этим как "феномен мозга". Мышление с его точки зрения - это процесс выделения, аналогичный образованию слюнного секрета.
Работа разума заключается в том, чтобы создавать знания, т.е. абстрактные суждения; "Знание означает умение ума произвольно производить такие суждения, которые где-либо за его пределами име­ют достаточное основание для его признания, то есть являются истин­ными".
Объект, таким образом, - это представление, оно является нам в чистых воззренческих формах времени, пространства и причинности. Все в них и все от них. При этом мировоззрение строго замкнуто и кажется, что не осталось ни одной лазейки для того, чтобы подняться или опуститься до первопричины. Шопенгауэр же находит еще и "дру­гую сторону" мира. Рассмотрев наш разум, прошлое и будущее, вер­ную смерть в сознании, следует поставить вопрос о том, откуда при­шел и куда уходит человек, вопрос о сущности мира и понятия "я". И Шопенгауэр, который до сих пор уверял, что мир - это "исключитель­но" представление, пробивает поставленные им самим барьеры. "Но к исследованию нас побуждает то, что нам недостаточно знать о том, что мы имеем представления, что они такие и такие и связаны между собой теми и этими законами, общее выражение которых является все­гда тезисом причины. Мы хотим знать значение тех представлений, мы спрашиваем, не есть ли этот мир нечто Другое, как представления, в каком случае он подобно лишенному сущности сну пройдет мимо нас, не стоя нашего внимания; или он - нечто другое, нечто потусторон­нее, а тогда что же является этим!" Никто до сих пор не мог дать на это больше, чем отрицательный ответ, ответ, который был полностью абстрактным, лишенным содержания и имеющим только ограниченную функцию, - дух Анаксагора, атман индийцев, вещь в себе Канта. Шопенгауэр раскрывает теперь эту вещь в себе как известную нам "до интимных подробностей" внутреннюю сущность, как волю. Ее невоз­можно достигнуть, исходя от представления, более того, она пол­ностью является чуждой его законам и его формам. Волю можно по­знать только интуитивно. Человек рассматривает движения и действия своего тела как изменение других объектов относительно причины, раздражителя и мотивов. Но их влияние он поймет только как связь другого возникшего влияния, известного ему, со своей причиной. Здесь же не так, потому что слово "воля" дает ему "ключ к его собс­твенному явлению, раскрывает ему значение, показывает ему внутрен­ние механизмы его сущности, его действий, его движений".
Субъекту, таким образом, тело дано в двух видах: в одном слу­чае как представление, как объект среди объектов, подчиненный их законам, затем, другим образом, через "знакомое каждому непосред­ственно, что обозначается словом воля". "Каждый волевой акт является одновременно актом движения его тела, одно не является причиной, а другое не является следствием, они представляют одно и то же, разным способом доведенное до сознания". "Акция тела - это не что иное, как овеществленный, т.е. созерцаемый акт воли".
Я сознаю волю не как что-то целое и совершенное, а только в виде отдельных актов времени. Я не могу, таким образом, представить себе волю; она существует вне пространства и времени. Независимая от представления воля не подчинена тезису причины, не имеет причи­ны, во всех проявлениях это та же сущность. По Канту все это при­суще только вещи в себе, следовательно воля это вещь в себе. Как таковая она свободна, как явление она несвободна, предопределена (детерминирована). Свобода лежит, таким образом, как бы за нами, ни­когда не проявляясь в действии. Отсюда следует, что наш эмпиричес­кий характер, выступающий в наших действиях, несвободен и неизме­нен, что он тем не менее представляет собой осуществление свобод­ного интеллигибельного (понятного); эмпирический характер относится к интеллигибельному как явление вещи в себе. Наиболее совершенно, так сказать в фокусе, воля овеществляется в половом инстинкте, в без­условной воле к жизни. Она представляет собой вечное желание и стремление, которое после короткого удовлетворения, движимое все новым страстным желанием, следует этому демоническому влечению сущности без передышки.
Но не только в человеке эта воля представляется нам как вещь в себе, более того, во всей природе она является стоящим за явлением движущим моментом. Хотя наиболее совершенно она овеществляется в человеке, но когда мы видим мощный неудержный напор, с которым воды стремятся к глубине, упорство, с каким магнит все время повора­чивается к Северному полюсу, силу, с которой электрические полюса стремятся соединиться, и которая возрастает подобно силе человечес­ких желаний и препятствий, когда мы видим, как быстро и внезапно вспыхивает кристалл и т.д., нам - по Шопенгауэру - не понадобится сильно напрягать воображение, чтобы даже с далекого расстояния осо­знать свою собственную сущность хотя неопределенно и невысказанно^ но не менее ясно, "так же хорошо, как первые предрассветные су­мерки с полуденными лучами разделяют наименование солнечного све­та", - это есть воля. В соответствии с этим, имеются различные степе­ни овеществления воли, - это Платоновы идеи. Они являются теми промежуточными звеньями, которые помещают между двумя резко рас­ходящимися мирами: представлением и волей и тем самым создают ме­жду ними связь, которую другим образом понять невозможно. То есть множество без принципа множества! Самую нижнюю ступень представ­ляют общие силы природы: сила тяжести, непроницаемость, твердость, упругость, электричество, магнетизм и т.д. И они, как наша собствен­ная воля, не имеют причины и точно так же только их отдельные явления подчинены тезису причины. Они представляют собой "Qualitas occulta". На более высокой ступени овеществления воли мы видим, как все больше выдвигается индивидуальность человека и животного, глав­ным образом животного, и здесь, где особенно проявляется сущность вселенной, борьба за свое существование проявляет волю.
Общая борьба в природе наиболее наглядно выражается в мире животных, "который для питания имеет мир растений, и в котором са­мо животное опять же становится жертвой и пищей для другого, т.е. материя, в которой выражается его идея, уходит на выражение другой, между тем каждое животное свое существование может получить в ре­зультате постоянной ликвидации чужого существования. Так что воля к жизни сплошь поедает сама себя... пока, наконец, человеческий род не усмотрит в природе фабрикат для своего употребления". Страшна и бессмысленна эта сила, которая в результате такого разнообразия и за­трат энергии, ума и деятельности может предложить в качестве про­тивовеса только эфемерное и улетучивающееся ощущение счастья при спаривании и удовлетворении чувства голода; труд и награда несо­измеримы. Всюду Шопенгауэр видит "всеобщую нужду, неутомимый труд, постоянное стремление, бесконечную борьбу...", в лучшем случае скуку.
Только слепая воля могла поставить себя в такое положение. В неорганической природе вся борьба происходит по неизменным зако­нам причины и следствия, в мире растений движения следуют за раз­дражением, т.е. причины вызывают следствия, которые им не анало­гичны; Наконец появляются мотивы и познание как управляющие на­шими животными действиями моменты. Все это происходит закономер­но, для свободы разума и ее идей места не оставлено, она представля­ет собой "подчиненный орган".
Познание, созерцательное так же, как и разумное, хоть и исхо­дит теперь из воли на ее высшей ступени овеществления, так как че­ловек нуждается в других способностях, чем неорганическая природа, мир растений и животных. Таким образом, изначально полностью по­ставлено на службу человеку, но не поддаться этому игу могут отдель­ные совершенно великие люди. Познание существует тогда как одно "ясное зеркало мира".
Таким образом, мир как представление все-таки произошел от воли! Несмотря на первоначальное возражение Шопенгауэра против утверждения здесь причинной связи, причинность появляется, хотя и замаскированно. Поэтому в качестве выводов появляется следующее: разум - это только рефлексия, т.е. он представляет собой полностью "женскую способность", он обусловлен понятием, которое неизбежно определено созерцанием; оно не является, таким образом, творческим. Мы не свободны: потому что наше действие неизбежно определено мотивами, фактическими или мнимыми; действующий как бы за чело­веком "интеллигибельный характер", который находится вне необходи­мости, появляется в жизни как врожденный и неизменяемый, то есть так же подчиняется тезису причины.
Но от этих оков демонической "воли" именно этот скованный разум за счет "избытка интеллекта" может подняться для безвольного созерцания, как "чистый субъект познания" увидеть и преодолеть страшную власть воли, ее беспричинность и неразумность "чистым ми­ровым глазом". Это происходит при помощи гения художника, кото­рый, освобожденнььй от воли, может теперь изображать природу чисто и объективно. Но это происходит прежде всего в феномене святости, где разуму удается преобразовать преходящую эстетическую забыв­чивость в длительную лишенную желаний созерцательность, увидеть иллюзию мира и отрицать волю к «жизни.
Конец - это ничто, в которое человек заглядывает после тяжко­го труда и мук. "Перед нами остается, конечно, ничто. Но то, что про­тивится этому растеканию в ничто, наша природа, и есть воля к жизни, которой являемся мы, как она является нашим миром... Но если мы обратим свой взор от нашей собственной бедности и робости на тех, кто преодолел мир, в ком воля дошла до полного самосознания, во всем себя нашла и затем свободно отрицала себя, то вместо посто­янного перехода от желания к страху, вместо никогда не удовлетво­ренной надежды нам откроется- тот покой, который выше всякого разума, тот полный штиль на море души, который изображали Рафаэль и Корреджо, осталось только познание, воля исчезла".
"Но мы смотрим с более глубоким и мучительным стремлением на это состояние, рядом с которым наше собственное, жалкое и ужас­ное становится ярче, оттененное контрастом. И все-таки это созерца­ние является единственным, что нас может утешать длительное время, если мы осознали, по существу, с одной стороны - неизлечимое стра­дание и бесконечное несчастье как проявление воли, мира, а с другой стороны при отказе от воли видим, как мир растекается, и имеем пе­ред собой пустое ничто... Мы признаем себя свободными. То, что ос­тается после полного отказа от воли для всех тех, кто еще полон во­ли, это, конечно, ничто. Но и наоборот, для тех, в ком воля меняется и отрицается, этот наш такой реальный мир со всеми его солнцами и млечными путями - ничто".






z
Двусторонность шопенгауэрского понятия воли. — Целесо­образная слепая воля. — Воля, порыв и сила влечения: не количественные, а качественные различия. — Разделенная надвое сущность желания человека. — Отрицание порыва через волю.



рра, можно только выделить те пункты, которые могут помочь в оценке наших жизненных законов и их выражения в мировоззрении, науке и искусстве.
Здесь в первую очередь следует выбрать центральное понятие шопенгауэровой философии - волю. Мы видим, что она освещалась как непосредственно нам знакомая и данная нам. Но когда произносится слово "воля", в сознание каждого беспристрастного, еще не загипноти­зированного Шопенгауэром, входит не поддающийся дальнейшему тол­кованию и действительно "до интимных мелочей" знакомый принцип, который вопреки врожденному эгоизму очень часто в нас говорит и иногда создавал в истории народов непостижимо сильные образы. Ве­роятно в нашу душу проникают духовная сила немецких мистиков, Лютера, жизнь многих борцов, отданная за идею, образ преодолевшего мир из Назарета, все те личности, которые проявили свободную волю в жизни несмотря на противодействие всех сил. Об этом мы, по-ви­димому, будем думать, когда будем призваны найти сущность в нас са­мих, которая будет обозначена словом "воля" и будет нам "до интим­ных мелочей" знакома. Но чем больше мы читаем Шопенгарра, тем больше выявляется, что эти взгляды на волю неверны и подобны лет-ским. Более того, хоть воля и отличается от всякого явления и являет­ся беспричинной и таинственной, тем не менее это мощный и лишен­ный цели демонический напор, шарахающийся от одного страстного желания к другому. Он живет в человеке и животном, он проявляется в растении и камне. Он делает так, что вода с шумом обрушивается со скалы, что магнит притягивает железо, что растение стремится вверх, что самец стремится к самке, что одно создание уничтожает другое... Теперь эта воля, которая, как утверждается, является един­ством, рушится в результате проникновения идей в этот множествен­ный материальный мир, приводит к своему овеществлению и "зажигает для себя" на высшей ступени "свет" интеллекта. Тот полностью от нее зависит и рожден, чтобы оказывать ей услуги. Он высматривает по всем направлениям добычу, постоянно повинуясь своей тиранической госпоже. Он проектирует мир как представление, а мы наблюдаем странный факт, заключающийся в том, что мозг, который все же представляет собой полярное предварительное условие для представле­ния времени и пространства, сам возникает в пространстве и времени, что он одновременно является субъектом представления и его объек­том. Это напоминает старую историю, согласно которой сначала кури­ца появлялась из яйца, но и яйцо сначала появлялось из курицы.
Шопенгауэр закончил свою философию собственно уже в первой книге своего главного произведения. Он показал, что все "полностью" есть представление, что все имеет условной предпосылкой время, про­странство и причинность, что мы совершенно несвободны. Он не ос­тавил разуму, этому подчиненному органу, открытой заднюю дверь и все его возможности ограничил представлением. Отсюда за этой чудо­вищностью последовали другие, более поздние.
Воля же, которая в остальном так целесообразно (почему, оста­ется вечной тайной) пришла к своему овеществлению, совершила не­осторожность (которая тем меньше понятна, так как четко заверялось, что функции тела согласованы полностью и везде с функциями воли) и снабдила мозг "избытком" интеллекта. Некоторые мужчины вдруг взбунтовались, отказались, распознав полную бед волю, от этой вещи в себе и существуют в качестве чистого субъекта познания, создают вечные произведения искусства и становятся святыми. Как смогла эта сила третичного органа, интеллекта, вдруг отказаться от повиновения своему непобедимому тирану? Мы этого не знаем, но без этого утвер­ждения шопенгауэрова архитектоника необходимости воли не соответ­ствует идеям, овеществлениям, эстетическому состоянию и т.д.

мость, естественная и метафизическая, связанная в единую ионическую систему, стала здесь возможна благодаря игре двух совершенно разных взглядов на то, что следует понимать под волей. Я нигде не нашел до­статочно четкого изложения этого. Хотя Рудольф Хаим в своей работе о Шопенгауэре очень энергично отвергает волю как принцип объясне­ния природы; хотя И. Волькельт объясняет противоречия в понимании воли, принцип все-же сохраняется; К. Фишер почти совсем ничего не говорит о воле; Х.Ст. Чемберлен (впадая в другую крайность) в целом отвергает учение о воле, но мне все-таки кажется, что во всех случаях мало уделяется внимания двойному применению понятия.
За несколько лет до издания своего главного произведения Шо­пенгауэр воспринимал волю как нечто великое и святое. Он говорит об этом: "Моя воля абсолютна, она стоит над всей материальностью и природой, изначально обладает святостью, и святость ее не имеет гра­ниц". Но затем это представление воли, осознаваемой в качестве мета­физической силы, получило меняющуюся окраску и в виде такого ха­мелеона проходит впредь по всему произведению Шопенгауэра.
Шопенгауэр считает, например, что воля - это то, за что мы одни чувствуем ответственность и за что нас одних можно привлечь к ответ­ственности, поскольку интеллект - это подарок богов и природы. Это говорит о том, что волю инстинктивно рассматривают как сущность че­ловека. Совершенно справедливо, но здесь воля употребляется в значе­нии, которое противоречит значению шопенгауэровой воли, представля­ющей собой лишенный цели и неменяющийся эгоистический инстинкт.
Или, когда Шопенгауэр представляет мир как целесообразное целое, в котором все находится между собой в "непонятной гармонии", это тоже не согласуется со слепой волей. Но паллиатив в том, что во­ля хоть и неразумна, но действует тем не менее так, "будто" она обла­дает разумом, совсем неубедителен.
Если далее идеи должны представлять более сильные и более слабые овеществления воли, то снова за не имеющей цели сущностью признается целеустремленная способность быть критерием оценки, а именно в такой степени, что чем сильнее она овеществляется, тем ста­новится дифференцированнее.
Далее все теологическое понимание природы выпадает из шо-пенгауэровой системы. Человеческое действие осмысливается как тако­вое только тогда, когда я вижу его смысл, т.е. когда я предполагаю созидающую целеустремленную волю. Но если я рассматриваю природу как целеустремленную, следовательно, как инстинктивную целесо­образность, то я предполагаю регулирующий принцип, неважно какими качествами обладающую, но не безумную, не слепую, не лишенную цели волю.
Одно нужно четко уяснить: что одним словом "воля" обознача­ются два разных в корне понятия. Одно означает принцип, противо­поставленный всей природе с ее единственным стремлением, направ­ленным на самосохранение, другой характеризует сущность эгоизма. Короче, мы должны различать волю и инстинкт. Воля - это всегда про­тивоположность инстинкта и не идентична ему, как учит Шопенгауэр на основе своей монистской догматики. Разница между волей и ин­стинктом и привлекательностью является не количественной, а качес­твенной. Если я чувствую в себе (тут Шопенгауэр прав) животное, пол­ностью направленное на чувственность, подсознательное и входящее в круг сознания неодолимое желание, весь смысл которого заключается в его существовании и осуществлении, то я могу, если я поэт, предста­вить себе аналогичный инстинкт также в мире растений и в мире ми­нералов. Но я не могу эту поэтическую аналогию сделать основой фи­лософского мировоззрения. Я не могу это сделать тем более, что тогда с объяснением разума я попадаю в круг, из которого невозможно вырваться.
Я вынужден предположить, что другой фактор, который действу­ет в противоположном вожделению направлении, воплощает и другой принцип, а разум (который этому принципу придан для того, чтобы с его помощью временно или навсегда преодолеть иго слепого инстин­кта), хоть и обусловлен мозгом, но создан не тем же самым, потому что функция органа не может представить то же самое.
Я вынужден констатировать, что вся моя сущность полярно де­лится на две части: на чувственно-инсгинктивную и сверхчувственно-волевую; что две души, которые Фауст чувствовал в своей груди, на самом деле представляют собой два принципа, которые лишь слепой догматизм может считать одним и тем же. Если Гёте "совсем тихо, совсем отчетливо" слышал голос, который говорил ему что "нужно де­лать" и чего "избегать", то страсть часто тянула его в другом направ­лении. Моральная сторона человека опирается в связи с этим на то, что человек знает, что в нем царит категорический нравственный закон, и чувствует также в себе возможность ему повиноваться. Иначе все нравственные молитвы были бы пустяком, а Христос и Кант доста­точно глупыми людьми. Долженствование и возможность предполагают друг друга: без свободы нет чувства ответственности, нет морали, нет культуры души.
И наконец, сам Шопенгауэр вылетает из седла. Если инстинкт, который с такой силой проносится мимо, узнанный третичным разу­мом, вдруг мягко лепечет и вот-вот замурлычет, то это вывод, кото­рый доставлял самому одержимому своей идеей Шопенгауэру до сих пор головную боль. "Тростниковый меч разума" (Дойсен) не может только при помощи только одного познания решить мировой кон­фликт, откуда следуют два вывода: или исходить из фактического и, имея перед глазами примеры самого возвышенного типа, познавать возможность победы воли над инстинктом, или совершать акт насилия и объявлять весь мир несвободным, отказываясь от всякой возможнос­ти очищения. Первой точки зрения придерживались Христос, Леонар­до, Кант, Гёте, второй - индийцы и Шопенгауэр. Но только один-един­ственный раз последний позволяет войти свободе в мир, один раз, как "единственное исключение". Именно долженствование, на которое бы­ло вылито столько едких насмешек, появляется, наконец, как deus ex machina; хаотическому, лишенному цели инстинкту, оказывается, прису­ща моральная сила, и нравственный порядок в мире, которому Шопен­гауэр по праву придавал большое значение, спасен. В остальном, изна­чальная воля Шопенгауэра знает только физическую сторону, не мо­ральную. Теперь она появляется как ее противоположность.
Таким образом, и Шопенгауэр, когда он учит отрицать волю, имеет в виду отрицание инстинкта и утверждение воли. Но эта непо­следовательность всей системы и переворачивает все вверх дном. Что Шопенгауэр всю свою жизнь с таким усердием и энергией отстаивал, бьшо утверждением того, что инстинкт составляет сущность вселенной и человека и идентичен воле; что он хоть и к счастью, но в нераз­рывной связи со своей системой признает, это то, что эта воля одно­временно является моральной, спасительной, что человек, помимо инстинкта и третичного разума, представляет нечто совсем другое. Моральная воля, представленная в последней книге "Мир как воля и представление", отрицает все учение его первых книг, и Шопенгауэр позже признается в письме, преследуемый назойливыми вопросами, что "дело, конечно, похоже на чудо"...
Это вынужденное мировоззрение продолжает расходиться и ни­какое время не может его больше связать. То, что Шопенгауэр позд­нее говорит об индивидуальности, которую содержит вещь в себе, и о ее вечности, прекрасно и делает честь преодолению самого себя в этом случае, но также не согласуется с постоянными насмешками над ними. Он говорит: "... Следовательно, индивидуальность основывается не на одном principio individuationis и поэтому представляет собой не одно только явление; а оно имеет корни в вещи в себе, в отдельной воле, потому что ее характер сам индивидуален. Но как глубоко эти корни находятся, это вопрос, на который я не берусь отвечать"*. Это пишет человек, который в течение всей своей жизни утверждал, что нашел принцип единства мира, камень мудрых, и хулил всех, кто не хотел с этим согласиться.
Если замаскированный под волю инстинкт должен непременно представлять принцип "единства", то это единство не всего человека, а лишь обобщение одной его стороны, природной. Это Шопенгауэр осу­ществил блестящим образом. Поскольку он расшифровал инстинкт как более или менее выдвигающийся принцип, его учение представляет со­бой не материалистический, а скорее натуралистический монизм. По­скольку Шопенгауэр представляет не бескровные схемы, а мощную личность, о нем следует сказать еще несколько слов, так как шопенга-уэровы натуры в немецком народе встречаются нередко.





