<<

стр. 5
(всего 5)

СОДЕРЖАНИЕ

В славянскую группу поступило обширное заявление в защиту Бородкина. Приведу этот любопытный документ с сохранением стиля.
«В виду того, что при Славянской группе организована Украинская драматическая труппа, которая задается цепью работать в массах и развернуть в полном объеме действия украинского театрального дела и ввиду того, что для осуществления своих заданий труппе нужен человек энергичный и знающий театральное дело. Украинских театров, а таким в Омске может быть только тов. Бородкин, как организатор первого Украинского кружка театральных работников, а также незаменимый режиссер Украинской труппы, артист-профессионал, но так как тов. Бородкин в настоящее время арестован и находится в Губчека, то труппа не имеет возможности приступить к выполнению возложенных на нее Культпросветом группы заданий.
Общее собрание всех сотрудников вышеупомянутой труппы 25 марта при представителях тов. Коммунистов иностранной секции постановило поручить избранному комитету ходатайствовать перед иностранной секцией об освобождении тов. Бородкина из-под стражи как безусловно необходимого работника для культурно просветительного отдела, заменить его в настоящий момент совершенно не представляется возможным.
Комитет труппы доводит до сведения иностр. Секции пар. Коммунистов, что на общем собрании выяснилось, что тов. Бородкин не контрреволюционер и не приверженец колчаковщины, а наоборот труженик и сторонник власти трудящихся масс, его деятельность была направлена к тому, чтобы так или иначе облегчить тяжелую участь рабочего, в частности был указан случай, когда тов. Бородкин в бытность свою нач. Милиции Атаманского хутора, после того, как Советская власть оставила Омск 7 июня, в период с 17 июля по 17 ноября 1918 года укрыл 14 рабочих, которым он выдал паспорта. Этот случай подтверждает тов. Касенко Петр Пахомович, работающий в типографии Омской жел. дор., адрес: 3-я Линия №63, который предложил указать как имена освобожденных, так и их адреса, а также предложил сделать заявление в Губчека для вызова его в качестве свидетеля, кроме того было указано, что тов. Бородкин во все время Колчаковской власти не находился нигде на службе в учреждениях, а работал сначала в театре «Кристалл-Патас», а затем работал в качестве извозчика, это доказывает то, что тов. Бородкин не хотел служить и поддерживать правительство, которое угнетало рабочего».
Это заявление подписали члены комитета украинской труппы (разборчивы лишь две фамилии: Парфацкая и Шедер).
Комитет культмассовой комиссии при Славянской группе РКП(б) в поддержку этого заявления обратился с письмом в Президиум ГубЧК, в котором просил:
«Обращаемся с ходатайством об ускорении дела тов. Бородкина или же отпустить его под расписку на поручение четырех членов партии Славянской группы РКП».
Начальник особого отдела ОмгубЧК, рассмотрев дело Бородкина, пришел к заключению: «Принимая во внимание отсутствие конкретных обвинений о причастности обвиняемого к
свержению Сов. власти, считая службу у белых установленной, передать дело на рассмотрение
коллегии ГубЧК».
Коллегия, учитывая имеющееся в деле ходатайство и это заключение, решила освободить Бородкина из-под стражи, сочтя достаточным наказание, отбытое им в период следствия (4 месяца).
Товарищем Бородкина по партии был Николай Алексеевич Березинский. Был он эсером-боевиком с дореволюционным стажем. Жил одно время в Симбирске, где из-за политической неблагонадежности не утверждался ни в какой должности. Чтобы как-то заработать на хлеб, перебрался в Ставрополь, где наряду с подпольной эсеровской работой служил статистиком в уездном ведомстве. Долго на одном месте не задерживался из-за боязни провала. Вскоре перебрался в Екатеринославль, работал там тоже статистиком, но уже в губернском ведомстве, оттуда перебрался в Вятку на должность статистика губернского ведомства по Уржумскому уезду.
В июле 1917 года был избран комиссаром Уржумского уезда. Был председателем Уржумского горсовета. В 1918 году при белых работал управляющим Уржумским уездом по гражданской части. В том же году перебрался в Курган, где был призван в армию Колчака. В боях не участвовал. Служил делопроизводителем в культпросветотделе одной из армий. Вскоре из армии дезертировал и перешел на сторону красных.
При установлении в Омске Советской власти работал в кооперации, инструктором «Центросибири».
Потом случилась с Н. А. Березинским обычная для тех лет история. Кто-то донес, что бывший эсер Березинский принимал участие в восстании, свергнувшем Советскую власть в Уржумском уезде. Березинского арестовали.
В Омскую ГубЧК идет письмо члена коллегии Губернского кооперотдела «Центросибири» и заведующего общим подотделом, в котором они пишут:
«Центросибирь сообщает, что 29 марта с/г Вами арестован ее инструктор Березинский Николай Александрович. Ввиду спешных и важных работ по кооперации в связи с декретом Совнаркома от 20.03.1919 г. и острого недостатка в опытных работниках Губкооперотдел ходатайствует о скорейшем рассмотрении дела и в случае отсутствия достаточных причин ареста об освобождении его под поручительство Правления Центросоюза».
Торопиться с разбором судьбы Березинского омские чекисты не спешили, и кооператоры дошли до самого Феликса Эдмундовича Дзержинского. Была, видимо, даже его телеграмма по поводу судьбы Березинского. Во всяком случае, кооператоры уже рангом повыше писали представителю ВЧК товарищу Уралову:
«29 марта арестован инструктор Центросибири Н. А. Березинский. Сибирская кооперативная комиссия просит сообщить причины ареста и, руководствуясь телеграммой Ф. Дзержинского, в срочном порядке снять допрос, дабы при отсутствии достаточных оснований Н. А. Березинский мог вскоре вернуться к исполнению своих обязанностей».
Письмо это подписали председатель Сибирской комиссии и заведующий Сибирским кооперативным отделом.
На этом письме товарищ С. Г. Уралов наложил резолюцию:
«Тов. Лепсис. Срочно допросить».
Письмо это и эта резолюция возымели действие. Вскоре расследование было закончено, и коллегия ГубЧК приговорила Березинского к одному году лишения свободы.
Но это кооператоров не устраивало. Они подключают к решению его судьбы экономический отдел ревкома. Заместитель заведующего экономическим отделом пишет уполномоченному ВЧК Павлуновскому довольно ехидное письмо:
«Отношением № 635 от 21-го мая сего года экономический отдел Сибревкома возбудил ходатайство об откомандировании Н. А. Березинского, осужденного на 1 год принудработ и находящегося в концентрационном лагере № 3, барак 660, на работы по специальности. Березинский земский статистик и как опытный работник принес бы в качестве статистика пользу во всяком случае большую, чем на копании ям.
Напоминаем Вам, тов. Павлуновский, о разговоре Вашем с членом Сибревкома В. Н. Соколовым, экономический отдел еще раз убедительно просит откомандировать Березинского в экономический отдел для принудительных работ. Одновременно экономический отдел просит для тех же целей откомандировать специалиста-статистика С. Н. Мичурина, находящегося в бараке № 660 (возбуждено ходатайство перед СибЧК 12.V.20 года)».
На этом же письме Павлуновский начертал: «Эс эр — черновец. Освободить на поруки ответработников».
Постановлением Омской ГубЧК Березинский «ввиду заключения представителя ВЧК» был освобожден из лагеря под поручительство ответственных работников.
За что были расстреляны Франц Новаковский, Чеслав Щелковский, Иван Морщак, Роман Бжестик, Владислав Коза и другие польские легионеры, вся вина которых заключалась лишь в военных действиях против Красной Армии, но которые не были карателями и многие из которых пошли служить в легион только для того, чтобы попасть на Родину?
Впрочем, в некоторых делах можно все-таки обнаружить мотивировку принятого решения, как, например, по этому делу.
Василий Филиппович Прокопюк и Григорий Михеевич Бадьянов, чтобы не умереть с голода, поскольку были они безработными, поступили на службу в колчаковскую контрразведку (Государственную охрану — орган политического сыска) тайными агентами. В качестве таковых направлены были на станцию Татарская, где, выдавая себя за приверженцев Советской власти, втирались в доверие к большевикам-подпольщикам и выдавали их колчаковским карателям, за что и были арестованы после свержения Колчака.
Работали они агентами, подстраховывая друг друга, вина их была равнозначной, но по решению СибЧК Прокопюк получил 5 лет лишения свободы, а Бадьянова расстреляли.
И можно долго бы ломать голову над загадкой столь разного подхода к судьбам этих в равной степени виновных людей, если бы в деле не было заключения начальника активной части особого отдела ГубЧК. 13 мая 1920 года он писал (стиль сохранен полностью):
«Рассмотрев дело по обвинению в службе в Колчаковской Государственной охране Прокопюк Василия Филипповича и Бадьянова Григория Михеевича, нашел:
Факт службы обоих в охранке на основании свидетельских показаний и признания самих обвиняемых установлен. Потолу, принимая во внимание, что они оба, являясь представителями трудового крестьянства, продались на службу защиты интересов буржуазии вполне сознательно, виновность их трижды усугубляется, а потому, считаясь с искренностью показаний Прокопюка, нахожу возможным ограничиться для прививки классового самосознания наложением на него на солидный срок принудительных работ с лишением свободы в административном порядке, а по существу личности второго обвиняемого Бадьянова Григория, упорно не сознававшегося и первый раз даже таким путем добившегося освобождения из-под стражи, такой вольт говорит за то, что у него «рыльце в пушку», да и при учете, что он бывший соратник борцов за советы, предлагаю о привлечении его к высшей мере наказания и высказываюсь за расстрел».
Вот такая интересная классовая логика: изменил своему классу — трижды виноват, а уж если боролся ранее за Советскую власть и потом изменил ей, да еще и не признался, пощады не жди.
ТЕЗКИ
Среди вернувшихся на родину после эмиграции был и талантливый певец, композитор, поэт, артист Александр Николаевич Вертинский. В России он пользовался огромной популярностью. Концертируя с постоянным шумным успехом, изредка снимаясь в кино, и не подозревал, видимо, он, что в 1949 году судьба его висела на волоске. Тогда, в далеком для него Омске, сотрудники Управления МГБ по Омской области усердно собирали на него «компру», и мог он, не дай бог, стать каким-нибудь шпионом, скорее всего японским.
А началось все с того, что 10 февраля 1949 года здесь, в Омске, по подозрению в антисоветской агитации был арестован реэмигрант инспектор Омгорсправки Александр Петрович Баранов. Это стандартное обвинение было лишь формальным поводом для ареста. Судя по тому, в каком направлении шли в дальнейшем его многочисленные допросы, подозревали Баранова в связях с иностранной разведкой.
Александр Петрович Баранов оказался в Харбине в 1917 году, когда было ему всего 11 лет. Отец его в 1917 году умер. Мать вторично вышла замуж за инженера-технолога, направленного на службу в Харбин, где работал он по своей специальности на КВЖД.
Образование он получил домашнее, сдал экстерном экзамены за курс коммерческого училища, но в коммерцию не пошел, а стал работать плакатчиком в кинотеатре «Декаданс» и других кинотеатрах «Алексеева-Донателло и К», подрабатывал суфлером в драматическом театре, где режиссером был Константин Александрович Зубов, в театре оперетты, рисуя плакаты еще и для кинотеатра «Атлантик». С тех пор вся его жизнь в Китае была связяна с театром и кино, а среди его знакомых были в основном представители творческой богемы.
В 1923 году Баранов подал документы о приеме его в советское гражданство, получил подтверждающую этот факт квитанцию и стал с того времени так называемым «квитподданным» СССР.
В ожидании приема в советское подданство Баранов продолжал работать в драматических театрах: в труппах Варшавского и Долина, в цирках Березовского и Зака. Одно время по предложению режиссера передвижной драматической труппы Дорпрофсожа работал суфлером и администратором, потом был назначен заведующим клубом одной из станций КВЖД. Летний сезон 1929 года провел помощником заведующего курортом Сунгари-П.
Когда начался массовый отъезд сотрудников КВЖД на родину, Баранов, по совету матери, возвращаться не стал. Доводы матери были чисто бытовыми: здесь, в Китае, он имеет устойчивый заработок, а там, в России, еще неизвестно как все обернется. Найдется ли там работа? Поймет ли он, привыкший к условиям жизни в Китае, особенности российской жизни? Поймут ли и его там, в России, где он никогда практически не был, не считая малолетнего возраста?
Решив не возвращаться на родину, тогда же, в 1929 году, перебрался Баранов из Харбина в Шанхай. Работал там заведующим русской рекламой коммерческого театрального предприятия и одновременно плакатистом в кинотеатре «Демер». Познакомился с представителем знаменитой американской кинокомпании «XX век фокс» Лопато. По его рекомендации переехал в Тяньцзин на работу в принадлежащий некоему Таматти театр «Гранд», управляющим которого был хороший знакомый Лопато американец Краудер.
В Тяньцзине он задержался на четыре года, изредка выезжал в Пекин для демонстрации картин компании «XX век фокс».
Там же, в Тяньцзине, Баранов познакомился с Федором Ивановичем Шаляпиным и Александром Николаевичем Вертинским, сопровождая их в качестве администратора.
Шаляпин омских чекистов не заинтересовал, а вот обстоятельства знакомства Баранова с Вертинским, их отношения в дальнейшем заинтересовали их очень. Об обстоятельствах знакомства с Вертинским Баранов рассказывал на допросе 22 февраля 1949 года:
«В Тяньцзине же я встретился с Вертинским Александром Николаевичем, по предложению которого я организовал его концерты. После возвращения в Шанхай я так же организовывал его концерты. В качестве постоянного импрессарио у Вертинского был Ненцинский Аполлинарий, жена которого с нашей группой приехала в Омск, а сам он продолжал оставаться там, в Шанхае».
После окончания срока контракта с Краудером, поскольку хозяин театрального объединения Томат-ти сократил объем своей деятельности, контракт возобновлен не был, и Баранов вернулся в Шанхай. Там его приняли на работу в кинотеатр «Катей» американо-китайской кинокомпании «Катей Гранд корпорейшн», где и прослужил он управляющим до занятия Шанхая японцами.
Все концессии у англичан и американцев были отобраны и переданы марионеточному китайскому правительству, американцев и англичан посадили в концентрационные лагеря, а русским, работавшим в американских и английских компаниях, предложили перезаключить контракты с новыми владельцами. Александр Баранов делать этого не стал и был уволен. Жил случайными заработками. Устраивал ревю и постановки групп артистов в качестве администратора. Вскоре Баранова и постановщика артистического коллектива «Живое кино» Николая Александровича Князева пригласил к себе секретарь общественного собрания, где они гастролировали, и предупредил, что по решению эмигрантского комитета в общественных собраниях, кабаре и ночных клубах, принадлежащих комитету, спектакли с участием артистов — советских граждан запрещаются.
Вот тут-то Баранов и совершил поступок, который позднее явился одним из пунктов его обвинения: желая продолжать творческую работу труппы и как-то материально обеспечить артистов (и себя, конечно), он предложил им отказаться от советского гражданства.
Тогда же он совершил еще один поступок, сильно дискредитировавший его в глазах омских чекистов: вместе с заведующим культотделом эмигрантского комитета и одновременно редактором прояпонской антисоветской газеты «Возрождение Азии» Савинцевым принял участие в постановке кинокартины «Былая Россия».
После освобождения Шанхая от японцев Баранов работал администратором театра в клубе граждан СССР, подрабатывал на стороне оформлением витрин, рисованием плакатов и рекламы. Во время работы в этом театре он даже имел неприятное общение с китайской полицией.
В этом театре режиссер Зоя Аркадьевна При-быткова поставила спектакль по пьесе Константина Симонова «Русский вопрос». Спектакль продержался недолго. Вскоре китайские власти его прикрыли, а Прибыткову и Баранова пригласили в полицию, где объяснили, что своим спектаклем они разжигают рознь между представителями разных национальностей, проживающими в Шанхае, и подстрекают негативное отношение к американцам.
Покинув от греха подальше этот театр, Баранов поступил на работу в кинокомпанию «Эйжиа Фильм», а в начале 1946 года, встретившись вновь с Федором Лопато, перешел на работу в представительство кинокомпании «XX век фокс», откуда в августе того же года перешел в «Совэкспортфильм», где и проработал до отъезда в Советский Союз в сентябре 1947 года.
Это, так сказать, трудовая биография Баранова за рубежом. Но не только трудами праведными, а иногда и не совсем праведными был он занят за границей.
Там, в Китае, случилась с Барановым одна романтично-шпионская история. В 1928 году женился он на русской эмигрантке актрисе Зинаиде Александре Кирилловой. Хотя и прожили они вместе почти тринадцать лет, но жизнь у них не сложилась. Как говорят, не сошлись характерами. К тому же, по словам Баранова, на все его предложения принять советское гражданство Зинаида Александровна отвечала: «Не говори глупостей».
В 1941 году Зинаида и Александр расстались. Александр перебрался на квартиру к эмигранту Василию Владимировичу Фрюауф. Вскоре у него завязался бурный роман с женой хозяина Инной Васильевной. Они даже намеревались соединить свои судьбы после того, как Инна Васильевна разведется с мужем.
В доме Инны Фрюауф был своего рода салон. У нее постоянно собирались артисты, режиссеры, литераторы, художники-карикатуристы, журналисты, коммерсанты. Бывала в этом салоне семья барона Унгерна. Самого барона Баранов не встречал, а вот с племянницей его вместе с Инной Васильевной неоднократно сиживал за карточным столом. Супруги Фрюауф и сами посещали семью барона.
До отъезда Баранова в Советскую Россию им с Инной Фрюауф свой план воссоединения осуществить не удалось.
Однако, вернувшись в Россию, Баранов продолжал поддерживать с Инной Фрюауф письменную связь. По его словам, интимные письма пересылал он ей через Николая Петровича Меди, работавшего в Шанхае корреспондентом ТАСС и газеты «Новая жизнь», контролируемой советским консульством, и сотрудничавшего одновременно с газетой «Новости дня» газетного издателя Чиликина.
Омских чекистов весьма интересовал круг знакомых Баранова в Китае. Круг этот состоял в основном из людей творческих: артистов, режиссеров, писателей, журналистов, художников. Судя по всему, был он человеком общительным. На многих страницах его дела, заполненных убористым почерком, можно насчитать не один десяток фамилий.
Кроме Шаляпина и Вертинского, встречаются здесь и другие личности, ставшие впоследствии весьма известными в СССР. Например, Зубов, народный артист СССР, с 1936 года работал в Малом театре. О нем Баранов рассказывал:
«Зубов Константин Александрович. Познакомился с ним в Харбине. Я знаю его как режиссера и ведущего артиста. Взаимоотношения с ним хорошие. Он пользовался большой популярностью как лучший артист. После выезда из Харбина я с ним не встречался. Будучи в Москве в 1948 году я посетил его на даче. Он спрашивал меня — не хочу ли я какой помощи. Я ответил, что зашел просто повидать его. Каких-либо разговоров о прошлом не было. Работает он художественным руководителем Малого театра».
Еще среди знакомых Баранова был Смолич. О нем Баранов говорил: «Смолич, имя и отчество не помню. Встречался с ним в Харбине, в клубе железнодорожников. Знаю его как режиссера. После моего отъезда из Харбина я с ним не встречался. Из разговоров с актерами мне известно, что он живет в Москве, работает режиссером в Большом театре СССР».
Зубов и Смолич, так же как и Шаляпин, омских чекистов не заинтересовали.
Из многих десятков фамилий людей, знакомых Баранову по жизни в Шанхае, Харбине и
Тяньцзине, чекистов по какой-то неведомой причине особенно заинтересовали две — Фрюауф и Вертинский.
Вот тут-то и начинается шпионская история.
Баранов утверждал, что окончательное решение вернуться в Россию он принял под влиянием разговоров с Инной Васильевной и ее знакомым Леонидом Ивановичем Фоминым, сыном владельца мехового магазина и членом литкружка при клубе советских граждан. Это обстоятельство показалось чекистам очень подозрительным. Они настойчиво допытывались — с какой целью Инна Фрюауф и Леонид Фомин предлагали принять советское гражданство и для чего рекомендовали ему поехать в Советский Союз.
Нет, никаких дурных целей они не преследовали, говорил Баранов, и никаких поручений в Советском Союзе не давали.
И все-таки чекисты вновь и вновь возвращались к этому вопросу.
На допросе 10 марта 1949 года, отвечая на вопросы следователя, Баранов намекнул чекистам, что Инна Фрюауф была чуть ли не их коллегой — советской разведчицей. Тогда между начальником следственного отдела УМГБ Мануйловым и обвиняемым Барановым состоялся такой характерный диалог:
«Вопрос: На предыдущих допросах Вы показали, что Ваша близкая знакомая в Шанхае Фрюауф Инна Васильевна настоятельно рекомендовала Вам принять советское гражданство и выехать в Советский Союз. Это действительно имело место?
Ответ. Да, как я показывал ранее, она мне рекомендовала принять советское гражданство, говорила, что все равно мы все будем там. А с изданием Указа Президиума Верховного Совета СССР о реэмиграции она также порекомендована мне не задерживаясь, выехать в Советский Союз.
Вопрос: Вам известно, из каких побуждений она рекомендовала Вам это?
Ответ: Она говорила, и я сам был убежден в этом, что она желала мне лучшего и исходила из просоветских побуждений.
Вопрос: Однако сама Фрюауф не выехала в Советский Союз и, как Вы показали, осталась проживать в Шанхае. Какие же у Вас основания утверждать, что она настроена просоветски?
Ответ: Рекомендуя мне выехать в Советский Союз, сама она так же обещала выехать не позднее весны 1948 года. Кроме того, она мне ранее рассказывала, что, проживая в Шанхае, она уже работала в пользу Советского Союза.
Вопрос: Расскажите подробнее, что она Вам говорила о своей работе в пользу СССР и что Вам известно об этой работе?»
Вот тут-то и начинается самая любопытная часть этого диалога. На вопрос Мануйлова Баранов отвечает:
«Находясь в близких отношениях с Фрюауф Инной Васильевной, я стал обращать внимание, что периодически она куда-то отлучается и встречается с неизвестными для меня лицами... В конце 1944 года я в связи с этим высказал ей свои подозрения, имея в виду возможность ее интимных связей. На это она мне ответила, что она это делает в интересах Советского Союза и подробно объяснить мне она этого не может. Конкретных фактов ее встреч и в чем фактически выражалась эта работа я привести не могу, но мне часто приходилось наблюдать и она меня часто сама предупреждала о своем посещении Международной концессии, причем часто она предварительно созванивалась с кем-то. Иногда я ее сопровождал до определенного места, после чего она оставляла меня, говоря, что она должна отлучиться по делу. Несколько раз я был свидетелем того, что после очередного отсутствия она приносила с собой подарки, продукты, вина, книги и говорила, что это ей подарили товарищи. При этом предлагала мне дома говорить, что это якобы подарил ей я.
Помню один случай, когда я, случайно зайдя в кафе на Французской концессии, увидел ее сидящей с незнакомым мне пожилым человеком, после чего она сделала мне замечание, что я якобы слежу за нею и просила не делать этого, так как эта встреча, как и многие другие, являются исключительно деловыми. Характерно также, что периодически она, встречаясь наедине с Фоминым, также меня предупреждала, объясняя это также деловыми, как она выражалась, товарищескими встречами. Она говорила, что Леня, т. е. Фомин, о ее встречах с другими не знает и не должен знать. Однако часто, собираясь по «своим делам», она ждала и высказывала желание предварительно встретиться с Леней, что часто в действительности и было».
Мгновенно последовал вопрос Мануйлова: «Вы лично оказывали Фрюауф какое-то
содействие в этом и какое именно?» Баранов ответил:
«Кроме того, что я сопровождал ее на встречи, проходившие в мое отсутствие, я однажды по ее просьбе разыскал Фомина, которому передал, чтобы он позвонил Инне Васильевне. Два-три раза я дома у Фрюауф говорил о подарках, полученных Инной Васильевной, как якобы переданных мной.
В1945 году, время не помню, я по ее поручению должен был получить для нее какое-то письмо от не известного мне человека в клубе граждан СССР в Шанхае. Однако, прождав длительное время, я никакого письма не получил, а когда сказал об этом ей, то она мне сообщила, что ей уже позвонили, что ничего не будет, и что она меня зря прогоняла».
Заинтересовал Мануйлова и Леонид Фомин: «Вопрос: А что Вам говорила Фрюауф о Фомине?
«Ответ: Она мне говорила, что он, так же как и она, работает в пользу Советского Союза, но что он не знает о других встречах, что встречается она с ним по делу. Один раз, не помню, когда это было, она рассказала мне, что Леня, т. е. Фомин, очень переживает свое эмигрантское положение и что его приятели видели в нем не того, кем он был на самом деле, а вот сейчас, говорит, его приятели знают, что он советский человек, так как об этом им рассказали. Кто рассказал, что именно, она не говорила и я этим не интересовался».
Потом еще долго и упорно чекисты выкачивали из Баранова сведения о лицах, с которыми общалась в Китае Инна Фрюауф.
17 мая 1949 года чекисты еще раз вернулись к разговору о работе Инны Фрюауф и Леонида Фомина. Вот какой тогда состоялся диалог между Мануйловым и Барановым:
«Мануйлов: На предыдущих допросах Вы показали, что оказывали содействие в выполнении разведывательных функций Фрюауф Инне Васильевне, связанной по этой работе с Фоминым. Это правильно?
Баранов: Да, это правильно. То, что я показал по этому вопросу на предыдущих допросах, я полностью подтверждаю и сейчас.
Мануйлов: На какую же разведку в данном случае работала Фрюауф Инна Васильевна, в которой Вы ей содействовали?
Баранов: Как мне говорила Инна Васильевна, она работала на советскую разведку. Причем, как я уже показывал на предыдущих допросах, когда я однажды высказал ей свои подозрения об интимных связях с Фоминым, она мне объяснила, что он, так же как и она, работает на советскую разведку, но что прямо они друг другу об этом не говорят.
Мануйлов: Следствие располагает данными о том, что Фрюауф была привлечена к разведывательной деятельности Фоминым от имени английской разведки и что она работала не на советскую разведку, а на английскую, поэтому и Вы содействовали ей в работе на английскую разведку. Вы признаете это?
Баранов: Я утверждаю, что, как мне говорила Инна Васильевна, она, как и Фомин, работала на советскую разведку. Но о том, что она привлечена Фоминым и работала в пользу английской разведки, мне об этом известно не было.
Мануйлов: Знаете ли Вы кого-либо из представителей английской разведки, с которыми были связаны Фомин и Фрюауф Инна Василъвна?
Баранов: Нет, никого из английской разведки и существовала ли таковая вообще в Шанхае я не знал. Так же не знал о связях Фрюауф и Фомина с английской разведкой. На предыдущих допросах я уже показал то, что мне было известно о связи с англичанами, в частности на квартире Фрюауф жил англичанин Гульми Джони, имевший Американское санитарное представительство. Во время войны, когда он был посажен японцами в лагерь, Фрюауф, Фомин и Погребецкий ему помогали посылками. При этом Инна Васильевна говорила, что это «наш большой друг». После освобождения он снова непродолжительное время жилу Фрюауф...»
На последующих допросах вопросов Баранову о его связях с Инной Фрюауф не задавали и не обвиняли в связях с английской разведкой. В чем причина? В том, что она к тому моменту была еще за пределами СССР? Или пришло какое-то подтверждение из Центра о том, что она никакая не английская разведчица? Неизвестно.
После упоминания на первом допросе о знакомстве с Вертинским в Китае его фамилия еще раз мелькнула на допросе 16 марта 1949 года. Отвечая на вопрос Мануйлова о том, чем он занимался и с кем встречался во время поездки в Москву в августе 1948 года, Баранов среди прочего упомянул:
«В один из дней пребывания в Москве посетил квартиру Вертинского, с которым также был знаком по гастролям в Шанхае. В квартире Вертинского не застал, так как, по словам соседей, он в это время отдыхал на курорте».
Вновь фамилия Вертинского мелькает на допросе 24 марта 1949 года. В очередной раз по требованию Мануйлова перечисляя своих шанхайских знакомых, Баранов под номером семь называет Георгия Ротта, о котором рассказывает:
«Ротт Георгий — композитор, хороший пианист. Имел свои оркестры в ряде клубов и отелей. Познакомился с ним примерно в 1939 году. Кроме театральных встреч, бывал часто у него на ужинах после постановок... В настоящее время живет в Казани. Был хорошо знаком с Вертинским Александром Николаевичем, который пытался вызвать его к себе телеграммой. Из письма Князева мне известно, что Ротт вместе с Князевым был в Москве у Вертинского, который их хорошо принял и несколько дней вместе пьянствовали».
И на сей раз чекисты оставили фамилию Вертинского за скобками. Только на следующий день они вдруг вцепились в Баранова мертвой хваткой.
Случилось это после того, как Баранов, отвечая на вопрос о фигурирующих в его записной книжке фамилиях, назвал Ненцинского и рассказал о нем:
«Ненцинского Аполлинария знаю как писателя-поэта, писал стихи, пьесы и рассказы, например, «Человек во фраке». Знаком с ним по работе в клубе, общественном собрании Он выступал в качестве конферансье, был организатором концертов, в частности концертов Вертинского, с которым он ездил в гастрольную поездку в Тяньдзин и Харбин. Его часто можно было видеть играющим в карты в клубе среди богатых коммерсантов, активных деятелей эмигрантского комитета и японцев. Состоял в литературном кружке «Понедельник», был знаком с Фрюауф Инной Васильевной... После издания Указа о реэмиграции подал заявление о принятии советского гражданства, получил квитанцию, но в СССР со второй группой, т. е. вместе со мной, выехала его жена, а сам он продолжал оставаться в Шанхае... В день отъезда я встретился с ним у парохода, куда он приходил провожать свою жену. Между прочим, в разговоре со мной он просил, чтобы я передал привет Вертинскому, а также сказал ему, что он тоже скоро приедет. Однако из разговоров с его близкими знакомыми Волиным и другими членами клуба и литературного кружка мне было известно, что ехать в Советский Союз он не собирался».
Вот это поручение Ненцинского и вызвало острый интерес чекистов. Сразу же между Мануйловым и Барановым происходит довольно острый диалог:
Ма нуйло в: Зная о том, что он не собирался ехать в СССР, Вы не поинтересовались, чем же вызвано было это поручение Вам о том, чтобы Вы передали Вертинскому о его скором приезде?
Баранов: Этого я объяснить не могу. Я не придавал значения этому поручению и поэтому Ненцинского ни о чем не спрашивал и чем было вызвано это поручение, что он преследовал этим, я не знаю.
Мануйлов: Вы говорите неправду. Следствие располагает данными о том, что Вы делились об этом поручении со своими знакомыми. Значит Вы придавали этому значение и знали действительную цель этого поручения. Почему Вы это скрываете?
Баранов: Говорил ли я об этом кому-либо и кому именно, я не помню. С какой целью мне дал такое поручение Ненцинский, я сказать не могу.
Мануйлов: А Вы передали это поручение Вертинскому?
Баранов: Нет Вертинскому я этого не передал, так как личной встречи я с ним не имел и в письме Вертинскому, переданном через одного артиста из Москвы, работавшего в Омской филармонии, фамилию его сейчас не помню, я также об этом не писал.
Манулов: О чем и в связи с чем Вы писали Вертинскому и почему не передали ему поручение Ненцинского?
Баранов: В начале 1948 года в разговоре с этим артистом я рассказал ему о своем знакомстве с Вертинским в Шанхае и при этом высказал ему свое намерение при случае обратиться к нему с просьбой об оказании мне помощи в устройстве на работу. Последний, выезжая в Москву, попросил написать письмо Вертинскому с этой просьбой, которое он лично передаст ему, так как имеет желание увидеть лично и познакомиться с Вертинским. Я написал письмо, в котором напомнил о моей работе с ним, просил уведомить меня, не могу ли я рассчитывать на возможность работы с ним, и передал с этим артистом, который спустя примерно месяц вернулся обратно, привез мне письмо Вертинского.
Мануйлов: Как отнесся Вертинский к Вашей просьбе и что он Вам ответил на это Ваше письмо?
Баранов: Он мне ответил, что он личного администратора не имеет, так как здесь другая структура, чем за границей, что он мне ничем помочь не может и рекомендовал мне работать в Омске.
Мануйлов: Тон письма Вертинского к Вам и его содержание не показались Вам не совсем нормальными для переписки между знакомыми?
Баранов: Тон письма мне показался очень грубым и неоправданным. Я понял, что он не желает мне помочь и не желает знать моих нужд.
Мануйлов: Не является ли это указанием на нежелательность такой формы связи его с Вами и предложением старшего работать в Омске, в чем он почему-то заинтересован?
Баранов: Нет. Я только понял, что он, будучи хорошо материально обеспечен, смотрит на меня свысока и не желает связывать себя оказанием мне какой-либо помощи или содействия.
Мануйлов: Однако это не помешало Вам попытаться встретиться с ним в Москве, о чем Вы говорили на одном из предыдущих допросов.
Баранов: Я сознаю, что поступил неправильно. Но я слышал со стороны знакомых о том, что Вертинский занимает высокое положение в Советском Союзе, в частности, в театральном мире, я решил не обращать внимания на самолюбие, попытаться встретиться с ним и лично попросить содействия об устройстве меня на работу.
Мануйлов: Выходит, что у Вас настолько сильно было желание выехать из Омска, что Вы шли на унижение перед Вертинским. Правильно?
Баранов: Да. В связи с тем, что в Омске не оказалось необходимых условий для моей нормальной работы по специальности, я действительно стремился устроиться на такую работу, где я мог использовать свой опыт и способности на театральной работе. Однако, несмотря на мои попытки, мне этого добиться не удалось».
Больше Баранова не пытали о его связях с Вертинским, но 8 июля 1949 года в деле появился прелюбопытный документ — постановление о выделении материалов в отдельное производство, в котором утверждалось, что «показаниями обвиняемого Баранова А. П. в проведении антисоветской деятельности изобличаются...», и шло перечисление фамилий знакомых Баранова, среди которых были и фамилии Ненцинского и Вертинского.
На этом основании, а точнее говоря на таком безосновании, начальник 1-го отделения следственного отдела УМГБ Омской области капитан Громов постановил:
«Материалы следствия в отношении преступной деятельности указанных лиц... выделить в отдельное производство и передать в соответствующие органы МТБ для дополнительного расследования и привлечения их к уголовной ответственности».
Вот такой получился театр абсурда, режиссерами-постановщиками которого были омские чекисты, а актером поневоле Александр Петрович Баранов, которого, обвинив по статье 58* Уголовного кодекса РСФСР, посадили. Конкретное же обвинение состояло в том, что он «способствовал развитию враждебной Союзу ССР идеологии путем сотрудничества с иностранными кинотеатральными фирмами, связи с русским эмиграционным комитетом и участия в постановке кинокартины «Былая Россия».
И, конечно же, «пристегнули» ему и статью 58-10 — антисоветскую агитацию.
За все про все получил Александр Петрович Баранов от Особого совещания при МГБ СССР 25 лет исправительно-трудовых лагерей. И пошел он по этапу в печально знаменитый «Озерлаг».
В декабре 1953 года после обращения к председателю Совета Министров СССР Г. М. Маленкову ему было отказано в пересмотре дела.
Лишь в 1956 году заместитель Генерального прокурора СССР принес по его делу протест, в котором опять же не оспаривал его вины по всем пунктам обвинения, просил снизить ему наказание до 5 лет и за отбытием наказания освободить из лагеря со снятием судимости, с чем 21 июня 1956 года согласился Президиум Омского облсуда.
И только теперь Александр Петрович Баранов полностью реабилитирован.
СЕКРЕТАРЬ ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВА
7 января 1920 года на станции Средний Аягуз командиром 526-го полка 58-й дивизии Красной Армии были задержаны пять подозрительных мужчин в полувоенной форме. У одного из них, сероглазого, с русыми усиками, небольшой бородкой и родинкой на левой щеке был при себе объемистый пакет с рукописями. В кармане у этого представительного, интеллигентного и весьма старорежимного мужчины были обнаружены два удостоверения за личной подписью Генерального штаба генерал-лейтенанта Александра Ильича Дутова и печатью командующего Оренбургской армией. В первом удостоверении сообщалось, что предъявитель его является начальником личной канцелярии генерал-лейтенанта Дутова бароном Андреем Андреевичем Будбергом, командированным в город Лепсинск для предварительной организации Управления Главного начальника Семиреченского края. Второе удостоверение уполномочивало барона Будберга вести переговоры от имени генерала Дутова по вопросам внутренней и внешней политики со всеми представителями военной и гражданской власти, общественными и политическими деятелями, а также с представителями иностранных держав.
Обладатель объемистого свертка и этих удостоверений признался, что он, действительно, является бароном Будбергом, личным секретарем генерала Дутова.
Тут было выяснено, что и сам генерал за два часа до этого вместе с высокопоставленными штабными офицерами отбыл в неизвестном направлении. Снаряженная погоня результатов не дала. Как теперь известно, генералу Дутову удалось уйти в Китай, где спустя год он был убит. Его же личный секретарь барон Андрей Андреевич Будберг был арестован.
Его судьбу можно проследить по довольно объемистому делу.
Родился Андрей Андреевич Будберг в Ревеле Эстляндской губернии 25 мая 1882 года в семье командира кавалерийской бригады Андрея Романовича Будберга. Семья, судя по всему, была интеллигентной. Во всяком случае, средняя сестра Андрея Андреевича Мария Андреевна стала оперной певицей, младшая — преподавала французский язык, а старший брат был инженером.
Сам Андрей Андреевич в 20 лет окончил высшее инженерное училище и начал службу помощником начальника дистанции на постройке Полоцко-Седдецкой железной дороги. Здесь его застала первая русская революция 1905 года. Как и большинство тогдашней интеллигенции, революцию он принял с воодушевлением, подписывал различные либеральные резолюции, но, как он честно признавался позднее, «это было мало сознательно и скорее можно было рассматривать как дань моде, чем как убеждение».
После поражения революции Андрей Будберг от политики отошел совершенно, ею не интересовался, ни к каким партиям не принадлежал и с упоением занялся своим любимым делом — строительством железных дорог.
В 1906 году был он переведен на работу в Управление Московской окружной железной дороги, но душа молодого инженера не лежала к канцелярии и после неоднократных ходатайств удалось ему вырваться из Москвы в Сибирь на строительство второго Сибирского пути, где и трудился он до окончания строительства в 1910 году.
Потом он строил железнодорожную линию Люберцы — Арзамас. По окончании этого строительства молодой инженер был приглашен на строительство Оренбург-Орской железной дороги. Здесь начальник строительного участка тоже оставил свой след на земле. Под его руководством были проведены огромные скальные работы, построен солидный тоннель. Работы закончились в 1916 году, но по существующим тогда порядкам остался он служить начальником участка при временной эксплуатации построенной дороги.
В этой должности и застала его февральская революция. После февраля 1917 года рабочие отстранили Андрея Андреевича от должности. Причиной такого решения была его немецкая фамилия да еще пресловутая приставка «фон» к этой фамилии.
Отстраненному от должности начальнику участка предложили должность в Управлении железной дороги. Он согласился, и, как говорится, инцидент был исчерпан.
Через несколько месяцев рабочие, убедившись, что без организаторского таланта барона работа на участке пошла вкривь и вкось, стали звать Андрея Андреевича назад на участок. То ли от обиды, то ли ради собственного спокойствия, барон от возвращения на участок отказался.
Тем временем отгремела Октябрьская революция, началась гражданская война. В январе 1918 года в Оренбурге были большевики. На судьбе Андрея Будберга это никак не отразилось. Он продолжал добросовестно трудиться в Управлении железной дороги. Но он не был узким специалистом, ведущим растительное существование в заботах о пропитании живота своего. Был он интеллигентом, человеком мыслящим, болеющим за Россию и, естественно, не мог он не размышлять — какую же позицию занять в этой кровавой и разрушительной заварухе. Вот что писал по этому поводу сам Андрей Андреевич:
«Грандиозные события, начавшие разыгрываться вскоре после революции, не могли проходить бесследно ни для одного мыслящего интеллигента. Желание понять — где истина, где правда, было у меня велико, и в поисках этой правды я тратил весь свой досуг. Я перечел массу книг и брошюр, выдержал массу споров, ходил на митинги и собрания и пр., и пр.
Особенно же трудно стало после Октябрьской революции, когда Россия как бы раскололась надвое. Какая сторона права? Пока обстоятельства не требовали, я оставался пассивным, сознавая лишь одно, что нужно принимать всяческие меры, чтобы гражданская война, раз она неизбежна, возможно меньше приносила вреда народному достоянию.
Как железнодорожник, я, конечно, больше всего внимания отдал железным дорогам, считая, что уничтожение таких ценностей, как мосты,, паровозные здания, водопроводы и пр., и пр. есть величайшее преступление, и в этой области вел агитацию словом и пером».
Вот защита железных дорог от разрушения и заставила проснуться в инженере страсть к журналистике, которая все сильнее и сильнее брала его в плен.
В конце июля 1918 года большевики оставили Оренбург. В город вступили казаки атамана Дутова. На первых порах к Дутову барон Будберг отнесся настороженно. Дутов поддерживал идею выступавшего от имени «Союза инженеров» инженера Глеб-Кошановского о милитаризации железных дорог. Во главе Управления был поставлен полковник Лазарев, имевший весьма смутное представление об организации железных дорог. С приходом военных начались репрессии в отношении рабочих-железнодорожников, стали издаваться, по словам Будберга, совершенно дикие приказы, лишь дезорганизующие работу железной дороги. Этого Будберг не мог простить атаману. В прессе стали появляться его резкие статьи.
Будберг Андрей Андреевич
«Мое сердце железнодорожника не могло относиться ко всему этому безучастно, — писал Будберг в 1920 году. — Все безобразия немедленно отмечались мной в печати, благо она особенного притеснения не терпела. Работы в железнодорожных мастерских почти прекратились за неимением квалифицированных рабочих.
Объявлена была мобилизация всех квалифицированных рабочих. Я объяснял, что этих рабочих нужно искать по тюрьмам, что арестовывать рабочих по подозрению в большевизме — значит рубить сук, на котором сидишь, ибо это значит остаться без работ мастерских. Все эти статьи оказали совершенно неожиданный для меня результат. Я был внезапно вызван к Дутову. Ожидал крупных неприятностей, но, наоборот, был «обласкан». Дутову хотелось узнать мое мнение — почему плохо работают железные дороги. Я откровенно ответил, что причину вижу в репрессиях и неумелом руководстве технически неграмотного полковника.
— Но ведь это было желание инженеров, — ответил Дутов. Я объяснил, что все заявления от имени «Союза инженеров» являются подтасовкой и во всяком случае не выражают мнения разумных инженеров. На этом разговор кончился.
Репрессии по отношению рабочих прекратились, многие были выпущены из тюрьмы, и работы в мастерских значительно оживились. Так шаг за шагом, насколько хватало сил и умения, я отстаивал свое любимое железнодорожное дело...
Но работа железных дорог шла плохо, во главе по-прежнему стоял самодур-полковник и хотел управлять движением с помощью неумелых офицеров-комендантов... Опять я призван к Дутову, опять тот же вопрос: Почему плохо работают железные дороги? Даю прямой ответ. Уберите полковника Лазарева, назначьте вместо него инженера. Ответ Дутова: Назначаю Вас.
Указываю, что есть более меня достойные и опытные. С большим трудом уговариваю назначить вместо полковника Лазарева инженера Кириченко, но Дутов, соглашаясь на это, оставляет меня посредником между собой и начальником дороги Все эти события и разыгрываются в ноябре 1918 года».
Отношения между атаманом и бароном резко ухудшились после оставления белыми Оренбурга. Строптивый радетель за сохранность железных дорог воспрепятствовал уничтожению железнодорожного хозяйства: машин, мастерских, паровозов, водопровода. За это и был барон предан военно-полевому суду. Лишь личная беседа с атаманом спасла его от суровой расправы.
Оказавшись без должности, свободным как ветер, Андрей Андреевич направился в Омск, посмотреть — что там делается и как там работают. И снова слово самому барону Будбергу:
«Познакомившись с работой Министерства Путей Сообщения, я не пожелал там служить, ибо там велась только интрига, дело же не делалось. В других министерствах — та же картина. Я сразу встал в оппозицию к правительству, но пресса была страшно придушена и писать было трудно. Статьи против М.П.С., впрочем, принимались охотно газетой «Новая Заря « — органом Министра Финансов Михайлова».
Так инженер Будберг переквалифицировался в журналиста Будгарского. Журналистика позволяла едва-едва перебиваться с хлеба на квас.
Узнав, что Дутов собирается в поездку на Дальний Восток, Андрей Андреевич, подумав, что такая поездка может оказаться не только интересной, но и материально выгодной, отправился к Дутову. Не чуждый тщеславия атаман согласился иметь при себе, так сказать, придворного корреспондента и выделил Будбергу отдельное купе в своем вагоне. Так барон оказался в свите атамана в качестве корреспондента от Российского Телеграфного Агентства на условиях оплаты 3000 рублей в месяц, 2 рубля за опубликованную строку и 50 копеек за слово телеграммы.
Во время поездки атаману Дутову приходилось встречаться с многими общественными и политическими деятелями. Его адъютант, более привычный к шашке и походному быту, чем к перу и дипломатическому этикету, был мало приспособлен к организации таких встреч, и Андрей Андреевич Будберг в ответ на бесплатный комфорт, полученный им в вагоне атамана, предложил Дутову стать его личным секретарем. Это предложение атаман с благодарностью принял. Был у Андрея Андреевича и личный интерес к той работе. Его он объяснил так:
«Личным секретарем к Дутову я попал совершенно случайно как наблюдатель жизни Полагаю, что при иных обстоятельствах с таким же интересом пошел бы секретарем к какому-нибудь советскому деятелю, ибо быть около и наблюдать за историческим лицом задача благодарная и интересная».
Работа секретаря была, действительно, интересной. Будбергу приходилось записывать все речи, доклады, беседы Дутова, высказывания других общественных деятелей, с которыми атаману приходилось встречаться.
По просьбе Дутова Будберг занялся систематизацией его архива, в котором наряду с различными историческими документами белого движения находилась обширная переписка атамана с Деникиным, Колчаком, Гришиным-Алмазовым, Гайдой, Корниловым, некоторыми иностранными представительствами.
Кроме этой интересной для самого Будберга работы, за которую он взялся из благодарности за услугу, оказанную ему атаманом, отрабатывал он предоставленный ему комфорт и как корреспондент РТА. В газете «Голос Приморья» он опубликовал хвалебную статью «А. И. Дутов», в газете «Приамурье» — «К приезду А. И. Дутова», в «Приамурской жизни» — «Беседа с А. И. Дутовым».
По возвращении в Омск Андрей Андреевич продолжал работать личным секретарем Дутова. Львиную долю времени занимало у него приведение в порядок архива. Вел он делопроизводство по личной переписке атамана, предварительно беседовал с посетителями, приходившими к Дутову по личным и общественным делам.
Работа шла столь успешно, что Дутов даже добился освобождения Будберга от призыва в армию.
Последним поручением Дутова Будбергу было выехать в город Лепсинск для зондажа общественного мнения, поскольку Дутов брал на себя должность начальника Семиреченского края, передав всю военную власть Анненкову. Как говорил Будберг, Дутов имел намерение после вступления в эту должность передать край под протекторат Японии.
Выполнить последнее поручение атамана барон не смог, так как по пути в Лепсинск он и был арестован.
15 мая 1920 года «тройка» (Павлуновский, Гузаков, Шиманский) постановила: барона Будберга, личного секретаря Дутова, расстрелять.
Это было не только жестокое, но и бессмысленное решение. Зачем нужно было уничтожать человека, который объективно ничего плохого для Советской власти не сделал и который, будучи талантливым инженером, мог бы принести великую пользу России?
Начальник активной части особого отдела 5-й армии обосновывал это нелепое решение (почему-то спустя 12 дней после вынесения решения «тройки») так:
«Его деятельность сводилась исключительно к тому, чтобы как можно больше принести вреда окруженной со всех сторон Империалистическими полчищами нашей Стране Труда, сначала работая по поднятии железнодорожных магистралей, обслуживающих армию опричнины Дутова, а потом личным секретарем последнего, описывая целыми изданиями его, как личность, как творца Новой России на старый лад.
Он правая рука того, кто хочет огнем и мечом уничтожить нашу советскую Страну и, связанную, истекающую кровью, бросить под ноги империалистам Антанты».
Громко и красиво написано!
На деле же все обстояло значительно проще и скромнее. Инженер Будберг понимал: уйдут ли белые, уйдут ли красные, а Россия останется, останется русский народ и без надежных путей сообщения не выжить, вот и боролся он за их сохранность. На вопрос следователя — как он относится к гражданской войне, Будберг отвечал:
«На гражданскую войну смотрю как на величайшее зло, но понимаю, что это стихийное явление, бороться с которым может только время. Считаю, что каждый гражданин во время гражданской войны должен принять все меры по сохранности народного достояния, а потому, как железнодорожник, боролся с попытками разрушения железнодорожного имущества, безразлично — производились ли эти разрушения красными или белыми».
Нет, явно не заслуживал барон Будберг расправы.
А что же тот объемистый сверток, изъятый у Андрея Андреевича Будберга при аресте и поименованный в сопроводительной начальнику особого отдела 5-й армии как «сверток № 189, личная печать Дутова и три других печати, двое часов серебряных и платиновых, 10 серебряных крестов и 17 медалей и 1 инженерный значок»? Что было в нем, кроме печатей, часов, крестов и медалей?
По этому поводу Андрей Андреевич Будберг писал в заявлении следователю:
«При взятии меня в плен при мне находились некоторые бумаги и документы, имеющие
историческое значение, равно как и мои заметки и блокноты, все это мною с большим трудом
сохранено».
Будберг изъявлял желание дать пояснение и необходимую расшифровку. Удивительный человек! Ему грозит жестокая расправа, а он беспокоится о сохранении для потомков исторических документов!
Судя по всему, в свертке находились дневниковые записи и заметки, которые Будберг вел, общаясь с Дутовым и другими деятелями белого движения. Безусловно, эти дневники и заметки имели большой исторический интерес. Не исключено, что в том же свертке находилась и часть архива Дутова, обработанного бароном.
По поводу этих документов в том же заключении, которым он признал необходимым расстрел барона Будберга, начальник активной части особого отдела писал: «...а документы, имеющие историческое значение в развитии нашей революции, отослать в ВЧК для музея».
ОПАСНЫЕ ИГРЫ
Кто из мальчишек не мечтает о дальних странах и головокружительных приключениях? Помните, как чеховские гимназисты-второклассники Королев и Чечевицин собирались бежать в Америку, добывать в Калифорнии золото и слоновую кость, сражаться с тиграми и дикарями, убивать врагов, поступить в морские разбойники, пить джин и в конце концов жениться на красавицах и обрабатывать плантации? Добывать себе пропитание в пути они собирались охотой и грабежами.
Станислав Зайковский и Олег Спиридонов, ученики одной из омских школ, были постарше Королева и Чечевицина, но они тоже мечтали бежать в Америку и добывать золото, только не в Калифорнии, а поближе — на Аляске. Если Королев и Чечевицин намеревались заниматься грабежами в пути, то Зайковский и Спиридонов начали с простого воровства: прихватив у профессора Зайковского, отца Станислава, кое-какие серебряные вещицы, они бежали из Омска.
Их путь лежал почему-то в Монголию, откуда они намеревались перебраться в Америку.
Олег Спиридонов вскоре снова объявился в Омске. О своих дорожных похождениях он скромно помалкивал.
Станислав Зайковский отсутствовал значительно дольше. Друзьям он с упоением рассказывал о своих приключениях. Здесь было все: и нелегальный переход советско-монгольской границы, и пленение монгольскими пограничниками, и побег из-под стражи вместе с неизвестными хунхузами, и перестрелка с советскими пограничниками, и ранение, полученное в этой перестрелке. Для вящей убедительности рассказчик демонстрировал даже шрам на груди, якобы оставшийся от пули пограничника.
Красочные рассказы Зайковского с замиранием сердца слушали Николай Болдырев и Павел Мельников. Скромно помалкивал присутствовавший при сем второй беглец — Олег Спиридонов.
Однако все было гораздо прозаичнее. Когда Олег Спиридонов и Станислав Зайковский пропили в Новосибирске большую часть денег, вырученных за похищенные у родителей драгоценности, Спиридонов вернулся в Омск, а Зайковскому удалось добраться до села Кулган Бийского района Алтайского края. Там его задержали работники ОГПУ. Ему удалось бежать из райотдела, и он вернулся в Омск.
Возбужденные рассказами Зайковского, друзья договорились предпринять попытку бежать за границу, тоже в Монголию, чтобы оттуда перебраться через Китай на Аляску. Им уже грезилось, как они ползут под выстрелами пограничников через контрольно-следовую полосу, представлялись стремительные погони, скачки на мустангах (где-нибудь) в прериях или гонки на собаках в снегах Аляски.
Позднее Николай Болдырев напишет в заявлении на имя заместителя прокурора области Ковалева:
«На меня побег действовал как опиум на наркомана, так какя кроме приключенческих романов, а именно Джека Лондона, Густава Эмара, Эдгара По, Жюля Верна, Майна Рида, ничего не читал. Мне рисовались всевозможные приключения в степях Америки. И я согласился».
Впрочем, в умах этих потенциальных беглецов была удивительная мешанина. Как признавались они сами, к бегству за границу их влекла не только тяга к путешествиям. Они надеялись быстро разбогатеть.
Обсуждая свои планы заграничной жизни, ребята пришли к резонному выводу: кому там, за границей, нужны люди без гроша за душой, пацаны-перебежчики без денежного и политического капитала.
Возникла идея: чтобы за границей приняли беглецов с распростертыми объятиями, дали денег и устроили на работу, нужно собрать сведения о политических настроениях в стране, об имеющемся недовольстве Советской властью, о голоде и нехватке товаров первой необходимости.
По предложению Олега Спиридонова решили собирать эти сведения... на базаре.
Вскоре от этой идеи отказались. Слишком скучно и неромантично.
Нужно было придумать что-то более интересное, острое, сопряженное с риском. Решили выпустить листовки, чтобы козырять за рубежом своим участием в борьбе против Советской власти.
Знатоку химии Станиславу Зайковскому поручили изготовить гектограф. С поручением он справился успешно. На гектографе откатали первые 70 листовок, еще 40 отпечатали с помощью имевшегося у Николая Болдырева набора для печатания визитных карточек.
Листовки призывали народ не выходить на Первомайскую демонстрацию. В них сообщалось о голоде в стране и содержались призывы к вооруженному восстанию. Подписаны они были аббревиатурой «СРОБ» («Спасай Россию От Большевиков»). Договорились в целях конспирации расклеить листовки подальше от своих домов.
Разойдясь с «конспиративной явки», новоявленные подпольщики струсили и, не сговариваясь и таясь друг от друга, листовки уничтожили. Правда, на следующий день они дружно хвастались тем, с каким неимоверным риском удалось им эти листовки распространить.
Остаток тиража и гектограф обнаружил папа Зайковского. Эти опасные находки уничтожил, а к сыну применил непедагогический метод воспитания.
Затея с листовками лопнула. Зато возникла новая грандиозная идея: взорвать артиллерийский склад, завод «Красный Пахарь» или, что еще лучше, подорвать поезд Наркомвоенмора Ворошилова, когда он будет возвращаться с Дальнего Востока в Москву.
Тому же самому «химику» Зайковскому поручили подготовить взрывчатую смесь. Во время одного из опытов по изготовлению такой смеси грянул взрыв, и неудачливому изобретателю-диверсанту, по словам одного из участников «контрреволюционной» организации, «спалило рожу». Эта «спаленная рожа» положила конец диверсионным замыслам несовершеннолетних «контрреволюционеров».
К тому же отец Николая Болдырева прознал про замыслы друзей о побеге за границу. После родительского совета Николаю было запрещено встречаться со Спиридоновым, Зайковским и Мельниковым, а папа Зайковский на какое-то время посадил сына под домашний арест.
Так в том же 1932 году и закончилась, фактически не успев и начаться,
«контрреволюционная» деятельность этих незадачливых беглецов за границу. К1935 году они уже, скорее всего, и не вспоминали о былых забавах. Николай Болдырев учился в СибАДИ. Вступил в комсомол. Стал активистом. Студентом Сибирского сельскохозяйственного института стал Павел Мельников. В том же институте учился и Станислав Зайковский.
Олег Спиридонов сначала поступил в техникум, но, опасаясь ответственности за мелкие кражи у студентов, учиться бросил и завербовался на Камчатку. Гром грянул 17 июня 1935 года.
Почему целых три года органы НКВД выжидали? Скорее всего, им просто не было известно о существовании этой «контрреволюционной» группы. Некоторый свет на историю терпеливого выжидания проливает заявление Николая Николаевича Болдырева-старшего на имя прокурора СССР и Наркома внутренних дел. Вот что он пишет об истории возникновения этого дела:
«Зайковский, захваченный на очередном воровстве, написал покаянное заявление наркому Ягоде, рассчитывая, что его простят или до минимума снизят наказание».
Так это было или нет — документально не подтверждено. Однако факт остался фактом: дело это возникло сразу же после осуждения Зайковского за кражи. Причем осужден он был довольно мягко: при санкции до 5 лет лишения свободы он получил всего год исправительных работ.
Итак, ребята были арестованы. Неспешно стал раскручиваться маховик следствия. Арестованные «контрреволюционеры» красочно расписывали свои ужасные замыслы. Допрос следовал за допросом. Проводились обыски. Шли очные ставки. На них, в основном, уточняли роль каждого участника группы, поскольку каждый уступал приоритет выпуска листовок, идей со взрывами и террористическими актами своим товарищам по несчастью.
Все, что было положено в основу обвинения, зиждилось только на собственных показаниях арестованных, а к их оценке, учитывая возраст, следовало относиться с достаточной осторожностью. В них, в этих показаниях, явно просматривалось психологически понятное стремление ребят, почти мальчиков, как-то поднять свою значимость, сделать из себя, хотя и негативных, но героев. Не чужды были им и элементы фантазии. Об этом, например, явно свидетельствуют фантастические планы взрыва предприятий и террористического акта против Наркомвоенмора Ворошилова.
Или такая деталь. На вопрос — есть ли у него родственники за границей, Николай Болдырев с гордостью заявил, что у него в Париже есть два родственника: певец Александр Мозжухин и киноактер Иван Мозжухин.
Родственники Мозжухины у Болдыревых действительно были. Тетя Николая Мария Ивановна Мозжухина жила в совхозе «Свиновод» Омского района, а ее муж Алексей Ильич был не киноактером, а счетным работником в том же совхозе.
Есть в юриспруденции такое понятие — добровольный отказ от совершения преступления. Суть его в том, что человек не может нести наказание только за замысел преступления, если он от этого замысла добровольно отказался. Он может нести в таком случае ответственность за конкретно совершенные действия по подготовке преступления, если эти действия сами по себе образуют преступление.
Наши мальчишки, строя фантастические контрреволюционные планы, после разоблачения родителями отказались от их осуществления. То же, что они успели совершить, никакого вреда Советской власти не принесло.
Все это было мальчишеством, опасными играми в щекочущие нервы приключения.
Нужно сказать, что работники органов НКВД, занимавшиеся расследованием этого дела, проявили явную непоследовательность в оценке действий «контрреволюционеров».
В материалах дела было достаточно веских доказательств того, что Олег Спиридонов имел револьвер системы «велдог», а Зайковский пистолет «браунинг». Не без греха в этом плане был и Николай Болдырев. У него тоже была страсть к стреляющим и взрывающимся игрушкам.
Эти опасные игры с оружием и боеприпасами совершенно выпали из поля зрения работников следствия. Они, видимо, рассуждали так: у какого мальчишки нет тяги к оружию? Поигрались пацаны с револьверами и боеприпасами и ладно, вреда от этого никому не наступило.
Расценив хранение оружия и боеприпасов как мальчишество, те же работники следствия на полном серьезе восприняли фантастические планы подрыва мощи Советской власти, совершения взрывов и уничтожения военмора Ворошилова.
Привлекая ребят к уголовной ответственности, следователи все-таки сомневались. Они понимали, что обвинение 15-16-летних пацанов в попытке чуть ли не свергнуть Советскую власть выглядит смехотворным. Нужен был матерый, умудренный опытом руководитель, вдохновивший ребят на антисоветские акции. На эту роль вполне подходил Николай Николаевич Болдырев-старший. Как же! Бывший почетный дворянин, служивший к тому же в армии Колчака. На ребят так прямо не давили, но вопросы по поводу Николая Николаевича Болдырева-старшего задавали настойчиво. Знал ли он об их контрреволюционной группе? Если знал, то что говорил, как вообще реагировал?
Лучше всех сориентировался Станислав Зайковский. На допросе 16 июня 1935 года он заявил, что Болдырев-старший бывал на их контрреволюционных сборищах и даже заявил однажды: «Мы занимались не только контрреволюционной работой, но вытворяли дела и получше, а у вас организация слаба». Он же якобы инструктировал членов группы, как практически осуществить взрыв артиллерийских складов: нужно завербовать кого-то из работающих там.
Эту явную ахинею Зайковский даже повторил на очной ставке с Болдыревым-старшим, который, естественно, отрицал этот мальчишеский бред Зачем было человеку, увлеченному одной наукой, достигшему именно при Советской власти почета и уважения, свергать эту самую власть? Зачем было отцу, души не чаявшему в сыне, толкать его в пропасть?
Вот тут следствие снова проявило непоследовательность, расценив показания Зайковского именно как бред и фантазию.
Болдырева-старшего обвинили только в недоносительстве. В недоносительстве обвинили и двух приятелей «контрреволюционеров»: студентов СибАДИ Василия Федоровича Михайлова и Андрея Ивановича Пустоварова.
Из связки «контрреволюционеров» выпал Олег Спиридонов. Он, как известно, к моменту возбуждения уголовного дела из Омска уехал, завербовавшись на Камчатку. Искать его работники УНКВД не захотели.
Получив дело с обвинительным заключением, заместитель прокурора области по спецделам Ковалев исправил только одну нелепость: исключил из обвинения Болдырева-младшего, Зайковского и Мельникова статью 58-2 (вооруженное восстание в контрреволюционных целях). Но и без этой статьи обвинение было серьезным: контрреволюционная организация и диверсии.
16 сентября 1935 года началось первое судебное заседание по этому делу.
Болдырев-младший прямо заявил в суде: — Контрреволюции мы не хотели производить, а была наша цель уехать за границу Мы еще были молоды, особенно я, был совсем ребенком и сейчас это считаю сумасшествием.
Можно ли было серьезно воспринимать контрреволюционные замыслы этой группы, если на участие в ней одного из подсудимых толкнула не только вычитанная в приключенческих романах романтика путешествий, но и... любовь к сыру.
Говоря о причинах, по которым он согласился бежать за границу, Болдырев-младший в судебном заседании вполне серьезно заявил:
— Я согласился на это лишь потому, что Зайковский упомянул о взятии около одного пуда сыра, который я очень люблю.