3
Шопенгауэр: человек и учение. — Признание Шопенгауэром нордической личности.
* Письмо от 1 марта 1858 года.

Часто проводят сравнения между человеком и делом с указанием с одной стороны на непреодолимые противоречия, а с другой стороны на совпадение многих учений с личностью. И это справедливо: чело­век, который совершенно серьезно считал себя учредителем религии и проповедовал отрицание мира, живет беззаботной жизнью хорошо обеспеченного патриция и озабочен смутным преувеличенным опасе­нием за свое благополучие. Он покидает Берлин из-за недоброго сна и из страха перед холерой. Он живет во Франкфурте на первом этаже, чтобы быстро можно спастись во время пожара. Он ходит в гости со своим бокалом, чтобы не схватить заразу при питье из чужих ста­канов... Здесь проявляется его "воля" с возросшей до болезненности силой. Шопенгауэр был одержим прямо-таки демоническим чувством страха перед смертью; он был одержим жестоким эгоизмом и прихо­дил в невыразимую ярость по отношению к тем, кто что-либо имел против него. Но одновременно он представлял собой интеллект с ми­ровым охватом, гениальные взгляды и проблески ума которого стали духовным достоянием тысяч, который чудесным образом проливал свет на некоторые вопросы и писал по-немецки с таким великолепием, так красочно и ясно, как мало кто из великих.
Напротив, "тихий, отчетливый" голос, о котором говорили Гёте и Кант, он чувствовал редко; он появлялся только в виде неопределен­ного стремления. Он не мог понять тонкости тех, кто создает тайны, и величия Фихте; он был подавлен и уничтожен болезнью значитель­ного высокомерия и только со злорадством говорил о слабостях тех, кого он встречал в жизни.
Слово о человеке, который был не хитроумной книгой, а при­родной картиной со "своим противоречием" ни к кому другому не подходит лучше, чем к Артуру Шопенгауэру. Редко противоречие меж­ду инстинктом, пониманием и волей бьшо таким мощным в одном сердце. С годами он чувствовал с удовлетворением, как чувственный инстинкт уходил от него и с этого времени прославляющие изречения уступили заметно основному пессимизму (в смысле озлобленности). 70-летним старцем он пишет: "То, что Ветхий Завет в двух местах уста­навливает от 70 до 80 лет, меня мало беспокоит, но то же самое гово­рит Геродот также в двух местах: это уже что-то значит. Только свя­той Упанишад говорит в двух местах: 100 лет - это срок человеческой жизни. Это утешает."*
* Па/>срга П (Приложение IF). 8-я глава, §ПЬ\
Ранее Шопенгауэр все-таки определенно глубоко чувствовал вну­треннюю борьбу двух натур. Его главной ценностью является также не то, как утверждают некоторые поверхностные философы (Фишер), что он писал о зрителе театра жизни, а то, что он писал об одержимом демоном актере. В противном случае как интеллектуал он легко за­метил бы несогласованные части своего произведения, но они были отражением его действительного переживания. Поскольку Шопенгауэр сам чувствовал себя захваченным огромным инстинктом, то ему каза­лось, что и окружающий его мир неизбежно ему подвержен. Видя рост своего интеллекта, он и в своем произведении теоретически пол­ностью убрал иго инстинкта. И поскольку он сам обладал бессильным предчувствием свободной воли, то в конце совершенно робко появля­ется и моральный порядок мира. То, что одно только познание ин­стинкта смогло его преодолеть, Шопенгауэр проповедовал как стремле­ние, но сам, несмотря на все понимание, осуществить не мог. И когда такой интеллект не справился с этим, тогда появляется это грандиоз­ное самообличение, которое само по себе есть "мир как воля и пред­ставление". Шопенгауэр не хотел видеть или из-за болезненной при­верженности к догматическим взглядам не хотел сознаться в том, что одно теоретически образованное философское понимание не может помочь, помочь может появление фактора, который имеют в своем распоряжении все поистине великие: овладевающий и преодолевающий инстинкт воли. Когда Будда признает инстинкт страданием, то это только одна сторона его сущности; но если он отодвигает его на зад­ний план живой деятельностью, то это другая, волевая сторона. Когда Христос выступает против "змеиного отродья", когда он ради идеи принимает смерть, то это влияние противопоставленного инстинкту ра­ди жизни принципа свободы, который не мог создать из мира диспута и который был основан не на одном только понимании.
Философия Артура Шопенгауэра представляет собой сосуд, на­полненный множеством драгоценностей, удерживаемый железной лен­той его грубой индивидуальности. Теперь эта лента упала, и все эле­менты, прекрасные, как они есть, лежат врассыпную. Личности не хва­тило для завершенного законченного дела, и философия Шопенгауэра была трагической мечтой отчаявшегося искателя. Воля, в осколочных высказываниях и на случайностях которой "гениальный мировой дух играет свои осмысленные мелодии", может быть только гениальной волей. Воля же, которая представляет собой только беспричинный, лишенный цели, слепой напор, это чисто животный инстинкт. Первая создает ценности, вюрая представляет собой нетворческий, тянущий вниз принцип. Первая открывает нам достоинство в человеческой сущ­ности, вторая - ее низменную сторону. Все великие художники и свя­тые наполнены первой, они воплотили ее в делах, в произведениях ис­кусства и в жизни; с ее помощью и помощью идееобразующего разума они направили инстинкт в такое русло, где он нашел свое место в ка­честве материала для их творчества. Артур Шопенгауэр тоже хотел выйти на это и не справился, потому что ему к интеллекту не достава-
"Самостоятельная совесть", как ее понимал Гёте, появляется как "солнце нравственного дня", как принцип, который Шопенгарр считал преодоленным, загнав его в инстинкт, чтобы потом оба перепутать.
ло воли. Это является трагизмом его жизни и его труда. Таким же тра­гизмом является и то, что Шопенгауэр всегда уверен в нашем глубо­ком уважении к нему, как, к примеру, героической - и по своей мощи настоящей западноевропейской - борьбы за сущность этого мира. Че­ловек здесь все поставил на карту и проиграл. Отчаянные попытки подняться ввысь всегда кончаются падением в ничто. Но и совершенно не индийский Шопенгауэр признавал, что самое большее, чего может достичь человек, - это "героическая биография". Это нордическое при­знание, лучше которого придумать нельзя. И поэтому Артур Шопен­гауэр - наш.






4
Пять областей дЬормирующей воли.

Для того, что я хотел бы сказать в этой книге, приведенная вы­ше полемика с философией Шопенгауэра кажется мне особенно важ­ной. Его работы лежат сегодня не только на столах профессоров, но и на столах деловых людей, и благодаря своему блестящему стилю и подкупающему искусству убеждения нашли путь и в другие круги. По­нятие "воли" поэтому употребляется повсеместно и понимается, глав­ным образом по Шопенгауэру, как слепой напор, даже если другое представление почти полусознательно идет параллельно. Это понятие воли следовало подвергнуть короткому исследованию и вскрыть его противоречие в самом себе или истолковать его как инстинкт и никак иначе. Волю следует понимать в ее старой чистоте, как противодей­ствующий эгоистическому инстинкту принцип из царства свободы, как считали Кант и Фихте, если нужно освободить основу для нордическо­го восприятия жизни. Эта полемика имеет также основополагающее значение для понимания западноевропейского искусства и его духовно­го воздействия. Если я говорю о небезвольном эстетическом понима­нии искусства, то это значит, что я не хочу делать невозможных утверждений о том, что искусство должно влиять на инстинкт, "волю" Шопенгауэра, а говорю о том, что произведения искусства и особенно определенная группа их, обращаются не одни, или вообще не обраща­ются к субъекту познания, погрузившемуся в созерцательное настрое-


Одним из важнейших проникновений в сущность всего челове­ческого является признание факта, что человек является формирующим созданием. В основе всей его духовной и интеллектуальной деятель­ности лежит стремление к преобразованию. Только таким образом он может овладеть окружающим его миром, понять его как единство. Так собственными силами он формирует свой В1гутренний мир и выносит его в виде религии, морали, искусства, идеи науки, философии. Пять тенденций живут в человеке - каждая требует ответа. В искусстве он ищет внешнюю и внутреннюю форму, в науке - правду при совпадении суждения и феномена природы; от религии он требует убедительного символа для сверхъестественного; в философии он требует совпадения желания и признания религии и науки. В морали он создает необходи­мые руководящие принципы для действия.
Каждый раз, когда человек входит в одну из этих пяти областей, говорит формирование другой направленности, действующая иначе во­ля. Это стремление желания и познания нельзя объяснить из всей при­роды, это тенденции, которые или равнодушны к инстинкту и его удо­влетворению (наука, философия), или в боевой готовности противосто­ят им (мораль, религия), или же обе уходят в область их отображения (искусство). Отличие этого разного взгляда на духовные силы, которые восходят к воле и разуму и объединяются в душе, в личности, означа­ет первую предпосылку истинной культуры, ее единое формирование жизни, миф расы. Различение может происходить наивно-инстинктивно или философски-сознательно, но от того, в каком виде и колорите де­лается акцент на отдельную тенденцию, зависит также многообразие и богатство связей культуры как выражения определенной духовной расы.

Стиль личностный и объективный




1
Искусство пространства и времени. — Двойственность ху­дожественного творчества. — Стремление к совершенной гармонической красоте и вакхическое. — Наивное и сенти­ментальное. — Идеалистическое и реалистическое. — Типичное и индивидуальное. — Методы и законы сущности.

Пространство - это одновременность, сущность времени - после­довательность. Пространство можно представить себе только как по­кой, время можно измерить только как движение. Художественно-ста­тическая душа будет поэтому всегда предпочитать пространственные виды искусства, а в других видах будут выделять скорее параллельное наличие, чем очередность или расхождение. Художественно-динамичес­кая творческая сила, напротив, будет стремиться в своем искусстве к воплощению всех качеств внешнего и внутреннего движения, т.е. осо­бенно осваивать искусства времени (музыка, драма), а в пространствен­ных видах искусства изображать развитие, становление, она будет ста­

раться даже в одновременности пространства спрессовывать современ­ность и будущее в одно мгновение. Поэтому, например живопись в Западной Европе - это в первую очередь искусство портрета. Это сви­детельствует о том, что в неизбежно пространственную форму одно­временности нужно внести при помощи волшебства высочайшее вну­треннее движение, динамика всей жизни оживает в одном мгновении. Таким бьшо искусство Рембрандта, Леонардо, Микеланджело. Динамика же - это всегда разрядка воли. В искусстве тоже.
Эти соображения являются основополагающими для того, чтобы понять сущность античности и Западной Европы, когда осознаешь, что Эллада была в художественном отношении статичной, Европа же склонна в художественном отношении к волевой динамике. Следствием этих разных духовных взглядов были два стилистических типа, кото­рые я бы хотел назвать объективным стилем и стилем личности.
Каждый серьезный исследователь художественной закономернос­ти вынужден признать по меньшей мере двойственность творчества. Как было установлено при обсуждении шопенгауэрова понятия воли, его метафизический тезис разбился о неестественное смешение двух тенденций желания. Инстинкт и воля стоят единым фронтом против интеллекта, и хотя оба являются желанием, но с разной направлен­ностью. Художественное творчество как таковое хоть представляет со­бой свободное формирование, но и здесь эта первоначальная форми­рующая воля разделяется по крайней мере на два силовых потока. Это, как бьшо сказано, не является новым открытием. Например, один вид художественных произведений называли аполлоновым, другой дионисо-вым и хотели тем самым обозначить как нравственные различия, так и разные стили художественного творчества. Тип Ницше имеет право на существование в рамках греческого искусства. Но бьшо бы в корне неверно переносить эти неразрывно связанные с духом древнегречес­кой культуры понятия на искусство других народов. Нордическое западно-европейское искусство никогда не бывает аполлоновым, т.е. веселым, взвешенным, гармонично-формальным и никогда дионисовым, т.е. вызванным одной чувственностью, основанном на экстазе. Нельзя даже найти немецких слов, чтобы правильно уловить дыхание древне­греческого искусства. Нужно иметь перед глазами Калликрата, Фидия, Праксителя, Гомера и Эсхила, греческий культ предков и вакхические игры, надгробные памятники и веру в бессмертие, чтобы понять что отнести к аполлонову типу, а что к дионисову. Это другое выражение души перенести на немецкое искусство было невозможно и вызвало бы только путаницу.
Шиллер пытался со своей стороны истолковать двойственность художественного творчества (ограниченного только поэзией) как наив­ную и сентименгальную. Но он зашел с этим в некоторый тупик и был, например, вынужден объявить как Гомера, так и Шекспира наив­ными поэтами. Но его острый ум в конце концов всегда помогал ему выйти из затруднительного положения. И если он и придерживается навязанного тезиса эстетического созерцания, то в каждом его сочине­нии имеется такое количество глубоких, раскрывающих нашу сущность наблюдений, что каждый немец должен знать его "Эстетические пись­ма", "О наивном и сентиментальном поэтическом искусстве", "О фации и достоинстве", "О патетическом", "Мысли об использовании пошлого и низкого в искусстве" и т.д. Леонардо, который рекомендует своим ученикам изучать также пятна на стене, и который одновременно пи­сал голову Христа; Дюрер, который с микроскопической верностью рисует зайчика и крыло птицы, "Всадника, смерть и дьявола" и создал "Малые страсти", были "идеалистами" и "натуралистами" одновременно. Рембрандт ничего не страшится изображать, даже звероподобного че­ловека, и, тем не менее, он является создателем "Блудного сына". Грю­невальд избавил нас от изображения тел мучеников и пишет вместе с тем воскресение; Гёте описывает шабаш на Броккене и chorus misticus в одном произведении.
Европейское искусство никогда не бьшо "идеализацией" в привычном для нас слащавом смысле, никогда не было пугливым уклонением от изображения или смягчения природы. Через природу, напротив, проходил путь формирования западноевропейских худо­жников. Прежде чем природа была покорена, она была безжалостно отображена.
Это не был идеал гармонии и красоты в античном смысле, кото­рым Европа владела, а был идеал беспощадно воплощенной новой эс­тетической воли.
Поэтому, чтобы раскрыть сущность нашего искусства, писать ну­жно не философию красоты и гармонии - всегда статичных - и не применять критерий, заимствованный из античности. Понятие красоты должно - если вообще может быть употреблено - получить расширен­ное толкование. Тогда "красивым" может считаться для нас, наряду с нордическим расовым идеалом, только пронизанное материальностью внутреннее излучение выдающейся воли.
Красота Девятой симфонии существенно отличается от красоты греческого храма; рембрандтова голова Тита в Петерсбурге - это дру­гая красивая душа, отличающаяся от Праксителева Аполлона.
Греческая красота - это формирование тела, германская красо­та - формирование души. Первая означает внешнее равновесие, вто­рая - внутренний закон. Первая - это результат объективного стиля, вторая - личностного.
Часто употребляется такое обозначение: типизирующий и инди­видуализирующий стиль. И поскольку исследования не идут шире и глубже, то считают, что типизирующий художник отказывается только от случайностей и стремится отобразить только великие черты харак­тера, индивидуализирующий же, напротив, любит эти произвольности и своеволие. При таком образе рассуждений проблема стиля понималась только как метод, а не как художественная необходимость. Можно це­лые страницы читать о том, что Фауст в первой части является ре­зультатом индивидуализирующего, а во второй - типизирующего стиля.
Внутреннее становление личности таким образом конечно не может быть понято. Потому что если рассматривать личности, индиви­дуальность и субъективность как одно и то же, то следствием будет одна путаница за другой.
Типизирующий и индивидуализирующий стиль - это не два мето­да, которыми мужчины из всех народов пользуются по своему усмо­трению, а объективный и личностный стиль - это законы сущности художественного творчества, а кроме того, в узком смысле, самого отдельного художника.
Одинаковые слова никогда не бывают подобными монетам рав­ного достоинства. В зависимости от окружения они передают разные оттенки понятия. И все-таки следует договориться о преимуществен­ном смысле названия, а для других оттенков по возможности выбрать другие слова. Личность (воля плюс разум) является противостоящей ма­терии, представляющей в человеке метафизический момент силой, в узком смысле внутренней и неутомимо действующей энергией (актив­ностью) внутренней сущности, древней загадкой (древним феноменом) германской души. Лицо (инстинкт плюс понимание) - это тело челове­ка и его интересы. Индивидуальность означает здесь на земле неразде­лимое соединение лица и личности. "Индивидуальная" трактовка отно­сится к этому единству, "личная трактовка" - к личности, субъективное изображение - к движущей силе, понимаемой как лицо.
Предмет (объект) - это всегда мир. В нем также человек - как лицо. Сила деловитости (объективности) искусства зависит от силы и различия этих взглядов.
Все, кто до сих пор между объективным и субъективным на­правлениями творчества находил существенные различия, видел в ре­зультате этих непродолженных исследований необходимость противо­поставить объективности только субъективность, т.е. произвол или противопоставленные ценности предмета, чувства, настроения, без сти-леобразующей силы. Поэтому они также все - чтобы защитить великих художников от этого толкования - охарактеризовали "кристально ясную объективность" как их сущность и как единственный критерии оценки для высшего искусства. За слишком быстро осуществленным расчлене­нием последовал ошибочный, по крайней мере односторонний обзор,
духовное короткое замыкание От этого навязанного учения об
универсальности "объективности" как критерия оценки следует отказаться.
Гёте высказался однажды очень примечательно, он сказал, что каждой личной воле соответствует нечто объективное в природе, т.е. каждое личное художественное желание может быть преобразовано в органично-законное, или оно находит там свою противоположность. Этот совершенно определенный, личный взгляд на мир материи дей­ствительно привел к внутренне органическим великим делам "романти­ки" и "готики", которые были единственными в своем внутреннем единстве. Это чувство единственности по отношению к кафедральным соборам Реймса, Ульма, Страсбурга долгое время заставляло нас забы­вать о том, какая сила была приложена к камню в этих произведениях. Мы не обращали внимания на то, какая нужна была сила воздействия, какая нужна была сильнейшая внутренняя художественная сила, чтобы этот сухой материал поставить на службу идее, которая ему очевидно противодействовала. Потому что нужно уяснить себе: высекать из кам­ня прозрачные кружевные образцы и строить из него башни одинако­вым способом не пришло бы в голову ни одному народу. Каменный блок, рельеф, массивная скульптура означали раньше мемориальную скульптуру. Здесь в готике проявился новый дух. И все-таки: страс-бургский собор есть, от стоит, словно выросший из-под земли, он дей­ствует объективно, т.е. по-деловому закономерно.
Здесь открывается замечательное, стимулирующее глубочайшее исследование во всех областях соотношение: сильнейшая художествен­ная личность всюду приносит с собой в качестве сущности образ, т.е. живую закономерность. Если она после некоторых мощньгх попыток освоила средство владения материалом, то художественное произведе­ние представляет собой органически действующее создание. Истинная личность вначале враждебно противостоит укрощаемому предмету, за­тем он вынужден ответить формальной воле, и если это случается,
Субъективист находится под властью не одного волевого направ­ления (и при отдельном произведении), а внутренних и внешних слу­чайностей. Субъективизм означает в люоом случае и в любой области насилие как личности, так и объекта, "вещи". Он представляет собой иногда красивую игру или отталкивающее безобразие (со стороны формы), затем снова чувственное поддразнивание, анархию неимущих или безудержную страсть (как чувство), но как одно, так и другое без внутренней и внешней закономерности, без внутреннего образа и внешней формы. Субъективизм как философия так же как и чисто ху­дожественная проблема является результатом внутренней бесплодности (расового распыления) народа, индивидуальности, целой эпохи или во­обще - как конец - аналогии духовно-расового крушения.