Зайковский в суде тоже отрицал контрреволюционные цели «организации», утверждая, что создана она лишь для побега за границу, а листовки и все прочее было лишь для того, чтобы их за границей «хорошо приняли».
Здесь же, в суде, он заявил, что Болдырев-старший ничего не знал о деятельности группы и на следствии он его оговорил. Не подтвердил знание Болдыревым-старшим «контрреволюционных» замыслов группы и Павел Мельников.
Михайлов и Пустоваров вообще виновными себя не признали, настаивая на том, что они знали лишь о намерении Болдырева-младшего и Зайковского бежать за границу.
Несмотря на тяжесть предъявленных обвинений члены спецколлегии Омского областного суда отнеслись к подсудимым по тем временам довольно снисходительно: Болдыреву-младшему и Зайковскому определили по 10 лет лишения свободы, но тут же, «имея в виду, что они в момент совершения преступления были несовершеннолетними», снизили наказание до 5 лет; по этим же основаниям Мельникову снизили наказание с 3 до 2 лет; Болдырев-старший за недоносительство получил один год исправительных работ по месту службы, а Михайлов — 2 года лишения свободы; Пустоваров же вообще был оправдан.
Определением судебной коллегии Верховного суда РСФСР приговор был отменен из-за неправильности, по его мнению, снижения наказания Зайковскому, Болдыреву-младшему и
Мельникову. Не согласился Верховный суд и с оправданием Пустоварова.
В соответствии с определением Верховного суда дело должно было поступить на новое судебное рассмотрение в Омский областной суд. Однако, пока дело ходило по инстанциям, в Омск с Камчатки вернулся еще один участник «контрреволюционной» группы — Олег Спиридонов.
Дело пошло на дополнительное расследование.
5 февраля 1936 года Здоровцев с санкции помощника облпрокурора Кушнаревой утвердил постановление об аресте О. М. Спиридонова.
На допросе Олег Спиридонов ничего нового к тому, что мы уже знаем, не добавил. Для устранения мелких противоречий произвели две очные ставки. На этом дополнительное расследование закончилось.
Здоровцев вновь утвердил обвинительное заключение. Снова Болдырев-младший, Зайковский, Мельников, а теперь и Спиридонов обвинялись по трем пунктам статьи 58 Уголовного кодекса РСФСР. И снова заместитель прокурора области Ковалев исключил из обвинения пункт 9 (диверсию).
Михайлов был обвинен в антисоветской агитации и недоносительстве; Болдырев-старший и Пустоваров — только в недоносительстве.
Второй суд состоялся 13 марта 1936 года. Хотя ничего нового в судебном заседании добыто не было, новый состав специальной коллегии областного суда вполне добросовестно и бездумно выполнил указание вышестоящей судебной инстанции.
Болдырев-младший и Зайковский получили по десять лет лишения свободы, Мельников — семь, Михайлов, Пустоваров и Болдырев-старший — по два года. В отношении Болдырева-старшего суд даже перегнул палку и вышел за рамки определения Верховного суда РСФСР, ни слова не сказавшего о мягкости назначенной ему меры наказания (один год исправительных работ).
Верховный суд республики не заметил этого нарушения закона и утвердил 11 апреля 1936 года приговор областного суда.
Лишь через год с лишним обнаружилась допущенная по делу несправедливость.
Заместителем прокурора Союза ССР Лепелевским на приговор суда был принесен протест, который рассмотрел президиум Верховного суда РСФСР 4 июля 1937 года.
«Принимая во внимание, что в деле нет данных, подтверждающих, что Михайлов, Болдырев (старший) и Пустоварвв знали о существовании данной группы как контрреволюционной организации и о контрреволюционной ее деятельности, что в отношении Зайковского, Болдырева (младшего), Спиридонова и Мельникова применение ст. 50 УК РСФСР неправильно исключено, т. к. к концу преступной деятельности группы в 1933 г. они не достигли совершеннолетия, президиум Верховного суда, соглашаясь с протестом, постановляет: во изменение определения спецколлегии Верхсуда от 11 апреля 1936 года в силу ст. 50 УК Зайковскому, Болдыреву (младшему), Спиридонову и Мельникову наказание снизить первым трем до пяти лет, Мельникову до четырех лет 8 месяцев лиш. свободы.
В отношении Михайлова, Болдырева (старшего) и Пустоварова приговор от 13 марта 1936 г. отменить и дело о них производством прекратить, освободив их из-под стражи».
Итак, справедливость, хотя бы частично, восторжествовала. Уголовное дело в отношении Михайлова, Пустоварова и Болдырева-старшего было прекращено. Говорят, что Михайлов не дожил до того светлого дня, скончавшись в лагерях.
О том, как сложилась судьба Зайковского, Пустоварова и Спиридонова, неизвестно. Над Болдыревым-младшим продолжал витать трагический рок.
К моменту вынесения постановления Президиума Верховного суда РСФСР Николай Николаевич Болдырев-младший отбыл почти половину окончательно назначенного ему наказания. Приближался срок условно-досрочного освобождения.
Болдырев-старший обивал пороги различных инстанций в надежде на скорую уже встречу с сыном. Надежда эта не была беспочвенной.
Видимо, в глубине души соглашаясь с наказанием («опасные игры» в контрреволюцию все-таки были), Болдырев-младший стремился искупить вину работой. И работал хорошо. Ему, не успевшему из-за ареста окончить второй курс института, в колонии № 5 при Омской тюрьме поручают работы, которые до этого выполняли квалифицированные инженеры. По его чертежам и под его наблюдением реконструировали Омскую тюрьму. Им был спроектирован и по его чертежам изготовлен для мастерских колонии трубопротяжный станок. Почти в одиночку он оформляет и редактирует колонийскую газету...
Но шел 1937 год и НКВД не так-то просто расставалась с «врагами народа». Было сфабриковано большое дело «об антисоветской повстанческой организации заключенных Омской тюрьмы».
В состав этой организации был включен и Николай Болдырев.
Мнимый организатор этой мнимой антисоветской группы бывший троцкист Даниил Васильевич Шаронов признал, что им «в тюрьме г. Омска в камерах № 33-34 при непосредственной помощи заключенного Сергеева с целью свержения Советской власти и восстановления в России буржуазного строя была создана антисоветская повстанческая организация», и дал развернутую характеристику ее целям.
«В основном она (цель) сводилась к тому, чтобы как можно сильнее разжигать ненависть к Советской власти и внедрять в сознание заключенных необходимость борьбы против существующего строя посредством восстания внутри СССР в момент объявления войны Советскому государству со стороны Японии и Германии. В этих целях наша повстанческая группа всячески дискредитировала Советскую власть, ВКП(б) и вождя народов, опошляла Сталинскую конституцию, клеветала на партию и правительство, заявляя, что они ведут народ к обнищанию. Восхваляла Троцкого и других. В повседневной антисоветской агитации нами всячески опошлялись мероприятия Советской власти в области сельского хозяйства и промышленности, отрицалась возможность построения социализма в СССР, восхвалялся фашистский строй в Германии и возвеличивалась при этом личность Гитлера... В момент объявления войны Советскому государству Японией и Германией наша группа ставила своей целью организовать антисоветское восстание в лагерях и вооружение своих кадров осуществить посредством обезоруживания лагерной военной администрации».
«Мною были завербованы следующие лица: Сергеев, Лопатин, Казымов, Иноземцев, Нисковских, Болдырев, Карасев, Печенкин и Поздняков, — показал Д. В. Шаронов. — Все участники группы представляют собой лиц, явно враждебно настроенных к Советской власти и партии».
Все перечисленные Шароновым лица подтвердили его показания и уличали Николая Болдырева как участника антисоветской организации, а В. К. Сергеев даже подчеркнул:
«Шаронов в отношении Болдырева говорил: Это мой самый лучший ученик».
Были по делу и свидетели. Это сокамерники Болдырева и других участников «антисоветской повстанческой группы». Они тоже уличали Николая Болдырева в причастности к антисоветской организации и в проведении антисоветской агитации в камерах Омской тюрьмы.
28 ноября 1937 года Николай Болдырев подписал протокол допроса, в котором значилось:
«Я, Болдырев, являлся участником антисоветской повстанческой группы, созданной в тюрьме города Омска заключенным Шароновым, и всячески способствовал проведению антисоветской пораженческой агитации нашей группой среди заключенных с целью разжигания среди них ненависти к Советской власти и партии».
Итак, на первый взгляд, дело было сработано добротно. Обвиняемые признавали себя виновными, да и свидетели были.
О том же, как это дело «срабатывалось», как добивались признательных показаний, Николай Болдырев позднее написал прокурору СССР.
«Я отказался подписать протокол, тогда следователь приказал отвести меня не в камеру, а в карцер, где тюремные надзиратели раздели меня, оставив только кальсоны, и швырнули лапти. Карцер был без стекол, и в карцере стояла температура такая же, как и на дворе, а ноябрьские морозы и в шубе дают себя знать. Через четыре часа меня вызвали опять к следователю. Я опять отказался дать показания. «Ничего, подпишешь, — утешал следователь. — Не выйдешь из карцера, пока не подпишешь».
Следователь не лгал. Вместе со мной в карцере сидел один молодой ветврач. Фамилию его я не мог узнать, так как он был уже полусумасшедший и досиживал без сна 30 суток. Из отрывочных фраз мне удалось установить, что он обвиняется в шпионаже и от него требуют подписать протокол. Но он уже умирал. Его скоро убрали в больницу, где через два дня он умер, а меня продолжали трепать на допросах.
Я чувствовал, что после этих пыток я едва ли выдержу. Умереть в карцере, после чего врачи поставят диагноз «болезнь сердца», как это делалось в большинстве случаев, мне не улыбалось.
Я решил подписать всю эту гнусную ложь, дабы на суде рассказать все действительное положение вещей, про все пытки, применяемые следователем при допросах, и реабилитировать себя перед пролетарской общественностью.
28 ноября 1937 года, доведенный пытками до потери сознания, я подписал заведомую клевету и ложь на себя».
Николай Болдырев был молод и, несмотря на пережитое, верил в справедливость. Обманутый видимостью объективности и законности при рассмотрении первого дела, он надеялся, что на новом суде скажет правду и все встанет на свои места. Он ошибся. Суда на сей раз не было. Дело отправили в «тройку».
По решению этого несудебного органа от 15 марта 1938 года участники выдуманной следователями антисоветской повстанческой организации Д. В. Шаронов, В. К. Сергеев, Т. П. Лопатин, С. С. Казымов, М. Г. Иноземцев и А. М. Нисковских были расстреляны.
А. А. Печенкин, И. Н. Карасев, И. М. Поздняков и Николай Болдырев получили дополнительно к ранее полученному наказанию по 10 лет. Есть сведения, что И. Н. Карасев умер в Ухтпечлаге в апреле 1938 года.
Тем временем старший Болдырев продолжал сражаться за сына. 25 сентября 1939 года он пишет письмо прокурору Союза ССР Панкратьеву, народному комиссару внутренних дел Берии и депутату Верховного Совета СССР Ярославскому. В нем он дает точную оценку случившемуся с его сыном и другими участниками «контрреволюционной диверсионной организации» в 1932 году:
«Был совершен проступок контрреволюционный по своей форме, ребяческий, нелепый по существу, проступок, не имевший, да и немогущий иметь в силу своей майнридовской сущности никаких последствий.
Так неужели же из-за нелепого, случившегося в детстве вывиха должен погибнуть честный, талантливый юноша? — с горечью обращается к высоким руководителям Болдырев-старший. — Этого в нашей стране быть не может, и поэтому я с полной верой в то, что мой любимый сын будет вскоре снова возле меня, направляю вам эту свою жалобу».
Вера отца была напрасной. Правда, письмо его из Москвы переслали в Омск. 10 ноября 1939 года начальник 2-го отдела УГБ УНКВД Стариков признал решение «тройки» правильным, а жалобу Болдырева-старшего не подлежащей удовлетворению.
(Только спустя 20 лет, в 1959 году, президиум Омского областного суда признал абсурдность обвинений, выдвинутых против Болдырева-младшего в 1938 году, и реабилитировал его.)
Впрочем, дело 1938 года было не последним.
В 1947 году по постановлению Особого совещания при МГБ СССР Николай Болдырев был освобожден из лагерей досрочно на 9 месяцев за хорошую работу на строительстве железнодорожного моста на трассе Северо-Печерской железной дороги.
После освобождения определился на жительство в Архангельской области. Из имущества он привез с собой лишь обширную библиотеку технической литературы и «Вопросы ленинизма» И. Сталина.
Работать устроился в той же системе, что и отбывал наказание, в Вельском строительном отделении исправительно-трудовых лагерей.
Начинающий молодой инженер с незаконченными двумя курсами института и десятью годами лагерных университетов рос по службе довольно быстро.
19 октября 1949 года начинается неспешное расследование третьего в недолгой жизни Н. Н. Болдырева уголовного дела.
Теперь уже архангельские следопыты дотошно выясняют, что и как было в 1932 году, какие разговоры и кем велись в Омской тюрьме в 1937 году.
Николай Николаевич признает, что в 1932 году по малолетству и несмышлености он с товарищами удумал бежать за границу и малость поиграл в контрреволюцию.
Какое-либо участие в тюремной антисоветской повстанческой организации в 1937 году категорически отрицал.
На том следствие и закончилось, а в обвинительном заключении был указан весь букет «преступлений», за которые Болдырев уже отбыл наказание. И резюме: «Болдырева Николая Николаевича за принадлежность к антисоветской повстанческой организации сослать на поселение в Новосибирскую область».
Кому и зачем нужно было карать еще раз человека за то, за что он уже понес наказание? В чем, наконец, смысл отправки на поселение через всю страну в Новосибирскую область из Архангельской?
Нет даже самого фантастического объяснения этому абсурду.
ОСОБОЕ МНЕНИЕ
Афанасий Платонович Бендюков возглавлял школу в деревне Ивановка Валуевского сельского Совета. Какой общественной работой он только не занимался! Был пропагандистом, пионервожатым, редактором стенной газеты. За эту активность комсомольцы избрали Афанасия комсоргом.
При всех положительных качествах был у Афанасия один грешок: в свободное от общественной деятельности время любил он выпить. Справедливости ради нужно сказать, что было это не часто, но уж если случалось, то вечно происходили с ним какие-то истории.
То деньги, выделенные сельсоветом на развитие школы, потеряет и школьникам приходится превращаться в сыщиков, чтобы эти деньги отыскать и спасти Афанасия от тюрьмы. То лошадь колхозную, стоимостью аж в тысячу рублей, покалечит. А 26 декабря 1936 года произошло с ним событие вообще непотребное.
Вечером того злополучного дня колхозники собрались в избе-читальне, чтобы проработать доклад И. В. Сталина о новой Конституции СССР. Комсорга в тот день в селе не было, ездил он по каким-то делам в Ткжалинск, откуда вернулся вечером в изрядном подпитии и решил посмотреть — чем в этот выходной день занимается молодежь.
В клубе шла полным ходом читка доклада И. В. Сталина. Доклад читал тракторист Николай Ерченко. Разгоряченного винными парами комсорга заело, что такой важный политический документ прорабатывают без него, комсорга-пропагандиста.
Подойдя к чтецу, Афанасий подозрительно спросил:
Это чем вы тут без меня занимаетесь?
Да вот, доклад товарища Сталина прорабатываем, — радостно сообщил комсоргу Ерченко.

А кто вам это позволил? Вы забыли, что я у вас пропагандист? Я с вами должен прорабатывать Конституцию, чтобы вы тут в какую-нибудь ересь не ударились. Вы зачем самовольничаете? — разбушевался комсорг.
Так ведь тебя, Афоня, сегодня с утра не было, а колхозники интересуются, что товарищ Сталин о Конституции рассказывал, — попробовал робко возразить Ерченко.
Бросьте вы этой самой (в переводе на печатный язык — «чепухой») заниматься, — закричал комсорг. — Когда нужно, я сам вам Конституцию растолкую. Сегодня же выходной и должны быть игры с танцами до упаду, а вы какой-то этой самой занимаетесь!
С этими словами вырвал он у Ерченко газету, скомкал, бросил на пол и пустился в пляс. Так было сорвано важное политическое мероприятие, вместо которого, действительно, начались танцы и игры до упаду.
Инцидент переполнил чашу терпения местной Советской власти.
28 декабря 1936 года президиум Валуевского сельсовета, припомнив Бендюкову и потерянные деньги, и покалеченную лошадь, принял решение № 36/81, которым постановил: «Просить следственные органы привлечь Бендюкова к уголовной ответственности».
Бендюкову бы притихнуть. Ан нет! Инцидент повторяется 8 января 1937 года, когда подвыпивший комсорг вновь сорвал читку доклада И. В. Сталина.
Теперь уже не выдерживает Тюкалинский райком ВЛКСМ.
16 января 1937 года бюро райкома комсомола рассмотрело вопрос о комсорге Бендюкове. Вот выписка из протокола заседания бюро:
«Проверкой отделом политучебы о состоянии начальной школы политграмоты и работы Бендюкова, как пропагандиста, вскрыт полнейший развал политшколы, характеризующийся тем, что Бендюков не провел ни одного занятия в школе за ноябрь, декабрь и январь м-цы, обманывая Райком КСМ о работе политшколы, Бендюков встал тем самым на путь очковтирательства.
Вместо развертывания массово-политической работы среди молодежи Бендюков систематически пьянствовал, хулиганил. Вечером 1937 года пьяный Бендюков пришел в колхозную избу-читальню и увидев, что молодежь под руководством Н. Г.Шангиной читает и обсуждает доклад товарища Станина о Конституции СССР, Бендюков срывает читку доклада своим вмешательством, рвет газету с докладом товарища Сталина и молодежь выгоняет из избы-читальни.
Постановили: За развал политшколы, обман Райкома ВЛКСМ и проявление антисоветских враждебных действий, выразившихся в срыве молодежной читки доклада товарища Сталина и
Конституции СССР, Бендюкова А. П. из комсомола исключить.
Передать дело Бендюкова следственным органам для привлечения к судебной ответственности».
После принятых решений президиума сельского Совета и райкома ВЛКСМ 20 февраля 1937 года Бендюков был арестован. Ход следствия особого интереса не представляет, факт, как говорится, имел место быть. Свидетелей было вполне достаточно. Шла обычная рутинная следственная работа: допросы, очные ставки, предъявление обвинения, ознакомление с материалами дела, составление обвинительного заключения. Обвиняли Бендюкова, конечно же, в антисоветской агитации и пропаганде.
На первом заседании специальной коллегии Омского областного суда 14 апреля 1937 года Бендюков факты признавал. Свидетели факты подтверждали. Для председательствующего все было ясно. У него уже и «болванка» приговора была готова, оставалось только вписать в нее меру наказания.
Когда суд удалился в совещательную комнату, случилось неожиданное: члены спецколлегии Мамедов и Морозова категорически не согласились с квалификацией действий подсудимого.
— Ну какой он антисоветчик? — убеждали они председателя. Вырос при Советской власти. Ничем ею не обижен. Комсоргом был и никогда против Советской власти не выступал, как и против товарища Сталина. Обратите внимание на показания свидетеля Ерченко. Он же утверждает, что никогда от подсудимого ничего контрреволюционного не слышал. А свидетель Шалькина? Она хотя и утверждает, что Бендюков ругался нецензурно, но на наш вопрос подчеркнула: эта ругань была не в адрес Советской власти и Конституции. Какой же Бендюков враг народа? Выпил парень и нахулиганил. Так и оценивать его действия нужно.
Как не убеждал коллег председатель, они стояли на своем. Пришлось подчиниться мнению большинства. Действия подсудимого были квалифицированы по части 2 статьи 74 Уголовного кодекса РСФСР (дерзкое хулиганство), и получил Бендюков по этой статье два года лишения свободы.
Председатель коллегии приложил к приговору особое мнение, в котором настаивал на необходимости осудить Бендюкова за антисоветскую агитацию и пропаганду, определив ему более строгое наказание.
Упрямый председатель не ограничился только особым мнением. Он заложил в приговор маленькую бомбочку. Формально записав, что Бендюков совершил хулиганские действия, в начале приговора он все-таки назвал их антисоветскими.
Принципиальные товарищи Мамедов и Морозова не могли пройти мимо этой хитрости. Они направили докладную записку в областной суд.
Президиум Омского областного суда признал справедливым возмущение двух членов специальной коллегии. И, тем не менее, заложенная председателем бомбочка взорвалась: специальная коллегия Верховного суда РСФСР отменила приговор и направила дело на новое судебное рассмотрение. Причиной отмены явилось то самое единственное слово «антисоветские», записанное в приговоре, как признал и Верховный суд РСФСР, вопреки мнению двух членов суда.
15 сентября 1937 года дело Бендкжова вторично рассматривала специальная коллегия областного суда уже в другом составе. Она единодушно признала Бендюкова виновным в антисоветской агитации и пропаганде и осудила его на 6 лет лишения свободы с последующим поражением в правах на 5 лет.
Так Афанасий Петрович Бендкжов был причислен к категории «врагов народа».
Приговор он не обжаловал. И только в 1989 году прокуратура области поставила вопрос о его реабилитации.
ИНАКОМЫСЛЯЩИЙ
24 июля 1937 года районный уполномоченный кинофикации комсомолец Митя Юрченко в клубе села Седельниково около киноаппарата обнаружил тетрадные листки, исписанные фиолетовыми чернилами разборчивым ученическим почерком.
Рукопись была озаглавлена «Старость и современность (жизнь людская)». В ней излагалась довольно своеобразная теория, классовая теория. Вот что писал автор: «Начиная от 1861 года люди делились на два основных класса: класс бедных и класс богатых. Класс богатых жил в роскоши и не знал никакой заботы лишь из-за того, что умел добиться этого положения путем длительной работы. Работал же он неустанно день и ночь, пока не мог победить своим капиталом слабо стоящего по отношению к нему соперника. Соперник становился слабее и шел работать к богатому лишь из-за неумения организовать свою работу и победить пет. Такой лентяй и тупоголовый был веяно в нужде и заботе. Бедные должны были разживаться и богатеть, но это редко им приходилось. Далее богатство передавалось по наследству так, как передается ловкость, смелость и осторожность животным в борьбе за существование».
Согласитесь, довольно наивная теория, которую мог выдвинуть только человек, не гнувший спину на барщине, не батрачивший от зари до зари на кулака-мироеда, не зарабатывавший чахотку, умножая богатство капиталисту непосильным трудом за грошовую оплату.
Можно возмущаться этой теорией, спорить с ней, но криминала в ней еще нет. От прошлого («старости») новоявленный теоретик перебрасывает мостик к современности. Его глубоко возмущает, что революция уничтожила богатых (эту «стену, на которую можно было бы опереться бедняку») и ввела «уравниловку». По мнению автора, эта «уравниловка» привела к нужде, к тому, что люди не живут, а существуют. Тоже спорно, но еще не контрреволюционно.
Вот он пишет: «Из Конституции выходит: права даны всем. И бывшим кулакам, но исполняется ли это? Конечно нет. К примеру взять, сослали кулаков на север, пожили там, видят — живут и не мрут, пересылают на юг, в Среднюю Азию. Это разве не издевательство, не варварство?»
Конечно же, варварством, грубым нарушением прав человека была массовая бездумная, без суда и следствия высылка в большинстве своем не совершивших никаких преступлений кулаков с семьями в отдаленные, с жестокими условиями жизни районы.
Или вот еще одна мысль автора: «Дано право республикам о свободном выходе из страны Советской, но попробуй заикнуться, как через 24 час дадут 20 грамм свинца». В конце рукописи звучит ностальгия о прошлом. «Где же ты, правда? Где усе наша старая власть? — с тоской восклицает автор. — А вы, хамы, были хамами и будете, дураки, век гнуть спину на богачей».
Возмущенный Митя Юрченко отнес рукопись в райком ВЛКСМ. Из райкома ее переправили куда следует.
25 июля 1937 года автор рукописи был арестован. Он своего авторства не скрывал, подписав процитированную рукопись. Автором был киномеханник Седельниковского клуба Владислав Владиславович Былинов, который «обманным путем пролез в ряды ВЛКСМ, скрыв свое положение (социальное прошлое)», а «социальное прошлое» у него по тем временам было темным: он был сыном репрессированного кулака.
При обыске у В. В. Былинова изъяли тетрадь по электротехнике, в которой вместо материалов по этому предмету содержались черновики написанных им стихов. Среди этих беспомощных виршей с описанием природы было одно, положенное в обвинение автору. Вот оно с сохранением стиля, синтаксиса и орфографии:
«Но истуканы наши Те бывшие рабы Открыли музы ваши И рады как глупцы. Но ненавижу мир я С их волей, тех рабов, Как пакостные свиньи Поели всех отцов. Богатых, умных, знатных В могилу загнали, А лодырей и бедных В колхозы собрали. Вот это есть Родина. Вот это наша страна».
Конечно же, судя по этим произведениям Былинова, он был инакомыслящим. Он не воспринимал существующий строй, поскольку он, этот строй, лишил его беспечного существования, но Былинов, тем не менее, не призывал к изменению этого строя. К тому же эти, с позволения сказать, произведения писал он для себя, чтобы разрядить обиду на Советскую власть, и никому их не показывал, а тетрадку утерял совершенно случайно.
За свое творчество Владислав Владиславович Былинов получил восемь лет лишения свободы. Получил явно незаконно и теперь он полностью реабилитирован.
ДЕЛО НИКОЛАЯ БУХАРИНА
3 августа 1937 года в городе Омске по постановлению оперуполномоченного УНКВД сержанта госбезопасности Маломета был арестован Николай Бухарин. Это был не любимец партии, выдающийся деятель русского и международного рабочего движения Николай Иванович Бухарин, а скромный бухгалтер Омской областной конторы «Главнефть» Николай Назарович Бухарин, который и политикой-то особо не интересовался.
Что послужило причиной пристального внимания органов НКВД к рядовому бухгалтеру, к тому же беспартийному, не принимавшему участия ни в каких фракциях, не имевшего родственников-кулаков, не сражавшегося против Советской власти? Его одиозная фамилия? Или то, что он почти одиннадцать лет проживал за границей, в Монголии? Трудно сказать.
Мы уже знаем, что многие из репрессированных попадали в разряд государственных преступников только потому, что были «иностранцами», но они, как правило, обвинялись в шпионаже. В этом преступлении Николай Назарович Бухарин не обвинялся. Хотя попытка такая была.
Вот один из свидетелей обвинения передает на допросе рассказ Н. Н. Бухарина о том, как он роскошно жил в Монголии (ходил по ресторанам и имел собственную юрту). Мгновенно следует вопрос следователя: «Из вашего ответа вытекает, что вы Бухарина подозревали в связях с какими-то разведывательными органами?»
— Да, такое подозрение у меня осталось до настоящего времени, т. к. у меня имеются другие основания утверждать, что Бухарин работал на японскую разведку, — столь же мгновенно подхватил брошенную ему идею свидетель.
Правда, как выяснилось в дальнейшем, основания эти довольно смутные. Первое основание: Бухарин часто менял места работы. («Такая частая смена мест службы Бухариным говорит за то, что он постарался в короткий срок ознакомиться с крупной промышленностью в г. Омске и заполучить необходимые сведения о этих предприятиях» — делает вывод свидетель. Что же это за крупные предприятия? Мясокомбинат и овчинно-шубный завод...) Второе основание еще более смутное: когда жена Бухарина стала рассказывать о легкости перехода государственный границы, муж прервал ее «строгим взглядом и кивком головы».
Впрочем, по многим «шпионским» делам тех лет оснований обвинять людей в шпионаже было еще меньше. Хорошо еще, что в этом деле оперуполномоченный Маломет проявил однажды благоразумие и не стал делать из Н. Н. Бухарина японского шпиона. Ему было предъявлено обвинение только по известной читателям статье 58-10 Уголовного кодекса РСФСР.
И вот тут-то и выясняется, что в пристальном внимании к своей особе Николай Назарович Бухарин виноват сам. Дело в том, что в июле 1937 года он был задержан работниками милиции в нетрезвом виде. Как отмечено в протоколе, он «был сильно выпивши, кричал и даже вел контрреволюционные разговоры против Советской власти». Суть этих разговоров в протоколе не отражена, но этого было достаточно, чтобы заинтересоваться личностью Бухарина. Вскоре после этого инцидента он и был арестован.
В чем же, по мнению следствия, выражалась антисоветская агитация, проводимая якобы Бухариным? В пересказе библейского сюжета о том, что в будущем шестую часть света займет красный дракон, на которого пойдет войной желтая раса и победит его. Это якобы библейское предсказание он расшифровывал так: «Красный дракон» — это Советская власть, а «желтая раса» — это Япония.
Кроме того, он высказывал сомнение в возможности построения коммунизма в СССР, утверждал, что власть в стране держится на репрессиях, которые применяют к массам. Массы не могут высказаться о своем бесправном и полуголодном существовании, ибо стоит сказать об этом, как тебя арестуют и «сыграешь в ящик».
Вот и все, что говорил Бухарин. Правда, уже в тюрьме он заявил своему сокамернику:
— Провались она, Советская власть! Живешь впроголодь, ходишь разут и раздет, совсем чуть не без штанов, на которые никак заработать не можешь. Лучше бы я не приезжал в Советский Союз, жил бы в Монголии в полном достатке.
Итак, Н. Н. Бухарин высказывал лишь негативное отношение к теории построения коммунизма и положению в стране. То, что касается репрессий и тяжелого положения в материальном смысле определенной части населения, соответствовало действительному положению вещей. Эти высказывания не содержали призыва к свержению, подрыву или ослаблению советского строя и, следовательно, не могли расцениваться как преступные даже в контексте статьи 58-10 Уголовного кодекса РСФСР. Однако они были расценены именно так.
В отличие от своего знаменитого тезки Н. Н. Бухарин виновным себя так и не признал.
Решением Особого совещания при наркоме внутренних дел СССР от 10 января 1938 года он был заключен в исправительно-трудовой лагерь сроком на десять лет.
10 февраля 1938 года Николай Назарович Бухарин был отправлен через всю страну в Кулайлаг ГУЛАГа НКВД СССР, в Архангельскую область, где для нас его судьба теряется.
Спустя два года, в марте 1940 года, дело Н. Н. Бухарина было проверено прокуратурой области и оснований для принесения протеста не найдено.
И только в 1989 году Н. Н. Бухарин полностью реабилитирован, также, как и его знаменитый
тезка.
МАЛЕНЬКИЙ СКРОМНЫЙ ЗНАЧОЧЕК
Василий Федорович Борщ был человеком не шибко праведным. В1935 году за преступления, весьма далекие от политики, он был приговорен Славянским народным судом Харьковской области к пяти годам лишения свободы и поражению в правах на три года. Наказание отбывал в одном из подразделений Бамлага НКВД. 16 августа 1937 года по определению спецколлегии Дальневосточного краевого суда с учетом зачета рабочих дней был освобожден условно-досрочно и со справкой об освобождении и списком лагерных песен в кармане отправился в определенный ему для жительства город Курган. Путь от Хабаровска до Кургана был долгим, и Борщ добрался только до Омска, где и обнаружил, что дальше ему двигаться не на что — кончились деньги. Чтобы их подзаработать, устроился Борщ грузчиком на Омск-Ленинском пункте «Заготзерно». Платили на пункте мало, а работать приходилось много. Бывало, что и ночами приходилось вкалывать сверхурочно. Борщ терпел целых два месяца и только 8 августа 193 8 года впервые взорвался.
В тот день в третью бригаду, где работал Борщ, прибыл сам управляющий пунктом Григорий Иванович Тихомиров. Он предложил грузчикам остаться после работы и загрузить зерно в вагоны.
Особого энтузиазма это обращение не вызвало. Грузчики угрюмо молчали. Тут-то и вылез вперед Борщ.
— Здесь не государственный пункт, а какая-то лавочка, — зашумел он. — Расценки низкие, ничего не заработаешь. С таким начальством нам не по пути. Не нужно ему верить. Нужно организовать забастовку, не выходить на работу и все. Тогда они расценки пересмотрят, а нет — так пусть сами работают.
Четверо грузчиков из одиннадцати поддержали Борща и, бросив работу, ушли с ним. Шестерых Тихомирову удалось уговорить, пообещав им оплатить погрузку из расчета два рубля за тонну, вместо сорока копеек.
Еще раз Борщ и Тихомиров столкнулись 22 августа. Вечером этого дня Тихомиров объявил грузчикам, что по заданию правительства в августе нужно отгрузить в другие города несколько сот вагонов пшеницы и ржи, а посему до конца месяца работать нужно по-стахановски, по-ударному.
И тут опять возник Борщ со своими претензиями.
— Сейчас наше выходное время, и мы все идем домой, — стал он агитировать грузчиков. — Пусть сама администрация вкалывает, а наша третья бригада будет отдыхать.
Управляющий Тихомиров попытался урезонить агитатора, но Борщ говорить ему не дал:
— Плевал я на это. Мне не страшно. Я уже лагеря прошел. Посижу и еще! А работать все равно мы не будем.
Выступать больше никто не стал. Грузчики молча потянулись за Борщом. Работа в этот вечер была сорвана.
Через несколько дней управляющий Тихомиров с облегчением подписал заявление Борща об увольнении с работы.
Рад был освобождению от подневольного, как он считал, труда и Борщ. По этому поводу он устроил небольшую пирушку, после которой в состоянии легкого подпития пришел на пункт за расчетом.
Побродив немного по территории, Борщ прихватил два пустых мешка и, сунув их за пазуху, хотел потихоньку ретироваться, но был замечен охранником Косых и с помощью рабочих доставлен в кабинет управляющего.
Здесь, в кабинете, мешки у Борща попытались отобрать. Он сопротивлялся. Во время этой возни пальто у Борща распахнулось и на какое-то мгновение все находившиеся в кабинете остолбенели: на груди у Борща все увидели маленький круглый значок, на котором был изображен мужчина в буденовке, пенсне, с усами и маленькой бородкой. Присутствующие узнали в изображенном на значке мужчине «врага народа, бандита» Троцкого.
Воспользовавшись замешательством, Борщ попытался сбежать и спустить значок в выгребную яму, но был пойман и передан в руки дежурному 9-го отделения отдела городской милиции.
11 сентября 1938 года Василий Федорович Борщ был арестован.
В ходе расследования было установлено, что крамольный значок Борщ взял у своего квартирного хозяина, бывшего партийца, безработного Герасима Глебовича Опекина. Зачем ему понадобился этот значок, Борщ толком не мог объяснить.
Герасиму Опекину крупно повезло: хотя дело Борща курировал начальник 4-го отделения УГБ УНКВД, никаких санкций к нему за хранение и передачу Борщу значка с «бандитским изображением» применено не было.
А дело Борща с благословения и. о. облпрокурора Красавина пошло в судебную коллегию областного суда.
За то, что Борщ «хранил и носил на груди у себя значок с портретом главаря троцкистской террористической банды» по статье 58-10 (антисоветская агитация и пропаганда) Уголовного кодекса РСФСР областной суд определил ему десять лет лишения свободы с поражением в избирательных правах на пять лет.
Верховный суд РСФР признал этот приговор правильными, оставив кассационную жалобу Борща без удовлетворения
АВТОГРАФ ПОЭТА
Автограф этот занимает листы с шестьдесят четвертого по шестьдесят шестой в уголовном деле № 12386 по обвинению Константина Яковлевича Бежицкого-Пстыго в преступлении, предусмотренном статьей 58-10 ч. 1 Уголовного кодекса РСФСР, и называется «Протокол личных показаний сеид Мартынова Леонида Николаевича, проживающего в г. Омске по ул. Красных Зорь, №30, от 15/VIII-1941 г.»
Будучи предупрежденным об ответственности за дачу ложных показаний по статье 95 Уголовного кодекса РСФСР, поэт собственноручно написал следующее:
«К. Бежицкого я встретил впервые весной 1935 года в редакции Омской молодеоюной газеты «Молодой большевик», где Бежицкий вел литературный отдел Затем Бежицкий из газеты был уволен, уезжал куда-то, а в 1938 году я увидел Бежицкого в ОмГИЗЕ редактором отдела художественной литературы.
Несколько позднее он был выбран секретарем литературного объединения Вначале он работал весьма усердно Он сумел приобрести в Москве для литературного объединения ценную библиотеку Как редактор ОмГИЗа он собрал и подготовил к печати первый Омский альманах Горячо он принялся и за порученное ему издательством редактирование моей книги стихов и поэм. Книга вышла и имела прессу — в центральной и местной печати появился целый ряд отзывов, весьма положительных Однако, говоря о несомненных достоинствах книги, рецензенты отмечали, что в книгу попали и некоторые слабые вещи — «по явному недосмотру редактора». Особенно ясно эту точку зрения высказал в «Литературной газете» Константин Симонов Бежицкий был чрезвычайно обижен. Впрочем, как редактору, Бежицкому вообще не повезло — пресса упрекала его в небрежности за альманах. Он ныл, жаловался, ругал критиков. К работе он заметно охладел, стал явно манкировать и общественными обязанностями, — будучи секретарем литературного объединения перестал поддерживать связь с авторами из районов.
Начались справедливые нарекания и со стороны местных авторов: Бежицкий терял рукописи и т. п. Бежицкий жаловался на то, что он переутомлен, что ему не хватает денег содержать семью, что ожидается ребенок, а, в связи с этим, будут еще более серьезные расходы.
Все чаще и чаще он занимал деньги у товарищей, все глубже и глубже влезал в долги по издательству.
Желая помочь ему выпутаться из безденежья, я предложил ему разделить со мной труд по написанию небольшой книжки для юношества про П. П. Ершова (автора сказки «Конек-горбунок»). Я считал, что эта работа как раз по Бежицкому — он хорошо знает пушкинскую пору и, если бы захотел, так смог бы написать нужные главы. Бежицкий с радостью принял мое предложение, подписал в издательстве договор, получил аванс и... с этих пор перестал интересоваться данной работою. Прошли все сроки — он не написал ни строки. Тогда я написал книжку один и пресек все разговоры о соавторстве.
Тут я был вызван Союзом советских писателей на конференцию в Москву. На эту же конференцию, но по линии ОГИЗа был вызван и Бежицкий. От смоленских литераторов — участников конференции, я узнал, что настоящая фамилия Бежицкого-Пстыго. Этого обстоятельства, как я заметил, Бежицкий весьма стеснялся. От его жены знаю, что он скрывал даже от нее свою настоящую фамилию — Пстыго. В чем тут дело — или просто он находит фамилию Пстыго неблагозвучной, или тут что-то иное — сказать не могу, не знаю.
По возвращении Бежицкого в Омск я поссорился с Бежицким, и вот почему: я сообщил, что в Омск возможно приедут писатели С. Кирсанов или К. Симонов. Тогда Бежицкий заявил, что Кирсанов участвовал в освободительном походе на Западную Украину лишь для того, чтобы навезти из Львова «всякого барахла «, а К. Симонов вовсе не болен после ранения на Дальнем Востоке, а только и знает, что пьянствует целые ночи в ресторане. Это Бежицкий заявил в кабинете директора ОМГИЗа С. Г. Тихонова и в присутствии еще нескольких лиц. Я объявил Безжицкому, что он распространяет гнусные сплетни, что писатель-орденоносец Семен Кирсанов получил от военного командования благодарность за свою работу на Западной Украине, что писатель-орденоносец Константин Симонов заслуживает за свою армейскую деятельность только уважения, а он, Бежицкий, лжет и он — сплетник. Присутствующие замяли скандал.
Бежиций убеждал меня, что он не сплетничает, а только передает в товарищеской беседе слышанное им якобы в Москве.
После Московской конференции было решено провести областную конференцию писателей. Бежицкий, на словах поддерживая это начинание, пальцем не двинул, чтобы реально помочь делу. Наоборот, он всячески вилял и уклонялся от участия в работе. Я, помню, я писал в стенной газете ОМГИЗа, что секретарю литературного объединения нет никакого дела до литературной организации. В конце концов Бежицкий объявился на конференции как ни в чем не бывало, он заявил, что был болен, говорил, что хочет и будет дальше работать. Еще более обострились мои отношения с Бежицким, когда он попытался небрежным и хамским «редактированием» изуродовать мою книгу об Ершове.
Вообще он, вольно или невольно, намного сумел напакостить издательству за это время — он скверно и равнодушно отредактировал книжку переводов из хантейских и мансийских поэтов, просунул в печать 2-й «Омский альманах», набитый наполовину произведениями иногородних авторов, отвергнутыми местными редакциями. Причем под этим альманахом, тайно от меня и Уткова, он проставил наши имена, как имена членов редакционной коллегии, хотя мы и не принимали участия в отборе материала.
Слета 1939 года я встречался с Бежицким все реже и реже. Он избегал встреч со мной потому, что эти встречи были связаны с неприятными для него моими разговорами об его безответственной работе и об его недостойной семейной жизни. Жена его Катя Черепанова жаловалась, что он дает ей очень мало денег на содержание ребенка, грозится оставить ее, предлагает ей искать отдельную квартиру. Я говорил обо всем этом в издательстве, но мне отвечали, что, по словам Бежицкого, в семейных неурядицах виноват не он, а его жена, которая, если верить Бежицкому, является типичной «мещанкой». Бежицкий ныл, жалуясь, что якобы нет никакой возможности заниматься творческой работой, так как ему приходится все время проводить в очередях за хлебом, молоком. Я ему не верил и не скрывал от него своего о нем мнения, что он — лодырь.
В мае или начале июня с. г. Бежицкий снова объявился в ОМГИЗе в амплуа внештатного редактора — редактора «Омского альманаха» № 3. Собственно говоря, на одном из столов издательства снова лежал портфель Бежицкого, а он где-то бегал, заставляя авторов ждать себя часами. Во время встреч с ним я еще раз дал понять ему и сотрудникам издательства, что он превратился в отъявленного бездельника.
От Вас, тов. следователь, я узнал, что есть сведения о том, что я якобы был однажды свидетелем высказываний Бежицкого о ненужности профсоюзов в нашей стране. Я якобы присутствовал при этой более чем своеобразной «лекции» Бежицкого и убеждал его в неправильности, в ошибочности его высказываний о профсоюзах. Не могу припомнить этого случая. Но о нежелании Бежицкого быть членом профсоюза знаю. Я помню, как тов. Зайцева однажды при мне убеждала Бежицкого вступать в профсоюз, и я поддержал Зайцеву, говоря, что давно Бежицкому следует это сделать. Он не захотел это сделать. Но никаких антисоветских разговоров, подобных разговорам о ненужности профсоюзов в нашей стране, насколько я помню, в моем присутствии он не вел. И я удивляюсь таму, что если он вел такие разговоры в присутствии членов партии т. т. Зайцевой и Тихонова, то как могли бы эти товарищи не разобраться в сути этих разговоров и как могли бы они, совсем недавно, буквально за несколько дней до ареста Бежиц-кого, хлопотать об отправке Бежицкого на курорт за счет Литфонда!
Вот все, что я могу сказать в основном про лодыря, неудачливого редактора и морально нечистоплотного человека К. Я. Пстыго-Бежицкого, который, как Вы мне, тов. следователь, сообщили, арестован за антисоветскую контрреволюционную деятельность.
15/IX1941 Омск. Леонид Мартынов».
Конечно, портрет редактора отдела художественной литературы Мартынов нарисовал не очень-то привлекательный, но он не сделал того, чего, видимо, ждал от него следователь: не стал обличать Бежицкого-Пстыго в антисоветизме. Хотя в той атмосфере всеобщей подозрительности и просто истерической погони за «врагами народа», легко было заглотить брошенную следователем наживку о якобы состоявшихся антисоветских разговорах о профсоюзах и представить себя истинным патриотом, давшим отпор антисоветчику. Тут даже и придумывать ничего не нужно было: нужно было лишь подтвердить то, что кем-то уже было сказано. Не пошел на это честный человек Леонид Мартынов! Более того, он дезавуировал показания других, кто мог бы, по его мнению «заложить» неудачливого редактора, высказав сомнение по поводу возможности антисоветских разговоров в присутствии правоверных партийцев.
А приглашен Леонид Николаевич на допрос был далеко не случайно. Его фамилия звучала в материалах дела неоднократно.
На допросе 28 июля 1941 года обвиняемый Константин Яковлевич Бежицкий-Пстыго на вопрос следователя о его знакомых назвал шестнадцать человек. В этом списке под номером четвертым значится: «Мартынов Леонид Николаевич — поэт. Познакомился с ним в конце 1935 или начале 1936 года на почве литературной работы в Омском издательстве.
Мартынов проживает в г. Омске, по ул. Красных Зорь, № 30. Неоднократно бывал я у него дома, и он так же бывал у меня, особенно в период, когда я редактировал его две книги стихов».
Об особом отношении Бежицкого-Пстыго к Мартынову показала свидетель Наталья Михайловна Ильтякова (машинистка издательства): «Примерно в декабре 1938 года у нас в издательстве проходила отработка книги поэм Л. Мартынова. Среди них была одна поэма «Патрик», в которой рассказывалось про германца, завоевавшего нашу страну. На вопрос Бежицкого, нравится ли мне эта поэма, я сказала, что не нравится, и Бежицкий, сердясь, сказал, что, очевидно, я ничего не понимаю, ибо эта поэма — лучшее произведение Мартынова (при этом разговоре был и сам Мартынов)».
Из этих же показаний Ильтяковой можно сделать и другой вывод — о негативном отношении Мартынова к Бежицкому-Пстыго.
«Как редактор Бежицкий работал лишь под большим нажимом. Рукописи, как правило, в производство передавались с большим опозданием (до полугода), — показала Ильтякова. — Рукопись Мартынова «Сказочник Ершов», числящаяся в плане 1939 года, не напечатана по вине Бежицкого, задержавшего ее издание на три года, заставившего автора переделывать ее два раза, но сам Бежщкий стоп ее править только после своего увольнения из ОМГИЗаза аккордную плату. При правке этой рукописи Бежицкий вычеркивал подряд по несколько листов, чем лишал эту рукопись и художественности и содержания».
Имея такие показания и не очень высоко оценивая порядочность людей, можно было предположить, что обиженного автора легко можно подвигнуть на то, чтобы уличить редактора во всех смертных грехах. Не получилось!
Были в материалах дела и очень щекотливые для поэта показания заведующей сельхозотделом редакции газеты «Омская правда» Александры Александровны Зайцевой. Уличая Бежицкого-Пстыго в антисоветской агитации, Зайцева вместе с тем показала, что этот
«антисоветчик» явно противопоставлял Леонида Мартынова признанным, так сказать, официозным поэтам и протаскивал в печать «идейно сомнительную» поэму поэта «Патрик», о которой упоминала Ильтякова.
Вот эти показания:
«Вопрос: Что Вам известно об антисоветских проявлениях Бежицкого?
Ответ: Мне неоднократно приходилось лично слышать от Бежицкого резкие выпады против советских писателей и поэтов, которых он называл ослами, идиотами и другими отборными выражениями. Так, например, Бежицкий по поводу песенки Лебедева-Кумача «Еслизавтра война» говорил, что эта песенка идиотом написана и ничего ценного как литературное произведение не представляет...
Подобную оценку он давал произведениям Демьяна Бедного, Безыменского и другим, при этом говорил: «Они стали писателями лишь потому, что живут в Москве, вернее, имеют там свою квартиру, а здесь, в Омске, куда лучше есть писатели (имеет в виду Леонида Мартынова), но о нем никто не говорит.
Известны мне и такие рассуждения Бежицкого, что «при соввласти поэтов портят тем, что заставляют писать по заказанным темам. Вот возьмите Леонида Мартынова, он хорошо пишет стихи на исторические темы, а на советские, в частности о событиях у озера Хасана, у него ничего не выходит и лишь потому, что его заставили писать». Я должна сказать, что тематику в связи с событиями на озере Хасан Мартынову подсказал директор ОмГИЗа Тихонов. Мартынов написал стихотворение «Та высота была не безымянной». Стихотворение популярное, напечатанное и у нас, и в Москве. Однако Бежщий его браковал и говорил: «Творчество по заказу».
Мартынов написал поэму «Патрик», в ней имеются двусмысленные выражения и описывается место ссылки, которую он, Мартынов, отбывал в Архангельске. Узнав, о том, что эту поэму с печати сняли, Бежицкий стал возмущаться, уверяя, что так могут поступать только невежественные люди, неучи, которые ничего не понимают в поэзии, и настаивал, чтобы поэму пустить в печать. С этой целью он разговаривал с Тихоновым, спорил с Луговским (в то время главный редактор художественной литературы ОмГИЗА — ред.). Поэма не была напечатана, с чем Мартынов был полностью согласен».
Соответствующим образом препарировав эти показания, в то время легко было соорудить «антисоветский тандем» редактор — поэт. К счастью, Леонид Мартынов не интересовал следователей как возможный участник такого «тандема». Свидетелем же обвинения по делу Бежицкого-Пстыго тоже, к счастью теперь уже любителей его творчества, он не захотел стать.
В качестве второго участника «антисоветского тандема» на первоначальном этапе следствия, видимо, рассматривали другого нашего знаменитого земляка. Под номером первым среди наиболее близких знакомых Бежицкий-Пстыго назвал Петра Людвиковича Драверта, отрекомендовав его следователю следующим образом:
«...62-х лет, профессор минералогии и геологии, работает он от Академии наук, в качестве члена Главного комитета по метеоритам и минералогии, проживает по Банной улице, возле облоно, № дома не знаю. Познакомился с Дравертом в 1936 году в Омском государственном издательстве, т. к. он и ученый, и поэт».
Из всех шестнадцати перечисленных Бежицким-Пстыго знакомых следователя почему-то заинтересовал только один Драверт. Между следователем и Бежицким-Пстыго состоялся следующий любопытный диалог:
«Следователь: Что Вам известно о к-р. деятельности Драверта?
Бежицкий: Мне ничего не известно о к-р. деятельности Драверта. Я лишь знаю, что Драверт воспитанник старой академической школы, любит свою область минералогии настолько, что она заслоняет все остальное, органическое, новое в советской действительности.
Его поэтические произведения, написанные в жанре естественно-научной поэзии, совершенно не затрагивают тем советской современности. Они лишены марксистско-ленинского содержания и конкретных героев советской действительности.
Почему же Драверт в своих произведениях абстрагируется от советской действительности? Я думаю, что он не понимает явление, а во-вторых, над ним довлеет область науки минералогии, мотивами которой его поэзия и ограничена.
Личная, как литературный критик, давал официально и неофициально оценку произведений Драверта положительную. Я вижу и видел однобокость его произведений, видел абстрагированность их от конкретных условий жизни советского общества, но поскольку, хотя и в уродливо-отвлеченном плане в этих произведениях выражены мотивы борьбы с природой — я нахожу творчество Драверта созвучным с современностью.
Следователь: Где же Вы усматриваете «мотивы борьбы с природой», когда в произведениях Драверта отсутствует советский человек, руководимый партией Ленина-Сталина, переделывающий природу, покоряющий ее?
Бежицкий: Действительно, в поэтических произведениях Драверта отсутствует советский человек, выполняющий волю партии Ленина-Сталина, у него действуют абстрактные люди, человек не марксистский, а фейербаховский, человек вообще, неизвестно принадлежащий какой формации.
Следователь: И Вы такие произведения издавали в Омском издательстве?
Бежицкий: Нет, произведения отдельной книгой не издавались. Одно стихотворение «О минералах» поместили во 2-м томе «Омского альманаха». Ответственность за помещение данного стихотворения несу в первую очередь я, хотя оно и было апробировано дирекцией и работниками литературного объединения».
На этом литературно-философский диспут старшего следователя следственной группы экономического отдела УНКВД Терентьева и подследственного Бежицкого-Пстыго был закончен. Слава богу, продолжения в этом деле он не имел и тандем «антисоветчиков» Бежицкого и Драверта тоже не состоялся.
Однако, увлекшись громкими именами наших замечательных земляков, промелькнувшими на страницах этого дела, мы совсем забыли о судьбе главного действующего лица этой драмы. О судьбе Константина Яковлевича Бежицкого-Пстыго. Что же он такого натворил? В чем провинился перед Советской властью?
Литератор Константин Яковлевич Бежицкий-Пстыго, 1909 года рождения, русский, беспартийный, работавший последнее время лектором в комитете Союза воинствующих безбожников, арестован на второй день войны, 23 июня 1941 года за то, что он «систематически распространял к-р. троцкистские взгляды клеветнического характера в похабной форме, заявляя: «Сталин никогда не был близок к В. И. Ленину, Ленин его не рекомендовал, а он сам нагло захватил этот пост. Немецкий писатель Фейхтвангер смеялся над Сталиным, когда увидел его бюст на выставке. Страна наша идет к гибели потому, что в ней варварские порядки и жизнь хуже в несколько раз, чем при крепостном праве. Мы все крепостные, а помещики — это верхушка, сидящая в обкомах и Москве. Наше время, которое называется социалистическим гуманизмом потому, что ничего нет, а о народе не заботятся.
8-10 лет назад мы имели больше авторитета за границей, чем сейчас, потому что тогда жили такие умные люди, как Крестинский, Раковский, Бухарин, которые были хорошими дипломатами и пользовались всеобщим уважением... В нашей армии руководство бездарное, лучшими полководцами были Троцкий, Гамарник и Тухачевский».
После ареста Бежицкий-Пстыго сопротивлялся довольно долго. Вот и на допросе 13 августа 1941 года он категорически отрицал какие-либо свои антисоветские высказывания, несмотря на многочисленные цитаты из показаний свидетелей, уличающих его в этом. Закончился же этот допрос довольно неожиданным заявлением: «Дайте мне возможность в течение нескольких дней подумать и, может быть, я вспомню антисоветские свои высказывания, о которых дали следствию показания свидетели»«.
Несколько дней Бежицкому-Пстыго подумать не дали. Уже на следующий день следователь уже в который раз задает ему вопрос: «Будете ли Вы давать правдивые показания об антисоветской своей деятельности?» На сей раз следует ответ: «Я продумал свое положение и решил в дальнейшем не строить запирательство на голых ответах, я готов следствию дать правдивые показания».
После этого ему было предоставлено право изложить эти «правдивые показания» собственноручно, что он и сделал, добросовестно исписав четырнадцать страниц. Небезынтересно оценить некоторые размышления Бежицкого-Пстыго. Вот он размышляет о характере демократии в советских условиях. «Я, — пишет Бежицкий-Пстыго, — достаточно отчетливо знаю, что такое буржуазная демократия, знаю, что она, несмотря на все свои лживые покровы, затеняющие суть дела, является фальшивой, куцей, урезанной, что она дает действительные права только эксплуататорам, и поэтому, задумываясь о пролетарской, советской демократии, демократии настоящей, демократии трудящегося большинства, я хорошо видел ее неизмеримые преимущества перед демократией буржуазной. И все же я полагай, что советская демократия, на основе которой происходят выборы в Советы, еще не доведена до своего логического конца, до своего завершения.
Я спрашивал себя: раз полный, всесторонний демократизм выборов возможен только при условии абсолютного волеизъявления избирателей от первого до последнего, то почему же на выборах в Советы в том или ином избирательном округе или участке фигурирует один кандидат? Не лучше ли, спрашивал я, не последовательней ли иметь несколько кандидатов на выборах, чтобы тот или иной избиратель из этих нескольких кандидатов мог остановить внимание на одном и отдать ему голос? В этом случае имелась бы какая-то известная предвыборная борьба в здоровой советской форме. А сейчас ты, конкретный избиратель, поставлен перед дилеммой: либо ты голосуешь за Иванова, либо не голосуешь вовсе, тогда желательно было бы, если избирателю по тем или иным причинам не нравится Иванов, дать возможность этому избирателю проголосовать за Сидорова, Петрова и т.д. При этом я полагаю, что все эти кандидаты выдвинуты блоком коммунистов и беспартийных, являются людьми, безусловно, преданными Советской власти.
Сказанное мною выше ни в коей мере не означает, что мне свойственна мысль о легализации различных партий, которые могли бы выдвигать своих кандидатов на выборах в Советы».
Свои сомнения Бежицкий-Пстыго не таил в себе, он пытался разрешить их, обратившись к компетентным людям. Таким он считал руководителя кафедры марксизма-ленинизма пединститута В. Л. Голосова и директора Омского издательства С. Г. Тихонова.
Вот что показал Бежицкий-Пстыго о разговоре с ними: «Голосов, не отвечая по существу намой вопрос, сказал: «А не все ли Вам равно — один или несколько кандидатов будет на выборах в тот или иной Совет? Что Вы так волнуетесь? Важно не это, а то, что в результате удачно проведенных выборов должна еще больше укрепляться Советская власть».
Тихонов дал мне также неопределенный ответ, из которого нельзя было даже понять — согласен Тихонов со мной или нет? Он, Тихонов, сказал: «Хотя это и не вопрос принципа, все же теперешнее положение о выборах и порядок их довольно странные, тем более что в первоначальном проекте положения о выборах значился не один, а несколько кандидатов, как ты именно сейчас и говоришь. А в общем, — закончил свою мысль Тихонов, — важно, что выборы происходят под руководством партии, которая своим революционным опытом доказала, что ей можно доверять во всяком, в том числе и в этом вопросе.» Аргументы Голосова и Тихонова, неопределенные, на мой взгляд, не поколебали моего мнения о том, что демократизм, на основе которого проходят выборы в советских условиях, еще не развернут до конца, не завершен».
Резкое неприятие у Бежицкого-Пстыго вызвало законодательство, предусматривающее уголовное наказание за прогул или опоздание на работу. Он буквально слег в постель. Немного придя в себя, он снова поспешил поделиться своими сомнениями с Голосовым.
«Случилось так, — писал Бежицкий-Пстыго, — что через день или через два я встретился с Голосовым (по поводу его книги, которую я редактировал), и первым моим вопросом к нему было следующее: «Виктор Федорович, Вы, конечно, знаете про новый закон о труде, что же это такое — заключать человека в тюрьму за то, что он опоздал на 20-25 минут на работу! Есть же более здоровый, согласующийся с социалистическим достоинством способ воздействия на опоздавшего: товарищеский суд, наказание рублем и т.д. А вновь изданный закон, — сказал я, — это же какое-то возрождение крепостничества на новой исторической, советской основе!»
Голосов мне отвечал: «Да успокойтесь вы, у вас просто неблагополучно с нервами. Новый закон правилен и необходим. Вы, Константин Яковлевич, оторваны от непосредственного производства, а я, соприкасающийся с этим вопросом, знаю, что на некоторых наших предприятиях разные рвачи и летуны здорово разлагают трудовую дисциплину, превращают то или иное предприятие в проходной двор. По этим рвачам и летунам и бьет новый закон, и он, безусловно, будет поддержан всеми сознательными гражданами. Не сомневаюсь, что Вы читали такие работы Ленина, как «Очередные задачи советской власти», «Как нам организовать соревнование» и др., но перечитайте их снова, посоветуйтесь с Ильичом, приведите в порядок свои нервы, и Ваше отношение к новому закону из отрицательного превратится в положительное.
Я перечитал указанные работы Ленина, — продолжал писать Бежицкий-Пстыго, — и, действительно, увидел, что новый закон о труде полностью вытекает из ленинских указаний о необходимости железной дисциплины в советской стране, о том, что освобожденный, сознательный труд не означает амнистию».
Слава богу, колеблющийся и рефлектирующий Константин Яковлевич Бежицкий-Пстыго понял, что без железной дисциплины мы далеко не уйдем. Правда, у него оставались сомнения: закон сам по себе хорош, но отдельные администраторы-хозяйственники допустят различные искривления в реализации этого закона.
Были у Бежицкого-Пстыго и другие сомнения. Он, например, видя продовольственные затруднения в стране, недоумевал: почему пресса об этом молчит? Почему открыто не говорит народу: да, затруднения есть, их причина в том-то и в том-то, чтобы их ликвидировать, нужно делать то-то и то-то, а пресса описывает жизнь по принципу известной песенки: «Все хорошо, прекрасная маркиза!»
— Мне кажется, — говорил по этому поводу своим знакомым Константин Яковлевич, — один из ленинских принципов заключается в том, чтобы открыто говорить правду, и этот принцип нужно проводить в жизнь.
Ну скажите, пожалуйста, что же крамольного в этой-то мысли?
Или другая мысль. О необходимости отменить прописку, как инструмент, существенно ограничивающий права человека.
Или чем крамольна мысль о том, что при затруднениях с продовольствием государство должно бы взять на себя дополнительную помощь малолетним детям в снабжении молоком, сахаром, белым хлебом, манной крупой?
А вот еще одна «антисоветская», по мнению самого Бежицкого-Пстыго, мысль (если верить его собственноручным показаниям): «Некоторые люди — иногда даже члены партии, казалось мне, имеют две души: одна для себя, для пользования в пределах собственной квартиры, другая — официальная, для общества, это двоедушие говорит о каком-то ущемлении прав личности, о боязни высказать свои собственные мысли».
К чему привело такое двоедушие, верно подмеченное Бежицким-Пстыго, мы знаем. Жаль только, не всем еще удалось от этого двоедушия избавиться, как не удалось полностью избавиться от синдрома неприятия любого инакомыслия.
Короче говоря, хотя сам Бежицкий-Пстыго, бия себя в грудь, каялся в антисоветизме, утверждая, что, оценивая действительность он говорил «не ленинской поэзией, а антисоветской прозой», ничего антисоветского в его высказываниях не было.
Сам Бежицкий-Пстыго, хотя и признавал себя виновным в антисоветской пропаганде, постоянно подчеркивал: он считает свои высказывания объективно антисоветскими, с субъективной стороны он считает себя горячим сторонником Советской власти, социализма, и никогда даже и помыслить не мог об их свержении.
Написав собственноручные мазохистские показания о своем антисоветизме, Бежицкий-Пстыго сломался окончательно. Уже на следующем допросе он заявил: «Я в начале ареста считал, что скрыть свою антисоветскую деятельность и скрыть деятельность своих единомышленников — это будет являться как бы достоинством, человечным, а сейчас я продумал, взвесил свое положение и решил так, если я сказал «а», то нужно сказать и «б», т. е. если я стал сознаваться в своей антисоветской деятельности, то я решил сознаться до конца и рассказать о своих единомышленниках, с которыми я вел антисоветские разговоры и они, единомышленники, так же высказывали свои антисоветские взгляды».
Кто же были эти «единомышленники»? Те самые Сергей Григорьевич Тихонов и Виктор Федотович Голосов, с которыми Константин Яковлевич делился своими сомнениями.
Странно было читать высказанные им обвинения Тихонову в том, что «он, зная мои антисоветские настроения, не только, как член партии не пресек их, но и не сообщил обо мне куда следует... »
В пространных показаниях об антисоветских разговорах Тихонова и Голосова не больше антисоветизма, чем в рассуждениях самого Бежицкого-Пстыго.
На заявление об «антисоветизме» Голосова реакции не последовало, а вот «материалы, изобличающие в к-р. деятельности Тихонова Сергея Григорьевича», были выделены в отдельное производство «для дополнительного расследования и привлечения последнего к уголовной ответственности».
Колебания и сомнения Бежицкого-Пстыго государственный обвинитель оценил в десять лет лишения свободы, попросив суд назначить ему такое наказание.
Адвокат не отрицал доказанности обвинения по статье 58-10 Уголовного кодекса РСФСР и просил суд учесть самопризнание подсудимого и его семейное положение.