г
Греческая и готическая архитектура. — Древнегреческий храм как пластика и наружная архитектура. — Функции пространства. — Направление души в готике. — Готичес­кий интерьер как преодоление пространства. — Связь готи­ческого кафедрального собора с окружающей средой.

Нигде художественная статика и художественная динамика не противостоят так четко друг другу как в греческой и готической скульптуре. В рамках всей нордической архитектуры эти творения образуют возможные острейшие антагонистические выражения форми­рующей воли. Готика означает единственную серьезную попытку, кото­рая всего один раз в истории архитектуры увенчалась успехом, попыт­ку отобразить пространственное искусство вне метафизического ощу­щения времени. Сущность времени обусловлена одним направлением в отличие от трех измерений пространства. Готика тоже знает только одну последовательность форм, стремление в одном направлении. Поэ­тому она находится в борьбе с материей, с каменным блоком, с гори­зонтальной нагрузкой и вертикальной опорой, а также с требующими пространства средствами, поверхностями стен, потожа. Поэтому готика представляет собой удовлетворение стремления, которое знает только понятие "вперед", она представляет собой первое воплощение в камне динамической западноевропейской души, которую позже снова пыта­лась воплотить живопись, но которая полностью смогла тогда вопло­титься только в музыке - частично также в драме. Уже с этой общей точки зрения готика представляет собой нечто в высшей степени личное: вечно сверхразумное (иррациональное), волевое, свойственное Западной Европе в определенной временем форме одного из своих ритмично возвращающихся колебаний.
Само собой разумеется, что греческий храм тоже был выражени­ем народного восприятия и потому в известном смысле выражением личности. Но если мы понимаем (а это теперь так и должно быть) под личностью всегда противоположность материи, действующее наступа­тельно неутомимое стремление преобразовать материю в эталон для сравнения с внутренним желанием, то в греческом храме мы мало что найдем от этой воли. Греческий храм, хоть и был построен в честь бога, содержит в себе статую бога, и тем не менее не это внутреннее помещение, освященноеэтой статуей, является существенным, а общий внешний вид. Все строение, таким образом, с самого начала восприни­мается как элемент пластики, а именно как неподвижная кубическая пространственная форма. Греческий храм стоит обособленно, он не обнаруживает необходимых связей со своим окружением и должен, несмотря на фасад, рассматриваться со всех сторон. Классическое до­рическое строение представляет собой самую совершенную закон­ченную ритмизацию пространства. В масштабах отдельных элементов скрываются масштабы целого, нет ни одной линии, ни одного элемен­та декора, которые вышли бы за пределы формы храма. Вся это рафи­нированная, образно понятная или все же испытанная функция, на­грузка и опора выражены самым четким образом и стоят в полном равновесии по отношению друг к другу.
bee строение трехслойно: давящая своей тяжестью крыша с фри­зом и архитравом, ряд несущих колонн, широко расходящиеся ступени. Потому что все произведение понимается как один элемент, например, классическая дорическая колонна без основания. Если бы классический грек видел или должен был видеть частности, то сразу же появилось бы использование основания (как позже во времена ионики и ре­нессанса). А в дорические времена весь цоколь создавал основание для всего ряда колонн и для передаваемой ими нагрузки. Груз крыши при­нимается отдельными точками колонн. Подобно подушке включается здесь дорическая капитель, контур которой следует математической си­ловой линии и представляет собой до последнего штриха гениальное создание стилевой воли, ставящей своей целью объективность. Харак­тер сопротивления колонны обозначается за счет небольшого утолще­ния стержня. Горизонтальность нагрузки еще раз подчеркивается деле­нием на три части архитрава, тогда как нависающий выступ карниза символизирует капли. Над ним выступает свободное окончание кима-тии с легким порывом в воздух. На углах фронтона и на острие фрон­тона стоят акротерии как неподвижные точки. По статическим и худо­жественным причинам угловые колонны слегка усилены и наклонены внутрь, по перспективному опыту ступени положены не строго гори­зонтально. Таким образом, мы везде находим художественную волю, стремяпгуюся к выражению объективного, и одновременно с формаль­ной гениальностью. Изменения в отношении устройства колонн, введе­ние более богатого декора на полях фронтонов, на фризах, становяща­яся более легкой ионика, - все это по существу не меняет греческий лейтмотив. В течение половины тысячелетия этот ясный и свободный греческий гений снова и снова преобразовывал признанный совершен­ным основной закон и оставлял очевидные следы везде, где мог дей­ствовать.
Каждый раз нет заметного внутреннего напора, нет в нашем смысле личного в том, о чем говорят камни. При этом почти ничего нет субъективного, выражающего чувственность: это рожденный толь­ко один раз в мире в таком совершенстве дух художественной объективности.
Готика, конечно, тоже признает объективные предпосылки: тех­нически четкий закон строительства (конструкцию). Пытались даже "объяснить" ее как чисто инженерные соображения. Но для германско­го духа (готика относится к германской эпохе нордической Западной Европы в отличие от немецкой, которая сознательно началась в XVIII веке, но только теперь пробудилась к просветленному сознанию) но­вые технические изобретения, такие, как стрельчатые арки, стойки, ре­бристые своды были только средством для воплощения нового жела­ния, не целью. Эта новая воля самовластно освоила имеющиеся формы и понятно, когда подражающие греческим образцам художники, фило­софы и эстеты кричали о "грубом насилии над греческой красотой". В действительности все имеющиеся элементы формы получают только другую действенность (функцию), чем раньше. Отдельная колонна, ра­нее приземистая опора, теряет как отдельньгй элемент свою самостоя­тельность. Она объединяется с другими в составной столб и по воз­можности вытягивается в высоту. Капитель этого столба воспринимает­ся не как подушка для приема нагрузки, а обозначает только отби­вание такта по ходу линии, она подчеркивает в значительной степени начало богато очерченной стрельчатой арки. Из чисто статической задачи здесь получается, таким образом, динамический эффект.
Технические преимущества нового метода строительства были при этом четко распознаны и использованы. Возможность при одина­ковой высоте арок соединять разные по величине помещения, при по­мощи ребристых сводов направить давление свода лишь на несколько точек, принять его на арочный контрфорс и передать на сильную опо­ру... эта совсем новая игра сил создает другие основы для строитель-ньгх законов и требует решений, которые могут быть оценены с точки зрения духовно-технического своеобразия, а не затуманены греческими масштабами. Когда, например, Шопенгауэр утверждает, что сущность архитектуры заключается в том, чтобы по возможности четко выразить взаимное соотношение между нагрузкой и опорой, а это лучше всего сделать при помощи горизонтальных и вертикальных элементов, он полностью находится под греческим влиянием. Игра давления и проти­водействия в готике значительно живее и разнообразнее, чем в гречес­ких храмовых постройках. Исходя из этого, греческое решение бедно и ограниченно, его устойчивое состояние более статично, чем дина­мично, менее плавны линии. К тому же у готических архитекторов имеет место сознательное соблюдение гармоничного, ощутимого, но ненавязчивого ритма. Так, например, соединительные линии между вершиной и отправной точкой арки среднего нефа и линии, которые ведут от основания капители стоящего рядом составного столба, всегда образуют параллели. Первая линия при ее продлении попадает в осно­вание колонны бокового нефа. Аналогичные соображения имеют место и при проектировании боковых фасадов и всего внешнего вида строе­ния. Таким образом, нет сомнения в том, что чисто объективный мо­мент строительства никогда не остается без внимания; как иначе смо­гли бы взмыть в воздух башни! И все-таки все это бьшо только сред­ством для достижения цели. Потому что всякий материал подчиняется определенной воле. Эта воля стремилась оторваться от земли, она больше не хотела ничего знать о давлении горизонтальной нагрузки, она хотела преодолеть всякое притяжение земли, она хотела выразить не функциональную структуру материала, а вполне определенное дви­жение души. Она не искала образов, она сама брала имеющийся мате­риал, испытывала его и оставляла на нем свой отпечаток: это была воля личности. За счет наклонной передачи сил была создана первая возможность воплотить эту идею. Из разделенных контрфорсов вверх устремляется ажурная арка с богатым декором, поднимающуюся линию которой продолжает остроконечная крыша, переходящая наконец в башню, которая уходит в воздух в виде изящного, всегда нового об­разца, становящегося кверху все легче. Последнее воспоминание о на грузке вызывают поверхности крыши башни. Поэтому все стремления сводятся к тому, чтобы сделать ее как можно легче, для чего на про­филь помещают крестоцветы с тем, чтобы прервать и эту, напоминаю­щую о нагрузке линию. Сама поверхность прерывается или полностью заменяется перпендикулярно установленными рассеивающими элемента­ми, как в кафедральном соборе Антверпена. То, что здесь воплощено из упорной, оставляющей под собой земную нагрузку воли, не может оценить даже наше время, которое проходит сегодня мимо чудесных произведений готики без понимания. Лишь немногие люди благоговей­но стоят перед свидетелями великого духа, духа могучего, оклеветан­ного, но во многих вещах, тем не менее, истинно германского Средне­вековья. Если великая истинная вера снова должна войти в наши сердца, тогда возродится и "готическая душа" в новой форме. Теперь она витает в других зонах.
Спор о сущности готики закончен. Его основы появились в нор­дической Франции. Тогда предки гугенотов еще не были изгнаны, то­гда гильотина еще не пролила драгоценную нордическую кровь, тогда еще во французской империи царил западноевропейский ритм. Но по­степенно выдвинулись элементы "романского" из стран Средиземно­морья и альпийской расы с Юго-Востока, которые в дальнейшем пере­мешались с германским элементом и создали француза, который дос­тиг своей вершины в XVII и XVIII веках. Отдельные великие личности с тоской смотрят в сторону прошлого; это мужчины погибающей крови.
И хотя нордическая Франция в "средние века" была почти гер­манской, известные различия между французской и германской готи­кой выявились уже тогда. Мощно устремляется ввысь Нотр-Дам в Париже, кафедральный собор в Реймсе, кафедральные соборы в Амье­не и Руане. Но все они построены по одному и тому же основному типу - они трехнсфны, с шестиугольным клиросом и живописным окружением вокруг него, все они имеют две башни. Все постройки со­храняют на главном фасаде разделение на три части: порталы, круглое окно, королевскую галерею наряду с горизонтальными разделительны­ми линиями. Готическая идея не прорывается полностью. В Германии мы видим с самого начала максимальное разнообразие. Клирос стано­вится то шестиугольным, то четырехугольным, пропорции сильно отличаются друг от друга, появляются церкви с залами (нефы одинако­вой высоты), как церковь Елизаветы в Марбурге. Ульрих фон Энзин-ген строит свой пятинефный кафедральный собор и снабжает его только одной башней (Ульм). Быстрее, чем во Франции, арка стано­вится все острее, стена почти совсем исчезает, портал поднимается за счет все более легкого вимперга, на фасаде удаляется горизонтальная линия, центральный корпус здания между башнями становится уже. На­конец, не остается ничего, кроме всюду повторяющегося стремления вверх. Профили говорят об этом, установленные скульптуры следуют архитектурной линии, насмехающееся над всякой тяжестью остроконеч­ное произведение из камня возвышается над стенами. И подобно мощ­ной симфонии свет вливается в залы. Его нереальный блеск заставляет исчезать последние остатки мира*.
* Во к]№мя моей работы над этим трудом мне в руки попала книжечка К. Шсффлсра "Дух готики". Шсффлср там п сям касается истинного. По поскольку он различает не |)C3KO, а делает только одно различие, он снопа соединяет неправильно и делает совер­шенно поверхностные обобщения. То, что мы воспринимаем как готический ;iyx, не было пн у египтян, ни у греков, нп у доисторических народов, и даже в отношении ин­дийской ползпн нужно быть осторожным, чтобы ис сочинить такое же. Шсффлср пс видел разницы между личным и субъективным, отсюда смешение .чуха расы, что совер­шенно недопустимо. Так получается, что он пишет даже такое: "... Можно сказать, что семитская раса по всем своим задаткам склонна к сильной форме. Ей свойственно спеку­лятивное рвение, беспощадность к самому себе и тот гении страдания, которые являются предпосылками к готическим умственным способностям" (с. 68). Это предложение изо­билует чудовищными моментами. "Сильная форма" и готический дух далеко ис одно п то же; спекулятивно-философским семит никогда пс был; беспощадным но отношению к себе он был меньше, чем к своим врагам. Л что касается "гения страдания", то лто вов­се не готика, а русская проблематика. Конечно, ощущение страдания место имеет, но чтобы формировать, а значит создавать искусство, нужна деятельность, т.е. наступатель­ная сила. Она имеет другое П|Юисхождспне по сравнению со страданием. Шсффлср до­пускает ошибку, противоположную ошибке последователей Инцшс. Эти не[юносилн мо­менты выражения д|>свнсг|«чсскоп души па германское искусство, Шсффлср nc|>cnocirr германскую личность на лапландцев, китайцев, па вес "человечество". Псщюспггсльнос сегодпл утверждение.
В интерьере готика, в отличие от греческого храма, достигает своего апогея. Огромные окна с росписью по стеклу, которые сознательно оттесняют стены, снимают за счет своих красок и воздействия света чувство тесной ограниченности. Также сознательно переходит здесь движение в покой помещения, то есть чувство времени в пространственное искусство. Игра солнца через пестрые стекла является в своей подвижности противоположностью эффектнос­ти красок Парфенона, где цвет был ничем иным, как тонированной поверхностью, которая пространственно отличалась от другой поверх­ности. Это мироощущение готической композиции объясняют тоской германцев по лесу (Шатобриан усмотрел здесь даже "дух христианс­тва", хотя оно было и остается злейшим врагом германского ощущения природы). Колонны - это стволы деревьев, узор из остроконечных арок - листва, окна - кусочки неба. Несомненно в этом толковании есть что-то от истины, но здесь перепутаны причина и следствие. Ко­лонны и т.д. - это не новые воплощения леса, они указывают на ту са­мую иррациональную сущность, которая отыскала когда-то колышущие­ся темные леса и проблески между ними в бесконечной дали, эта сущ­ность создала из этого мироощущения готические контрфорсы и ми­стическую игру красок.
Если греческий храм представлял собой обозреваемую со всех сторон пластику, если он стоял уединенно холодный и независимый, то готический кафедральный собор вырастал из множества остроко­нечных небольших домов. Они нужны ему были как мера его величия, а жители их опирались на общее создание своей души. Пусть смеется над этим, кто хочет, для меня здесь выражается сущность двух душ: гармония внешнего вида (разъединение) и внутреннее стремление (ди­намической) личности (связь). Поэтому грубо бьшо бы освобождать соборы Кёльна, Ульма и т.д. от соседних застроек для того, чтобы "лучше их рассмотреть". Здесь снова исходили из греческого духа, снова совершали грех против самих себя, сами себя не понимая. После завершения дела у осквернителей широко открылись глаза. Теперь они хотят строить новые домики...
Личный и тем не менее типообразующий дух XIII и XV веков говорил в искусстве поэзии, в камне и в дереве. Он проявился в кроватях, шкафах, сундуках, в перилах лестниц. Каждый раз он пытает­ся быть интимным и разным, каждый раз он проявляет отвращение от повсюду испробованных форм. Это гимн индивидуальности, в том числе и в гражданском аиле тоже. Между тем Вальтер из Фогельвайде поет свои неукротимые песни свободы. Вольфрам фон Эшенбах и мас­тер Готфрид сочиняют немецкие мелодии, а потом появляется другое средство для выражения немецкой души: грифель и кисть, которые в дальнейшем в свою очередь сменяются органом и оркестром.
Вершиной древнегреческой сущности является скульптура, час­тью ее является также архитектура. Пластической точке зрения подчи­няется все. Греческое искусство ваяния обращается почти исключитель­но к личности человека. Человек как тело является тысячелетним мотивом, который был осуществлен в тысячах произведений в их высшем совершенстве.
И здесь царит воля объективного стиля. Всякое своеволие по­давляется, все иррациональное сводится к простым соотношениям, все складки и морщины разглаживаются, все преувеличения устраняются. Греческий союз молодежи, юношеский возраст создали здесь свое ис­кусство. И стоит длинный ряд произведений до Фидия, Скопаса, и
Так сам интерьер готического собора стал преобразованием и связью, а не повторяющимся узором линий и пространства. То же ка­сается и фасада.
Праксителя*, в полной линейной гармонии и равновесии, с рассчитан­ной телесной сущностью. Само движение превратилось в покой, сама борьба - в рассчитанное установление равновесия. Это почти полное выделение личности. Часто возникает чувство, что эта форма и высо­комерное самообладание берут свое начало от определенного чувства страха. Потому что восхваляемая веселость греческого искусства не ис­черпывает его сущности. Через греческую душу тайно проходило уны­ние, но оно было - в этом случае к счастью - недостаточно сильным для того, чтобы повлиять на художественное творчество. Там, где гре­ческая симметрия была нарушена, там проявлялась "дионисова" вакха­налия, и все внимание в искусстве уделялось личности в бане или на пирушке. Поэтому фаллос является часто выставляемым на обозрение символом "позднегреческой" разлагающейся жизни. Воля грека так сильно была израсходована на подавление инстинкта, что при созда­нии искусства ведущую роль брал на себя превосходящий разум. От­сюда объективность древнегреческой культуры. Отсюда также наше на­вязанное учение о безвольном эстетическом настроении.