Подсудимый К. Я. Бежицкий-Пстыго в последнем слове сказал: «Я презираю, отрицаю капитализм. Я признаю принципы социализма, но я заблудился в своих мнениях, возомнил из себя человека, правильно стоящего на марксистско-ленинском пути. Свои соображения, мысли я никому из рабочих и служащих не высказывал, а только обращался к Голосову — человеку с марксистско-ленинским, диалектическим образованием, с тем, чтобы от него получить ответ на свои сомнения, получить разъяснение. Я целиком уходил в книгу, в теорию, и это породило мои ошибки, плюс мое болезненное состояние за последние два года.
Я признаю полностью предъявленное мне обвинение за исключением «восхвалял врагов народа», ибо я ненавижу капитализм».
Суд назначил К. Я. Бежицкому-Пстыго восемь лет лишения свободы с последующим поражением в избирательных правах на три года.
Ни осужденный, ни его адвокат приговор не обжаловали. И только через полвека К.Я. Бежицкий-Пстыго полностью реабилитирован.
КТО ВЫ, МАНИБАЗАР?
12 февраля 1941 года в одном из кабинетов следственной части Управления НКГБ по Омской области сидел худощавый мужчина тридцати лет с типично монголоидным лицом. На столе слева от него лежала стопка белой линованной бумаги. Здесь же стояла обычная школьная чернильница-непроливашка с вставленной в нее ученической ручкой. Взяв ее, мужчина пододвинул к себе лист бумаги, на котором уже было выведено:
«Протокол дополнительного показания, данного 1941 года февраля 18 дня Банзарахцаевым Манибазаром, который показал».
Показаний же пока не было. Их следовало написать в ответ на сформулированный следователем вопрос, которому предшествовала следующая констатация:
«Сегодня во время допроса Вы отказались давать устные показания о проводимой Вами контрреволюционной работе и просили предоставить Вам возможность собственноручно описать всю Вашу контрреволюционную деятельность, проводимую Вами как во время Вашего пребывания за границей, так и за время пребывания на территории СССР. Такая возможность Вам предоставляется «. Эта констатация заканчивалась простеньким вопросом следователя: «Что Вы можете показать?»
Манибазар Банзарахцаев несколько помедлил и начал писать.
«До сегодняшнего дня я не только стоял на пути отрицания моей к/р деятельности, но даже говорил прямую ложь. Мой искренний рассказ о своем прошлом не означает, что я отныне становлюсь на путь политики партии и правительства. И не прошу пощады. Я враг Советской власти и врагом буду до тех пор, пока сам не приду к убеждению, что проводимая политика нынешним руководством Советского государства правильна и выгодна с точки зрения рабочих и крестьян-колхозников. Я хочу проститься с жизнью, но прежде, чем идти в «мир иной», желаю превратиться просто в человека и сделать маленькую исповедь в своих «грехах» против Советской власти и господствующего учения — марксизма».
Перечитав первоначальные, давно обдуманные фразы, Манибазар подчеркнул в них некоторые слова, на которые, по его мнению, следователю надлежало обратить особое внимание, и продолжал свою исповедь.
Банзарахцаев Манибазар
«Моя к/р деятельность по характеру времени и места распадается на отдельные периоды: к/р деятельность за границей — в Монгольской народной республике; к/р работа во время поездок из МНР в Москву и Ленинград, опять в Монголию; в тюрьмах и лагерях СССР и затем в гор. Омске.
Но для цельности изложения, претендующего на объективное исследование моих деяний, я нахожу не лишним рассказать о полученном мною воспитании.
Отецмой, Федор Васильевич Имикшенов, в молодости работал в батраках. Кончил он пять классов сельской инородческой школы. К моменту Октябрьской социалистической революции он был, благодаря упорному труду, уже изрядным богачом, подпадающим под название кулака, имел два постоянных батрака и три сезонных. Но несмотря на свое имущественное положение, он был человеком очень прогрессивным: падение царизма его радовало. Он много читал всякого рода брошюры: социалистов-революционеров, меньшевиков, большевиков и пр., организовывал кружки по изучению русского и родного языков, гигиены, астрономии и политики. Читал лекции. Всегда говорил, что программа большевиков — единственно справедливая, правильная программа из всех тогда существующих. Организовал даже «Союз сочувствующих большевикам», куда входили в числе прочих позднее известный бурятский журналист Убугунэ Александр, учитель Михей Павлович.
Во время Временного правительства в Бурятии было настоящее безвластие, расцветал бандитизм, соседние «харимуты» начали грабить мирное население, называя себя большевиками, несмотря на то, что они не имели ничего общего с последними, как это известно всем в Сибири. Отец мой принимал активное участие в организации дружин для ликвидации беспорядка, был старостой хомунного управления, но вскоре времена изменились: в Бурятии пришли уже настоящие большевики, объявили продовольственную разверстку, выпустили свой лозунг: «бей кулака, дай бедняку, не тронь середняка». Только и делалось, что у нас ежедневно несколькими подводами брали хлеб, мясо, масло, угоняли скот.
Отец был угрюм и сердит. Его предположения насчет большевиков не оправдались: по его мнению, последние согласно их программы, должны были не увозить крестьянское добро куда-то, а организовать какую-то большую коммуну, обобществить все и сказать: «Теперь живите и работайте сообща». А так как большинство наших бурят тогда жило богато по сравнению с соседними русскими деревнями, стало недовольных Советской властью очень много. Отец мой, как более всех обиженный этой властью и как бессовестно обманутый большевистской программой, выступил страстным агитатором. По вечерам в наш дом собиралась уйма народа, обсуждалось, каким образом легче всего можно прогнать этих большевиков, как можно связаться с другими районами и сообща поднять к/р восстание. И дело было сделано: большое кулацкое восстание поднялось. В первые два-три дня наступление на коммунистов увенчалось успехом. Последние, видимо, были взяты врасплох. Во всех комунных советах были организованы новые комитеты эсеровского типа, но они, к сожалению повстанцев, просуществовали всего три дня. Как я помню теперь, они на потных конях спешно и в большом беспорядке отступили в горы. Большевики приняли карательные меры: разоружили все население, нескольких человек, пойманных во время отступления, расстреляли.
Отец мой организовал в горах белобандитский отряд из лиц, которые не могли вернуться в родной улус — аул, не рискуя быть расстрелянными. В его отряде было 250—300 человек из зажиточных слоев населения. В течение двух лет он свирепствовал в западных районах Бурятии. Избивал семьи коммунистов, имущество их отбирал. Часто делал засады в ущельях во время проезда красных партизанских отрядов, но всегда уклонялся от открытой борьбы, если исход для него был проблематичным.
Любил часто говорить, что он имеет одно бесспорное преимущество над красными, заключающееся в прекрасном знании им своей местности: гор и тайги. В его поступках не было ни залихватства, ни удальства. Он всегда, за редким исключением, держал себя умеренно, сдержанно. Действия его были всегда разумно рассчитаны с точки зрения его положения. Имел твердое сердце: ни вопли раненых, ни истерический плач женщин и детей обиженных не изменяли спокойного выражения его лица. И вместе с тем он был беспощаден: при мне он дал распоряжение расстрелять моего дядю, младшего брата моей матери, Самсона Хабуктанова, который якобы записался в коммунисты, но моей матери об этом не говорил и мне не велел, а тем двум бандитам, которые привели в исполнение этот страдный приказ, просто обещал расстрелять их самих в случае, если они разгласят тайну. Бедная моя мать до сих пор не знает, куда исчез ее единственный брат, хотя и подвергала сильному сомнению своего мужа.
Так же при мне по его же приказу была расстреляна жена Бахоруна, бурята-певца, Дуся, или просто, как ее обычно называли, Душка, средних лет женщина. Никто так же не знает, куда она исчезла, но ее кости лежат в овраге, в лесу в шести километрах от Хулури по дороге, ведущей в Коху. Вина усе ее была в том, что она, как русская, частенько бывала у русских партизан и шпионила.
В один день по его приказу было расстреляно четыре коммуниста, причем один из них был его сердечный друг по детству.
Когда он отдавал этот приказ перед глазами их, он, как позднее сам рассказывал, предполагал, что его друг попросит у него пощады, но этого не случилось, поэтому он, прежде чем его уничтожить, принудил его самого сжечь свой дом. Трупы же четырех убитых коммунистов были спущены в реку Обусу, впадающую в Осу.
Характерно то, что при атаке он всегда в авангарде гнал пойманных им «полукоммунистов» и при расстрелах он всегда заставлял их же исполнять его приказы. Что же касается фамилий этих четырех жертв, то я их не помню, они были не нашего хошуна, и я далее не видел их.
Наконец, в конце, кажется, 1922 года, когда окончательно укрепилась Советская власть в Сибири, ему не стало возможности существовать в пределах Бурятии. Он распустил свой бандитский отряд, который к тому времени благодаря объявленной правительством амнистии успел значительно поредеть.
Отец некоторое время скрывался в гор. Иркутске, а потом уехал во внешнюю Монголию, называемую теперь Монгольской народной республикой
За все время его бандитской жизни мы, т. е. семья его, находились в сильном беспокойстве Нам нельзя было жить дома, так как, во-первых, не на что было кормиться из-за частых конфискаций нашего имущества, во-вторых, еще более частых налетов красных с целью ловли моего отца и последующих допросов о том, где находится «он», когда намерен приехать. Это все изрядно надоедало.
Мать моя, Елена Федоровна, своим характером составляла прямую противоположность отцу. В 1925 году летом от отца из Монголии пришло письмо, в котором он рекомендовал моей матери срочно продать то, что осталось, а если нельзя, то бросить или отдать соседям и приехать в Коймар-Тунку, находящуюся не особенно далеко от монгольской границы в районе озера Косогола, говорилось, что он хочет нас увезти за границу.
В июле того же года мы приехали в указанный район на горячие воды и прожили около десяти дней, не зная, где отец.
Помню, раз поздно вечером он явился с каким-то человеком. Оба вооружены револьверами. Попросили нас только получше одеться, но не брать ничего из вещей. В лесу нас у/сдали оседланные лошади, и поехали верхом по горам по направлению к монгольской границе. Утром, на рассвете, мы услышали топот лошадей и притаились. Отец и его товарищ взяли по винтовке, а мне дали кавалерийскую карабинку, предупредив меня, что я должен оставаться около матери, бабушки и сестры, а они де пойдут встречать непрошеных гостей. Я, правда, и тогда умел хорошо стрелять, но стрелять в живого человека казалось мне страшным.
Через минут десять после их ухода, когда они еще не успели скрыться, навстречу им выехали пять красноармейцев, как я сейчас понимаю, пограничников. Даже я не успел опомниться, как раздалось выстрелов 8-10 и пограничников не стало, а их лошади, прибежав без седоков, присоединились к нашим.
Отец с товарищем немного повозились с пограничниками, видимо, проверяя и добивая, пришли обратно, и мы поехали дальше рысью. Отец говорил, что опасность миновала, но, к моему удивлению, после убийства пяти человек лицо его не выражало ни сострадания, ни тревоги. Уже будучи на монгольской стороне в половине дня, отец приказал матери моей сварить обед, но когда обед был готов, за исключением отца и его товарища мы все от него отказались.
Отец мой был человек вообще неразговорчивый и малообщительный, а со мною, мальчиком, говорил очень мало, поэтому все сказанное им мне я помню до сих пор. Он всегда старался меня воспитать в национально-патриотическим духе. Умел рассказывать в самых ярких красках о былом величии монгольского народа. Передомною, как живые, вырастали образы великих полководцев: Атиллы, Чингиза, Хубилая, Батыя и пр., которые безжалостно уничтожали государства, покоряли народы и на иноплеменных смотрели как на собак. Род наш, беренгутов, составлял ветвь от рода тайджиутов, к которому принадлежали все вышеназванные герои. О своем роде отец говорил всегда с гордостью и чувством возвышенным. Лиц, ныне правящих монгольским государством, он называл дураками и шалопаями, не умеющими отличить истинные намерения соседних народов, видимо, подразумевая помощь СССР Монголии, — от обещания. Он предсказывал, что СССР с течением времени с Монголии сдерет шкуру. Ему очень хотелось, чтобы я себе избрал военную и политическую карьеру, чтобы затем стать во главе монгольского народа.
В 1927 году, в то время, когда отец мой работал зав. отделением «Монценкоопа» Мурен-Курена, его арестовали и посадили по неизвестному для нас делу. Я, 16-летний мальчик, работал тогда писарем в хожунном управлении, по-русски еще неумел ни говорить, ни писать. Раз как-то отцу моему разрешили свидание со мною. На свидании он тоном важным и дельным говорил, что его, видимо, забрали за его прошлое в СССР и поэтому де ему не приходится ждать добра, ему следует во что бы то ни стало устроить побег. Он рассказал, где находится оружие, при помощи которого мы оборонялись, или, вернее, нападали на пограничников на советско-монгольской границе. План его был таков: завтра вечером я должен был сходить к ламе, живущему вблизи буддийского храма, и сжечь сено, находящееся у него во дворе, от которого загорится весь двор и дом, огонь будет угрожать храму. Когда народ в испуге и любопытстве соберется вокруг пожара (в числе их, конечно, в первую очередь будут и цирики хожунного управления), я должен был прибежать к тюремному надзирателю, живущему в юрте в двух шагах от тюрьмы, и, застрелив его, взятыми ключами освободить отца и прочих бандитов, сидевших вместе с ним. Потом уедем на конях, приготовленных днем специально для этой цели».
Увлекшись описанием плана освобождения отца из тюрьмы, Манибазар невольно вздрогнул от резкого телефонного звонка, который вернул его из далекой Монголии в сумрачный кабинет следственной части Омского УНКГБ.
— На сегодня хватит, — оторвавшись от бумаг, обронил следователь и нажал кнопку вызова конвоя.
К десяти часам утра 19 февраля Манибазар вновь был доставлен в кабинет следователя. Прежде чем приступить к изложению дальнейших событий своей жизни, он обратился к следователю с предложением продлить режим работы, чтобы не затягивать следствие.
— Хорошо, — с удовлетворением согласился следователь, — работать будем так: до часу ночи с перерывами на обед и ужин.
И Манибазар продолжил:
«Я с трепетом сердца выслушал отца, но возражать ему не смел: я слишком уважал и любил его за прямоту и решительность, в нем склонен был видеть человека-героя, которому не возражают, но только исполняют его приказания. К счастью моему, не суждено было совершиться этому тройному преступлению: в тот же вечер свидания его увезли в г. Улан-Батор, находившийся в 800 км. При виде же того, как отцу моему заковали руки и ускакали верхом, я очень обиделся на самого себя: я должен был давно догадаться, придумать какой-нибудь такой план и, не дожидаясь его советов, освободить отца. Долг сына обязывал меня вырвать отца каким бы то ни было способом из рук его врагов. Тут-то и начинается моя личная самостоятельная к/р деятельность.
В ту усе ночь на самом лучшем коне, вооруженный винтовкой и наганом, поехал я вслед за отцом. На остановках уртонов (станки, которые бывают через каждые тридцать километров, где готовые лошади стоят на привязи для курьеров, которые на свежих лошадях от каждого станка летят дальше с быстротой приблизительно 30 км. в час) я выдавал себя за работника Гос.внут.охраны, но уже проехав три уртона, я сообразил, что мне никогда не догнать их, т. к. конь мой устал и дальше пойдет еще медленнее, тогда как они с равномерной скоростью удаляются. Мне пришлось поневоле возвратиться. Но это меня не остановило. Я создал чудовищный план: правителей хожуна посажу в тюрьму, а из тюрьмы выпущу головорезов и себя объявлю главой хожуна, напишу циркулярный приказ, соберу войска, отменю все налоги, китайские и совторговские лавки и магазины разграблю и раздам населению, приведу влиятельного ламу, духовного отца населения, и под страхом пыток и смерти заставлю объявить, что я есть девятый Богдо или посланник бога, потомок Чингисхана, спаситель монгольского народа от красного уруса и ненавистных китайцев. Я настолько увлекся своим планом, что тут же и приступил к его исполнению. Подговорил своих товарищей Гомбо, Ишидоржи, Шагдорсуруна и Хара-Монхора. Первым двум дал по винтовке, а Хара-Монхору и себе оставил наган и винтовку японской системы. Посулил им кого сделать главнокомандующим, кого министром и т. д., когда возьмем Улан-Батор. К величайшему моему сожалению, этому плану не суждено было осуществиться: Хара-Монхор, человек уже лет двадцати пяти, расчетливый к тому же, видимо, предположив, что исход нашей затеи сомнительный, выдал нас, и мы были взяты врасплох».
Соучастников этого мальчишеского заговора выпустили через три дня, а Банзарахцаева вместе с отцом судил Верховный суд МНР. На суде Манибазар с горечью узнал, что его грандиозный план захвата власти был напрасным: прошлое отца не вскрылось, и его обвинили лишь в заурядной недостаче, да еще в незаконном хранении оружия. За недостачу отца оправдали, а за хранение оружия дали три месяца и освободили из зала суда. Сам Манибазар за подготовку восстания получил пять лет, из которых он отбыл всего один год и десять месяцев, будучи помилованным.
Время, проведенное в тюрьме, пошло Манибазару на пользу: он усилено занимался тибетской медициной и изучал русский язык.
После освобождения Манибазар поступил работать переводчиком в типографию. Здесь ему в руки попалась книга Бухарина «Теория исторического материализма». Он увлекся изучением социалистического мировоззрения. Читал Маркса, Лафарга, Каутского, Ленина, Сталина.
«Под влиянием этой литературы я бросил свои авантюристические выходки, считал себя не только не к-ром, но причислял себя к искренним последователям Маркса и страстным борцом за осуществление его гениального учения», — писал Манибазар в своих показаниях-исповеди 19 февраля.
Такая вот неожиданная метаморфоза произошла в уме сына бывшего главаря банды, самого отбывшего наказание за подготовку контрреволюционного восстания. Еще более неожиданной, если верить его показаниям, была карьера бывшего мальчишки-контрреволюционера: он вступил в ревсомол, работал в редакции газеты «Унэн» (орган ЦК МНРП), редактором журнала «Наука и религия» и, наконец, генеральным секретарем МОПР МНР.
«Я считал за счастье отдать свою жизнь за дело социализма», — писал о том периоде своей жизни Манибазар.
«Менялись времена. Менялась и политика МНРП. На нее сильно повлияла начавшаяся в СССР коллективизация. Влияла она и на умонастроение монгольского общества.
Мы имели возможность пользоваться не только советскими газетами, но и иностранными, преимущественно немецкими и английскими, интересные статьи из которых переводились на русский либо прямо на монгольский язык, — продолжал писать свои показания Манибазар. — В них описывались все ужасы раскулачивания, ссылок, тюрем, голода, беспорядков. Иногда попадались отдельные изречения самого Каутского, видевшего в так называемой пролетарской диктатуре диктатуру не пролетариата или рабочего класса России, но диктатуру кучки эгоистов над пролетариатом, и повторялась мысль о том, что из-за одной традиционной ненависти к капитализму не следует идеализировать и оправдывать существующий строй в нынешней России.
Слухи о наличии таких ужасов также приносились и живыми свидетелями из СССР, приезжавшими из России по вербовке или просто перешедшими границу, различного рода люди рассказывали более ужасные вещи, чем распространяемые буржуазными европейскими газетами.
Казалось бы, что вся совокупность этого должна была вселить сомнения насчет правильности сталинской политики, мы отвергали все доводы и слухи: разумеется, последние исходят от кулаков, которые сейчас впали в немилость, а иностранные газеты подхватывают их. Что касается живых свидетелей, то они не просто крестьяне или рабочие, как они говорят, но настоящие кулаки, укрывающиеся в Монголии. Короче говоря, не нужно придавать значения и поддаваться. И кто серьезно начинал верить во всякую чушь, того стали ненавидеть».
По примеру «старшего брата» в Монголии стали проводить коллективизацию. Не обошлось без споров. Споры шли не по существу вопроса: нужна или не нужна коллективизация, а лишь о том, должен ли соответствовать колхоз монгольского арата-кочевника колхозу советского крестьянина-хлебопашца? Пока споры шли, коллективизация началась. Шла она не без перегибов, начавшись разгромом феодальных и зажиточных хозяйств.
Подробно изложив ход коллективизации, Манибазар Банзарахцаев писал:
«Новые мероприятия правительства МНР и партии встретили резко враждебно. Ламы выступили агитаторами и пророками: Дамбин-Да (соответствует христианскому антихристу) явился в виде красногоуруса и т. д., и т. п.
Население стало резать скот, отдавать за бесценок на базары или просто угонять неизвестно куда и кому. И вот зимой 1931 года все усиливающиеся слухи об ужасах коллективизации в СССР, карточной системе, собственный не вполне удачный опыт организации колхозов — все это создало брожение в МНРП и угрожало расколом. Явно наметились левые и правые. К правым относились те, которые признавали правильной проводимую политику, а ко вторым те, которые говорили, что в стране без индустрии, без промышленного пролетариата, более того, в стране, где население не разделено на резкие, борющиеся между собой антагонистические классы, организовывать колхозы по образу и подобию советских — искусственно, не по-марксистски, следует выработать совершенно новую форму и новые методы коллективизации, учтя и опыт Советского Союза, и опыт собственный».
Лишь поздним вечером 19 февраля Банзарахцаев приступил к описанию того, что особо интересовало следствие — своего личного участия в оппозиции и «к-р деятельности» против СССР и МНР.
«Летом 1931 года я жил на даче в семи километрах от города вместе сДемидом, главнокомандующим и военным министром, и Архиничеевым. Они были между собой давнишними друзьями, я же, как родственник Архиничеева и как человек, сидевший в тюрьме и не выдавший своих друзей, пользовался у них доверием. Там, на даче, среди своих, за чашкой чая можно было открыто, без стеснения говорить по душам. О Сталине говорили как об эгоисте, обыкновенном человеке, но хитром политике, который партийной и беспартийной массе показывает всегда только лицевую сторону медали. Политику Сталина считали не соответствующей учению Маркса и неправильной с точки зрения пролетариата.
Я тогда помимо своей работы секретарем и редактором еще преподавал в школе безбожников, долженствующей выпустить антирелигиозников. Там же читал свои лекции о политике МНРП по отношению к буддизму, к храмовым хозяйствам, к ламам и т. д., читал и Гендун, который тогда был генеральным секретарем МНРП. Мы друг друга знали хорошо. Я частенько оставался слушать его лекции и, к моему удивлению, он выдвигал весьма двусмысленные положения, легко относимые к положениям правых, а на собраниях и съездах он всегда последних ругал. Об этом я сообщил, цитируя нужные места его лекций, Демиду и Архиничееву. Они и до этого считали, что в душе он не может быть «леваком», потому что социализм, демократия, равенство и прочие прекрасные вещи его не интересуют, но если он о них говорит больше всех, то это все только ради карьеры. Тем не менее они боялись его ужасной хитрости. Поэтому они порекомендовали мне во время «случайного»разговора с ним передать их мнение за свое и узнать, какое впечатление это на него произведет. Я так и сделал. Он, Гендун, только мог меня похвалить и говорить, что хорошие идеи имеют свое время, если они раньше времени родятся, то не живут.
Гендуна пригласили на семейный вечер. В кабинете Демида (после выпивки, в которой я участия не принимал как слишком молодой) собрались мы четверо: Демид, Архиничеев, Гендун и я. Демид стал рассказывать Гендуну о том, что я, Банзарахцаев, имею легкомысленную идею, но отнюдь не несправедливую, заключающуюся в том-то и в том-то. Гендун, как человек очень прозорливый, сразу, видимо, понял, что тут Банзарахцаев совершенно ни при чем, но речь идет вообще об этой идее. В ходе беседы они пришли, как говорится на дипломатическом языке, к полному взаимопониманию. И то, что они одинаково думают, обрадовало, видимо, их всех, и Гендун в тот вечер до того напился, что не мог ехать домой и остался ночевать.
Из последующих разговоров мне было видно, что они хотят отход от СССР совершить каким-то незаметным «революционным»путем и так, чтобы, наконец, вина ложилась не на них, руководителей монгольского правительства, а на народ, в том смысле, что они якобы вынуждены были сделать последнему некоторые уступки в интересах якобы самостоятельности и независимости монгольского государства и «дружбы с СССР».
Далее Банзарахцаев рассказал, что руководители этой оппозиционной и антисоветской группы предложили ему ехать в СССР, так сказать, «неофициальным корреспондентом», информирующим их о действительном положении дел у «великого соседа». Свои корреспонденции он должен был передавать через полномочного представителя МНР в Москве Самбу.
Судя по показаниям Банзарахцаева, он не был так прост, как считали Гендун, Демид и Архиничеев. Вступив на «контрреволюционный путь», он стал тем, кого у нас называют «телок, сосущий двух маток».
Вот что писал по этому поводу сам Банзарахцаев:
«В том же году я секретно от группы Демида вошел в тайный «Союз возрождения Монголии», в организацию панмонгольскую, членами ЦК которой были: Нугнэджан, работник министерства просвещения, человек, получивший высшее образование в Японии, по специальности химик, Эрхим-Бато, окончивший какое-то учебное заведение в Бейпине на английском и китайском языках, но бывший тогда не у дел из-за судимости за к-р деятельность в МНР, Нанзат, член ЦК МОПРа МНР, брат начальника Гос. внут. охраны МНР Хаинхирба, Лхумба, председатель ЦСПС.
На очередном заседании ЦК тайного «Союза» было поручено Эрхим-Бато и мне составление программы, а устава — Нугнэджану и Лхумбе.»
Следующий день 20 февраля Банзарахцаев начал с подробного изложения программы и устава тайного «Союза».
Будучи членом и даже секретарем ЦК, Банзарахцаев, по его же собственным словам, не очень-то верил в реальность программы «Союза» и намеревался разгромить этот «Союз» в случае победы группы Демида,
«Мне сделают упрек в том, что я очень низкий человек. Очень может быть, но я тогда полагал, что истина и справедливость на стороне тех. которые в данное время имеют перевес в силе и поэтому они имеют право на необходимое существование в ущерб слабым, а последние же для того и созданы, чтобы самими собою питать первых. Так, казалось мне тогда, все в природе устроено».
В этой части «исповеди» Банзарахцаев впервые упомянул Цыдена Соржиева, ставшего его другом и, как оказалось, «черным ангелом» на долгие годы.
По словам Банзарахцаева, Соржиев вошел в «Союз» значительно раньше его и был командирован в западные районы Монголии для организации намеченного в программе восстания.
Как утверждал Банзарахцаев, Соржиев со своей работой справился блестяще: весной 1932 г. ода вспыхнуло восстание.
«Восстание продолжаюсь до середины лета, а в некоторых местах и до самой осени. В занятых повстанцами районах были восстановлены в своих правах все князья и ханы, гегены и хутухты, извлечены все старые, времен императора Богдохана законы. Все партийные и административные работники были убиваемы самым жестоким образом, неподдающимся пониманию, не только культурному цивилизованному европейцу, но и нам, почучившим более или менее грубое воспитание: у пойманной жертвы волосы не стриглись, а просто выдергивались рукою или сжигашсь с маслом на живом человеке, затем производились искусственные вывихи плеч, после чего жертву резали, как режет монгол барана: разрезалось брюхо и через сделанное отверстие вынималось трепещущее сердце, которое поднималось на древке знамени в знак все-побеждаемости, а кровью жертвы умывал свои руки Джаноун-батор, что соответствует русскому слову «главнокомандующий». Такой смертью погибло несколько сот человек, лучших сынов монгольского народа,
Свидетели и очевидцы рассказывают, что повстанцы, опьяненные религиозным фанатизмом, шли тысячами прямо на открытый пулеметный огонь и на танки, которые превращав густую людскую массу в какую-то отвратительную мясную кашу». ЦК «Союза», как утверждал Банзарахцаев, не смог воспользоваться восстанием для захвата власти, поскольку его руководители Эрхим-Бато и Нугнэджан были арестованы, остальные же затаились.
Сам же Банзарахцаев в развернувшихся событиях принять участие не смог, так как 26 декабря 1931 года по заданию другой «к-р организации», возглавляемой Демидом, улетел в Советский Союз.
Первую остановку он сделал в Верхне-Удинске (Улан-Удэ). Встречали его там с помпой.
После торжественной встречи в Верхне-Удинске и нескольких дней, проведенных в этом гостеприимном городе, Банзарахцаев выехал в Иркутск, где в почтово-телеграфном училище училась его жена. Перед студентами этого училища Банзарахцаев выступил с докладом от имени агитпропа ЦК РКСМ, в котором пропагандировал идеи оппозиционеров. Здесь же он агитирует отозвать заявление на имя министра просвещения МНР об исключении из училища одной студентки — дочери кулака (и. по словам Банзарахцаева, члена ЦК тайного Союза возрождения Монголии).
В начате марта Банзарахцаев в Москве встретился с Гендуном и вторым секретарем ЦК МНРП Шичжия («левый, отъявленный сталинист» — так его характеризует в своих показаниях Банзарахцаев). Последний предлагает ему немедленно выехать в Монголию, где должно рассматриваться его дело о партийном наказании за ошибочное выступление перед студентами. Гендун советовал послушаться секретаря ЦК и убеждал, что партийное взыскание даже поможет в работе среди недовольных политикой партии.
Банзарахцаев решает вернуться в Монголию. Однако в Верхне-Удинске встречает Лрхнничеева, который сообщает о многочисленных арестах в связи с делом Эрхим-Бато. Банзарахцаев остается в Советском Союзе и едет в Ленинград, где начинаются его мытарства. Кончаются деньги. Он с трудом устраивается на «Строймясокомбинат». Живет в бараке вместе с рабочими и собирает материал о положении в Советском Союзе.
Здесь же в Ленинграде, по словам Банзарахцаева, он встречался с ученым Цывеном Жамсарано («отцом» панмонголизма, идейным вождем тайного «Союза», так его характеризовал Манибазар).
Встречей этой Банзарахцаев остался недоволен. От ученого он не добился никаких практических рекомендаций по работе «Союза», кроме метафизических рассуждений о том, что есть зло по природе монгольского духа, а что есть добро.
Собрав сведения о положении крестьян и рабочих в СССР, Банзарахцаев посчитал порученную Демидом миссию выполненной и решил вернуться в Монголию. По пути решил посмотреть на свои родные места, но 5 августа 1932 гола в районе Бохана Бурят-Монгольской АССР был арестован и после двухмесячной отсидки в Иркутской тюрьме был отправлен в Монголию. В пограничном городе Алтан-Булак монгольскими властями был освобожден из-под стражи и, что называется своим ходом, добрался до Улан-Батора. Здесь он встретил своего друга Саржиева, который ввел его в курс сложившейся обстановки:
Демид и Архиничеев находились в Москве, Гендун отдыхал у себя на родине в Цецерлик-Мандальском аймаке, а Эрхим-Бато все еще находится в тюрьме. Опасаясь разоблачения, друзья решили бежать во внутреннюю Монголию. И тут-то Саржиев, по мнению Банзарахцаева, впервые предал его. Банзарахцаева арестовали.
«4 января 1933 года я был передан в СССР и заключен в тюрьму гор. Верхне-Удинска. Таи я никакой к/р работой не занимался. Работал в тюрьме культурником, руководил драмкружкам, был библиотекарем. Библиотека была богатая. Я много изучал социально-экономическую и историческую литературу.
13 октября 1933 года, когда меня выводили на работу, я убежал. В городе я заходил к Архиничееву, который тогда работал уполномоченным по снабжению монгольской армии. У него я переобмундировался в военную форму и приехал в город Троцко-Савск, находящийся на монгольской границе. 7 ноября был задержан в лесу при переходе границы русскими пограничниками. При допросах выдавал себя за Будаева Альши и показывал, что я якобы из Монголии в прошлой году переходил нелегально с целью учиться. Меня передали, поверив моим словам, монгольским властям, но в Алтон-Булаке моя личность выяснилась, так как следователь попался знакомый.
4 января 1934 года меня привезли в Улан-Батор. Под давлением физических приемов следствия я вынужден был частично признаться, но с там, чтобы запутать истинное положение вещей. Это мне удаюсь.
21 мая 1934 года я был передан в СССР. Сидел а Иркутской тюрьме НКВД, затем в городской общей тюрьме. 2 января 1935 года я был приговорен по постановлению спецколлегии НКВД к трем годам заключения в испр.тр.лагере на Печере и вскоре бы 7 этапирован по назначению».
Летом 1935 года Банзарахцаев совершает очередной побег. Его ловят и после одиннадцатимесячного нахождения в тюрьме добавляют к неотбытому сроку еще три года. Вот после этот, как пишет Банзарахцаев, «начинается новая серия к/р деятельности», к описанию ко юрой он приступает утром 21 февраля.
«Я уже был окончательно убежден в том, что класс интеллигенции злоупотребляет своим выгодным общественным положением в системе общественных отношений страны, но, еще не потеряв надежды на исправление этих ошибок, в порядке дискуссии я написал одно за другим два письма и послал в Политбюро ЦК ВКП(б)... В этих письмах Политбюро обвинялось в том, что оно в отношении интеллигенции скатилось с позиций научного социализма, и самым пылким образам это доказывалось...
Во время сталинского руководства страной введенный Лениным партмаксимум был отменен. Порядок распределения вознаграждений был дифференцирован в пользу чиновников, смещаемость обществом была заменена назначением сверху. Вместо пролетарски-демократических отношений была введена солдатская дисциплина. Тут отдавало тем, что должностные лица сознательно или бессознательно превращаются из слуг общества в его господ. Против этой опасности и были направлены мои письма, но языком более резким и страстным, чем здесь, и с соответствующими извлечениями и цитатами из работ классиков марксизма. Это был период, когда я еще был в плену практической политики и глупо думал, что письмами можно освободить общество от пороков».
Как утверждает Банзарахцаев, написание этих двух писем в Политбюро ЦК ВКП(б) послужило для него толчком к занятию теорией социологии и выработке собственной социологической теории.
Последний день, отведенный ему на написание «исповеди», Банзарахцаев посвятил описанию своей жизни в лагерях и после освобождения. Сначала он содержался в Печорском отделении Ухтпечлага. Работает «культурником». Писал письма в Политбюро, изучал социологию. После побега и осуждения за это 1 б июня 1936 года его этапируют на рудник «Еджит-Кирта», где он работает десятником по приемке угля на складе. Осенью 1937 года его, как беглеца, этапируют на рудник «Воркута» — за полярный круг. До рудника его почему-то не довезли и оставили на шахте «Капитальная» (в пяти километрах от Воркуты).
Обстановку, которую он застал на шахте «Капитальная», Банзарахцаев рисует следующим образом:
«Там (осенью) около 200 человек лежало в палатке № S без работы, так как у лагеря не хватало обуви. Это были все образованные, бывшие большие работники, большинство троцкисты. Сутра до поздней ночи дискуссирующие. Много говорилось о ленинском завещании, об отзыве Ленина о Сталине как о человеке грубом и малокультурном. Еще больше говорилось о предстоящей в 1937 году амнистии в связи с двадцатилетием Великой Октябрьской социалистической революции».
Между разговорами о завещании В. И. Ленина и амнистии «большие работники» и бывшие троцкисты вели и другие разговоры, скрываемые от новичков. Как стало известно Банзарахцаеву, это была не просто группа «больших работников», а подпольная организация.
Вскоре в эту организацию вступил и сам Банзарахцаев, но вскоре он якобы узнал, что члены ее группы «на самом деле хотят восстановления капитализма в СССР вооруженными средствами и поражения СССР в войне с Германией».
«Я пришел к выводу, что тут не мое место, а место людей практической политики, — пишет в своей «исповеди» Банзарахцаев. — К тому же по выводам моей теории существующий в СССР строй, несмотря на все свои недостатки, прогрессивнее любого демократического государственного капитализма. Поэтому я сам лично, явившись в III отдел Воркутапечлага, заявил о наличии этой к/р организации, о ее целях и методах действия, указал участников, кого знал. В результате были арестованы Лившиц, Быстрицкий, Скобелев и другие. При следствии они запутались, стали выдавать друг друга и тех, которых я вовсе не знал. Было арестовано много людей, и организация была разгромлена».
После того, как с его подачи была разгромлена «к/р организация троцкистов», Банзарахцаева перевели на шахту «Воркута», потом каптенармусом на новый кирпичный завод. Здесь он познакомился с выходцем из Монголии неким Василием Ивановичем Макаровым, которого устроил сторожем на склад. Земляк подвел Банзарахцаева: утащил со склада мешок сахару и другие продукты. За недостачу, образовавшуюся в результате кражи, Банзарахцаев был снят с должности каптенармуса и переведен банщиком в баню шахты «Капитальная», где вновь встретил Макарова и отомстил ему за кражу: донес о том, что тот якобы подговаривает заключенных к восстанию. На сей раз донос остался без последствий, и Банзарахцаев заподозрил Макарова в провокаторстве, после чего больше с ним не связывался.
В 1938 году Банзарахцаев тяжело и долго болел воспалением легких. Лежал в больнице. По выздоровлении работал на общих работах на станции Уса, а к осени 193 8 года — в пекарне шахты «Воркута» и там же гладильщиком в бане.
«Работа гладильщиком была легкой, и я опять возобновил занятия по социологии, — замечает Банзарахцаев. — Литературы у заключенных было много, т. к. большинство заключенных были троцкисты, зиновьевцы, бухаринцы, авербаховцы и пр.»
Начиная с весны 1939 года Банзарахцаев снова часто болел и подолгу лежал в больнице, продолжая там работать над своей теорией.
18 июня 1940 года он освободился из лагеря и в середине июля приехал в Омск, надеясь встретить здесь свою жену, которая, как оказалось, еще в 1937 году бросила учебу в Омском мединституте и уехала В Монголию.
Здесь, в Омске, Банзарахцаев снова встретился со своим давним приятелем, членом «Тайного Союза возрождения Монголии», однажды уже предавшим его Саржевым. Предал он Банзарахцаева и на этот раз, строча на него донесение за донесением в УНКВД. В Омске Банзарахцаев разоблачил Саржиева при довольно забавных обстоятельствах: оставшись «соломенным вдовцом», Манибазар времени даром не терял, и вот однажды, собираясь на очередное свидание, попросил Саржиева одолжить костюм. В кармане пиджака Манибазар обнаружил донесение Саржиева в УНКВД, которое он не успел туда переправить. Обнаруживший опасную пропажу, Саржиев умолял Манибазара не выдавать его работникам УНКВД, обещая предупредить Манибазара, если возникнет вопрос о его аресте. Банзарахцаев вроде бы согласился, но для подстраховки написал... донос в УНКВД, обвиняя Саржиева в проведении антисоветской пропаганды среди монгольских студентов Омского мединститута.
Вот Саржиеву и посвятил Банзарахцаев последнюю часть своей исповеди.
«По моему мнению, — писал Банзарахцаев, — Саржиев является к/революционером самого опасного типа, но он не авантюрист, не глуп. Он прекрасно понимает обстоятельства места и времени. У него скорее всего выжидательная и осторожная тактика. Большой мастер в угадывании человеческого характера и его наклонностей. Любит сперва выслушать, прощупать невинными вопросами, всегда старается быть непонимающим. С людьми, неподходящими для его дела, вообще не связывается. Любит оставаться в тени, сделать свое дело через другого человека. Видимо, работа одновременно на два фронта выработала в нем какую-то особую увертливость, быструю расчетливость и вместе с тем какое-то грубое нахальство, какой-то цинизм и скептицизм ко всему, но он никогда не забывает свои личные интересы. На человека смотрит постольку, поскольку он полезен или вреден ему. Любит казаться самым неподдельным образом честным, искренним и прямым человеком, и не напрасно: все его приятели считают его за прямейшего человека. Короче говоря, это миниатюрный Жозеф Фуше в монгольской шкуре».
Все это, однако, были лишь слова, им можно верить, а можно и не верить. Но не так-то прост был Банзарахцаев, чтобы ограничиться этими словами. Он приводит другие слова — диалоги, состоявшиеся между ним и Саржиевым. Ловко отводя от себя обвинения в антисоветизме, он рисует Саржиева человеком циничным, мизантропом, эгоцентриком, для которого совесть — химера, готового ради своего благополучия на все. Вместе с тем из этих диалогов, а местами просто монологов Саржиева рисуется человек неглупый, обладающий определенным даром политического предвидения там, где речь идет о судьбе германо-советского договора и исторической судьбе Сталина. На изложении кредо Саржиева Банзарахцаев практически закончил свою исповедь. Что в ней было правдой, а что фантазией?
Кем бы на самом деле ни был автор исповеди, был он, конечно, человеком незаурядным. Не будем забывать: исповедь Манибазара Банзарахцаева написана человеком, не имевшим систематического образования, прошедшим лишь «лагерные университеты», не в тиши библиотек, а в кабинете следователя, к тому же человеком, для которого русский язык не был родным, отчетливо сознающим, что жить ему осталось, скорее всего, не так уж и много.
После того, как исправленная и отредактированная «исповедь» была передана следователю, Банзарахцаева двое суток никто не трогал. Он отсыпался после напряженной многодневной работы.
25 февраля 1941 года Банзарахцаеву было предъявлено обвинение в полном соответствии с тем, что он писал в своей «исповеди». Ему вменялись даже «преступления», совершенные на территории МНР и за которые он уже понес наказание. Всего ему вменялось в вину пять пунктов: организация неудавшегося побега отца из тюрьмы в 1927 году, участие в тайном «к/р» заговоре бывшего секретаря МНРПГендуна и бывшего главнокомандующего МНА Демида в 1932 году, сбор по их заданию сведений о политических настроениях в СССР, распространение среди заключенных Ухтпечлага своих «контрреволюционных» идей и, наконец, участие вместе с Циденом Соржиевым в тайном заговоре, имевшем целью подрыв и свержение Советской власти.
Банзарахцаев не признал себя виновным ни по одному из пунктов обвинения!
На многочисленных допросах, последовавших после этого, он то признавал отдельные факты, изложенные им собственноручно, то вновь их отрицал.
Так, в собственноручных показаниях от 8 мая он сухо и схематично излагает свою автобиографию. Она полностью совпадает с теми фактами, которые он ранее изложил в своей «исповеди», но этим фактам он дает совершенно иную трактовку, отрицая какую-либо связь с «к/р группировкой» Гендуна-Демида и лишь признавая попытку освободить своего отца из тюрьмы.
В очередной раз Банзарахцаеву была предоставлена возможность изложить показания собственноручно б июня 1941 года. На сей раз в обширном протоколе он практически повторил все то, что было написано им в «исповеди» по поводу связи с группой Гендуна-Демида и «контрреволюционной» деятельности в лагерях, назвав только больше фамилий своих друзей и знакомых.
В последний раз Банзарахцаеву довелось писать собственноручные показания 14 июня. В них он лишь повторил то, что писал раньше о «к-р деятельности» своего друга-предателя Саржиева, закончив их призывом разоблачить «этого Яго и Тартюфа одновременно».
В судебном заседании 17 августа (дело слушалось военным трибуналом войск НКВД Омской области) Манибазар виновным себя признал и практически повторил все, что писал в своей «исповеди», заявив в последнем слове:
«Следствие изучило меня, и я много говорить не буду Я более не желаю быть в заключении и прошу у суда смерти».
Так кем же был Манибазар Банзарахцаев? Талантом, который при соответствующей огранке мог вырасти в выдающегося ученого? Крупным политическим деятелем? Сумасшедшим, страдающим манией величия? Мистификатором? Просто фантазером? Азартным игроком, играющим в прятки со смертью? Наивной душой или мизантропом, наушником и доносчиком? Загадочная личность! У него даже фамилии было две: Банзарахцаев и Имишкенов.
Может быть, какую-то ясность внесут другие, кроме многочисленных и порой разноречивых показаний самого Банзарахцаева, материалы дела? Например, копия обширного протокола допроса Гендуна Буточи, последовательно занимавшего посты председателя Малого Хурала Монголии, секретаря ЦК МНРП и премьер-министра Монголии. На этом допросе 15 августа 1937 года Гендун признается в том, что с 1932 года входил в контрреволюционную японофильскую организацию, и называет многих участников этой организации, в том числе и упоминаемых Банзарахцаевым секретаря ЦК МНРП Лхумбо и военного министра, главкома Демида. Была ли такая организация или нет — судить трудно. Скорее всего, показания Гендуна были получены известным путем, тем, которым в 1937 году добывались показания многих крупных политических деятелей.
Любопытно другое: цели и задачи организации, о которых говорит в своих показаниях Гендун, полностью совпадают с целями и задачами, изложенными в «исповеди» Банзарахцаева, хотя, судя по всему, копия протокола допроса Гендуна появилась в деле уже после написания Банзарахцаевым «исповеди».
Среди многочисленных участников этой группы Банзарахцаева, Имикшенова или Манибазара (монгольское имя Банзарахцаева) Гендун не называет. Правда, он оговаривается, что назвал только тех, кто уцелел, а тех, кто осужден вместе с Лхумбо, не называет.
Лхумбо был арестован в июне 1933 года. Скорее всего, в его показаниях Банзарахцаев тоже не фигурирует.
Судя по копии обвинительного заключения, Банзарахцаев был задержан на территории Боханского аймака Бурят-Монгольской республики по подозрению в шпионаже и сослан в Нарымский край, откуда сбежал и вторично был задержан при нелегальном переходе границы, выдал себя за монгола Будаева Аюши и как монгольский подданный был передан властям МНР, но в мае 1934 года возвращен в СССР. Тогда, в 1934 году, его обвинили в принадлежности к «к-р разведывательной организации», созданной «внутренним монголом» Эрхим- Бато.
Эрхим-Бато фигурирует и в показаниях Гендуна. С Эрхим-Бато (его Гендун называет «японским шпионом», «бергутским князем») якобы по поручению контрреволюционной организации пытался установить связь секретарь ЦК МНРП Лупсан Ширап, но этого ему сделать не удалось.
В обвинительном заключении по делу Банзарахцаева в 1934 году, в копиях его многочисленных показаний из того дела ничего не говорится о связях Эрхим-Бато с группой Гендуна-Демида Ничего не говорил в то время Банзарахцаев и о своей принадлежности к группе Демида-Гендуна. Странно, зачем спустя много лет понадобилось сочинять свою принадлежность сразу к двум «контрреволюционным организациям», одну из которых он, как мы помним, собирался предать в случае успеха другой И если группе Демида-Гендуна не удалось связаться с Эрхим-Бато, то как с ним связался Банзарахцаев? И почему он делал это втайне от Гендуна-Демида?
Скорее всего, это необъяснимая фантазия Банзарахцаева, фантазия, свидетельствующая в то же время об определенной осведомленности об обвинениях, выдвинутых против Гендуна и Демида. Опять загадка — откуда эта осведомленность? Вряд ли из газет...
Был в то время один человек, который мог бы внести ясность в оценку «исповеди» Банзарахцаева. Человек этот — тот самый незадачливый агент, разоблаченный Манибазаром, его друг-предатель Цыден Саржиев. Ведь он знал Банзарахцаева еще по Монголии и, по показаниям Банзарахцаева, входил в число заговорщиков, примыкавших к группе Гендуна-Демида.
Саржиева по делу допрашивали многократно. Проводились и очные ставки с Банзарахцаевым. Что касается монгольского периода жизни Манибазара, то показания Саржиева довольно последовательны и в основном сводятся к следующему:
С Банзарахцаевым познакомился в августе или сентябре 1929 года. Со слов Манибазара ему известно, что его отец Имикшенов Федор был крупным кулаком и белобандитом. При переходе границы в 1925 году вместе с семьей, учинил перестрелку с пограничниками и прорвался с боем в Монголию. В Монголии был арестован и осужден. Манибазар пытался освободить отца из тюрьмы, но осуществить ему это не удалось, и тогда он стал вести работу по организации восстания, намереваясь уничтожить Нара-Жиргалинский сельский совет и повести массы на Улан-Батор. План этот ему не удался, так как он был арестован и осужден на пять лет. Отсидел около двух лет. Вот после освобождения Манибазара он, Саржиев, и познакомился с ним.
О периоде с 1929 по 1931 год Саржиев вообще ничего не рассказывает, сообщив лишь, что в конце 1931 года Манибазар выехал в СССР якобы по делам МОПРа и союза безбожников, а на самом деле — для проведения шпионажа.
В конце 1932 года Манибазар вернулся в Монголию и жил на одной квартире с Саржиевым. Здесь Манибазар рассказал, что в СССР был арестован, бежал из Иркутской тюрьмы и нелегально перешел границу. Говорил, что в России народ умирает с голоду, недоволен Советской властью. Индивидуальные хозяйства уничтожены, а в колхозах крестьян заставляют за гроши работать день и ночь Чтобы избежать такой же судьбы народа в Монголии, предлагал бежать во внутреннюю Монголию, оттуда перебраться в Японию и с помощью японцев разгромить революцию.
Была организована группа для осуществления этого плана. Отец Манибазара советовал купить двух верблюдов и под предлогом поездки на курорт через Чултыйский Аршон бежать во внутреннюю Монголию.
Перед побегом Манибазар предлагал поджечь строящийся в Улан-Баторе промкомбинат, поскольку его строят русские, а они грабят монгольский народ. Осуществить эти планы не удалось, так как Манибазар был арестован.
Как видим, ни о каких связях с Эрхим-Бато, Гендуном и Демидом Саржиев ничего не говорит.
Правда, на одном из допросов Саржиев заявил, что Банзарахцаев был в близких отношениях с бывшим секретарем ЦК МНРП Гендуном и бывшим главнокомандующим монгольской народной армии Демидом, которые впоследствии были разоблачены как враги народа. С Гендуном и Демидом он вошел в близкие отношения через своего зятя Архиничеева, занимавшего тогда видный пост в монгольской народной армии и тоже разоблаченного как враг народа.
Источники этой своей осведомленности Саржиев не сообщает.
Короче говоря, и показания Саржиева не вносят какой-либо ясности в монгольский период жизни Банзарахцаева.
Что касается лагерной и послелагерной жизни Банзарахцаева в Омске, то здесь ясности значительно больше, хотя и здесь не обошлось без загадок. Есть в деле, например, копия протокола допроса Василия Ивановича Макарова от 14 декабря 1939 года, музыканта, отбывавшего наказание в Воркутапечлаге. Это тот самый Макаров, который, по словам Банзарахцаева, совершил у него кражу со склада и на которого он позднее написал донос (здесь Банзарахцаев сказал правду: подлинник доноса в III отдел Воркутапечлага приобщен к уголовному делу Банзарахцаева. Донос этот написан через два дня после допроса Макарова).
Макаров за участие в контрреволюционной организации и антисоветскую пропаганду был приговорен к расстрелу, который был заменен десятью годами лагерей. Это наказание он и отбывал в Воркута-печлаге. Руководил лагерным оркестром, но проштрафился: играл «снятые с репертуара произведения Есенина и похабную песню «Мурка». В качестве штрафника попал Макаров на кирпичный завод, где и познакомился и подружился с земляком Манибазаром Банзарахцаевым.
Вот на этом допросе Макаров и рассказал подробно о том, как друг его Манибазар распространял среди заключенных свою «социологическую теорию».
Тут снова загадка: Банзарахцаева еще в лагере, в 1939 году, уличают в «ужасной контрреволюции», а он спокойно выходит на свободу.
Еще больше загадок задают имеющиеся в деле подлинные документы лагерного периода жизни Банзарахцаева.
Вот, например, письмо предерзейшее, которое пишет «простой советский заключенный» начальнику третьего отдела Ухтпечлага Симеону:
«Покорнейше благодарю за газеты. Очень много в них нового. Имею честь поздравить в лице Вас всех милостивых государей, маршалов, полковников, генералов (генеральных комиссаров), майоров всех рангов и пр. Имею честь выразить глубокую признательность и неописуемые радостные чувства, видя собственными глазами на снимках наших почтеннейших сановников блестящие знаки чести, медали, красующиеся как звезды на небе ночном. Осмелюсь пожелать Вам, премилостивым господам, еще более богатой, роскошной жизни и парения над фабрично-заводской чернью.
Покорнейше прошу Вас, Ваше превосходительство, передать мне, рабу божьему, двухтомник избран, соч. К. Маркса и бумаги побольше... »
И это дерзкое письмо остается без репрессивных последствий. Более того, просьбу зека, видимо, выполняют. По крайней мере бумаги у него было достаточно, чтобы 15 февраля 1936 года
написать пространное и не менее дерзкое письмо в ЦК ВКП(б). Обращаясь к Сталину, Банзарахцаев пишет:
«Мы видим, что рядом со слоем людей, наслаждающихся богатством и тонущих в роскоши, именуемых партийными, государственными и т. д. руководителями, массы пресмыкаются в ужасной нищете и первые, превратив диктатуру пролетариата в диктатуру горсточки лиц-честолюбивцев и усиливая свою власть, управление общественными делами превращают в усиленную эксплуатацию масс».
И далее:
«Партия и правительство, созданные рабочим классом и беднейшим крестьянством, ныне превратились из действительных руководителей трудящихся в их угнетателей, подло показывая вид, что якобъц находятся у них на службе, а в действительности грабят их и господствуют над ними.
Это для нас, марксистов, не ново: история знает много аналогичных случаев. Во время великой английской революции угнетенные крестьяне и подмастерья восстали против надвигающейся контрреволюции, выделив в качестве вождя и полководца Оливера Кромвеля, который вначале безусловно выражал их кровные интересы, но стоило ему почувствовать первые плоды победы, как он изменил своим клятвам и стал с успехом самого опытного палача расстреливать тех же крестьян и подмастерьев. Или еще пример: приняв корону короля, Карл II под условием беззаветного служения буржуазии тоже через некоторое время изменил «святым» обещаниям. Или еще вспомним о якобинце Наполеоне Бонапарте... Очевидно, надо полагать, что вы, «родные», «мудрые» Сталины тоже не свободны от этих страстей к привилегиям, богатству и пр., присущих человеку, и добровольно никогда не уступите свое выгодное положение, если вас не поставить в определенные жесткие рабочие рамки».
Сегодня все, что писал Банзарахцаев, выглядит достаточно будничным, тогда же, в 1936 году, эти мысли выглядели ужасающей крамолой и за них можно было получить «девять граммов в сердце» (или в затылок).
С Банзарахцаевым и после этого дерзкого письма ничего страшного не произошло. Сужу об этом потому, что 29 апреля 1936 года Банзарахцаев адресует тому же Симеону новый труд «О неточностях в выражениях Маркса». В нем зека Банзарахцаев анализирует и конспектирует учение Маркса о соотношении производительных сил и производственных отношений.
Как бы то ни было, но Банзарахцаев благополучно отбыл наказание и приехал в Омск.
Описание омского периода жизни в «исповеди» Банзарахцаева свидетельствует о том, что здесь он не все придумал. Хотя и этот период он излагал не без определенной доли фантазии.
Не придумал Банзарахцаев, например, Григория Панченко. Был такой Григорий Семенович Панчен-ко, технолог Омского мясокомбината. Уроженец, кстати, Полтавы. У него после освобождения какое-то время Манибазар квартировал. На допросе в УНКВД Григорий Семенович рассказал, что Банзарахцаев работал над толстой книгой под названием «История восстаний» и высказывал явное неудовольствие жизнью в СССР, заявляя, что жизнь эту нужно менять.
Григорий Семенович Панченко выступал на суде свидетелем, но материал о его якобы контрреволюционной деятельности на всякий случай был выделен в отдельное производство.
Уже после ареста из внутренней тюрьмы УНКВД Банзарахцаев пишет последнее письмо. Оно адресовано Генеральному секретарю ЦК ВКП(б) Сталину. Вот оно, это письмо-прошение:
«Разумеется, Вы ежедневно получаете много льстивых бумаг. Авторы их называют Вас мудрым, гениальным, другом, отцом. Они клянутся Вам в верности, чтобы потом изменить.
Роль и биография многих ученых и общественных деятелей мне известны, и, отводя каждому надлежащее место в истории людей, я их никогда не идеализировал, но поскольку Вы такое обширное и многонациональное государство, как Советский Союз, ведете по неизведанному пути, очевидно полагать, что Иосиф, сын грузина, наделен недюжинными способностями.
Мое прошение несколько иного свойства. Твои работники при помощи казуистики меня превратили в политика, в контрреволюционера, лишили свободы ног и очень много симптомов, что скоро лишат и свободы мыслей. Я понимаю, что люди, мне подобные, вредны Вашему делу и поэтому пощады не прошу. Но прошу Вас, как человека, имеющего приоритетное место в этом государстве, дать мне возможность изложить в одиночной камере тюрьмы свои социологические взгляды, которые являются прямым научным опровержением Ваших и Ваших учителей концепций.
Прошу Вас сделать это в том случае, если суд или какой-то другой орган не приговорят меня к расстрелу... Мне кажется, что Вы можете удовлетворить мою скромную просьбу, ибо большие люди всегда бывают способны выйти за обычные рамки жизни».
Прошение это до Сталина не дошло. 18 августа 1941 года военный трибунал войск НКВД Западно-Сибирского округа приговорил Банзарахцаева, он же Имикшенов, Манибазара к расстрелу. Цыден Петрович Саржиев получил восемь лет лишения свободы.
9 сентября 1941 года военная коллегия Верховного суда СССР оставила приговор без изменения.
30 сентября 1941 года в трибунал округа поступила телеграмма: «Исполните приговор Банзарахцаева Манибазара, он же Имикшенов. Ульрих.» Предвидение Банзарахцаева оправдалось: он мыслил слишком нестандартно и его лишили права мыслить.
КАРТИНКИ ПРОШЛОГО
В мае 1920 года в селе Нижнеомском ревкомом была объявлена мобилизация в Красную Армию. 22 мая толпа мобилизованных собралась у волостного ревкома. Большинство мужиков, как это исстари повелось на Руси, отмечали мобилизацию «монополькой» и самогоном. В разгоряченной винными парами толпе шныряли и не очень пьяные люди. Подходя то к одному, то к другому из мобилизованных, они талдычили:
— И куда вы, мужики, собрались? Коммуну и ячейку защищать? Пусть они сами себя защищают. Наше дело хлеб растить, а не большевиков защищать.
Разогретые вином и этими разговорами, мобилизованные стали приступать к коммунарам:
— Лошадей давайте! Кататься будем! Последний нонешний денечек гуляем! — кричали мужики.
К бушевавшей толпе вышел член коммуны, председатель волисполкома Дрочинский.
— Окститесь, мужики! — обратился он к толпе. — Какие вам лошади? Нет лошадей. Им отдохнуть нужно. Вас же в Калачинск на станцию везти придется.
Кто-то из полутрезвых, которых позднее будут называть кулаками и репрессировать по поводу и без повода, закричал в глубине толпы:
— Вот она — коммуна! Не желает общество уважать! Лошадей пожалела, а нас не жалеет! Бей коммунаров!
Дрочинского стащили с крыльца ревкома. На него посыпался град ударов. Еле-еле удалось ему вырваться от озверевшей толпы.
Отлежавшись, он отправился к председателю коммунистической ячейки товарищу Корнюшину. Вдвоем сочинили они протокол об учиненном мобилизованными бесчинстве и отправили его с нарочным в Калачинск. Но не так-то просты были подстрекатели! Разведка у них была организована отлично. Нарочного перехватили. Протокол торжественно сожгли, а Дрочинского вновь изрядно поколотили. Бросив его на улице, толпа пьяных мужиков двинулась к ревкому. Товарища Корнюшина вытащили на улицу. Били так, что он, не приходя в сознание, скончался.
6 августа 1920 года Омский губернский ревтрибунал в открытом судебном заседании рассмотрел дело двадцати четырех наиболее активных участников бесчинства и убийства товарища Корнюшина.
В суде многие из подсудимых чистосердечно признались, что лошади были лишь поводом, на самом же деле они, будучи недовольными большевиками, давно намеревались разбить коммунистическую ячейку и запугать коммунаров. Вот случай и подвернулся.
Ревтрибунал, «руководствуясь революционной совестью и правосознанием», приговорил: всех обвиняемых подвергнуть высшей мере наказания — расстрелу, «...но, принимая во внимание их несознательность и принадлежность к трудовому крестьянству, а также и то, что некоторые обвиняемые чистосердечно сознались, в зависимости от того, кто сознался и не сознался, заменить следующим наказанием... »
Исходя из такого подхода, девяти несознавшимся расстрел был заменен на «общественные принудительные работы с лишением свободы на десять лет».
Остальным, сознавшимся, расстрел был заменен пятью годами лишения свободы.
Среди сознавшихся был и Владимир Боровков. Дело рассматривал кассационный трибунал Всероссийского Центрального Комитета Совета рабочих, красноармейских, крестьянских и казачьих депутатов. Владимиру Боровкову срок снизили до трех лет. А менее чем через год после событий мая 1920 года, 11 мая 1921 года, распорядительное заседание Омского губревтрибунала постановило: «Ко всем осужденным применить досрочное освобождение и также считать условным, объявив им, что в случае совершения какого-либо преступления они подлежат заключению под стражу на такой же срок, не считая срока уже отбытого».
Кстати, большинство зачинщиков массовых беспорядков и убийства большевика Корнюшина еще при колчаковщине проявляли активность в борьбе с большевиками, отлавливая скрывавшихся от карателей большевиков и красногвардейцев. Принимал участие в этих акциях и Владимир Боровков.
До октября семья Боровковых хозяйство имела крепкое. Постоянно держали батраков. Обходились с батраками, по словам односельчан, «мародерски вплоть до мордобития». Кормили впроголодь. Заработанное пытались не выплачивать.
Вот одна «мирная» картинка. Был у Боровковых в батраках мальчонка двенадцати лет. Чем-то он провинился. Посадили его в пустую бочку. Бочку бросили на телегу. Владимир Боровков вскочил на лошадь и стал гонять телегу по деревне. Телега несется по ухабам. Бочка громыхает. Батрачонок орет благим матом, набивая синяки и шишки. Когда же встречный односельчанин крикнул Боровкову: «Что же ты, изверг, делаешь? Так мальца и убить можно!» — Боровков ему зло бросил в ответ: «Ну и пусть подыхает, дармоед!»
Было это в 1915 году.
Позже, отбыв два года за участие в убийстве, Владимир Боровков тоже не бедствовал. Семья его была из тех, кого в народе называли «мироедами», то есть наживавшимися даже на людской беде.
Вот что рассказывает односельчанин Боровковых Петр Пичугин, человек по тем временам не из бедных: «В голодные двадцатые годы засевали Боровковы по сорок десятин, а разверстку с них подсчитывали с десяти десятин. Имели громадный запас излишков хлеба, на которых жирели и наживались. Купили два фургона, вторую сенокосилку. Поставили один из лучших по-нижнеомски дом. Одним словом, в это время хозяйство свое увеличили в три раза. Это грабительство их выражалось примерно в следующем: одному бедняку за овцу и шелковый полушалок дали двадцать фунтов лебеды (травы), смешанной с пшеницей, и одну булку печеного хлеба. Я помню, как сейчас, слезы крестьянина из деревни Петропавловка Муромиевского района. Фамилию его не помню. Иван Федорович (отец Владимира Боровкова) сторговал у него тс два воза по три фунта за тесину, а когда стали рассчитываться, то уплатил по одному фунту, а хлеб на три четверти был смешан с лебедой. Тот заплакал и у ехал».