3
Религиозная подоплека искусства. — Бездушный иудаизм. — Субъективизм ислама. — Арабеска.
* И в своих наиболее субъективных ответвлениях (Помнен) греческая культура остается формально безупречна. Эта надежность формы составляет сильную н слабую сторону лтон культуры. Сильная сторона в том плане, что оберегала д|№впнх греков от ошибоч­ных путей; слабость же заключилась it том, что это свидетельетвошпо о недостатках внутренней волн.

Общим для греческого и готического искусства был религиоз­ный фон. В религиозном настрое души, даже если он зачастую остает­ся невысказанным, открывается вся атмосфера народной души. Осла­бление материальных связей и поиски чего-то вечного (признак этого настроения) является для нас знаком того, что духовная, единственно творческая исходная сила человека действительно жива. От этого на­строения происходит святой, великий исследователь природы, фило­соф, проповедник нравственной ценности, великий художник. Если у человека или народа это еще неоформленное, но единственно способ­ное к созиданию настроение отсутствует, то у него нет и предпосылки к великому правдивому искусству. Его мятущееся субъективное начало в случае необходимости сохраняет преимущество. В честь богов твори­ли Фидий и Калликрат; во имя бога народные души столетиями рабо­тали над Кёльнским собором, над скальными храмами Индии, над ста­туями вечно спокойного Будды. Основным элементом становится фор­ма, проявляющаяся через художественное возрождение. И если это божественное, начало не имеет имени, его дыхание тем не менее чувствуется в автопортрете Рембрандта, в балладе Гёте.
Эта истинно религиозная первопричина полностью отсутствует у расы семитов и у их полукровньгх полубратьев - евреев.
Отрешенное от мира душевное состояние, созревшее до религи­озной веры, будет всегда, даже если оно вынуждено сохранять земные представления, стремиться сбросить последние остатки земного или полностью отгородиться молчанием. Для преисполненной нематериаль­ного веры в бессмертие иначе быть не может.
Во всем так называемом Ветхом Завете мы не находим, как известно, веры в бессмертие, это, по-видимому, отражение доказуемого внешнего воздействия персов на евреев в "изгнании". Создание "рая" на земле - это цель евреев. С этой целью, как говорится в более позд­них "священных книгах", праведники (т.е. евреи) из всех могил во всех странах через просверленные специально для них неведомыми силами дыры в земле поползут в землю обетованную. Таргум, Мидрашим, Тал­муд описывают это великое состояние ожидания рая с величайшим удовольствием. Избранный народ воцарит тогда над обновленным ми­ром. Другие народы будут его рабами, они будут умирать, снова рож­даться с тем, чтобы снова уйти в ад. Евреи же никогда не умрут и бу­дут вести счастливую жизнь на земле. Иерусалим будет заново роскош­но отстроен, границы Саббата будут украшены драгоценными камнями и жемчугом. Если кому-то нужно будет уплатить долги, он выламывает себе жемчужину из ограды и свободен от всех обязательств. Фрукты созревают каждый месяц, виноград имеет величину с комнату, злаки растут сами по себе, ветер собирает зерно, евреям необходимо только насыпать готовую муку. Восемьсот видов роз будет расти в садах, ре­ки из молока, меда и вина потекут через Палестину. У каждого еврея будет палатка, над которой растет золотая виноградная лоза, а на ней висит тридцать жемчужин, под каждой лозой стоит стол с драгоценны­ми камнями. В рае будут цвести 800 видов цветов, в центре будет сто­ять древо жизни. Оно будет иметь 500 ООО видов аромата и вкуса. Семь облаков разместятся над древом, и евреи с четырех сторон будут стучать по его ветвям, чтобы великолепный аромат распространялся от одного конца мира до другого и т.д.
Сказочная страна с молочными реками и кисельными берегами стала серьезным религиозным моментом и отпраздновала в еврейском марксизме и в своем великолепном "государстве будущего" свое вос­кресение. Этим душевным настроем объясняется вплоть до сегодняш­него дня жадность еврейского народа, и одновременно почти- полное отсутствие у него духовной и художественной творческой силы. Ос­новной религиозный элемент отсутствует, внешняя вера в бессмертие является лишь поверхностным уподоблением чужим взглядам, эта вера никогда не была внутренней движущей силой. Поэтому еврейское ис­кусство никогда не будет иметь личный, но никогда и действительно объективный стиль, а будет только выдавать техническое мастерство и субъективный обман, нацеленный на внешнее воздействие, чаще всего ориентированный на грубый чувственный уклон, если не полностью на безнравственность. В еврейском "искусстве" мы имеем почти един­ственный пример, где группа древних людей (народом их назвать нель­зя), которая принимала участие во многих древних культурах, не мо­жет отделаться от инстинкта. Поэтому еврейское "искусство" является также единственным искусством, которое обращено к инстинкту. Оно не пробуждает, таким образом, эстетического самозабвения, оно не обращается к воле, а только (в лучшем случае) к технической оценке или *к субъективному возбуждению чувства.
Посмотрите в связи с этим на еврейских художников. От то стучащих в испуге зубами, то в страхе ликующих, то с фырканьем и с жаждой мести распевающих псалмы (которые только благодаря перера­ботке Лютера часто звучат так красиво) о стонущем Гибероле, похот­ливом Давиде бен Шеломо до гнусного Генриха Гейне. Обратите вни­мание на обожествляющего Мамона Келлермана, на создающего чув­ственные эффекты Шнитцлера. Феликс Мендельсон был приведен Цельтером в результате многолетних усилий к Баху, для которого еврей делал рекламу. Лучшее в его творчестве - это технически-фор-

ку достичь высот. Он в конце концов должен был заговорить "с еврейским акцентом" (Луис) и ожидал того же от тысячеголосого ор­кестра. Посмотрите на массово-преувеличенный момент театрального цирка, послушайте, как играют еврейские вундеркинды на фортепьяно, на скрипке. На подмостках мишура, техника, обман, эффект, количес­тво, виртуозность, все, что угодно, нет только гениальности, нет твор­ческой силы. И в первоначальной враждебности европейской сущности вся еврейская культура стала проводником негритянского "искусства" во всех областях.
То, что запрет на сотворение себе кумиров следует объяснить полной неспособностью изобразительного искусства, было доказано уже Дюрингом. Точно так же это является причиной того, почему это могло действовать тысячелетиями. Сегодняшние отчаянные попытки ев­рейских представителей изобразительного искусства доказать свое да­рование при помощи футуризма, экспрессионизма, "новой объективнос­ти" является живым свидетельством этого старого факта.
Отдельные факты предрасположенности к более высоким стрем­лениям отрицать нельзя (Иуда Халеви). Но в еврейской культуре, рас­сматриваемой в целом, нет того, из чего могут родиться истинно великие ценности.
Если еврейские "деятели искусств" в наше время заняли выдаю­щееся место в жизни нашего искусства, то это верньвт признак того, что мы свернули с истинного пути, что мы - надо надеяться, времен­но - утратили необходимую духовную силу.
Искусство ислама можно толковать почти чисто субъективно. Весь этот шум журчащих, живописно оформленных фонтанов, все эти укромные 1ени, вся 3ia пестрота переливающихся красок, все это ос­вещение Альгамбры множеством тысяч свечей, вся эта сбивающая с толку игра линий, украшений на стенах дворцов не может скрыть вну­тренней духовной бедности. А наиболее великое из того, что ислам оставил нам, пройдя через мир, - мощные купола гробниц калифов, передача греческой мудрости, полные фантазии сказки - мы осознаем сегодня как заимствование из чуждого духа, оно появилось из Греции, Ирана или Индии. Система, которая не имела метафизической религии, не могла быть действительно творческой. Даже если арабская загробная жизнь не установила точного места в мире, как это сделали евреи, то смысл их представления, тем не менее, такой же. То, что это бесплодие души сочетается с несгибаемой верой, в фактах ничего не меняет. За арабом мы всегда признаем самобытный характер, до не творческий.
На этом примере стремление большинства других народов кажется нам последовательно родственным. Лао Цзы, исходя из этого, близок Яйнавалкии, Христос - великим Европы, какими бы разными они не были. Здесь проявляется действие сил, которые существуют в пространственном отношении близко друг к другу, но имеют, тем не менее, очень разный внутренний мир.
Исламу далеки как объективность, так и личностная закономер­ность. Как не создал он ни великого эпоса, ни великой музыки, так не создал он собственной архитектуры. Все архитектурные идеи он заим­ствовал у арийских жемчужин. Он не придал найденному материалу действительно закономерных новых форм, представляющих истинное выражение души, а занимался только произвольными декоративными пустяками.
В результате такой субъективности возникла, например, подково­образная арка. Горизонтальная балка, поддерживающая опалубку для посадки обычной арки, лежала на выступах колонн или на пилоне. После ее удаления получался очень заметный выступ, который просто заполнялся строительным раствором. За счет этого арка приобретала форму, ни в коем случае не обусловленную статической необходимос­тью; с другой стороны она не была также выражением внутренней формирующей воли. Это был нехудожественный произвол. Но тогда эта форма была еще раз повторена по линии арки, и получилась арка, имеющая форму клеверного листа, арка с выступающими каменными языками и т.д. В этом следует теперь усматривать разновидности. Будь то мечеть в Кордове, Эль Асхар (El Ashar), минарет Кай-Бай, мечеть Барнук в Каире, мечеть Мешкеме (Meschkehmeh) в Булаке, монастыр­ская церковь в Сеговии (Segovia)... Сюда же относится то, что в неко­торых зданиях основание арки упиралось в вершину другой, невозмож­ные забавы со сводами, пчелиные ульи (зал Аббенцерраген) и т.д. Многие богато переплетенные, часто строгие "исламские" орнаменты, настенные узоры и решетки почти все пришли из Персии. Древне-иранские узоры на тканях и снабженные рисунками рукописи послу­жили здесь образцами.
Если лишенная основания дорическая колонна строго обусловле­на строительно-техническими и строительно-художественньгми момента­ми, то этот принцип в зале знаменитой Альгамбры (Alhambra) совер­шенно неуместен, не говоря уже о том, что колонны, в основном, были собраны с других зданий и должны были быть выравнены по высоте при помощи импостов разной толщины, в результате чего име­ло место сдвоенное нагромождение арок друг на друга. Колонны, каза­лось, не могли выдержать давления и пробивали в арках дырки.
Сущность исламского строительства раскрывается в превозноси­мой арабеске. Действительно, это самое красивое, что создали арабы. Но и она не является элементом архитектуры, а чистым декором. Дух произвола именно здесь и проявляется: орнамент покрывает всю стену, он не имеет направления, его можно продолжить во все стороны или произвольно закончить. Если греческий декор замкнут в определенном пространстве, включен в определенные плоскостями очертания, если в готическом произведении все подчинено стремящемуся от земли верти­кальному направлению, и в результате в любом случае возникла внеш­няя закономерность как следствие внутренней целеустремленности, то в арабеске царит невоздержанность без выражения. Наилучший ин­стинкт в отношении ценности исламской "архитектуры" имеют худож­ники, расписывающие кулисы опереточных или специализированных театров. Здесь декоративные забавы проявили себя во всей полноте, не имеющей никакого направления.
Необходимо четко выделить эту чуждую сущность. Сегодня мы это можем сделать по праву, потому что в результате точного рас­смотрения чисто технических методов строительства мы получаем в руки средство для того, чтобы судить и о других проявлениях ислам­ского стиля. Нашим "философам" пора прекратить искать в арабеске "магическую душу", отыскивать в ней нечто подобное стремящейся в бесконечность сущности Фауста. Кое-что из оставленного нам исламом, наверняка, лучше, чем это бьшо сейчас показано, но тогда обнаружи­вается, и в большинстве случаев это документально доказуемо, что действительными творцами этого наследия были не арабы. Так же как "арабская" наука, занятие греческой философией находилось не в ру­ках арабов, а почти исключительно ею занимались говорящие по-араб­ски персы. Так, например, мечеть пророка в Медине была сооружена чужими мастерами, Эль Валид должен был посылать в Византию, что­бы иметь возможность строить в Иерусалиме. Греки соорудили "чудо света" в Дамаске. В Египте арабы обнаружили чисто коптскую архи­тектуру; прекрасные конструкции многих местных построек принадле­жат коптским инженерам. Так коптский художник построил мечеть Ибн-Тулун. Он был тем, кто впервые созна!ельно использовал остро­конечную арку. Образцом для нее послужили, однако, мраморные во­рота (Quater Nahassin), которые раньше стояли у нормандской церкви

ное представление о различных влияниях:персы, копты, греки дали ос­нову. Затем на нее оказал влияние арабский произвол с его декоратив­ной перенасыщенностью.
Теперь будет понятно, что подражание этим арабским элементам (арка в виде листка клевера, килеобразная арка, арабеска и т.д.) нико­гда не найдут у нас места. Они нам чужды и должны навсегда уйти от нас как свидетельство чужой души, к которому неприменимо ни поня­тие личностного искусства, ни понятие объективного стиля.

Индивидуальное. — Рубенс, Бернини, Хальс. — Сущность ба­рокко. — Эклектический XIX век. — Чувство стиля нашего времени; грядущая архитектура.

Между не имеющим направления художественным субъективиз­мом и внутренне органичным и все-таки самовластно осваивающим ма­териал стилем личности действует целая последовательная череда ху­дожников и направлений искусства. Многие художники одарены пред­расположением к высокому, но не могут довести это стремление до полного совершенства в художественном отношении; другие беззаботно берутся за обычную жизнь - изображают, рисуют, стилизируют ее, получая удовольствие от процесса создания формы. Индивидуальность -как данное здесь на земле объединение лица и личности - присуща нам.
Между субъективизмом и личностным искусством мы должны, таким образом, установить промежуточную ступень: переход от про­извола к внутреннему закону; когда мы называем какие-то области ин­дивидуальным стилем, Mbi подчеркиваем их органическую природу, но и указываем также на какое-то ограничение. Такие обозначения (это должно быть недвусмысленно подчеркнуто) методически необходимы для того, чтобы осмыслить находящуюся в движении жизнь. Мы можем познать что-либо только в том случае, если мы увидим это как образ, даже если линии контура будут не застывшими, а находиться в плас­тичном движении.
Любовь к индивидуальному является настолько примечательным признаком Европы, а точнее ее сердца - Германии, что достаточно бросить беглый взгляд на поэзию, архитектуру, скульптуру и живо­пись, чтобы найти подтверждение этой точки зрения. Готические каме­нотесы и резчики по дереву, живописцы, изображающие разнообраз­ные пейзажи, изобретатели замысловатых букв, рассказчики необыкно­венных историй... у всех у них стремление к выражению, а именно к очень энергичному выражению, пройдя через тысячи рук, стало образцом. В сотнях живописцев Голландии живет этот дух, он жив еще и во всех видах искусства старой Франции и. находит еще новое отра­жение в отдельньгх индивидуальностях нашего времени. К этой области, как одна из первых величайших фигур, принадлежит Питер Пауль Рубенс.
Ни у кого не вызывает сомнения, что в нем увидели свет мира огромные сокровища полной сил фантазии, но как он ими распорядил­ся, к какому материалу, к какому содержанию обратился, как было определено направление его трактовки, - это художник почти точно показывает нам, стоя в центре между субъектом и личностью. Все его формирование относится к чувственной природе с ее тысячью красок и форм, с ее страстями, радостями и страхами. Мы находим выражен­ной полную градацию нашей смертной индивидуальности от изыскан­ной нежности его портрета с Изабеллой Брандт до страстной одержи­мости больших народньгх гуляний, от чувственной жизнерадостности: сладострастных нимф до воплей плоти повергаемьгх в ад грешников.' Сюжеты всегда новы и живы, композиция закончена и при всей вакха­налии чувств отличается целеустремленной художественной объектив­ностью. Но нигде Рубенсу не удается творчество, которое в состоянии осветить всю эту земную радость или земную печаль как эталон, гово­рящий об удаче великого, истинного, внутреннего потустороннего зре­лища. Рубенс это пытался сделать, и даже часто! Но его огромное по­лотно, изображающее возносящегося на небо Христа, который, стоя на земном шаре, наступает змею на голову, апокалиптические драконы и другие чудовища, сгустившиеся тучи, ликующие ангелы и развевающие­ся, переливающиеся всеми цветами одежды, все это означает беспри­мерную затрату материала и фантазии, но это все только неудачные попытки. Чем больше становится размер его полотен, тем меньше их духовная сила. И Рубенсовы отправления в ад - мастерские произведе­ния, наполненные жизнью, движением, композицией - свидетельствуют лишь о внешнем изобилии и представляют собой лишь убеждающие моменты для того, чтобы сделать правдоподобной зловетдую потусто­роннюю силу при помощи внешних затрат энергии.
Рембрандт прощается с этим миром при помощи произведений, в которых кисть водили то улыбающееся преодоление мира, то потря­сающее отчаяние. Последнее произведение Рубенса - это он сам в виде убивающего змея святого Георгия в сверкающих доспехах. Как человек Рубенс живет богатой жизнью, как художник он почитаем всем миром и способствует совершенствованию индивидуальности. Рембрандт весь уходит в себя и рассматривает весь мир - несентиментально, но пол-ньгй глубочайших предчувствий - как материал, который необходимо преодолеть. Произведение Рубенса - это мощная симфония жизни во всех своих проявлениях, мощь этого бытия и есть его содержание. Его самым великим произведением является в таком случае то, в котором все искомые символы из сокровищницы греческих сказаний, которые он потратил на Марию Медичи, все апокалиптические притчи, отбро­шены в сторону, и блестящая жизнь дала основу для его окружения: народные гуляния в Лувре. Кто однажды стоял перед этим произведе­нием, в один момент начинает понимать, для чего Шопенгауэру пона­добилась целая жизнь, чтобы отобразить эту силу слепого инстинкта. Без всякого сравнения сама жизнь здесь стала такой. Обжоры и пьяни­цы, девицы и пылкие парни, певцы и пьяные танцовщицы повторяют одну и ту же песнь необузданного животного. Художественная сила, которая как бы одним махом бросила это на полотно, по-своему не­повторима. Человек во всей своей необузданности - это было содержа­нием и художественной формой Рубенса.
Аналогичным, но менее мощным показывает себя Франц Хальс, который насмешливо и язвительно широкими мазками изображал на полотне жизнь. Преисполненный тем же духом, но с несравнимо более драматическим порывом является слишком рано умерший Адриан Броувер. Его изображение индивидуально-инстинктивного часто напо­минают народные гуляния Рубенса и позволяют предполагать в нем художника, который при более долгой жизни, возможно, пробился бы через материал и из германской жанровой живописи сформировал жизнь с внутренним драматизмом.
Еще одним, чьи произведения мы, не задумываясь, можем отнес­ти к произведениям индивидуального стиля, является Лоренцио Берни-ни. Автора коллонад на площади Петра, великого скульптора целое по­коление почитало как одного из величайших гениев искусства. Мы тоже часто восхищаемся им, но его фокусы при постройке лестницы, ведущей к Сикстинской капелле, его заметньгй чувственный оттенок у Амура и Психеи, его преувеличенное использование подкупающего ма­териала являются для нас знаком приспособления ко вкусам широких масс или, по крайней мере, они означают фальсификацию самой вну­тренней творческой силы. Подобно Рубенсу это человек с большой фантазией и владеющий материалом, мастер по использованию всех живописных и перспективных средств и приемов, но ему не хватает того величия души и тех таинственных чар, которые исходили от про­изведений Леонардо или Рембрандта, или от произведений мастера Эрвина.
Еще несколько слов о времени и о понятии "барокко".
Наши истории искусства говорят о мастерах эпохи "барокко" как о представителях единственного направления в искусстве и духов­ной жизни. Истина, которая в этом заключается, становится, однако, вводящим в заблуждение утверждением, если не объяснить, в чем за­ключается сущность понятия "барокко". Говорят: в отличие от принци­па "ренессанса" стремиться только к гармонии, "барокко" борется за силу выражения. Исходя из того, что это не соответствует истине именно в отношении великих представителей "ренессанса" (Леонардо, Донателло, Мазаччо), нужно продолжить анализ и для второго утвер­ждения, дабы не успокоиться на общих фразах. Потому что, как это должно называться, когда говорят, что к "барокко" относится как Микеланджело, так и Веласкес, Шекспир, Рембрандт и одновременно Рубенс и Хальс, "Блудный сын" и "il Gesu" в Риме? Здесь появляются совершенно огромные различия, которые невозможно выразить одним словом, если заранее не добиться основополагающего разнообразия в отношении этого многозначного понятия.
На готику мы смотрим с несравненно большего расстояния, чем на время "барокко", понимаем ее единую целеустремленность яснее, чем это возможно здесь. Тем не менее при ее оценке можно выделить очень разные побочные элементы и выражения. "Барокко" - это новая духовная волна, у которой оценке подлежат не только ее продолжи­тельность во времени, период колебания и мощность, но и в особен­ности ее содержащие ценности поверхностные и глубинные слои. И именно здесь продуктивно появится почерпнутый из сущности нашего искусства масштаб, который мы видели уже проявившимся в готике: сила воздействия художественной личности, индивидуальности, субъек­тивизма.
В Микеланджело по праву виден художник, который самым на­глядным образом порвал со всеми эстетическими тезисами Греции. Никакого умиротворения существующих страстей за счет обдуманной формы, а подрыв их при помощи собственной закономерности, при помощи личной воли художника. Словно в диком и сознательном про­тесте против Эллады стоят перед нами работы человека, который не говорил ни по-гречески, ни на латыни, который создал рабов, Моисея, гробницы Медичи, а чьи сивиллы и пророки свидетельствуют о таком богатстве души, что Гете мог сказать, что после Микеланджело даже природа ему больше не нравится, потому что он не может посмотреть на нее таким же великим взглядом. Микеланджело создал для себя закон, которому следовал один, с помощью которого один мог преодо­леть материал. Так же лично подходил к произведениям Рембрандт, так же по-крупному Шекспир.
В труде, которому посвящена жизнь этих людей, мы находим градацию от резко индивидуального до полностью "единого духа". "Мо­нах на ниве" Рембрандта, его голова Иуды, его офорты запущенных угожов - это произведения, которые проникли во все высоты и глу­бины жизни от "Парочки в постели" до "Билета в сто гульденов".
Последователи и мелкие современники остались в индивидуальной сфе­ре. Сила концентрации, которая проявилась в плане и в создании св. Петра у Микеланджело, стала в дальнейшем скорее внешней затратой энергии; его презирающий все преграды строительных законов вести­бюль библиотеки Ватикана с прорвавшимися пилястрами и дикими контурами линий был однократной субъективной вспышкой, которая, однако, для других стала твердым принципом. Теперь громоздятся ско­пления колонн, выступают вибрирующие карнизы, в стенах выдалбли­вают живописные ниши, пробивают фронтоны и заполняют их карту-шами. Башни и фасады получают округлые формы, и мощные волюты стремятся к центру здания. И Gesu, Maria della Salute и сотни других построек свидетельствуют о большом выражении сил, но и о лишь жи­вописно-индивидуальном определении стилевой воли. Ее лишь втолкну­ли еще глубже в сферу субъективизма; иезуитская антиреформация видела в ней массовое использование ослепляющих отраженных от пластинок лучей, бумажных блесток, покрытых золотой краской гипсо­вых гирлянд и других нелепостей как средства для возвращения поте­рянных в результате реформации душ. Если отдельные папы помогали великому искусству для собственного прославления и прославления Рима, частично также получая радость от истинного творчества, то те­перь возникла действующая только на чувственные струны смесь из живописного желания и полного художественного одичания, так назы­ваемый иезуитский стиль.
"Сидящие колонны", кулисы из картона и штукатурки Поццо, СИ., представляют собой классические образцы художественного пре­ступления, которые еще стоят по всей Европе. Взлет готики закончил­ся. Триумфирующий, лишенный расы Рим победил нордический дух по крайней мере в архитектуре. Протестантство опять пустило, впав в свою противоположность, убожество в свои божьи дома, которое охлаждает душу так же, как в иезуитских храмах золото, побрякушки и запах ладана ее чувственно разогревают.
В своих величайших представителях эпоху барокко можно отож­дествить с сокровеннейшим желанием создателей кафедральных собо­ров в Ульме, Страсбурге, Реймсе, Лаоне, Компьене, Кёльне. Только этот дух на этот раз пользуется другими средствами. Если в XIII и XIV веках архитектура была тем средством, которое над всем господство­вало и воплощало самое глубокое стремление, то в XVI и XVII веках таким средством была скульптура, но еще больше живопись (опираю­щиеся на музыкальный дух). Место циркуля и угольника заняли резец и кисть. Если в XIII веке по праву можно было говорить о единона­правленной личностной западноевропейской душе, то сейчас кроме того более точно можно сказать об отдельных личностях, которые яр­че проявляются при создании картины, чем при многолетнем сооруже­нии многими руками кафедрального собора.
Как готика в конце концов сформировалась из несерьезных форм сводов и узоров из рыбьего пузыря, так и барокко у бездарных подражателей Микеланджело бьшо убогим. Ощущение жизни мастер Эрвин и Рембрандт несли ввысь, тогда как внизу стремление тысяч не было достаточно сильным, чтобы следовать за ними.
Существенное заключается в том, что самовластное преодоление и владение материалом лежит в основе и готики, и барокко. Но когда одно время осуществляло штурмующие небо планы, другое представля­ло собой духовное сосредоточение. Следующий шаг был сделан в сто­рону помощи со стороны поэтического искусства и музыки в новой волне "готика—барокко" нордической и немецкой сущности в ее глу­бочайших выражениях...
Теперь выявляется внутренняя структура того, что следует назы­вать германским (или нордическим западноевропейским) искусством. Его цель - воплощение высочайшей духовной деятельной силы все но­выми средствами в новых формах. В результате субъективных взглядов и индивидуального творчества (т.е. единства) вырастает, как цветок, новая одухотворенность мира с тем, чтобы после того, как раскроется ее великолепие, перелиться в аморфное состояние.
Мы это пережили трижды: во времена готики, барокко, во вре­мена Гёте, субъективные последствия которых обгоняли время. Это жизненный пульс Европы, который стучит чаще и драматичнее, чем пульс других народов. Крайне сомнительны пророчества, которые ce-i годня имеют у нас место и предвещают закат культуры Западной Евро­пы, при этом обращают внимание не на ритм, а замечают только паузу в дыхании. Если другие народы этим ритмом не обладают, а оставили после себя только единственную большую линию жизни, это ни в коем случае не означает для нас закат жизни, а люди, которые с пристрас­тием употребляют пример цветущего и исчезающего растения, должны это продолжить так, чтобы это можно было применить и к нам. Се­годняшний наш мир культуры продувает опустошающий осенний ве­тер. Тот, кто себя чувствует стариком, находит много причин пред­ставлять наступающую зиму как последнюю. Для того, кто потерял ве­ру, холодный рассудок - это повелитель и создатель одновременно. Но тот, кто признал не длящуюся много тысяч лет паузу в дыхании Китая, а сильное биение пульса Европы как только ему свойственную само­бытность и только ему присущее ощущение жизни, тот совсем други­ми глазами смотрит как в прошлое, так и в будущее, чем предсказате­ли нашего "фатального заката"! Готика закончилась в скучнейшей цехо­вой организации труда, поэзия мейстерзингеров - в сухой рассудитель^ ности, барокко опрокинулось в тысячах безумных фокусов при строи­тельстве домов. Сейчас после чудовищно бесцельного применения старых форм мы видим, что так же лишенная направления анархия пе­ребесилась. Возможно мы еще не достигли самого дна. Но как уже было трижды, Европа и в четвертый раз переведет дыхание. И какие средства будут правильными для запечатления нашей жизни, этого не знает никто. Но в любом случае они будут опираться на вечное с тем, чтобы узнать о рождении истинно новой формы.
В результате противопоставления стилевых законов, существенно обусловленных временем, возникает основополагающее решение вопро­са, по которому в последние десятилетия велись ожесточенные споры и который именно сегодня имеет выдающееся практическое значение в ар­хитектуре. Это вопрос о случайности применения старых стилевых форм.
Вторая половина ХГХ века была также в отношении архитектуры и прикладного искусства временем небывалого бесформенного выиски-; вания всех форм. Авторитеты всех времен, образцы из всех столетий и картины работы всех народов украшали мастерскую архитектора и в то время казалось естественным им подражать. Техническое развитие шагало вперед с непредусмотренной скоростью, оно требовало все но­вых фабрик, вокзалов, электростанций и т.д., так что для художествен­ного проникновения новых требований времени не оставалось. Нельзя было больше объективно осваивать новые вопросы, и поэтому вс& плыли без своего направления старым фарватером. Началось возведе­ние ужасных вокзалов, фабрик, складов с литыми греческими капите­лями, листьями аканта, с подражаниями готическим, мавританским, китайским формам, связанным с грубейшими железными конструкция-' ми. Вся Европа и сейчас наводнена изделиями невиданного художес­твенного упадка. И когда новое поколение насильно захотело стать "личностным", возник пресловутый "молодежный" стиль. Прикладному преступлению можно подивиться везде от Парижа до Москвы и Будапешта. Он и сегодня неистовствует повсеместно и бурно.
Творческая сила была сломлена, потому что она была изуродова­на в мировоззренческом и художественном плане чужим масштабом и не доросла до новых требований жизни.
Новое увлечение готикой, которое мы пережили на рубеже XX века, имело следствием возникновение новых "готических" церквей и ратуш. Здесь выяснилось, что невозможно использовать готические формы для современного творчества. Наше сегодняшнее ощущение мира не имеет больше вертикального стремления вверх, ему требуется сила и выражение, но уже не в форме древнеготической воли. Потому что готический личностный стиль, даже если он вышел из исходного германского характера, отражает все-таки только опредепенный вид царившего в то время ощущения. Для монументальных построек наше время должно нагромождать кубик на кубик. Для водонапорных башен необходимы мощные законченные формы, для зерна и силоса - прос­тые гигантские массы. Мощно должны располагаться наши фабрики; разрозненные деловые здания сводятся в огромные дома для работы; широко разветвленные электростанции появляются на земле. Разбро­санные ранее случайно постройки большой фабрики органически сблизились в одну внутреннюю общность; из интерьера современных пароходов исчезают помпейские плавательные бассейны и салоны в стиле Луи XVI, которые сегодня больше уже не годятся для обычных выходцев из низов. Отели избавляются от своих украшений, "мавритан­ские" вокзалы сносятся, песня камня и железа звучит в новых ритмах. И даже если разочарование следовало за разочарованием, в мире уже проходила истинная радость творчества, когда становящееся честным поколение архитекторов начало понимать новые вопросы жизни и бо­роться за выражение, соответствующее сущности и времени. Еще воз­можная в других видах искусства необузданность в архитектуре нашла свой регулирующий закон за счет пользы как конечной цели и эконо­мического расчета. Если правдивость в большинстве случаев была луч­шей политикой для продолжительности, то тектоническая целесообраз­ность является предпосылкой любой архитектуры. Готическая форма оказывается навсегда побежденной, готическая же душа уже борется за новое воплощение, что видно любому зрячему. Отсюда новая ритмика камня. И хотя она имеет свои истоки в Америке, которая до сих пор не признавала логики культуры, в Германии уже начинают выступать с новыми решениями современной проблемы строительства высотного здания. Ужасный монумент искусства американских выскочек с их не­боскребами в стиле ренессанса или с готическими фронтонами, с узо­рами барокко или скучнейшей инженерной техникой (которая даже в Америке идет к своему концу) заставил нас просмотреть то, что здесь требует ответа поставленный вопрос, присущий и нашей жизни. Один каменный колосс за другим впихиваются между старыми домами Аме­рики, церкви, бывшие ранее самыми высокими зданиями, стоят в гро­тесковом отставании в огромной куче камней. Нью-Йорк был построен без внутренней меры и органичного масштаба. Готический архитектор очень хорошо знал, что нельзя ставить рядом церковь и башню рату­ши. Величие одного строения уничтожит величие другого, отбирая у высоты необходимый ей масштаб. Американская спешка и необходим мость были свободны от этих размышлений. Но приобретенный там опыт поставил перед Европой обязательные требования.
Всюду начинают стремиться решить проблему постройки с более широким основанием, из горизонтального положения возвести вверх мошный массив, который со своими собственными вспомогательными пристройками в качестве масштаба своего величия создает для нас строительную систему. Поэтому элементарный закон, присущий нам, требует, чтобы в окружении этого высотного здания не бьшо построе­но другого. Это же касается тем более постройки, которая на неболь­шом участке земли стремится в высоту. Только таким образом могут реализоваться пространственный ритм и внутренняя сила.
Получается, таким образом, интересная связь, где использование готических внешних форм означает внутреннюю невозможность, но где готическая внутренняя воля и ее строительный закон снова возро­дятся*, если возникнет настоящая архитектура будущего.
* Более 110д]юбное рассмот|>снпс здесь пс представляется возможным. Л предлагаю обра­тить внимание на всем известный пыо-йоркекпй небоскреб, затем нц ужасный проект трибуны Тауер (Чикаго) архитекторов Хоуллса (Ilowclis) и Худа (Hood) и на скорее ощущаемый, но не окончательно удовлетворяющий проект финна Саарвпсиа. Затем на попытки Руессли и Гросссля самостоятслыю добитьел разделения строительной массы, на градост|>оитсльныс н|юекты Гуго Фсрриса и Дудока; на оказывающее безусловно колосса­льное действие здание нью-йоркской телефонной компании. В Германии внимания дос-тойиы предложении Вильгельма Крайза, щюскты А|>тура Зокофа для высотного здания Немецкого национального союза торговых служащих в Гамбурге, чилийского дома и т.д.
В отношении греческих строительных форм связь обратная. Они, как бьшо сказано, имеют объективно действенную природу. Гре­ческая киматия является азбукой любого свободного завершения кар­низом. Она может иметь более красиво изогнутый контур по сравне­нию с Парфеноном, основной же формой остается линия, основанная двумя четвертями круга. Если горизонтальную нагрузку должны при­нять каменные колонны, то дорическая капитель, дорические колонны с их каннелюрами, с их мягким утолщением передают силовую линию почти механически точно. Форме абаки тоже присущи лишь неболь­шие изменения. Эти формы греческого стиля вечно объективны и по праву претендуют на использование, если кто-либо захочет вообще вы­разить эти нежные переходы между нагрузкой и опорой! Ренессанс считал это необходимым, классицизм XIX века тем более. Здесь тоже в течение последних лет были внутренние отказы и отступления. Сего­дня пренебрегают этими промежуточными звеньями так же, как отвер­гли вертикальное направление готики. Пересекающиеся линии ясно и четко встречаются друг с другом,- здесь тоже царит не спокойная гар­мония, а открытая смена направлений. Шершавые и твердые, как кула­ки, нагромождались камень на камень. Поиск современного "готика" не стремится через облака вверх, а предполагает тяжелый труд. Подобно Фаусту он осушает болота, когда кажется, что он сам окончательно утонул в болоте классицизма и анархии, мы все отчетливее замечаем, что он сегодня хочет: облагораживания, одухотворения, одушевления грубейшей работы.
И последнее, что дает нам основание считать возможным при­нять основные формы древнегреческой архитектуры снова и снова, что восходит к доисторическим временам и объединяет объективность с самобытностью и с расово-личностными чертами. А именно везде, где царила культура средиземноморской расы, мы можем установить их строительный тип как круглые постройки. Это основной тип этрус­ского дома, донордических замков Сардинии, это также тип древнего замка Тиринса (Tiryns). На севере же органично возникла прямоуголь­ная постройка с применением длинномерного лесоматериала. Уже Со времен культуры мегалита сейчас можно обнаружить постройки с пря­моугольным планом, наряду с вестибюлем и столбами, прообраз более позднего аттического дома, греческой храмовой постройки. Типы до­мов Хальдорфа, Нойруппина в Бранденбурге, дома каменного типа яв­ляются прототипами, которые нордическими племенами были прине­сены дальше в долину Дуная, в Моравию, в Италию, в Грецию, но прежде всего мегароновые формы (Megaronformen) замков в Бааль-хеббеле (Baaishebbel). Из VIII века до Р.Х. пришел к нам тогда этот германо-греческий дом, на обломках древнего круглого замка доиндо-германского Тиринса (Tiryns) возникла нордическая прямоугольная постройка. П этому основному принципу были построены королевские дома в Микене, в Трое, везде, где завоевателем и свидетелем явился нордический человек. "Белокурый Менелай" о котором говорит Гомер, относится к замку Алкиноя, который Одиссей видит "построенным со столбами" (Одиссея 7), архейские великие короли Атаризии (Атройса) и товарищи, которые протянули свою руку к берегам Малой Азии и являются строителями троянских дворцов, которые свой план перенес­ли в более поздние времена, до Галикарнаса. Образование и основная мысль греческой архитектуры имеют одну сущность с германским ощу­щением. Этим идеям - независимо от связанной со временем формы -остались верными и "романский" (в действительности полностью гер­манский) и готический собор. Базиликоподобный принцип, который лежит в основе обеих форм, означает сущность нордического понима­ния пространства. D Италии, где нордический поток, даже если и про­шел по всей стране, как в Греции, но лишь многократно обтекал этрусские центры, которые нередко оставались им вообще незатрону­тыми, мы особенно отчетливо видим борьбу с прямоугольными форма­ми. Она исходит от круглого этрусского дома через подковообразную постройку до основных планов вилл римлян в Помпеях. Эта круглая постройка хоть и восходит, как кажется, к чисто техническим элемен­там, однако уходит корнями в древнюю мистику. Первоначальный ма7 триархат донордических средиземноморских народов символизируют болото или болотные растения и животных, признаки распространен­ного общеродового общения. Сидящей в болотном тростнике изобра­жают Изиду, Мать-природу, Артемиде и Афродите поклоняются "в ка­мыше и болоте". Из этого подобного символическому камыша и возник первоначальный дом этруска, когда камышинки в виде круга втыкали в землю и связывали вверху. По этой форме затем строили уже из камня. Первый культ материнства, культ болота, имеет, таким образом, ту же символику, что и жилая хижина поклоняющегося мате­ри первобытного "итальянского" народа. Но борьба проявляется позд­нее, прежде всего в разногласиях между центральным и базиликопо­добный принципами строительства церквей. Огромная постройка с куполом первоначального собора св. Петра (позднее измененная по ба-зиликоподобному принципу) демонстрирует эту идею древнего кругло­го дома так же, как и св. Стефано Ротондо (Rotondo) и Марии делла Салюте (della Salute). Хотя нордическая формирующая сила позже часто осваивала и этот принцип, он оставался все-таки нам внутренне чуж­дым. Круглая постройка ограничивает взгляд со всех сторон, она не имеет направления, одновременно она свободна со всех сторон. В глу­бочайшем смысле понятия трехмерного пространства круглая построй­ка вообще не может передать истинное ощущение пространства, будь она даже выполнена мастерской рукой.
В противоположность народам Средиземноморья с их смешанны­ми с животными образами богов, нордический грек (по которому мы лучше можем понять нашу сущность, чем по почти полностью разру­шенным монахами древним германским башням) носил в сердце сво­бодный, лишенный демона образ богов.
* "П|>сдысто|тя Германии". .Мюнхен. 1928 г.
Как хорошо заметил Карл Шуххардт*, божество спускалось там, где первый луч солнца освещал вершину. Везде, где на востоке име­лись свободные вершины, нордический человек поселял своих богов: так на Афоне (Athos). Олимпе, Парнасе, Геликоне, на севере в горах Вотана и Донара. Там, где не было гор, их место занимали высокие лесные вершины: дуб Зевса, святые дубы германцев, которые были срублены Бонифацием. Но - добавим - место погубленных дубов заня-
теперь на головокружительной высоте первые лучи божественного солнца; звонарь становился. его служителем и толкователем, и когда крестоцветы загораются красным, это свечение пробуждает те же чув­ства величия, как в те времена, когда народ Гомера смотрел на Олимп или когда древние германцы собирались при восходе солнца в высо­кой дубовой роще.
Так готика и Эллада снова тесно смыкаются в нашем духовном и художественном ощущениях. Мы не думаем о том, чтобы оставить не­использованными открывающиеся новые возможности или навсегда привязать себя к связанным со временем формам и технике, напротив, мы утверждаем ход жизни, многообразие состояний души и времени. Но кроме того мы ощущаем еще упоение от таинственно объединя­ющего нас жизненного потока и в этом случае особенно от ощущения пространства, имеющего одинаковые и для нас вечные формы для сво­его воплощения.
Сегодня происходит поворот от техники, поклоняющейся материалу, к истинному чувству стиля. Еще не сломленная личность не будет вечно стремиться оторваться от земли, а будет землю уважать, изображать и "одухотворять". Она увидит в конечном счете символ бесконечности, она одухотворит силу. Архитектура (вопреки строительной школе в Дессау) сегодня является первым искусством, которое готово прежде всего снова стать честным. Его ждет великая задача преодолеть технику при помощи техники и нового творчества. Тот, кто имеет глаза, чтобы видеть, тот видит становящиеся сознательными попытки новой формирующей воли нашей жизни придать внутренне правдивую форму на постройках для зернового силоса в Калифорнии, на пароходе северогерманского Ллойда, на мостах через дорогу в Тауэрне... Придет время, когда из этих новых поисков правды появятся также театры, ратуши и культовые сооружения. Сочувственно и со стыдом смотрит сегодня современ­ный архитектор на берлинскую Фридрихштрассе, на мюнхенскую ратушу, на ужасный новый кафедральный собор в Барселоне и на тысячу других свидетельств внутренне неправдивого искусства и мировоззренческого хаоса.
ли "романские" колокольни, готические церковные башни. Они ловили
Личность как западноевропейское признание. — Индиви­дуализм и универсализм. — Чувство бесконечности и лич­ность. — Тристан и Ганс Сакс. — Индийское переселение душ и Христос. — Самовоплощение. — Вера в бессмертие и учение о карме. — Учение о предназначении и понятие судь­бы; Шпенглер.
В понятии "я" заключены индивидуализм и универсализм. Инди­видуалистическая эпоха, которая сейчас погибает в страшных конвуль­сиях, позволила универсалистскому учению снова окрепнуть. Эти чуж­дые природе мысли, о которых уже была речь, порождают неизбежно чуждые жизни формы, против которых снова восстает индивидуализм, который их, если нужно, насильно подчиняет. Бесцеремонный индиви­дуализм и неограниченный универсализм взаимно обусловлены. Снача­ла через понятие народности и расы в качестве выражения или, если хотите, в качестве параллельного явления, определенной духовности как один, так и другой принцип получает ограничение также органич­но-физической природы. Но ясная духовность и сознание всегда дея­тельной духовно-волевой сущности и означает как раз личность. Это есть и остается глубочайшим событием Западной Европы и никакой ложный стыд не должен помешать обсуждению этого вопроса, не сво­дя в конечном счете ничего к его причине.
Как государство и экономику сегодня пытаются после крушения экономического индивидуализма построить на основе универсалистских мыслей (против чего во всяком случае уже появился национал-социа­листический взгляд на будущее как органичный и плодотворный), так