Плакал не только этот безымянный бедняк из деревни Петропавловка. Рассказывает бедняк Федор Иванович Горбунов: «В голодные двадцатые годы у меня не было хлеба совершенно, даже детям. Я пошел к Ивану Федоровичу. Предлагаю ему овцу. Он обращается к сыну Андрею: Дать ему хлеба или нет? Тот ответил: Дело твое. А Владимир говорит: Там у нас под ногами есть лебеда, можно ему полтора пуда нагрести. Старик Иван говорит: Да нам свиней тогда нечем будет кормить. Я послушал ихние разговоры, пошел и зарезал овцу».
Вот еще одна картинка из жизни крепких хозяев Боровковых. В сентябре 1927 года по реке Оми был обнаружен небывалый ход рыбы. Иван Боровков вместе с братом и двумя сыновьями наловили 150 пудов рыбы. Местный активист Александр Пичугин дал сынишке мешок и послал его к Боровковым попросить рыбки. Иван Боровков не отказал. Мешок взял. Только вместо рыбы насыпал туда земли, сказав парнишке:
— Вот тебе «рыбка». Тащи отцу. Он же у тебя активист-большевик. Ему земли нужно. Итак, у Владимира Боровкова не было причин любить Советскую власть, как не было причин
приветствовать коллективизацию. На собраниях по поводу коллективизации и заготовки сельхозпродукции он кричал:
— Наделают колхозов и будет нами распоряжаться всяк, кому не лень. На кой черт нам эти колхозы? Теперь большевики готовы с нас три шкуры содрать. Кого только кормим? Сам черт только знает. Ихнюю большевистскую яму никогда не заполним, сколько хлеба туда не вали! А молоко я лучше на землю вылью или собакам скормлю, чем понесу на ихний молокозавод!
Вот из-за этих разговорчиков и возбудили против Владимира Боровкова уголовное дело в 1931 году. Неправильно, конечно, возбудили. Хотя и не был он другом Советской власти, но свергать ее не призывал.
Началось следствие, которое вскоре приостановили, так как Боровков из Нижней Омки скрылся.
Отыскали его лишь спустя десять лет в Омске, где он работал пожарником в кинотеатре «Луч». В мае 1941 года он был арестован. Припомнили ему и избиение колчаковских дезертиров.
За антисоветскую агитацию и терроризирование активных сторонников Советской власти суд определил Боровкову десять лет лишения свободы.
Заместитель областного прокурора посчитал эту меру наказания мягкой и написал протест в Верховный суд РСФСР.
Верховный суд республики признал, что за антисоветскую агитацию Боровков осужден правильно, а вот с терроризированием активных сторонников Советской власти предложил разобраться дополнительно, вернув дело на дополнительное расследование, указав, что нужно проверить — не за это ли преступление он был уже судим в 1920 году.
16 июня 1942 года уголовное дело против Боровкова в части обвинения в терроризме было прекращено УНКВД по Омской области. Отбыл он наказание только за антисоветскую агитацию, которой не занимался.
ОДЕССКИЕ ФАНТАЗИИ
Родился Леонид Маркович Бачкуринский в 1918 году в славном городе Одессе. Маму свою он не помнил. Она умерла, когда Леонид был еще совсем несмышленышем. Вскоре куда-то сгинул и папаша. Заботу о воспитании Леонида взяло на себя государство. Так он оказался в 1926 году в Одесском детском доме имени Коминтерна.
В 1935 году его торжественно выпустили из детского дома и направили на Одесскую обувную фабрику № 2, где он через шесть месяцев получил специальность закройщика. Впереди маячила трудовая жизнь. Но то ли в детском доме Леонида плохо воспитали, то ли в крови у него играли вольные гены знаменитых одесских контрабандистов, флибустьеров, фармазонов и бандитов, только в начале 1936 года «увел» Леонид с фабрики изрядный кусок кожи. Вором он был неопытным, и довольно скоро его поймали. Одесский суд отнесся к молодому парню снисходительно, определив ему всего шесть месяцев лишения свободы, но и этих шести месяцев «тюремных университетов» вполне хватило, чтобы Леонид получил новую «специальность»: из закройщика обуви превратился он в карманного вора.
После освобождения на воле ему пришлось быть недолго. В 1937 году он попался на очередной краже. На сей раз суд определил ему уже два года лишения свободы, из которых он реально отбыл только все те же шесть месяцев.
Освободившись досрочно и вернувшись в славный город Одессу, он столкнулся с извечной проблемой бывшего зека, не решенной и до сих пор: работы нет, квартиры нет, прописки нет. Жил по «малинам» и «хазам», продолжал облегчать карманы веселых одесситов. Во время очередной милицейской облавы был задержан без паспорта на одной из «хаз» и получил за нарушение паспортного режима полтора года лишения свободы. Освободился в марте 1939 года и занялся все тем же — карманными кражами.
В какой-то момент наступило временное прозрение. Жизнь уходила, а впереди маячили лишь тюремная решетка да колючая проволока лагерей. Л. Бачкуринский пошел к прокурору Сталинского района Одессы Бернштейну.
— Гражданин прокурор, — обратился Леонид к Бернштейну, — перед вами карманник-профессионал, который решил завязать с этим делом и стать честным тружеником нашей великой державы, первой в мире семимильными шагами идущей к социализму — светлому будущему всего человечества. Помогите ему, то есть мне, гражданин прокурор, порвать с темным прошлым, покончить с воровством, этим родимым пятном проклятого капитализма на чистом теле нового общества!
Бернштейн оказался человеком отзывчивым, он снял трубку и позвонил на завод «Электрошнур». Чиновник на другом конце провода долго отнекивался, но прокурор Бернштейн был неумолим.
Так Леонид Бачкуринский снова поменял профессию: бывший закройщик, бывший карманный вор стал учеником слесаря.
Здесь, на заводе, познакомился Леонид с никелировщиком Израилем Бейдером и женой его Лизой Яковлевной Боберт. Вскоре между Леонидом и Лизой вспыхнула любовь. Пока Израиль Бейдер трудился в ночную смену, Лиза и Леонид любили друг друга в его квартире.
Работу на заводе Леонид бросил и в очередной раз сменил профессию: теперь он занимался не карманными кражами, а переквалифицировался на грабежи кабинетов райкомов партии и комсомола. Вещи приносил для сбыта Лизе Роберт. В 1940 году он снова попался.
Как явствует из приговора народного суда 1-го участка водного транспорта города Одессы, успел Леонид совершить одиннадцать краж из райкомов, а еще одну кражу со взломом из квартиры одной гражданки, где прихватил вещичек аж на 1134 рубля.
Вместе с Леонидом на скамью подсудимых села как соучастница Лиза Роберт. Правда, суд ее как соучастницу оправдал, признав виновной лишь в одном случае скупки заведомо краденого. Были там еще два скупщика краденого, но они нас не интересуют, тем более что один из них был оправдан судом вчистую. К нашей истории они отношения не имеют.
Лиза Роберт получила шесть месяцев исправительных работ и вышла из зала суда свободной, а Леонид отправился отбывать пять лет лишения свободы в ИТК-8 УНКВД города Одессы.
Классным вором стал Леонид Бачкуринский! Едва успел он прибыть в колонию, как умудрился взломать замки на колонийском складе и утащил оттуда десять дамских рубах. Суд добавил ему еще два года и порешил, что отбывать теперь уже семь лет лишения свободы он должен «в дальних лагерях Союза».
Так Леонид Бачкуринский оказался в ИТК-7 Омской области.
Вскоре после его прибытия в колонии начался большой переполох: кто-то намалевал на стене одного из бараков лозунг: «Долой Сталина! Пусть живет Гитлер! Долой власть Советов!» Как ни бились оперативники из оперативно-чекистского отдела Управления исправительно-трудовых лагерей и колоний, найти злоумышленника им не удалось.
А Леонид Бачкуринский тем временем отсиживался в шизо (штрафном изоляторе): он и в Омской области не отказался от своего «хобби», стянув кусок мяса из передачи своего же брата-заключенного. После выхода из шизо работать он категорически отказался. Так и пошло: выйдет из шизо, побудет пару дней в зоне и снова в шизо за отказ от работы. Большой авторитет нажил он себе тем самым у «отрицаловки». Ему даже простили, что был он «крысятником» (презрительная кличка заключенных, ворующих у своих в зоне). В очередной раз Бачкуринский попался за отказ от работы 22 февраля 1942 года. Доставили его в дежурную комнату для «шмона».
Не успели работники колонии приступить к обыску, как Бачкуринский выхватил из кармана и стал рвать какие-то бумажки. Работники колонии оказались проворными и отобрали их у Бачкуринского. Это были шесть лозунгов-листовок. На четырех из них было написало: «Товарищи, опомнитесь! Россия гибнет. Сталин истребляет народ!» Две листовки были написаны шифром и перевод с этого блатного шифра звучал так: «Долой Сталина! Пишу я все с целью, ибо мне надоело жить этой гнусной воровской жизнью. Пусть живет Гитлер! Долой власть Советов!»
На первом же допросе Леонид Бачкуринский признал, что эти лозунги-листовки он изготовил сам на обрывках объявления о режиме работы лагерной парикмахерской. Признал он и исполнение надписи на стене барака № 9.
— Как я встал на этот контрреволюционный путь, я и сам объяснить не могу, — недоумевал Леонид Бачкуринский на допросе 8 марта 1942 года. — Антисоветские убеждения у меня появились как-то вдруг, и я их выразил в надписях, произведенных на стене, а также в изготовленных мною контрреволюционных листовках, которые были изъяты у меня при личном обыске. Причин, породивших эти убеждения, я объяснить не могу.
Дело это для следователя было рутинным. Ни сложности, ни каких-либо особых эмоций у него не вызывало. 11 марта 1942 года он предъявил Бачкуринскому обвинение в том, что тот, отбывая наказание по прежнему приговору, «встав на путь контрреволюционной деятельности, в целях создания массового недовольства заключенных Советским правительством воспроизводил на стенах жилых бараков контрреволюционные надписи, изготовлял такого же содержания листовки, направленные против Советской власти, вождя Коммунистической партии и главы Советского правительства, изготовленные контрреволюционные листовки имея намерение в удобный для этого случай распространить среди заключенных».
Здесь следователь, а точнее дознаватель — старший оперуполномоченный оперчекистского отделения отдела ИТК УНКВД по Омской области сержант госбезопасности Иванов ничего не придумал. Фактическую сторону изложил точно. Другое дело, как следовало оценить действия Бачкуринского с юридической точки зрения. С нынешних позиций он заслуживал всего лишь очередного водворения в шизо. Хотя и сегодня с юридической точки зрения эта позиция довольно спорная. Тогда же, в 1942 году, привлекли его к ответственности по известной статье 58-10
Уголовного кодекса РСФСР. Виновным себя Бачкуринский признал полностью. Можно было заканчивать это простенькое по тем временам дело. И вдруг...
То ли Бачкуринскому надоело быть заурядным вором и он решил придать вес своей персоне, то ли он решил затянуть следствие, надеясь побывать в родных местах, то ли это была просто одесская шутка, только 23 марта 1942 года на очередной вопрос Иванова «Как давно у вас зародились контрреволюционные убеждения и что этому предшествовало?», он вдруг заявил: «Контрреволюционной деятельностью я занимаюсь с 1940 года по заданию диверсантки некоей Роберт Елизаветы Яковлевны».
И дальше в течение семи с половиной часов Леонид Бачкуринский морочит голову сержанту Иванову красочными рассказами о совместной с Лизой Роберт контрреволюционной деятельности.
Зачастую, приходя вечером после кражи с вещами к Лизе, я заставал у нее на квартире капитанов морских кораблей, — повествовал Бачкуринский. — Лиза рекомендовала мне их своими братьями. За кого она меня держала? Она держала меня за болвана. А похож я на болвана, гражданин начальник? Скажу вам, я хоть и вор, но болваном никогда не был. Я же знал, что у Лизы только две сестры имеются и никаких братьев. К тому же одеты эти братья были совсем не по-нашему, я сразу усек, что это иностранцы. Ну иностранцы, так иностранцы. Мне это до лампочки... Я Лизе ничего не говорил. Братья — так пусть будут братья. Все ж люди — братья. У Лизы дела свои, у меня — свои. Чего они у Лизы толкутся, меня не интересовало. Только чтобы эта Лиза так жила, как я сейчас живу. Был я честным фраером, а стал по ее милости врагом народа и диверсантом. Чтоб ей ежа под юбку, чтоб ей...
Гражданин Бачкуринский, — перебил этот горячий монолог сержант Иванов, — кончайте ругаться. Давайте ближе к делу.
Вот я и говорю, — продолжил свое повествование Бачкуринский, — приканал я однажды в обычном порядке к Лизавете, притаранил ей барахлишко с очередной кражонки, а она, чтоб ей опять же ежа против шерсти родить, и говорит: «Что ты мне все эту рухлядь таскаешь? Много ли с нее проку? Ты мне лучше неси ценные документы. На них хороший гешефт сделать можно, и деньги за них ты от меня большие получать будешь». А мне без разницы! Я все равно эти ксивы, если они мне попадались, в уборную спускал или еще где выбрасывал, как мне не нужные. Поэтому Лизаветино предложение я принял охотно. Как сейчас помню, было это 20 февраля 1940 года. Пришел я к Лизе вечером, часов этак в одиннадцать с половиной. Встретила она меня ласково, ублажила, как только я хотел, а потом и говорит: «Вот тебе первое задание. Должен ты похитить портфель с документами из Кагановичского райкома партии. Поможет тебе в этом одна дамочка из райкома. Одета она будет в коричневое пальто с котиковым воротником. Она в обеденный перерыв выйдет из кабинета, а окошко в двери не закроет. Портфель же черный будет лежать на столе».
Сержант Иванов больше Бачкуринского не перебивал. Он только успевал строчить протокол. А тот тем временем продолжал свой рассказ.
Ну так вот. На следующий день, а было это, значит, 21 февраля, в обед пришел я в райком. Мадам эта с котиковым воротником, действительно, там уже сидела. Увидев меня, сразу вышла, уж как она меня узнала — не знаю, только вышла сразу и окошко, как Лиза говорила, на двери не закрыла. Я через это самое окошко открыл с внутренней стороны американский замок и вошел в кабинет. Вижу — портфель на столе лежит, а на вешалке чье-то мужское пальто висит. Я пальто на себя одел, портфель взял и спокойно так из райкома вышел. Никто на меня и внимания не обратил. По дороге к Лизавете я портфель открыл, интересовался — нет ли там денег. Денег не было. Только учетные карточки, какой-то секретный пакет в адрес Скодовского райкома ВКП(б) и пропуск в секретный отдел Одесского почтамта. Хотя нет! Забыл! Были там еще ключи от райкомовских кабинетов. Портфель со всем содержимым я в тот же день передал Лизе Роберт. В этом месте сержант Иванов перестал строчить протокол и поинтересовался:
Ну и сколько же она вам отвалила за эти документы?
Тут ничего плохого о ней не скажу, — ответил Бачкуринский. — Баба она была не только сладкая, но и щедрая. Денег она мне всегда давала в неограниченном количестве, то есть сколько мне требовалось и всегда, когда я просил. Нет, что правда, то правда: в деньгах она мне не отказывала и за портфель сумму отвалила приличную. А мне все мало было! Верно мне кореша говорят: жадность фраера сгубила! Жалко мне портфель стало. Больно уж кожа на него хорошая пошла. Решил я из него ботинки пошить. И сдались мне эти ботинки! Из-за них-то я и погорел. Пришел я через неделю к Лизе и попросил этот портфель. Она мне его без звука отдала. Был он уже пуст, и пошел я с этим портфелем в сапожную мастерскую, чтобы выкройки для ботинок заказать. Только по дороге приклеился ко мне какой-то гражданин в штатском. Задержал он меня с портфелем и доставил в особый отдел того самого райкома, где я этот портфель прихватил. Там портфель опознали и отправили меня в областное управление НКВД. Там я стал гнать туфту: портфель, мол, украл, предполагая, что в нем деньги, документы же порвал и выбросил в мусорный ящик. Я им и ящик этот показал. Мне поверили и передали меня в уголовку.
Почему же вы скрыли от следствия и суда контрреволюционную деятельность Лизы Роберт? — поинтересовался сержант Иванов.
Тут дело такое, — пригорюнился Бачкуринский, — я в этом мире один, как перст. Маму не помню. Папа куда-то смылся. Родственники от меня отреклись. Помощи ждать не от кого. Лиза же мне так сказала: «Не выдашь меня — буду тебе помогать материально и в другом смысле». Вот я ее и не выдал, представил как случайную женщину, которой я случайно продал краденое пальто. Я свое слово сдержал, Лиза — тоже. Исправработы она отбывала на щетинной фабрике и дважды в месяц приходила ко мне на свидания, приносила передачи. И не только передачи! Она ж и после того, как я в зону попал, не отпускала меня от своих черных дел. 5 января 1941 года она добилась свидания со мной и в присутствии надзирателя передала мне несколько листов чистой бумаги. Я еще удивился: на кой ляд мне эта бумага? Я же не Лев Толстой, а письма мне писать некому. Лиза же, когда надзиратель зазевался, шепнула мне, чтобы я эту бумагу прогладил горячим утюгом. Шибко она меня этим заинтересовала. После свидания пошел я в женский барак и два листка прогладил утюгом. Это, оказывается, было письмо, написанное молоком. В нем Лиза писала, чтобы я не прекращал настойчивой борьбы с Советской властью и при всяком удобном случае изготовлял листовки и распространял их, как можно больше, среди заключенных. На втором листке были тексты лозунгов, которые я должен был в листовки вставлять. Поразмыслив над этим письмом, я решил действовать так, как меня учила Лиза Роберт. Я тогда мог свободно передвигаться по территории промколонии № 8 и первое, что я сделал по поручению Лизы, написал на строящемся здании для охраны лозунг: «Долой Сталина, пусть живет Троцкий!» Ох, и кипиш поднялся среди начальства! Велось целое следствие, но меня так и не разоблачили. Вскоре я был переведен в тюрьму. Только не за лозунги, а за кражу. Хотел я эти рубашки при случае Лизе переправить за ее хорошее ко мне отношение. Здесь, в тюрьме, я последний раз встретился с Лизой. Надзирателя на свидании не было. Мы сидели на расстоянии, и между нами была частая решетка. Я рассказал Лизе о сделанной мною надписи. Она меня похвалила и сказала: «А мы действуем еще чище. Мы с Фишманом (кто он такой — Лиза не сказала) по заданию секретаря горкома ВКП(б) Выходеца спалили шапочную фабрику имени Лозовского. Хорошо горела!» Тут же Лиза предложила организовать мой побег, но сделать этого ей не удалось. 27 июня 1941 года меня этапировали в Харьковскую тюрьму, а оттуда к вам, в Омскую область.
На этом Бачкуринский закончил свое повествование о своих контрреволюционных и других связях с «ужасной одесской диверсанткой» Лизой Роберт.
Шутки шутками, но отнеслись к этому повествованию довольно серьезно: «материалы» в отношении Лизы Яковлевны Роберт, Фишмана и Выходеца выделили в особое производство и направили в НКВД СССР. Сомневаюсь, что там им дали ход: шла война, и до освобождения Одессы было еще ох как далеко. Тем не менее все эти одесские фантазии без какой-либо проверки были записаны в обвинительное заключение по делу Бачкуринского.
Эта буйная фантазия обошлась ему очень дорого. По постановлению Особого совещания при наркоме внутренних дел СССР от 26 августа 1942 года Леонид Маркович Бачкуринский был расстрелян.
БУЗОТЕР
Трудно сложилась судьба Павла Тимофеевича Беспалова. Виноваты в этом трудная эпоха и трудный характер Павла Тимофеевича.
Происходил Беспалов из семьи кулака. Его отец имел собственную мельницу, изрядное количество земли и скота. Обслуживали это изрядное хозяйство батраки.
По достижении совершеннолетия он из хозяйства отца выделился, надел получил приличный и жил вполне обеспеченно. Характер же он имел такой, о котором в народе говорят «каждой бочке затычка», а уж если Павлу Тимофеевичу приходилось выпить, то тут его строптивый характер разыгрывался во всю мощь, тут уж лучше его «нраву» было не перечить.
Первый конфликт с законом у него возник на почве скверного характера в 1928 году, когда он за пьяный дебош получил по части 1 статьи 74 (простое хулиганство) Уголовного кодекса РСФСР два месяца исправительно-трудовых работ (без лишения свободы).
В 1930 году отца Беспалова раскулачили и отправили в ссылку «за болота». Затаил Павел Тимофеевич обиду на Советскую власть, лишившую его надежды на хорошее наследство, да и отца было жалко.
Коллективизацию Павел Тимофеевич не принял. Не мог он понять — что это такое: общая, коллективная собственность. Рассуждал так: раз коллективное, значит, не мое, а не мое — значит, ничье. Вдохновленный такими рассуждениями, Павел Тимофеевич в 1933 году с приятелем своим Андреем Строкиным умыкнули и пропили колхозных лошадей, за что и получили по десять лет лишения свободы.
Поймал конокрадов милиционер Иван Иванович Михайлов.
В лагере Беспалов утихомирился. Работал хорошо и из определенных ему судом десяти лет отбыл чуть больше двух. В начале 1936 года вернулся он в родную деревню и стал рядовым колхозником. Работать приходилось много. Платили же на трудодни мало. Подвыпив, Беспалов и братья Строкины на каждом углу кляли такую жизнь.
— Не дадим хлеба государству! Не хотим подыхать с голоду! — кричали они на колхозных собраниях.
К тому же Павел Беспалов и Андрей Строкин так и не уразумели — за что же им пришлось отбывать наказание в местах не столь отдаленных, взяли-то они не чье-то, а общее, ничейное, значит и им принадлежащее.
— Погодите, — твердил Павел Беспалов, — придет время — уничтожим мы всех этих активистов-стахановцев, а в первую очередь председателя колхоза Белова. Пустим им красного петуха!
Павлу поддакивал Андреи Строкин. В 1937 году Павел вместе со своими приятелями был арестован.
Работники Колосовского районного отдела НКВД не стали делать из них террористов, их привлекли к ответственности по части 1 статьи 73-1 Уголовного кодекса РСФСР (угроза убийством, истреблением имущества или совершением насилия по отношению должностного лица или общественного работника). Грозило им по этой статье довольно мягкое наказание: исправительные работы до 6 месяцев или штраф до 300 рублей, или высылка в другую местность до 3 лет. Однако к этой статье присовокупили им еще и обязательную статью 58-10, по которой и получил Павел Тимофеевич Беспалов по решению «тройки» десять лет лишения свободы.
И отправился Павел Тимофеевич в «столыпинском» казенном вагоне на север, на строительство Северо-Печерской железнодорожной магистрали.
Работать он умел. За хорошую работу он был даже расконвоирован и получил право свободно передвигаться за пределами Ижемского отделения Севжелдорлага ГУЛАГа НКВД. Но вот язык... Язык продолжал играть с ним злые шутки. И в лагере он продолжал болтать такое, что могло ему выйти боком. И вышло...
Приговором военного трибунала войск НКВД строительства Северо-Печерской железнодорожной магистрали от 19 мая 1942 года Беспалов был признан виновным в том, что «среди окружающих его заключенных систематически проводил контрреволюционную пораженческую агитацию против Советской власти, то есть в октябре 1941 года в помещении барака высказывал контрреволюционные пораженческие взгляды против СССР в войне с фашистской Германией, клеветал на ВКП(б) и Советское правительство; в ноябре и декабре 1941 года в этом же помещении распространял контрреволюционно-пораженческие взгляды против СССР, при этом восхвалял фашистскую власть, восхищался временными успехами фашистской армии, клеветал на проводимую политику Советским правительством и ВКП(б).
И приговорен он был все по той же статье 58-10 к высшей мере уголовного наказания — к расстрелу, без конфискации имущества за отсутствием такового.
Потянулись страшные дни ожидания в камере смертников. Особенно жутким оказался день 3 июля 1942 года, когда дверь камеры отворилась и разводящий крикнул:
— Осужденный к высшей мере наказания Беспалов на выход. Беспалова погрузили в вагон и куда-то повезли.
Ночью, полагая, что его везут на расстрел, Беспалов проломил стенку вагона и бежал, спрыгнув на ходу поезда. Беспалов не знал: приговор военного трибунала был отменен. Военная коллегия Верховного суда СССР усомнилась в доказанности антисоветской агитации и направила дело на дополнительное расследование. Везли Беспалова не на расстрел, а назад, в Ижемское отделение Севжелдорлага.
После прыжка на полном ходу поезда Беспалов остался жив и даже невредим, но на свободе он пробыл недолго.
5 июля группой поиска он был задержан. Он все еще не знал, что судьба в лице военной коллегии Верховного суда СССР смилостивилась над ним. При переправе через одну из рек по дороге в лагерь он снова пытался бежать, намереваясь опрокинуть лодку, в которой плыл с двумя конвоирами. Отрезвил его окрик одного из конвоиров: «Не балуй, мужик, а то пристрелю!» Итак, Беспалов вновь оказался под следствием.
8 сентября 1942 года старший оперуполномоченный оперотдела Севжелдорлага сержант госбезопасности Евдокимов исключил из обвинения Беспалова статью 58-10 «за недостаточностью улик его антисоветской агитации». Остался у Беспалова один побег, за который 5 октября 1942 года он и получил по приговору военного трибунала десять лет лишения свободы с последующим поражением в политических правах на пять лет.
25 июня 1943 года Беспалов из лагеря был освобожден и отправлен на фронт. Служил в обозе. Был тяжело ранен. После Победы демобилизовался и вернулся на родину.
Ни лагеря, ни фронт характера Беспалова не изменили. Как был он в молодости бузотером, так им и остался. Продолжала глодать его обида на Советскую власть. Он полагал, что за свои лагерные мытарства, за кровь, пролитую на войне, заслуживает большего, чем работа скотником. О себе и таких же, как он бывших заключенных, Беспалов был весьма высокого мнения.
— Первое время немцы сильно нажимали, а наше правительство не знало, что делать. Видя безвыходное положение, правительство стало освобождать заключенных и посылать на фронт, — бахвалился Беспалов. — Как только заключенные стали воевать, немцы сразу же стали отступать. Если бы не мы, заключенные, Советский Союз никогда не победил бы Германию.
Костью в горле стояли у Беспалова колхозы. Никак не мог он смириться с этой нормой хозяйствования.
Поставили его осенью 1950 года возить зерно с тока на сушилку. Подъехал он к работающим на току и стал разглагольствовать:
— Зря вы, бабоньки, надрываетесь. Работа дураков любит. Сколько вы не работайте, женщины, в колхозе, все равно без толку, все равно государство все зерно заберет. Я вот был в Германии и своими глазами видел: народ там живет хорошо, культурно, а колхозов у них нет. Все у них механизировано, все на кнопках, а вы как копались вилами в навозе, так по гроб жизни копаться будете.
Беспалов разглагольствовал, а бабоньки продолжали лопатить зерно. Это распалило его еще больше:
— Колхозный строй — это кабала для народа. Дурак тот, кто работает в колхозе. Все колхозники ходят без штанов, а все управители-жулики дерут с колхозников семь шкур. Бросить бы на эти колхозы атомную бомбу, чтобы они не существовали, тогда крестьянам жилось бы легче.
Кто-то из женщин не выдержал:
— Павел Тимофеевич, чем языком чесать, помог бы лучше или катился бы куда подальше...
— Ишь, активистками все стали. Ну трудитесь, трудитесь! От работы кони дохнут... — сплюнул Беспалов, хлестнул лошадей и укатил.
В ноябре 1949 года председатель колхоза вызвал Беспалова и предложил ему ехать на лесозаготовки в Усть-Ишимский район. Беспалов категорически отказался:
— Хватит, нарубился я лесу в лагерях. Пусть другие рубят.
Не болтай лишнего, а поезжай куда велено, — предупредил его председатель. — А не поедешь — ответишь за срыв лесозаготовок.
Больно вы все большими активистами стали, — продолжал шуметь Беспалов. — Покоя народу не даете. Вас всех подавить нужно, и ты, председатель, дождешься, когда-нибудь я тебе голову оторву!
С тем и ушел.
Бывало и хуже. Бывало, и руки в ход против «активистов» пускал.
В январе 1952 года колхозник Иван Алексеевич Белов припоздал с подвозом сена на участок Рычанка, где стоял скот, охраняемый Беспаловым. Был бы Белов просто колхозником, все, может быть, и обошлось бы, но был он в свое время председателем сельсовета, и это взъярило Беспалова.
Только Белов зашел в избушку, Беспалов закричал:
— Все вы, активисты, только языком молоть горазды, а как сено вовремя подвезти — так вас нету. Перебить бы вас всех, активистов разэдаких!
Это ты кого же перебить собираешься? Кого ты в виду имеешь? — спросил Белов.
Да хотя бы тебя. Ты же председателем был и кулаков высылал, — кричал Беспалов. Тут уже и Иван Алексеевич вспылил:
— Жаль, что ты в то время в нашей деревне не жил, а то я тебя, горлопана этакого, тоже выслал бы куда следует!
После таких слов Беспалов совсем взбеленился.
Перешел отелов к делу. Трахнул Белова кулаком по голове, и неизвестно, чем бы все кончилось, будь они в избушке вдвоем. Растащил их Алексей Михайлович Носков.
Было и такое, что Беспалов едва не отходил палкой участкового зоотехника райсельхозотдела Галину Михайловну Павлюченко. То она требовала через правление взыскать с него недостачу двух телят, то упрекала в антисанитарном состоянии скота, а тут, в августе 1952, застала его спящим в избушке на том же участке Рыченка, а скот в это время разбрелся по кустам и подпасок не мог его собрать.
— Что же ты делаешь, Павел Тимофеевич? — упрекнула Беспалова Павлюченко. — Когда же ты работать как следует будешь? Буду вынуждена поставить вопрос о твоей работе на правлении.
В ответ Беспалов обругал зоотехника и кинулся на нее с батогом. Благо, люди помешали расправе.
В последних числах апреля 1946 года бывший милиционер Иван Иванович Михайлов был направлен райкомом партии уполномоченным по проведению посевной кампании в колхозы имени Чапаева и «Красный Пахарь». По пути из поселка Ново-Троицкий в деревню Николаевка он сбился с дороги и заблудился.
В тот же день Беспалов с ружьишком за плечами вышел пострелять зайцев.
И надо же было так случиться, что пути Михайлова и Беспалова сошлись на безлюдной полевой тропе. Беспалов узнал бывшего милиционера еще издали. Вспомнил 1933 год, и злые мысли забродили в голове. Он даже ружьишко с плеча сдернул.
Михайлов шел спокойно. Встрече с Беспаловым обрадовался. Есть у кого дорогу спросить.
Окликнул:
— Эй, как на Николаевку пройти?
— А закурить найдется? — угрюмо пробурчал Беспалов. Стояли друг против друга. Курили. Беспалов поигрывал ружьем.
Не узнал меня, Иван? Забыл, как в тридцать третьем по твоей милости я в лагеря загремел? — спросил Беспалов.
Не помню. Много вас было, да и лет вон сколько прошло, — отозвался Михайлов.
Ладно, ступай вон той тропой, — Беспалов зло швырнул на землю окурок. — Дойдешь до Николаевки. Глядишь, встретимся еще.
Так и разошлись, чтобы встретиться еще через шесть лет. В начале 1952 года, работая налоговым инспектором, Михайлов приехал в Квашнинский сельсовет, чтобы собрать налоги с неплательщиков. Был среди них и Беспалов. Разговор получился у них резким. Беспалов платить налоги не хотел.