Личностный стиль и стиль объективный стали разными. Я при­знаюсь, что сомнительно говорить сегодня о "личности", где каждый незрелый это понятие беззаботно применяет к себе, а каждый ведущий сегодня требует для будущего народа и государства в первую очередь типа и культивирования типа. И тем не менее ясно, что грядущая фор­ма нашего существования найдет во всех областях свой выход, как все­гда, так и сейчас, при помощи отдельного великого человека. Страх быть обвиненным в отсутствии вкуса и быть принятым за фельетонис­та заставило многих серьезных людей отказаться от употребления сло­ва "личность". И все-таки это нужно делать. Без использования слова и понятия "личность" возникает опасность ухода хода мыслей и языка в отсутствие сущности и непонятное, в "ощущение бесконечности" без границ, например, как стало теперь модным выражаться.
объяснение западноевропейских души и искусства как вечного стрем­ления выразить ощущение одиночества и бесконечности означает одинаковое стремление народа и личности в нечто, не имеющее обра­за и берегов. Смысл бесконечности находят в готике, в исчезающей музыке, в бесконечных перспективах садов Ленотра (Lenotres), в
светло-темных тонях Рембрандта, в исчислении бесконечно малых
Конечно, ощущение одиночества и бесконечности тоже является признаком западноевропейской сущности. Указание на это в театре да­ется в Ш-м акте Тристана - затем следует закрыть глаза и перенестись в фантазии и положение одиночки. Высоко вверху на утесе, сверху го­лубая бесконечность, впереди пространственная вечность; тело изране­но, душа полна мучений, безвременье близко. Душа Тристана стремит­ся к чему-то бесконечно далекому, к идее, которая здесь на земле для него зовется Изольдой. В рамках этого одиночества звучит откуда-то звук, несколько звуков пастушеской свирели в своенравном, отрешен­ном от мира ритме, выражая именно то, что невозможно выразить рожденными разумом словами.
Вагнер работал над Тристаном в Венеции, один, сознательно замкнуто, в разлуке с Матильдой, с мыслью в сердце о самоубийстве.
Другая картина. Среди огромного круга обывателей живет Ганс Сакс. К началу Щ-го акта он переживает одиночество. Но он не один. Вокруг него тысячи людей переживают высшую степень радости праздника; живописный город, счастливые влюбленные парочки, среди них победивший сам себя его воспитанник. Все это приветствует "нашего великого Сакса". Звучат здравицы в его честь. И среди этой суеты стоит он, с улыбкой, богатый и все же одинокий, покинутый и говорит слова о вечности искусства, многим непонятные, слова о "не­мецких мастерах". Снова ощущение бесконечности и все-таки совсем по-другому выраженное, чем у Тристана. У Тристана Вагнер создал внешние и внутренние моменты в согласии, у Ганса Сакса между ними контраст.
Но что вызывает это чувство бесконечности, беспомощности и одиночества, чувство, которое мы не видим у представителей других известных нам расовых и культурных душ? На многообразные разли­чия народных душ указывалось достаточно, также и на вечное стрем­ление фаустовских натур и на их ощущение бесконечности, но до истинного сознания этого еще не бьшо поднято. Индиец тоже имел ощущение вечности, это свойство древних арийцев. Но индиец раство­рился во вселенной, его стремление распюрипогь без огтяткя, его п>г-
величин.
Фаустовский человек не только проникает в бесконечность и в самые глубины, но он действительно одинок... Но это возможно то­лько потому, что он в глубине души переживает только одному ему свойственное особое бессмертие, потому что он также поднимается над своим окружением не только как лицо, а потому, что он является личностью, т.е. чувствует бессмертную, только один раз дающуюся душу, вечно деятельную, имеющую власть, ищущую, не имеющую вре­мени и пространства, лишенную всех связей с землей силу. - Это тай­на германской нордической души, первичный феномен, как бы это назвал Гете, за которым мы больше ничего не можем и не должны ис­кать, познавать, объяснять, перед чем мы должны были бы поклонять­ся, чтобы заставить действовать это и в нас.
Идея непреходящей личности - это самый сильный вызов на бой этому миру. Индиец, после того как он выбрал между миром и душой, отбросил первый как ложь и видимость, и только второй приписал истинную реальность. Душа, атман, сама личность была для него одной единственной.
Атман целиком и полностью содержался в капле воды, в живот­ном, в человеке, он был одинаков во всех созданиях этого мира как нечто "лишенное возраста, молодое", как "чудо досрочно". Из этого расплывающегося в бесконечность ощущения вселенной были упущены также различия в человеческих расах и человеческих душах, все разли­чия, связанные с землей, рассматривались как заблуждения, величайшей духовной властью объявлялись несуществующими. "Все это - также и ты", таково индийское духовное учение; это было следующее за фило­софским стяжением (напряжением) небывалое безграничное расшире­ние (экспансия).
Философствующий разум каждый раз требует привязать много­образие этого мира к единству, из восприятий сформулировать опыт, из разнообразия единство. Индия имела преимущественно философское направление, т.е. она переводила освобождение не в религиозное, во­левое преобразование, а в акт познания. Тот, кто видел свет этого мира, тот был освобожден. Этому основному философскому настрое­нию соответствует также то, что многообразие душ, мысль, которая в более позднее время появляется в системе Замкиам (Samkhyam), дей­ствует на него как клевета на философский смысл. Таковой она будет казаться также каждому философу, склонному только к познанию.
конечность была признанием тождества всех явлений от "я" до "миро­вой души". Одиночества в нашем смысле он ощущать не мог: он везде видит самого себя!
Философия разума, как таковая, всегда будет тянуть в сторону индий­ского или поклоняющегося материи монизма.
Этим взглядам противостоит религиозная душа Запада, на этот раз в согласии с учением Иисуса: утверждение вечной личности про­тив всего мира. Она появляется в единственном своем воплощении из неизвестности, которая лишь иногда в часы внутреннего подъема воз­никает в нас как тень воспоминания; она должна здесь на земле вы­полнить неизвестное задание, разрядиться и снова вернуться к своей первоначальной сущности. Каждая личность - это единство без конца, это - религиозная воля в противоположность философскому монизму. Монада находится одна во вселенной, она возвращается к тому, что на языке религии она называет "отцом". То, что с философской точки зрения пробуждает сопротивление, есть религиозное переживание.
Поэтому Иисус означает вопреки всем христианским Церквям исходный пункт нашей истории. Поэтому он стал Богом европейцев, даже если и до сегодняшнего дня нередко в отталкивающем искаже­нии. Если бы это сжатое ощущение личности, которая строила готи­ческие соборы, которая создавала картины Рембрандта, могло более отчетливо проникнуть в сознание общества, оно подняло бы новую волну всей нашей цивилизации. Предпосылкой же к этому является преодоление существующих до сих пор ценностей "христианских" Церквей.
Достоинство личности не имеет никакого отношения к лицу, иначе жадные до мира люди наиболее сильно воплощали бы веру в личное бессмертие. Но они лишь требуют продления своей животной сущности в бесконечное. Например, переоценивают величие Египта. Пирамиды и мумификация являются не выражением потустороннего ощущения вечности, а ярким утверждением существования. Египет по­тому был так непонятно застывшим, что все было поставлено на служ­бу этому миру в государстве чиновников и писарей. Это тоже имеет свое величие, но не такое, как его старались интерпретировать роман­тики с личностной предрасположенностью.
При точном рассмотрении в древнеиндийском учении все-таки содержится понятие бессмертия личности - несмотря на все возраже­ния против этого. Потому что, если я в качестве растения, животного или человека все-таки всегда представляю собой понятие "я", то таким образом предполагается неизменное, в котором что-то изменяется.
Понятие кармы, овеянное множеством тайн буддистской филосо­фии, прояснения здесь не дает. Известное сравнение действия с рис­ком является вопиюще материальным и основывается на неверных заключениях об их подобии. "Сердцу сердца" - это то (Новалис), что по нашей вере возрождается. Учение о переселении душ понимается поэтому как притча, как достовернейший ответ на вопрос, который вообще нельзя ставить, если хочешь получить на него положительный ответ. Если я сознаю, что привязан здесь к формам восприятия, без которых вообще ничего не могу воспринимать (время, пространство, причинность), то я не смогу понять и самого правдивого ответа, по­тому что он предполагает совсем другие формы восприятия - или не предполагает совсем никаких. Если я говорю о бессмертии личности, и стою перед выводом о необходимости предположения постоянного увеличения массы личностей в "потустороннем мире", о том, что бес­смертные личности могут таким образом размножаться (мысль, от ко­торой волосы встают дыбом), или о том, что существует вполне определенное число бессмертных личностей, которые реализуются, вечно возвращаясь, то на это можно ответить, что здесь перемешались сферы и представления, которые возникают у нас при других услови­ях. О законах "потусторонней" сферы мы не знаем ничего! Законы, ксн торые действуют здесь (представления "здесь" и "там" тоже следует от­бросить, но, оказывается, мы не можем не употреблять их), в "другом" состоянии не применимы.
В идее личности метафизическая проблема концентрируется одновременно в одной точке. Каждый человек ощущает в себе массу пластических возможностей, зная, что одна склонность хиреет, а дру­гая ' развила или может развить способности. И все-таки в каждой но­вой деятельности он узнает себя снова. Он знает, что строительные линии его сущности остаются неизменными, он видит перед собой, по-видимому, безусловный закон. Эта неизбежность перед самим собой и все-таки новая уверенность в самостоятельности являются причиной того, почему признание свободы воли и признание непреклонного за­кона уживаются в одном человеке. Иисус считал, что чертополох не могут косить трусы, тогда и злой человек не может делать добрые де­ла. И все-таки он требовал внутреннего преображения. Лютер написал книгу о несвободе воли и книгу о свободе христианина; Гёте высказы­вал свои ''вечные истины", Канг развивал факты антиномий; Шопен­гауэр отрицал свободную волю, но он снова вводит моральный порядок мира.
Для всех европейцев в понятии личности заключена последняя тайна, но одновременно конфликт между свободой и несвободой явля­ется для нас чисто условным. Если мы отходим от чисто механичес­совершенно ошибочно проталкивается в обсуждение проблемы личнос­ти), то причина конфликта заключается в том, что мы судим о себе в разных ситуациях с разных точек зрения. Если мы чувствуем несвобо ду нашей сущности, безусловный порыв в умении действовать так, а не иначе, то мы инстинктивно расщепляем свое "я" на две части и чувствуем, как одна давит на нас вместо того, чтобы сказать нам, что мы настолько хотим быть личностью, что это влияние является внут­ренним миром, развивающимся во времени внешне в соответствии с опытом. Закон создал каждый себе сам. В том, что он этот закон соз­дал, заключается свобода его личности. Это признание точно совпадает с учением мастера Эккехарта.
Дело обстоит, выходит, совсем не так, как учит Шопенгауэр о том, что эмпирический и интеллигибельный характер - это два фено­мена как бы с двух планет, которые существуют вне отдельной лич­ности как общий эмпирический и нравственный мировой порядок, и в результате случайной встречи создают человека, как это утверждает также индийское учение о карме. Говорит ли народная мудрость о том, что каждый - кузнец своего счастья, говорит ли Гёте о творчес­кой силе гения, или Эккехарт требует "быть в согласии с собой7' - все это, в сущности, одно и то же. Это особый германский взгляд на древ­нюю проблему человечества.
Идея бессмертной личности является сосредоточением души, но она является религиозным подъемом, который не входит в противоре­чие со строжайшей критикой познания, к которому даже - правда ос­торожно - можно приблизиться с материальной стороны жизни. Во­прос к неорганическому о причине и цели смысла не имеет. Но жизнь вообще нельзя осмыслить иначе. Всюду имеет место осуществление чего-либо, преобразования всегда обусловлены целью, т.е. существует сознательная целесообразность. Любое существо получает инстинкты, стремления идти своим путем, которые служат этой целесообразности, то есть достижению цели. Не будет ли совершенно абсурдной мысль, если мы здесь воспользуемся аналогией для человека, в более узком смысле для нордического человека, и скажем: тот факт, что вера в бессмертие все время прорывается и управляет нами изнутри, показы­вает, что она является вдохновляющей нас силой, которая уже пред­ставляет собой наше бессмертие? Великий естествоиспытатель и одно­временно великий мыслитель Карл Эрнст из Баера заявляет на вопрос о сущности жизни: "Поскольку самообразование не заключается сораз­мерно в достижении формы, а подготавливает органы для будущего употребления и материалы для самообразования постоянно изменяются, то мне кажется, что обший характер жизненного процесса - это целеустремленность"*. "Мы узнаем, что суть жизни может быть только самим жизненным процессом или ходом жизни. Мы не будем искать пространственного местопребывания жизни, потому что жизненный процесс может проходить только во временном представлении". "По­нять, как в целеустремленных необходимостях и в неизбежно пресле­дуемых целях заключается жизнь природы, кажется мне истинной зада­чей исследования природы"**. Здесь у нас появляется возможность ис­пытать характер: в состоянии мы объяснить полнокровную расовую жизнь и ее законы как аналогию вечного или нет? Сможем ли мы уз­нать нашу волю к бессмертию как целеустремленное средство? Сможем ли почувствовать, что уже здесь, выключая пространство, находясь уже над обычной причинностью, жизнь продолжается и после того, как отброшено время?
Еще более четко объясняющий параллельный пример показывает учение о предназначении (предопределении). Оно свидетельствует в западноевропейском мире мыслей ни о чем другом, как о том, что "Бог в душе", который не является противоположностью понятию "я", а является понятием "сам", определяет цель типом сущности. В еврейско-сирийско-римском же мире мыслей, который отрывает личность от Бо­га и враждебно противопоставляет их друг другу, идея "предназначе­ния" стала безумным представлением, которое унизило человека до прирожденного раба.
Одно "создание" было выбрано навсегда из ничего произволь­ным духом создателя, другое навеки проклято. Причина осталась тай­ной обучающего волшебника. Здесь мы снова переживаем несчастье, когда идеи вполне определенного типа "ассимилируются" чуждым обра­зом мыслей; интеллектуальное и духовное кровосмешение является не­избежным следствием этого. Врожденное глубокое уважение германс­кой личности к другому характеру занимало пластические возможности нашей сущности в направлении, которое вызвало отставание того, что согласно свойствам расы могло бы расцветать. Слава Богу, чудовищное учение о предопределении Августина не оказало реального длительно­го влияния, знак инстинктивного отхода, последнего не избежал и "вечный Рим".
* "О целеустремлен постп т» органических телах".
** "О целесообразности и целеустремленности вообще". 18ВВ г.
Только в строго еврейско-церковном "христианстве" продолжает иметь место полный разрыв между личностью и Богом, хотя образ



как более позднее представление Лютера о сосуществовании законов природы и свободы личности. Его позиция в отношении вселенной полностью совпадает с касающимися критики познания исследованиями Иммануила Канта по поводу империи, в которой есть свобода и импе­рии природной необходимости.*
Нигде, наверное, это существенное совпадение всего нордичес­ки-германского не проявляется более ярко, чем в противопоставлении древних германских сказаний и песен тому высочайшему подъему кан-товского мышления, а также гимну Хёльдерлина, что никогда сердеч­ная волна не вспенивалась так красиво, если бы ей не противостояла судьба в виде безмолвного утеса. На каталонских полях германцы встретились с германцами, веря, что им необходимо бороться друг с другом за свою свободу и честь. И германский певец заканчивает свою песнь о судьбе:
Проклятье нависло над нами, брат, я должен убить тебя. Это останется вечно непонятным, тверд девиз
Норн (богинь судьбы)
Здесь появляются бесстрастно действующие Норны, как символ непостижимой, но ощущаемой космически-законной необходимости.
Сражающиеся германцы, находясь на службе у добровольно при­знанных ими внутренних ценностей этой судьбы, принимают ее на се­бя и выполняют без жалоб как свободные люди. Сыновья северной страны Хармир и Гёрли, подзадориваемые своей матерью, скачут на юг одни ко двору короля готов Эрманериху, чтобы отомстить за смерть своих сестер. Они знают, что едут навстречу смерти, но они созна­тельно и свободно идут служить за честь клана, бороться до послед­ней капли крови и последние слива Гёрли:
Мы хорошо сражались, мы стоим на трупах
упавших на оружие, как орлы на ветвях. Гош,
добрая честь принадлежит нам, если сегодня придет конец:
* Здесь следует добаннть. что доперт- н|км.тодушиок> человека "Богу-отцу", но сущепву, аналогично доперто описанному здесь нопнтню судг.61.1. Идея "отца" является необходи­мой пс|к'оннфпкацпсп. которую религиозный человек принимает в отличие от философа, причем ценности .характера абсолютно идентичны. По:ггому германский мыслители мог бы легко договориться с нордическим к]«гп.нпином, который честно н с сознанием ис­полняет свой жизненный дан-, если бы oijta пленные сирийским духом Церкви пс отра­вили и не запутали прямое доверие учениями о itrwc. обещаниями милости, очиститель­ным огнем, вечным щкнсппием. Это выглядит так: кто имеет доверие в себе', тот доверяет и "Богу". Одно ибусловдпвает друпх:. По:ггому сегодняшним Церквям и их представителям нужны гомнеяакицнеен. рнлдвосшп.и'. отчаявшиеся -•поди, чтобы иметь возмож1ни.т1. господствовать.
никто не переживет ночь, если приговорен Норной...
пронизаны героической несентиментальной естественностью, которая находит подобных им по великодушному героическому образу мыслей только в других германских песнях. Прежде всего в "Песне о 1'ильден-бранде". Отец и сын стоят друг против друга, первый как возвращаю­щийся воин, второй как защитник своей земли. Отец узнает сына, тот же в его приветственных словах усматривает только воинские приго­товления и дразнит старого героя насмешливыми речами. Тот сдержи­вается, пока его сын не бросает ему упрек в бесчестном образе мыс­лей. Тогда Гильденбранд восклицает:
О- горе, царствующий бог, несчастная судьба!
Тот труслив, кто пришел с Востока,
кто не может принять бой, не открыв тайны.
Следуя созданным самостоятельно законам чести, старый Гиль­денбранд одновременно видит господство судьбы, обнаруживая пони­мание, достигающее глубочайшей германской мистики, которая воспри­нимает "несозданную душу" как бога, как собственную судьбу. Но одновременно героическое решение "Песни о Гильденбранде" учит то­му, что Кант на максимальной высоте философского благоразумия на­зывал империей свободы и империей природы, которые всегда разде­лены, но к которым человек одновременно принадлежит. На этом мес­те возникает тогда то, что Кант называет благородством человеческой природы: сознание ценности личности против внешней ужасной силы. И.Л. Вольфф совершенно справедливо указывал на то*, что бог, к ко­торому обращался Гильденбранд - это не бог христианства, который якобы над всеми верующими простирает свою добрую руку защиты. Благодаря этому христианскому Богу понятие судьбы с одной стороны становится индивидуалистическим поиском понятия "я", с другой сто­роны оно всегда должно, если его логично продумать, как было ска­зано, привести к учению о предназначении. Древняя песнь о Гильден­бранде - как мотив - появилась позже и у других народов, а именно в фальсификациях, которые скрывают сущность всей драмы: в этих пес­нях отец сначала узнает о случившимся, о том, что он убил своего сы­на, или же он узнает его и после короткого турнира мирно скачет домой к жене Уте. Здесь христианские влияния, исключающие идею чести, видны как на ладони.
* Ге|м)п i)|ic.\icii nc[>cecieiiiin шцюдои". Йена, 1928 г. С. 14Ь\
И еще одно демонстрируют эти германские песни (подобно ста­рой редакции "Песни о Валтари", рассказу об Альбвине и Туризинде и всех других), что честь не вызывает конфликтов, а что в борьбе она решает на земле конфликты. Проблематичной германская жизнь стала тольки тогда, когда новые ценности были уравнены в правах с высши­ми германскими ценностями чести, свободы, гордости и ярости. Этот раздирающий сердце Европы конфликт до сегодняшнего дня является причиной недостатка у нас духовного стиля, народной культуры, наци­онального государства. Любовь и христианство не положили конец 'германскому саморастерзанию'', а еще больше разожгли борьбу про­тив всех. Потому что во времена переселения народов разрозненные германские племена с печалью осознали свою враждебность относи­тельно друг друга. ''Проклятие нависло над нами, брат, я должен тебя убить', - поет древнеготский певец... Империя Теодориха, казалось, еще раз обеспечила германское единство, если бы поддавшиеся влия­нию Рима франки снова все не уничтожили. Таким образом, конфликт продолжался. Возможность поднять идею личной чести, чести клана, чести рода до общегерманского осознания чести была - благодаря римскому христианству - упущена. Она была упущена и тогда, когда воин времен переселения народов превратился в оседлого рыцаря.
Судьба и личность находились, таким образом, по германским понятиям в постоянном взаимодействии, и каждая истинно нордическая драма соединяла в какой-либо форме внешнее событие и внутренние ценности характера между собой и не позволяла существовать им ря­дом и по отдельности. Это так же свойственно ''Песне о Нибелунгах", как Фаусту и Тристану. Слащавая эстетика не поняла этой большой драмы и рассматривала ее только с точки зрения Изольды. Причем это, может быть, самое великое произведение Вагнера является не дра­мой любви, а драмой чести. Поскольку Тристан свою непреодолимую любовь к невесте своего короля и друга воспринимает как бесчестную, он держится от нее на расстоянии, он хочет даже выпить "смертель­ный напиток", когда понимает, что не может справиться со своей лю­бовью. И теперь "вернейший из верных" это понятие чести, которое составляет всю его жизнь, от себя отбрасывает и предается своей страсти, Это необъяснимая и неразрешенная загадка, которую символи­зирует "любовный напиток".
Внутренней кульминацией драмы является момент, когда Марке и Тристан стоят друг против друга (не смерть от любви, которая пред­ставляет собой заключительный момент). И в то время, как король в раздумье спрашивает "вернейшего из верных":
Куда только делась честь
сокровище всех видов чести, которую Тристан потерял?

Кто объяснит миру
эту неисследованную причину,
тайную и
необыкновенно глубокую? -из оркестра слышатся те скорбные, проникающие в метафизическое восприятие звуки, словно спрашивая о глубочайшем вопросе герман­ской сущности: как ''самый честный" мог стать ''бесчестным". Нечто, что является невозможным, и все-таки кажется окончательно доказан­ным. Этот последний вопрос, несмотря на символическое толкование, остается без ответа, Тристан сознательно принимает смерть, срывая повязку с кровоточащих ран. Он умирает от внешнего нарушения то­го, что он не мог нарушить, связанная с ним судьбой Изольда тоже. Тристан умирает от конфликта с честью, Изольда - от любовной тоски.
Это германская "судьба" и германское преодоление жизненных испытаний при помощи искусства. Но отразить все это - значит дос­тичь высочайшей вершины личностного искусства.
Кроме Церквей XIX века вслед за представителями натурфилосо­фии XVIII века возникло мировоззрение, которое некритично во всех отношениях старалось включить всего человека в механическую зако­номерность природы. Эта неуклюжая дарвинистско-марксистская по­пытка провозгласить неизбежную "'экономическую закономерность" следует сегодня рассматривать как преодоленную. Но зато (главным образом при помощи Шпенглера) появился другой взгляд в чарующем внешнем оформлении, показанный на "человеке типа Фауста", одарен­ном значительным искусством убеждения: так называемое морфологи­ческое рассмотрение истории. Эти толкователи исторических образов совершенно справедливо освещали причинность. и судьбу как две не­совпадающие идеи. Они отказываются далее - также в соответствии с германской сущностью - громко и открыто от семитского фатализма, который все события признает неизменными. Но они переносят идею судьбы в так называемые культурные сферы, которые наверняка ис­торически доказуемы, но все же - и здесь возникает опасное заблуж­дение - не проверяя расово-органичного возникновения этих культур­ных сфер и их исчезновения. Из туманного далека опускается, по Шпенглеру, такая культурная сфера, словно Святой Дух на участок земли. Все к нему относящиеся переживают героические времена, духовный подъем культуры, разложение цивилизации, закат. И из этих рассказов будут сделаны выводы, возвещающие о нашем будущем*. Сюда относится и то. что как сущность этого "нового" понятия судьбы представляется его необратимость, и в конце мы встаем перед неожи­данным фактом, подтверждающим, что Шпенглеру удалось провести как натуралистически-марксистское, гак и магически-малоазиатское под прикрытием плаща Фауста. Учение о растительной природе человечес­кого явления зачисляет нас всех снова в ряд причинности, а учение о необратимости должно подчинить нас фатуму. Истинно фаустовского -"Я один хочу!" - Шпенглер не знает, он не видит, что расово-духовные силы формируют миры, а выдумывает абстрактные схемы, которым мы теперь должны подчиниться как "судьбе". Если последовательно проду­мать до конца, это блестяще представленное учение отрицает расу, личность, собственную ценность, любой способствующий развитию культуры импульс, одним словом, "сердце сердца" германского человека.
* Д-р X. Понтер i* 12-ом издании своего "Учения о расах немецкого парода" дал Шпен­глеру мощный отпор. Шпенглер фантазирует о "символе Мерного ранга я без примера » истории искусства" о том. что C|>ckii и глубокой древности ядру г вернулись '"от камен­ных 1кхт|юск к дс|К>илниым". Н при этом не видит, что нордическая расовая казна при­несла лто дс|№няпное строительство с собой, что, таким об|к13ом, заявляет о себе новая душа, а не действовали та же. кяк .побит представлять нам :rvo Шпенглер. Далее Шпен­глер обнаруживает внезапное изменение » тинах захо|К>нсння в ведические к|юмгна и в|к-мена Гомера. И Понтер вынужден н здесь обратить его внимание ни то, что норди­ческая кровь принесли с собой кремацию кик тип захоронении. Кяк здесь, так и везде. фантазии Шпенглера захо.чят в туник, как бы хороши и правдивы ни были отдельные части его труда.
И тем не менее труд Шпенглера был великим и полезным. Он пролился грозовым дождем, сломал прогнившие ветви и оплодотворил жаждущую плодородную землю. Если он действительно велик, он дол­жен этому радоваться, потому что сделать плодородным (пусть даже через заблуждение) - это самое высокое из того, чего можно добиться. Но теперь расово-духовное ускорение вышло далеко за рамки "учения о формировании", нашло дорогу домой, к известным ценностям и че­рез эпохи приветствует, отбросив путаницу человека и искусство прошлых времен как живую современность.

IV





Эстетическая воля




1
Бесконечность, душевное напряжение. — Улетучивание души и внутренняя активность. — Искусство как общее выраже­ние формирующей воли. Мифология. — "Потерянный сын" как волевое творение. — Произведения Достоевского; оши­бочное толкование Волькельта. — Не "эстетическая свобода", а внутренний стимул. — Кпязь Мышкин и Томас Будденброк.

Это кажущееся отступление было необходимо, потому что оно делает понятным, что не "ощущение вечности и бесконечности"' пред­ставляет существенное, а личность среди аналогично обусловленных личностей представляет последний исходный феномен в том числе все­го творчества н области искусства. Бесконечные перспективы Ленотра и таинственное сочетание светлого с темным у Рембрандта - это не уход в бесконечность, а одно напряжение души среди других. Странно, что так мало систематически уделяют внимания ритму, которому все великие художники Европы следовали или сознательно, или инстинк­тивно. Их искусство не движется по одной линии от материального в бесконечность, а отражается па понятии V, как бы концентрируя духовные силы для того, чтобы снова выплеснуть их. В тот момент, когда Бетховен, витая в высочайших сферах, готовый к тому, чтобы

воспарить душой, создает звуковые картины, внезапно прорывается ли­кующее скерцо. Через отражающиеся от мира мотивы прорывается звучание великолепной боевой воли. Скерцо Бетховена, заключитель­ное дело жизни столетнего Фауста, героическое величие вагнеровского Зигфрида, преодоление с улыбкой трагизма и барьеров Ганса Сакса, мистику мастера Эккехарта и его богатую деятельную жизнь можно понять только тогда, когда откажешься от застывшего монизма. Толко­вать полет в безграничные просторы как "западноевропейскую душу" -это основной принцип туманной сирийской магии в попытке про­никнуть в культуру Европы.
Музыка Баха и Бетховена - это не максимально достижимая сту­пень полета души, а именно бесподобный прорыв духовной силы, ко­торая не только отбрасывает материальные оковы (это только негатив­ная сторона), а высказывает нечто совершенно определенное, если это и нельзя сразу унести с собой в виде написанного черным по белому. Германское преодоление мира - это не безбрежное расширение (что было бы "полетом"), а усиливающееся проникновение (т.е. волевое действие), ''сладостный святой аккорд", которому Шуберт приписывал всемогущество.
Воля - это выражение души с целеустремленной энергией, она относится, таким образом, к способу рассуждения, ставящему перед со­бой цель (финальному), в то время как инстинкт связан с образом мыслей, ищущим причину (казуальным). Еще сегодня в рамках волево­го "я"', включающего в себя любую целесообразность понятия, эстети­ческая воля отрицается. А между тем, именно она является, если не самым сильным, то наверняка, самым всеобъемлющим выражением че­ловеческой воли. Потому что художественное творчество представляет собой сознательное преобразование материала и содержания при по­мощи связанного в любом искусстве определенными формами единс­тва, Если другие направления воли имеют только одну черчу характе­ра, один материал, то искусство пользуется всем материалом и содер­жанием, как чувственным, так и сверхчувственным. В самом широком смысле все наше сформированное освоение мира и понятия "я" пред­ставляет собой волевую художественную деятельность. Мифическая картина едуп1его по воздуху в громовой колеснице бота и мраморная Афина Паллада - являются, по существу, следствием одной и той же формирующей деятельности. Даже идея эфира и закон сохранения си­лы предполагают аналогичные формирующие силы души.
Пример - "Блудный сын". Эта картина предпоследнего года жиз­ни Рембрандта. Он написал ее в состоянии глубочайшей бедности и отчаяния. Ее нашли после смерти среди старого хлама. Мы видим здесь прошлые страдания, сжатые в один момент, в беспощадно нату­ралистическом изображении коленопреклоненного грешника. Вместе с тем от этой оборванной фигуры успокаивающе и просветляюще исхо­дит победа над всем ужасным. Нескончаемую любовь отражает лицо склонившегося отца. Здесь противостоят друг другу неумолимый нату­рализм, со всеми его случайностями и индивидуальными проявлениями, и полное преодоление природы, как в немногих картинах всей живо­писи. Чисто формально как в отношении рисунка, так и в отношении живописи, все направлено от неопределенно темного к озаренному мягким светом лицу старца, его руки, вся гамма тонов от темно-корич­невого, красного и желтого находит здесь свой полный света кульми­национный пункт. Взгляды свидетелей также сходятся там. И одновре­менно здесь представлена вся гамма высочайшего душевного подъема: от взирающего равнодушия, любопытства, от глубочайшей преданности до освободительного, возвышающего избавления...
Формирующая духовная деятельность, происходившая в Рембран­дте, была полностью перенесена в души обоих персонажей - сына и отца. Он показал здесь удавшееся преобразование аффекта в свобод­ное действие. Нравственная свобода получила художественный способ выражения; из морализующей притчи получилось художественное впе­чатление. Потому что нас здесь не учат, что грешно действовать так, как действовал сын, нам не проповедуют покорность и не обещают прошение, а нам показывают свободное, избавляющее действие чело­века и всеми средствами формирующей убедительности доводят до на­шего сознания, как это делали старые мифы с природой. Находясь, видимо, в таком же положении, в каком находился тогда Реморандт, Шопенгауэр изложил высочайшие мысли о ничтожности мира, Христос учил нас прощать всех наших недоброжелателей, Шекспир писал по-трлсающие драмы, Рембрандт же мог говорить только кистью. Это бы л о духовное принуждение в определенном направлении. Оно было по своей природе не философским, не нравственным, а художественным.
Уже десятилетия труды Достоевского находятся в центре острей­ших споров. Утонченные, подражающие грекам писатели осудили без­жалостность изображений ужаса, порока, порицали тревожное воздей­ствие ничего не прощающего состояния души. С другой стороны, люди, зависимые от никотина и алкоголя, испытывали сладострастное наслаждение, любуясь собой в образах Раскольниковых, Мывжиных или Карамазовых. Одни порицали "неуравновешенную форму", каскад­ное изображение, затем снова бесконечные подробности, другие хвалили образы Достоевского как пророка новой религии. Они видели единственный критерий оценки в якобы человечном и значительном, другие в безжалостном натурализме.
Поскольку люди Достоевского представляют собой русские типы или претендуют на то, чтобы быть примерами новой духовности, резко отрицательное отношение к этой наглой претензии полностью справедливо. Но это не касается тех случаев, когда эстетики, которые якобы педантично стараются строго отделить "эстетический предмет" от неэстетического, жалуются на то, что, читая о Раскольникове, чув-ствуешъ всеми фиорами "размягчение, изнуренность, раздавленность". Они разражаются жалобами: "Откуда же взяться той степени свободы и равновесия, которая составляет жизненный элемент эстетического рассмотрения?" (Фолъкелът) Здесь, очевидно, происходит смешение героического и морального объекта с эстетическим. Это имеет свои причины в том факте, что исследуется чисто физическое влияние нравственного человека, а формирующая сила, эстетическая воля писа­теля остается незамеченной. В таком случае следовало бы отбросить и распятие Грюневальда как полное ужасов изображение, потому что женщины перед ним падали в обморок. Потому что и здесь ужасы нисколько не смягчены и старое священное "эстетическое равновесие" подвергается беспощадной атаке со стороны этого величайшего произ­ведения древнегерманской живописи. Но мы должны воспринимать не отдельньгх героев или жертв, а силу, которая их создала!
И произведения Достоевского нельзя оценивать ни при помощи¦ человечно-нравственного критерия, ни критерия так называемой объек­тивной формы, а нужно, наконец, решиться дополнить всю его худо-, жественную эстетику другим взглядом, подобно попыткам, которые; предпринимаются здесь. Это является признанием глубокого внутренне­го волевого сплочения. Слова о нравственной уравновешенности, фор­мальном владении и т.д. здесь больше неуместны.
Вообще виной 99 из 100 эстетиков искусства было то, что при обсуждении характеров драмы, картины они выдвигали на передний план этого обсуждения свои мелкие чувства и страхи, а не художес­твенную силу, которая создала произведения. Жизнь фигур - увечны они или прямы, добры или злы, - если мы признаем внутреннюю необходимость их существования, то это и есть формирующая сила, которая нас захватывает, если мы отрешимся от материального. Подав­ление как страстей, так и благородных побуждений воли в европейс­ком искусстве происходит не для того, чтобы освободить место "игро­вому импульсу", а в бопее глубоком понимании художественного жела­

ния. Я не должен несерьезно и в равновесии всех духовных сил на­слаждаться произведением искусства, а должен заметить творческую формирующую силу. И мое удовлетворение заключается не в том, что­бы видеть внешний вид, а чтобы воспринять суть произведения, даже если внешний вид и заставит меня почувствовать воздействие сути.
Не Алеша, Дмитрий или Иван Карамазов интересуют меня в та­кой же степени как сила, не намерение, которое каждого из них гонит по своему запутанному пути, а органичное творчество, которое видно через человеческую сущность писателя, чтобы найти путь к нашему сердцу. Должен ли я рассматривать образы как жизненный идеал, к делу совершенно не относится. Если мы назначаем критическую меру, мы не должны стремиться установить, насколько сильно сохранилась наша "эстетическая свобода", не выяснять здоровы ли характеры или нет, а установить, действуют ли они неизбежно, т.е. рождены ли они из внутреннего единого ядра. Здесь находится узел, который мы дол­гое время напрасно пытались развязать. Но здесь начинаются также эс­тетические различия, и в то время как мы за жалким, как нравственная единица, князем Мышкиным чувствуем неумолимую творческую силу, за Томасом Будденброком мы видим только грызущего ручку эстета, ломающего голову при свете лампы над возбуждающими нервы про­блемами. Эпилептический припадок Мышкина - это внутренняя вспыш­ка, болезненная потеря зуба бедного Будденброка - это неудача, с тру­дом подготовленная, но все же неудача. И в то время как безумный идиот на трупе своей возлюбленной означает неизбежное духовное крушение, казненный Томасом Манном Будденброк на камнях мосто­вой действует на нас так же неприятно, как и комично.

z

Отталкивающие характеры как эстетические объекты. — Хилок и Рюдигер. — Проблема принятых ценностей. Распя­тие Матиаса Грюневальда.

Пример Достоевского приводит к другому вопросу, который был уже слегка затронут: как получается, что отвратительные, даже больные характеры могут оказывать эстетическое воздействие? Как получается, что художественные произведения, которые рассматривают внешнюю форму и ни в коем случае не соответствуют идеалу красоты народа, художника и не учат никаким ценностям, как это требуется с нравственной стороны, все-таки часто производят сильное эстетичес­кое впечатление? Ответ Шиллера, что мы инстинктивно больше внима­ния обращаем на силу, чем на закономерность, касается сущности, но не объясняет ее. Потому что то, что нас захватывает, это как раз соб­ственная закономерность эстетического предмета, даже если он, ска­жем, представляет заимствованную ценность (приемную ценность) или вообще ценность враждебную.
Фигура Схилока (Shylock) как таковая не может нам "нравиться", его мышление тоже противоречит нашим духовным заповедям по всем статьям. И тем не менее, редкое существо захватывает в такой сте­пени, как эта фигура, потому что она совершенна в расово-духовном плане. Внешне он обусловлена еврейскими расовыми чертами от изо­бражения скал Египта до Троцкого, в духовном отношении Схилок по­казывает сущность от ветхозаветного идеала через Талмуд, Шульхан-Арух до современного банкира с Уолл-стрит. Эта тысячелетняя сущ­ность стала в Схилоке новым созданием еврейской сущности, как маркграф Рюдигер и Фауст - созданием нордической сущности. Схилок действует, как он должен это делать. Однажды представленный он неизбежно отражается как дальнейшее свидетельство эстетической во­ли художника. Предположение Шиллера о том, что в крупном преступ­нике нам импонирует сила, которая благодаря своей величине откры­вает возможность внезапной перестройки, здесь идет по ложному пути. Схилок никогда не сможет перестроиться, его тело следует заповеди, которая при неизменности его сущности действует как закон, который предписывает звездам их движение. Схилок представляет собой, таким образом, тип еврея, так же как и еврейскую культуру. То же касается Мефистофеля. Эстетическое впечатление от этого образа основано не на красоте, не на силе, а на внутренней необходимости, т.е. на худо­жественном акте, который его создал. Чисто личными, не ставшими типами, являются Ричард III, Яго, Франц Моор... В то время как худож­ник открыто уравнивает себя с героическими ценностями, представлен­ными Рюдигером или Фаустом, он противостоит другим как чисто духовно-волевая форма. Но именно эти образы - а также Хилле Боббе( Пер Гранде, Тартюф - доказывают нам, где мы в конечном счете долж­ны искать как корни эстетического творчества, так и эстетических переживаний.
Среднее положение между Зигфридом и Схилоком занимают произведения, в которьгх художник не формирует собственной высшей ценности в борьбе против других сил, не ставит другие, внутренне со­вершенно чуждые силы в центр произведения, но в которых он пы­тается выразить заимствованную сущность души до последних выводов. Здесь очевидной стала потрясающая проблема западноевропейской ис­тории искусства: страсти Христовы с кульминацией распятия.
Церковное учение о том, что Иисус сознательно пожертвовал собой ради всего человечества, вместе с тем точно описало его муче­ния с тем, чтобы сделать наиболее наглядной силу самоотверженности. Жертвенная смерть подняла идею покорности, т.е. покорную отдаю­щую себя безвольно любовь, до высшей ценности. Признание этой ценности было знаком церковного средневековья, она стала при этом заимствованной ценностью и для западноевропейского художника, ко­торый в своем творчестве пытался добиться в ней соответствия. Как знак особой набожности появляются тысячи распятий, которые образ Христа подчиняют учению о покорности. Улыбающийся белокурый ре­бенок, который часто "прямо-таки героически" смотрел в мир, превра­щается в измученную болью, обессиленную фигуру с искаженными чертами и загноившимися ранами. Чувство полного крушения, отчая­ния, смертельной жертвы стало средневековой противоположностью героической естественности Рюдигера, Гильденбранда, Дитриха и Зиг­фрида. Величайшим произведением такого типа, которое эту заимство­ванную церковную ценность поднимает до символа, является алтарь в Изенхайме. Это произведение представляет собой последовательное проведение идеала покорности, воплощенного волей художника, кото­рый в мировой истории ищет подобной себе горячей силы. Это распя­тие прямо-таки граничит с болезненным перенапряжением как материального, так и волевой художественной настойчивости. Много­численные колотые раны на теле мученика, опускающаяся как в гипно­тическом сне Мария представляют кульминационную точку "христи­анского искусства". Но одновременно все произведение обнаруживает возрождение аналогичной эстетической воли. Причем происходит уди­вительное новое преобразование: темноволосый Иисус на кресте пре­вращается внезапно в просветленного, стройного, белокурого воскре­сающего Христа. В мистическом цветовом круге он поднимается над землей, несравнимый как символ крушения.
Со времен этого высшего достижения эта заимствованная цен­ность европейского Запада все больше теряет ударную силу. Распятие и Воскресение становятся почти чисто декоративными упреками, пово­дом для прекрасных цветовых воздействий и световых эффектов. Рембрандт хоть и часто обращается к этому мотиву, но силы Грюне­вальда больше не достиг никто. Тема исчерпана, внутреннего стимула к изображению распятия у сегодняшнего ощущения мира и формы нет. Распятие в истинном смысле, как его написал Грюневальд (как произ­ведение искусства и признание), сегодня не может быть ни написано, ни изваяно, ни положено на музыку, ни выражено стихами. Оставлена и заимствованная ценность. Но при этом возникла старо-новая тема: Иисус-герой. Не замученный, не таинственно исчезнувший в поздней готике, а неповторимая строгая личность. Создание этого нового геро­ического портрета еще не завершено: но в Рюдигере, в мастере Экке-харте это предначертано.






3
Классическая эстетика" — Сексуализм и психология искус­ства; Мюллер-Фрайенфельс и Гроос. — Эстетика проникно­вения (интуиции); Липпс. — Теория музыки Шопенгауэра как отрицание его системы. — "Эстетическое созерцание" как пробуждение формирующей воли.

Классическая немецкая эстетика от Винкельмана до Шопенгауэра исходит из художественного произведения - пусть даже только позднегреческого. Но такое пренебрежение действительной жизнью для продолжительности не могло быть достаточным; поэтому новые эстетики все больше перекладывали эстетику, следуя всему ходу жиз­ни, на чувства воспринимающего искусство. В зависимости от темпера­мента каждый из них открыл в себе новые переживания, на основе которых построил новую, но опять-таки "общую эстетику". Так эстети-


ка все время становилась частью так называемой психологии, науки о душе. Сенсуализм завоевывал постепенно шаг за шагом землю, чему, ввиду общих поклоняющихся материи взглядов последних десятилетий, также можно не удивляться. Искусство стало противоположностью чис­то экономическим взглядам, потому что, как говорилось, его формы стремились "передавать по возможности богатое содержание при мини­муме силовых затрат" Шооллер-Фрайенфелъс). Восторженное вос­приятие искусства стало в связи с этим облегчением мозговой деятель­ности. Инстинктивно-иррациональное было отброшено как "затычка": эстетическое восприятие основывается на внутреннем подражании, на моторном совместном восприятии. Наконец, Мюллер и его последова­тели находят в наслаждении искусством всеобщее возвышение поддер­живающего жизнь чувства. Здесь он подходит, таким образом, совсем близко к существенным познаниям, но все время остается в тисках го­лой психологии, которая мешает ему объективно увидеть то, что дает художественное произведение. Той же дорогой пошел Грос. Точным исследованием уравнивающих (ассоциативных ценностей мы обязаны Кюльпе. Он, несмотря на сохранение психологических взглядов, снова обращается к произведению искусства и требует разложения прекрас­ного на составные части, требует (подобно Фолькельту) норм для ис­кусства, "по которым можно ориентироваться, если нужно произвести эстетически привлекательное воздействие". На обоснование красоты, как идеального свойства художественных объектов, ориентируются другие эстетики. Готический собор состоит из камней, мелодия - из звуков. Ни камни, ни звуки не являются красивыми, красива их зако­номерная общность. Красота привязана к материалу без возможности воспринимать ее чувствами. Но красивое состоит не только из суммы отдельных качественных частей, а представляет помимо этого опреде­ленное нечто. Оно как раз не зависит от частей, как это уже дока­зывает музыкальное трехзвучие. Эта освобожденная от объективного эстетическая видимость означает сущность эстетического объекта. Эта сущность вызывает фантазийные чувства двойственного типа: чувства проникновения и чувства участия. С этим Витасек находится на пути к пониманию искусства, которое нашло широкое распространение в так называемой эстетике проникновения, которая подробно была обосно­вана, главным образом, Липсом. По нему эстетическое состояние пред­ставляет собой ощущение воздуха, которое следует объяснить комфор­том души в том смысле, что душа легко воспринимает все то, что ей приятно. Прекрасное означает жизненную деятельность, безобразное -отрицание жизни; поэтому первое пробуждает ощущение воздуха,
зоз
второе - ощущение его отсутствия. Здесь уже имеет место "проникно­вение", которое увеличивается вместе с радостью радующегося и печалью горюющего. Возможность проникновения зависит якобы от возможности одобрения со стороны воспринимающего искусство. Наша собственная сила или стремление должны найти в произведении ис­кусства свою противоположность. Позднее Липе все больше переносил центр тяжести своего эстетического исследования на субъект, заявляя, что любое полученное впечатление существует в самом обозревающем. "Все это представляет собой проникновение, перемещение самого себя в другое. Чужие индивиды, о которых я знаю, представляют собой объективированные... копии меня самого, копии собственного "я", ко­роче, продукты проникновения"*.
Эстетическое наслаждение, таким образом, оказывается духовным самоудовлетворением. В результате, падающий камень становится "стремящимся", точно также гора только потому "стремится" "смело" к небу, что мы ее одушевляем (что горы "располагаются", Липе не заме­чает). Пассивность и активность материала становятся эмоциональными переживаниями. Тяжесть, твердость и т.д. теряют свою объективность и получают ощущение лирического свойства понятия "я": "Необходи­мость в предметах... проникает в них и по своему происхождению не представляет ничего другого, кроме переживаемой нами необходимос­ти нашего суждения... Не предметы... вынуждающе или вынужденно яв­ляются этим, а только я".
Тем самым отношения поставлены совершенно серьезно на голо­ву. Попытки усовершенствовать психологистскую теорию проникнове­ния, дополнить ее и слить с классической эстетикой были многочис­ленными (Майманн, Дессуар, Фолькельт и т.д.), но нигде не высказано ясно и открыто признание того, что догматическое отрицание обу­словленной народом и расой эстетической воли составляет основную причину почти всех разногласий во мнениях. Только это признание наводит мост от объекта к субъекту, от формирующей воли художника (как высшей степени проявления силы) к формирующей воле воспри­нимающего искусства (как низшей ступени).
* "Культура современности". С. 359-360.
Нигде этот факт не может быть доказан яснее, чем в музыке. Это искусство нематериально, она имеет только содержание и форму. Ее средства изображения - это ритмы времени, ее закономерность -это архитектоника времени. В своих рассуждениях о сущности музыки, которые считаются одним из самых глубоких трудов, Шопенгауэр заяв­ляет, что воздействие этого искусства потому так неповторимо, что оно направлено непосредственно в самую глубь, к воле. Это Шопенга­уэр увидел правильно, не замечая, однако, что тем самым уничтожает как свою философскую систему, так и свое эстетическое признание. Потому что, во-первых, "слепая воля" здесь снова представляется как противоположность самой себе, как самое святое волнение души, пото­му что всякое наслаждение искусством означает преодоление всего ин­стинктивного. Во-вторых, воздействие музыки на волю представляется как величайшее художественное переживание одного мыслителя, кото­рый прямо-таки с гипнотизирующим красноречием изображает сущ­ность эстетического состояния именно как созерцательность.
Слушать настоящую музыку не значит погружаться в созерца-
тельность или в сладкие мечты, а через нематериальную среду звуко-
вых образов воспринимать формирующую волю и формирующую архи-
тектонику. Но это означает также - почувствовать пробуждение дре-
мавших в слушателе формирующих сил, аналогичньгх формирующим
силам художника. Музыка - и вместе с ней всякое другое искусство -
это иное толкование "мира", присвоение, изображение души от тишай-
шей тишины Фра Анджелико и Раабе до буйства Микеланджело и Бет-
ховена. Художник идет изнутри наружу, воспринимая последовательно
извне - от созданного произведения - внутрь, чтобы добиться восприя-
тия того, что переполняло его в процессе творчества. Это единствен-
ный настоящий круговорот "эстетического чувства". И наивысшей зада-
чей художественного произведения является повышение формирующей
деятельной силы нашей души, укрепление ее свободы по отношению к
миру, и даже его преодоление.
Что должно означать, когда говорят, что человек после посе­щения картинной галерей эстетическим взглядом смотрит на природу? Разве не о том, что в этом человеке была разбужена дремавшая в нем сила, которая в плане художественного творчества была недостаточной для самодеятельности? И каким образом происходит то, что мы в тече­нии нескольких недель, месяцев и даже лет после осмотра произведе-пия или прослушивания музыки можем вспоминать о них с той же си­лой воображения, и что при этом снова наступает духовное состояние, которое мы испытывали в тот момент? У многих людей, кстати, это духовное ощущение наступает часто только после того, как они отой­дут от произведения искусства, т.е. после отключения материальных, часто мешающих, сопутствующих явлений. И что хотят сказать тем, ко­гда утверждают, что один художник оказал влияние на другого? Разве это не означает, что была разбужена формирующая воля, которая до сих пор дремала, и пробудилась только от толчка особого рода? (Я говорю здесь, конечно, не о подражании в технике.) Сюда можно от­нести нашу способность вспоминать свои ощущения и чувства. Можно, например, установить, что, если особый звук или шум вызвал внутрен­нее потрясение, как, например, взрыв гранаты, который засыпал солда­та землей и привел его к нервному шоку, то аналогичный звук спустя много лет окажет на него почти то же духовное и физическое воздей­ствие. Здесь, очевидно, имеет место формирующая сила, которая в со­четании с философией и эстетикой заслуживает основательного изу­чения.






4
Кант и возвышенное. — "Гармония и силы характера" как тезис Канта. — Не реакция как причина переживания, а собственное творение. — Признания Берлиоза, Ницше, Бетховена. — Музыкальная драма Вагнера. — Одно искус­ство. — Три искусства — Музыка-драма и моторный за­пуск; Эгмонт и Брунгильда. — Произведение Вагнера как выражение самого существенного в нордическом характере западноевропейского искусства.

Это ведет нас к противоположному полюсу прекрасного. Наряду с исследованием этого Кант отмечает также чувство возвышенного. Согласно этому имеется еще другое явление, которое пробуждает "не­заинтересованный взгляд" и которое тем не менее не является краси­вым, - это величие. Этот взгляд не является спокойным или легким, а является взволнованным; равновесие, гармония сил характера наступает через конфликт и после конфликта. Если мы видим себя перед вели­ким как таковым, перед безграничным и бесформенным, то наша сила воображения не в состоянии воспринимать это в целом. Мы чувствуем себя как чувствующие существа мелкими, и одновременно через это чувство в нас поднимается другое, которое свидетельствует о том, что мы наконец представляем собой больше, чем чувствующие сущес­тва, потому что мы воспринимаем это как мелкое.
Причудливые, нависающие скалы, грозовые облака, ураганы, вол­нующийся океан - это силы природы, по сравнению с которыми наша физическая сила сопротивления должна показаться бесконечно малой.
Но если мы углубимся в рассмотрение этого мощного явления, мы почувствуем подъем наших духовных сил и откроем в себе совсем другие возможности к сопротивлению, которые придадут нам мужества померяться силами с кажущейся всемогущей природой. "Таким обра­зом, чувство возвышенного в природе является уважением к нашему собственному предназначению1'*. (Проследите вытекающие отсюда ре­лигиозные представления, которые должны привести к чести и глу­бокому уважению, к религии, признаваемой Эккехартом.) Это чувство возвышенного вызывается нежеланием, которое воспринимает наши чувственные нервы как ничтожные, чтобы затем в осознании челове­ческого превосходства перейти в чувство желания и завершиться спо­койным незаинтересованным созерцанием. Здесь также, в конечном итоге, наступает равновесие наших сил характера, не только между силой воображения и пониманием, но также между силой воображения и разумом. "Величие - это то, что нравится непосредственно вопреки интересам чувств"**.
Возвышенное возникает в результате определенной субрепции (Subreption - подмены), когда мы чувство, пробуждающее в нас разум, переносим на объект. В то время, как прекрасное требует определен­ного качества, возвышенное, напротив, заключается "только в отноше­нии, где чувственное в представлении природы считается пригодным для возможного сверхъестественного использования".
В искусстве в соответствии с этим, по Канту, возвышенное мо­жет выступить только в борьбе нравственного желания против чув­ственного. Но поскольку нравственная воля, как таковая, бесстрастна, обозначая только добрые убеждения, то ее проявление может принять форму аффекта.
Если идея доброго проявляется с аффектом, то это энтузиазм. Этот энтузиазм не является нравственным, но является возвышенным. Таким образом, идеальные люди несут это чувство в искусство и являются единственными подлинными героями трагической драмы, как свободолюбивые герои и мученики действуют в том направлении, что­бы возвышенному, которое каждый раз имеет отношение к образу мы — слей, интеллектуальному и идеям разума дать преимущество перед чув­ственным".
* И. Нант. "Критика силы суждения*. § 27. ** Там же. § 29.

стр. 1
(всего 2)

СОДЕРЖАНИЕ

>>