— Смотри, Беспалов, твое дело, не хочешь платить — придется тебя к ответственности привлекать, — предупредил его Михаилов.
Беспалов вскипел:
Что ты ко мне всю жизнь как репей цепляешься? Что ты мне жить спокойно не даешь? Эх, попался ты мне однажды удачно в поле, хотел я тебя пристрелить, да пожалел. Поживи и теперь. Дальше посмотрю на твое поведение.
Смотри не смотри, а налоги платить надо, — возразил ему Михайлов. — А угрозы свои брось. Ничего у тебя из этой затеи не выйдет.
Выступления Беспалова не остались без внимания.
11 февраля 1953 года работниками Колосовского районного отдела Управления МТБ по Омской области Беспалов был арестован. Обвиняли его в проведении антисоветской пропаганды, которую он, несмотря на всю свою озлобленность, не вел.
Угрозы были. От этого никуда не денешься. Но даже в 1937 году подобные угрозы квалифицировали именно и только как угрозы. Теперь же в 1953 их рассматривали не иначе, как террористический акт. Как покушение на террористический акт вменили ему даже невысказанную (и естественно, не реализованную) мимолетную мысль об убийстве Ивана Ивановича Михайлова в апреле 1946 года.
Правда, в прокуратуре войск МТБ Омской области усомнились в обоснованности привлечения Беспалова к уголовной ответственности, и прокуратура вернула дело на доследование.
8 апреля 1953 года начальник отделения следственного отдела УМВД СССР по Омской области майор Корецкий с согласия военного прокурора войск МВД Омской области подполковника юстиции Бунина исключил из обвинения Беспалова эпизод с Михайловым, указав, что этот эпизод не содержит признаков статьи 58-8 Уголовного кодекса РСФСР. В этом же постановлении он справедливо указал, что угроза кустовому зоотехнику Павлюченко должна квалифицироваться по статье 73-1 Уголовного кодекса РСФСР и не может вменяться Беспалову в вину, так как совершено это преступление до Указа Президиума Верховного Совета СССР от 27 марта 1953 года «Об амнистии».
Но другие угрозы Беспалова так и оценивались как покушение на террористический акт.
И лишь военный трибунал войск МВД Омской области исправил эту ошибку, исключив из обвинения Беспалова статьи 19-58-8 Уголовного кодекса РСФСР. Осталась только антисоветская агитация.
Приговором Омского областного суда от 2 июля 1953 года Беспалов был осужден к десяти годам лишения свободы с последующим поражением в правах на пять лет.
Судебная коллегия по уголовным делам Верховного суда РСФСР отклонила кассационную жалобу Беспалова и оставила приговор в силе.
11 октября 1954 года областная комиссия по пересмотру дел осужденных в Омской области за контрреволюционные преступления отказала Беспалову в пересмотре дела.
Сделано это было лишь через тридцать пять лет.
УПОЛНОМОЧЕННЫЙ ГОРСПРАВКИ БАРАНОВ
Судя по словесному портрету, приложенному к делу Александра Баранова, он был хорош собой: высокий, худощавый, голубые глаза, высокий лоб, нос с горбинкой, темно-русые с проседью волосы... Если прибавить сюда актерское обаяние, ведь недаром же он заканчивал актерскую школу, можно понять, почему среди его знакомых было так много женщин.
Сорокалетний привлекательный мужчина, профессия которого тоже весьма привлекательна: административный работник театра, кино и рекламного дела! В его творческом багаже-театральные постановки, съемки самостоятельного фильма, организация гастролей по городам Китая Федора Шаляпина, Александра Вертинского и других знаменитостей. Правда, в Омске у него была более прозаичная должность — уполномоченный горсправки.
Рожденный в дворянской семье, увезенный в эмиграцию ребенком, но всегда ощущавший себя частью России, Александр Петрович Баранов возвратился на родину в 1947 году. Можно только представить, какие надежды питали так называемые реэмигранты, глядя на советский берег с борта парохода. У всех, кто не поехал в Канаду, Австралию или США, опасаясь репрессий, а выбрал родину, была за плечами культурно-просветительная работа в общественных организациях, особенно оживившаяся после падения прояпонского марионеточного правительства Китая. Чувство патриотизма, усиленное блистательными победами Советской Армии, перевешивало все остальные чувства, и в первую очередь опасения за свою жизнь и свободу. С китайского берега все виделось проще и радужней. А потому бестрепетно оставлялись насиженные места: родина ждала своих детей.
А после, получив на распределительном пункте небольшие деньги и направление в какой-либо провинциальный город, испытав на себе неустроенность советского послевоенного быта, они начинали терять иллюзии. Но, пожалуй, самое трудное, к чему приходилось привыкать, это необходимость держать язык за зубами. Знать четко, что и где нельзя говорить, Иначе можно загреметь и на хороший срок.
Общительный, привыкший быть в центре внимания, Александр Петрович понимал это с трудом. То пожалуется кому-нибудь на материальные и житейские трудности, то горько заметит, что на вновь обретенной родине не может никак «войти в колею», а то анекдот, подвыпив, расскажет в компании...
В конечном счете он и сел за анекдот, вернее, за два анекдота. Но о них следствие вспомнило в последнюю очередь, хотя именно анекдоты послужили поводом для ареста 10 февраля 1949 года. Это в тридцатые годы доблестные работники НКВД предпочитали ночные аресты, а пришедшие им на смену эмгэбэшники не брезговали и дневными часами. Баранов был схвачен прямо на улице и после обыска доставлен во внутреннюю тюрьму МТБ города Омска. А теперь — слово самому Александру Петровичу. Его сохранило для нас его прошение, направленное им Председателю Совета Министров СССР уже в 1953 году: «Ст. следователь гражданин М., не предъявляя мне никаких обвинений, сказал, что я враг народа — государственный преступник и должен сам все рассказать, заявив при этом, чтобы я не забыл, что нахожусь в чека, а что это такое я должен знать и помнить, что чтобы я не говорил, срок мне обеспечен и выход отсюда только один — в лагерь. Я рассказал о всей своей жизни и знакомствах в Шанхае, Китае вообще и в Омске, но вины за собой никакой не знал. Продержав под следствием 1 год и ведя таковое в не совсем правильных и гуманных разговорах и запугиваниях, мне предъявил очень много необоснованных обвинений, хотя я и доказывал обратное и отвергал. В конце следствия мне было предъявлено обвинение в связи с женщиной, которая якобы работает в разведке... просил доказательств, но мне отвечали, что это меня не касается. Итак тянулось дальше, когда мне предъявили свидетелей моего антисоветского разговора в пьяном виде в ресторане — свидетели путали показания, но следователь заставил меня подписать, что я говорил, и я под нажимом подписал. И после того, как суд отказался судить за недостаточностью улик, дело было направлено на заочное рассмотрение в ОСО (Особое совещание при МГБ СССР), которое вынесло постановление — 25 лет ИТЛ, и я был на основании этого постановления не судебного, а административного органа... (отправлен) в Речлаг на Воркуту... даоке не в ИТЛ, как было указано в распоряжении. Я... вполне сознаю свое неправильное поведение в ресторане — как вину перед родиной, также отвергая все другие вымышленные обвинения следственных органов МГБ, считаю, что 4 года в лагере достаточное наказание. Я понял свое заблуждение, и принимая во внимание мою жизнь до ареста в Китае и в России, подтвержденную отзывами и не подтвержденную обвинениями, прошу Вас, гражданин член правительства, дать мне возможность жить с семьей, где найдете подходящим, освободив из заключения. Я же обязуюсь жить так, как подобает советскому гражданину...»
А теперь те два анекдота, цена которых — 25 лет лишения свободы. Спорят русский и американец, в чьей стране демократии больше. Американец говорит: приду в Белый дом, начну кричать: «Трумэн сволочь», и мне ничего не будет. Русский отвечает: приду в Кремль, начну кричать: «Трумэн сволочь» и мне тоже ничего не будет. Этот, как и другой анекдот, был рассказан в тесной подвыпившей компании. Вроде, пустячок, но в документах следствия этот пустячок стал антисоветской агитацией и клеветой на советскую демократию. Второй же — клеветой на советскую налоговую политику. Хотя в наше время его, пожалуй, расценили бы, как антисемитский. Русскому и еврею предложили собирать налоги с дыма. Русский отказался, а еврей согласился, он пригрозил перекрыть фабрике трубу, если она не станет платить налог на дым. И вот за эти невинные, на наш сегодняшний взгляд, анекдоты А. П. Баранову пришлось пережить около 30 допросов, большинство из которых начинались около 11 вечера и заканчивались глубокой ночью, а то и под утро, и на которых перетряхивалась вся его жизнь. А в результате — приговор, практически означавший пожизненное заключение.
У нас, не живших в то время, сложилось впечатление, что как только умер Сталин, распахнулись ворота лагерей и тюрем, и невинно осужденные хлынули на свободу. Это было далеко не так. На свое горячее прошение, пересланное из Москвы в Омск, Баранов получил отказ от 21 декабря 1953 года: омские эмгэбэшники свято блюли честь мундира. Получает он отказ и в июле 1954 года. Но чей-то красный карандаш уже поставил знак вопроса на словах заключения: «приговор считать правильным». 2 августа 1954 года — снова отказ в пересмотре приговора. Но Александр Петрович не успокоился. В протесте заместителя Генерального прокурора СССР его еще признают виновным, «однако мера наказания определена чрезмерно суровая». И дальше: «учитывая, что Баранов А. П. в Советском Союзе до ареста проживал всего два года, до ареста занимался общественно полезным трудом — работал, считаю возможным снизить ему меру наказания «. Прилагается и характеристика из лагеря на заключенного Баранова: «Показал себя с хорошей стороны; до сентября 1954 года работал слесарем, с октября 1954 года — машинист насоса подземных горных выработок. К труду относится добросовестно, производственные задания выполняет на 112-113%. Инициативный, пользуется авторитетом среди здоровой части коллектива. Председатель совета актива осужденных. За высокие показатели в работе, активное участие в общественной работе Баранову объявлено 3 благодарности. С июля 1955 года проживает вне зоны лагеря. Поощрен отпуском с выездом на родину. Свой общий уровень повышает постоянно...» Да, в то время Александр Петрович, вероятно, уже не критиковал отечественный кинематограф, не возмущался тем, что наша цензура уродует зарубежные фильмы — это тоже ставилось ему в вину следствием.
Справедливость, хотя и не полностью (до этого еще было 37 лет), восторжествовала. Президиум Омского областного суда в ответ на протест Генеральной прокуратуры СССР 21 июня 1956 года принял решение: снизить наказание до 5 лет лишения свободы и на основании Указа от 27 марта 1953 года об амнистии от наказания из-под стражи немедленно освободить со снятием судимости.
И последний документ в деле о двух анекдотах, о котором сам Александр Петрович так и не узнал. 9 ноября 1993 года прокуратура Омской области пересмотрела дело Баранова и нашла, что в нем нет доказательств его вины. Свидетели пересказывали то, что он сам им рассказывал о жизни в Шанхае. А про анекдоты — «в настоящее время не наказуемо». Так что Александр Петрович Баранов полностью реабилитирован. Жаль, что так поздно.
ДОКТОР БАЗИЛЕВСКИЙ
Когда я читала дело Владимира Базилевского, мне вспоминалась притча о двух лягушках, попавших в кувшин с молоком. Одна отказалась от борьбы и утонула, другая — до последнего билась за жизнь и в конце концов победила, сбив масло и выбравшись наружу. Такой «второй лягушкой» оказался и Владимир Базилевский. Его борьба с системой длилась больше двух лет — с ноября 1937 по январь 1940 года. Все это время он находился в тюремной камере. И все-таки выстоял и победил.
А началось все по четкой схеме тех лет: б ноября 1937 года (чекисты тоже любили делать «трудовые подарки» к знаменательным датам) был арестован начальник Дорсанотдела, член профсоюза, сорокалетний семейный человек. И уже 17 ноября в его деле появляется постановление об избрании меры пресечения и предъявлении обвинения: «...достаточно изобличается в том, что до ареста являлся активным участником контрреволюционной фашистской организации, в составе которой принимал участие в подготовке и проведении бактериологической диверсии на Омской железной дороге путем массового заражения бактериями различных инфекционных заболеваний воинских частей и железнодорожников. Будучи начальником лаборатории, выращивал бактерии для этой цели... привлечь в качестве обвиняемого по ст. 58-1 «а», 58-9-11 УК РСФСР». Словом, высшая мера Базилевскому была обеспечена. Постановлению предшествовал протокол допроса от 13 ноября 1937 года — машинописный текст (редкое явление в делах тех лет) на 13 страницах. Читаешь его и не можешь отделаться от мысли, что все — до запятой — сочинено беллетристом для шпионского романа не очень высокого пошиба. Вот как, например, изъясняется обвиняемый: «Если вы считаете нужным, я могу рассказать более подробно обстоятельства, толкнувшие меня на путь борьбы с Советской властью». И на предложение следователя сделать это, рассказывает полную раскаянья историю про то, как сыну конюха «при старом режиме, как человеку с выдающимися способностями, удалось закончить среднюю школу. Постепенно расхваливаемый педагогами, я мечтал сделать себе большую карьеру в условиях царской России». Словом, революция разрушила все честолюбивые планы Базилевского, он «хотел сделать карьеру» в колчаковской армии — не удалось. Позже, закончив медицинский институт и став начальником лаборатории, почему-то не посчитав это удачной карьерой (если верить протоколу), ударился в политику, встал «на платформу» Рыкова и Бухарина. Здесь — довольно пространные рассуждения о предполагаемом создании в России буржуазно-демократического строя по типу Германии и Польши, а также о некоторых разногласиях его, Базилевского, с правыми. Дополняется все живописной картинкой вербовки его санитарным инспектором Горевым: «Мы с вами ничего не потеряем от того, что сотня или две сдохнет черномазых большевиков». А потом, как водится, стал получать «бандитские задания». И, наконец, 6 января 1937 года был приглашен якобы на елку для больных детей в инфекционную больницу, где под видом товарищеского ужина состоялось собрание контрреволюционеров, на котором одна из врагинь народа доктор Мошенская произнесла: «Тифозные вши и бактерии должны нам помочь свергнуть Советскую власть».
Честное слово, этому следователю М. надо было идти в писатели, сочинять шпионские романы и прославиться! Весь протокол — от первой до последней строки — сочинен заранее, дело следователя было только заставить подписать его несчастного доктора. Почему это удалось, объясняет сам Базилевский: «В апреле 1938 г. своим собственным заявлением и 22 апреля 1939 г. в протоколе допроса я отказался от своих показаний, подписанных мною 13 ноября 1937 года, как от ложных, указав в обоих случаях причины дачи этих показаний. Настоящим еще раз, в третий, заявляю, что подписанные мной 13 ноября 37 года показания и написанные собственноручно 12 и 13 ноября, а также показания на очной ставке с Путято (Путято Надежда Георгиевна — заведующая инфекционной больницы. — Т. Ч.) ложны и вымышлены. Все это дано мной под воздействием физических насилий, беспрерывного пятидневного, без сна и отдыха, допроса (с 9-го по 14 ноября). Под влиянием этих методов допроса я, утратив ясность ориентировки и понимания своих поступков, частью сфантазировал сам, частью полностью под диктовку следователя и частью с помощью наводящих мыслей со стороны следователя написал собственноручно показания, подписал переложенные следователем эти мои показания в протокольную форму... »
Пять дней непрерывного допроса, «физическое воздействие», проще говоря, избиение и пытки ломали очень многих. Базилевского они согнули, но не сломили. Обретя ясность понимания и, вероятно, ужаснувшись, что — пусть и насильно — сам себе подписывает смертный приговор, он вступил в борьбу с системой. Прежде всего отказался от своих показаний, и сделал это письменно. Эта бумага исчезла из дела, но Владимир Михайлович настойчив: «...данные мной показания от 13 ноября 1937 года под физическим насилием следователя М. вымышлены не только мной, но и в большей степени названным следователем». Как умный и образованный человек, он понимает: дело не закончат до тех пор, пока не сломают всех, кто по нему проходит. Это доктора — Н. Г. Путято, Н. М. Мошенская, В. Н. Горев. Значит, несмотря на все выбитые «собственноручные» показания и очные ставки, надо держаться вместе. Видно, доктор Базилевский пытался, и небезуспешно, связаться с заключенными из других камер. Не случайно же 15 ноября 1938 года появляется в деле новый протокол, правда, не такой занимательный, с точки зрения литературы, как год назад.
«Вопрос: Вы изобличены следствием в сговоре, который организовали в тюрьме среди арестованных. Сговаривали арестованных не сознаваться в совершаемой ими контрреволюционной деятельности, а сознавшихся — отказываться на суде от показаний, данных на предварительном следствии. Рассказывайте об этом.
Ответ: Мне рассказывать нечего, в такого роде сговоре... я не участвовал и о существовании сговора среди арестованных мне ничего не известно «. Следователь продолжает нажимать, проводится очная ставка, но Базилевский непреклонен: «Считаю показания арестованного К. неверными».
Отойдя от шока и обретя «ясность понимания», Владимир Михайлович продолжает борьбу за свою жизнь и честное имя. Он пишет заявление наркомУНКВД, а также ходатайства, дает дополнительные показания, чтобы убедить людей, вершащих его судьбу, в своей невиновности. 22 апреля 1939 года Базилевский пишет: «Ходатайствую приобщить к делу: сделать собственноручные подписи свидетелей под их ложными показаниями против меня; собственноручное заявление следователю от апреля 1938 года об отказе от показаний от 13 ноября 1937 года; собственноручные показания от 13 ноября для указания противоречий с напечатанными на машинке...» Он просит приложить к делу целый ряд документов: отчеты о работе лаборатории, служебные инструкции, материалы съезда начальников лабораторий дорог СССР, проходившего в 1936 году, а также провести дополнительно очные ставки, четко расписывая по пунктам, для чего все это нужно. И, надо сказать, многое из того, о чем просил Владимир Михайлович, сделано. Материалы убеждали: невиновен! Но тем не менее 27 апреля 1939 года появляется обвинительное заключение, в котором В. М. Базилевскому опять-таки ставится в вину участие в контрреволюционной организации, намерение выращивать бактерии для заражения военных и железнодорожников. Сделана оговорка: «будучи допрошен в качестве обвиняемого вину свою... вначале признал, но впоследствии это стал отрицать», хотя вина его «доказывается прямыми показаниями Горева, Мошенской, Выговской, Путято». И заключение: «Дело подлежит рассмотрению Особым совещанием НКВД СССР». Но «великий покос» 1937—1938 годов уже завершен, а потому, признавая все-таки доктора Базилевского виновным, Совещание дает заключение: «...учитывая, что сообщники Горев, Путято, Мошенская и другие не осуждены, дело по обвинению Базилевского возвратить в ДТО Омской железной дороги для объединения в порядке статьи 117».
Дело тем временем трещало по швам, и это, вероятно, всем причастным к нему было ясно. 14 января 1940 года Базилевский пишет новое заявление, в котором опять указывает: в лаборатории не могли выращивать культуру чумы, приготовлять болезнетворные бактерии, она не принадлежит к специальным организациям, а если б такая работа была затеяна, ее нельзя было бы утаить от других сотрудников лаборатории. Не было вербовки, не было контрреволюционного собрания «под видом товарищеского ужина» и прочих нелепостей, навороченных в деле. Доктор в заключение обстоятельного, по пунктам, заявления пишет: «От Советской власти я получил ... материальное благополучие, удовлетворительное общественное и служебное положение. Наконец, задолго до ареста — высшее образование. Таким образом, предпосылок, чтобы встать на путь контрреволюции, нет». И уже на следующий день появляется постановление, подписанное зам. прокурора Омской железной дороги, в котором сказано, что «предъявленное обвинение не нашло своего подтверждения», и что «уголовное преследование по обвинению Базилевского В. М. ... дальнейшим производством прекратить за отсутствием в его действиях состава преступления. Меру пресечения содержание под стражей отменить и из-под стражи немедленно освободить». А внизу приписка:
«Постановлениемне объявлено» и подпись — Базилевский. Итак, 15 января 1940 года хождение по мукам для Владимира Михайловича завершилось. Чуть раньше, 2 января 1940 года, вышел на свободу Василий Никитич Горев, чуть позже, 7 февраля того же года, — Надежда Георгиевна Путято и Наталья Михайловна Мошенская. Так закончилось омское «дело врачей».
В заключение хочу сказать о том, что в постановлении ДТО НКВД от 15 января 1940 года с визой зам. прокурора Омской железной дороги не только отмечена невиновность Владимира Михайловича Базилевского и его коллег, но и названы имена следователей, применявших «незаконные методы следствия». Повторю, счастливый исход — редкий для того времени — стал возможным благодаря мужеству, непреклонности В. М. Базилевского, его готовности до последнего бороться за свои жизнь и честь.
Дальнейшая судьба Владимира Михайловича неизвестна. Но хочется верить, что она была к нему благосклонна, хотя бы частично компенсируя перенесенные страдания.
НЕ ДЛЯ ПЕЧАТИ
В своем дневнике двадцатидевятилетний журналист «молодежки» Эдуард Иванович Брижатюк, написал: «Я начинаю писать, хотя сам я знаю, во что все написанное выльется». На самом ли деле знал, что спустя почти десять лет, в 1952 году, эта серая тетрадка ляжет на стол следователя УМГБ вместе с другими вещдоками и будет фигурировать в качестве одного из главных аргументов обвинения на закрытом судебном процессе?.. Думаю, все же ни он, ни Георгий Дмитриевич Бычков, ответственный секретарь редакции газеты «Омский железнодорожник», арестованный в 1937-м по тем же мотивам — антисоветская пропаганда, — вряд ли могли предполагать, что выпадет на их долю, и к появлению людей в штатском с ордерами на арест и обыск были совершенно не готовы.
Георгий Дмитриевич Бычков, 1905 года рождения, журналист со стажем. Проверяя его биографию, следователи транспортного отдела НКВД не смогли найти ни одной мало-мальски стоящей зацепки, чтобы причислить его к социально опасным элементам. Все в его незамысловатой жизни было чисто, кроме того, что был исключен из партии за особое пристрастие к горячительным напиткам. Ну да, впрочем, грех этот — не слишком большой в то время, когда все вокруг погрязли в грехе антисоветизма.
На крючок НКВД Бычков попался совершенно случайно. Это была непредвиденная жизненная катастрофа. И, как ни печально, многие попадали в ГУЛАГ именно «благодаря» таким случайностям, а не потому, что органами раскрывалась сеть спланированных «преступлений».
Однажды поздно вечером, по дороге в кочегарку, свидетельница Сорокина подобрала на растопку кипу бумаг из мусорного ящика. И сгорели бы те бумаги, не успев поломать человеческую жизнь, если бы не бдительный завгар. Он выхватил взглядом из мусорной кучи портрет «самого»! К 37-му году наш народ уже был вымуштрован на бдительности, поэтому попали фотографии не в топку, а прямиком на стол следователю.
Сейчас нам стало известно несколько нелепых историй с изображением вождей. В одном из дел вещественным доказательством служила... выкройка из газетной полосы, куда совершенно случайно попало изображение кого-то из тогдашнего политического руководства. Факт — вполне тянувший на десяток лет лагерей. Хотя с домохозяйки спрос, конечно же, не такой, как с работников средств информации. Вполне допустимо, что у нее, к примеру, не могло быть соучастников. Казус же с газетными снимками — совсем другое дело.
Транспортный отдел НКВД прошерстил всю редакцию. И, надо сказать, разведчики не зря ели свой хлеб. На допросах курьер газеты З. Ибрагимова показала, что сама была свидетельницей «вопиющего» факта. Видела, как секретарь Чумакова рвала и бросала в корзину портреты Сталина, Ворошилова, Молотова. С особой изощренностью уничтожала портрет Кагановича. Чумакова сначала взяла его в руки с возгласом «Ах, какой милый портретик!», поцеловала и, разорвав на кусочки, выбросила в корзину. Призвали на ковер Чумакову.
Редакционная секретарша и не думала долго запираться. Да, использованные фотоснимки уничтожались. По распоряжению ответственного секретаря Бычкова. И редактор Тобенгауз об этом знал. Да и вообще, заявила свидетельница, «у нас в редакции неблагополучно обстоит дело с сохранением тайн и бдительностью. Столы ни у кого из работников не замыкаются на замок. Уходя с работы, предоставляется возможность классовому врагу проникнуть в столы и узнать содержание документов».
Стоит только догадываться, какой такой особой секретностью обладали документы, на следующий день публикуемые в газете... Но следователи факт на заметку взяли.
Думаю, основательно была перерыта и подшивка газеты. Но особая политическая крамола здесь вряд ли нашлась. Поэтому взяли на заметку несколько ляпсусов. Так, в номере 265 в одной из заметок была обнаружена «политическая ошибка». В материале о встрече товарища Калинина с рабочими иностранных делегаций написано вместо «делегация отправляется» «делегация отравляется».
Заметка стала одним из поводов для того, чтобы притянуть к ответственности и редактора. Он-де проявил политическую незрелость, и вместо того, чтобы провести по этому случаю зубодробительное собрание, ограничился увольнением корректора.
Не знаю, спасло ли редактора хоть на время то, что в момент следствия он находился в командировке в Москве, но то, что оргвыводы все равно последовали — несомненно.
Не лучшим образом повел себя на следствии и суде заместитель ответ, секретаря Шагалов. Услужливые доносы, подписанные его рукой, сыграли не последнюю роль в судьбе подследственного и редактора Тобенгауза.
Транспортный отдел НКВД основательно потоптался на материалах следствия по редакции «Омского железнодорожника». Во-первых, было выявлено, что система хранения использованных фотографий в газете совершенно не налажена. (Сомневаюсь, правда, что существовал вообще в этой связи какой-то регламентированный порядок, но, со знанием дела, следствие утверждало, что фотографии должны храниться в запертом несгораемом шкафу.)
Во-вторых, была «доказана» потеря бдительности коллективом в целом. Особое постановление было принято в адрес редактора Тобенгауза. В нем, в частности, было указано, что редактор «не вел борьбы за укрепление аппарата редакции: допустил засорение аппарата редакции людьми, не внушающими политического доверия», Бычков — исключен из партии — пьяница, Сидоров и Плотников — белогвардейцы, Артемьев — баптист, Путинцев — кулак, Охлопков и Шолохов — выгнанные из других редакций.
И еще. Перед выпуском газеты отдельные статьи Тобенгауз носил согласовывать к бывшему начальнику ПОДОРа Кадырову, впоследствии разоблаченному, «вследствие чего газета не вела борьбы по разоблачению врагов народа».
Спецсостав Ленинского суда Омской железной дороги на закрытом заседании рассмотрел дело ответственного секретаря Г. Д. Бычкова и вынес ему приговор — 5 лет лагерей. Мера, как ни странно, мягкая по тем временам. Я не знаю, что смягчило души представителей суда, знаю только, что его председатель, учитывая особую политическую окраску преступления, посчитал приговор чересчур гуманным. И написал по этому поводу «особое мнение».
В 50-е годы страна подтянулась к цивилизованному обществу. Но закрепощенность оставалась прежней. В печати о существующем настоящем положении вещей — ни-ни. Это не значит, что общество все сплошь оставалось в зашоренном состоянии. Сладкие сказки о построении социализма и процветании в коммунистической формации вряд ли могли усыпить мыслящих людей, в том числе интеллигенцию. Эдуард Брижатюк не был в этом смысле исключением. Наоборот, имея живой и трезвый ум, он, как и подобает публицисту, умел предвидеть. Жаль, что настоящим профессионалом он так и не успел стать. Брижатюк не успел дотянуть до «оттепели» на свободе, он был арестован в ноябре 1952 года. Думаю, арест этот, в отличие от ситуации с Бычковым, не был случайностью. Ведь и органы не стояли на месте, оттачивая десятилетиями методы и средства борьбы с политически неблагонадежными. Судя по всему, Брижатюк задолго до своего ареста попал в поле зрения госбезопасности. Наверно, сыграли свою роль доносы и слежка.
Опасно сомневаться в справедливости и правильности существующей действительности он начал еще на фронте, куда попал добровольцем. Защищая Ленинград, молодой омич получил тяжелое ранение в легкое, в результате которого стал развиваться туберкулез. Процесс вовремя купировали, но службу пришлось оставить. С фронта Эдуард вернулся с наградами — орденом Красной Звезды, потом получил медали «За победу над Германией в Великой Отечественной войне», «За оборону Ленинграда».
Приехал в Омск, открыл старую тетрадочку и записал: «Я начинаю писать, хотя сам не знаю, во что все написанное выльется». Из всего написанного «вылиться» во что-то серьезное могли лишь негативные заметки о штрафбате и критическое высказывание в адрес офицерского состава. Это впоследствии тщательно приобщили к делу. Но тогда, в 45-м, вряд ли кто-то подозревал, что везучего демобилизованного офицера ждет не карьера преуспевающего ученого, журналиста, а лагерные нары.
Брижатюк, имея лестные характеристики и хороший послужной список, поступил в Омский ветеринарный институт. Отметки при поступлении были блестящими, и своей учебой в дальнейшем Эдуард доказал, что они не были платой лишь за его боевые заслуги. На всех курсах Брижатюк держался молодцом, с успехом занимался научной работой на кафедре общей химии.
Правда, случился во время учебы один инцидент, который был впоследствии госбезопасностью тщательно раскручен. На одном из занятий у студента вышел спор с преподавателем Образцовым. Спор, я бы сказала, чисто схоластический. Речь шла о законе сохранения энергии. Студент и преподаватель просто не поняли друг друга, но осадок недоброжелательности остался у того и у другого.
Припомнив этот эпизод несколько лет спустя, Образцов обвинил на следствии Брижатюка в «приверженности к идеализму».
После окончания института Эдуарду страшно не хотелось ехать в деревню. Он ее панически боялся. А выехав однажды в командировку в район, вернулся в Омск совершенно подавленным. Откровенно делился со знакомыми — в деревне страшная нищета и бескультурье. Крестьяне, почти ничего не получая из того, что сами же производят, впадают в бессознательное состояние какого-то вечного сна. Одним словом, никакого просвета. Нет, в такую деревню, будучи о себе хорошего мнения, Брижатюк ехать не хотел. И искал любые зацепки, чтобы остаться в городе.
Такая возможность выпускнику представилась. Было вакантное место лаборанта в научно-исследовательском ветеринарном институте, и Эдуард с радостью окунулся в новую работу. Сослуживцы отзывались о нем как об очень одаренном и эрудированном специалисте, но... «высокомерном, с неуживчивым характером».
Своего круга общения в научно-исследовательском институте у Эдуарда Брижатюка, по-видимому, не было. Оставалась лишь старая привязанность к кафедре общей химии ОВИ и особенно к ее заведующему Николаю Николаевичу Болдыреву.
Болдырев был личностью неординарной. Бывший политзаключенный, попавший в ГУЛАГ в 1937 году, он до конца дней остался несгибаемым. Тяжелые лагерные сроки и в 1037-м, и потом, после ареста в 1452-м («благодаря» во многом, кстати, Брижатюку), так и не научили его мыслить и поступать стандартно, «как все». В период самого буйного расцвета официоза в науке, он, не стесняясь студентов, заявлял, что «с приходом Лысенко в биологию, биология облысела». Не щадя авторитетов, он говорил о том, например, что открытие Лепешинской в медицине — блеф, мыльный пузырь. А сама Лепешинская «на коне» лишь потому, что ее поддерживают покровители из правительства.
На кафедре общей химии в присутствии студентов и выпускников обсуждались и политические проблемы. Так, говорилось о том, что ежовская кампания была проведена с целью подавления и запугивания народных масс, недовольных коллективизацией. Реабилитируя дворянское сословие, собравшиеся пришли к выводу о том, что революция уничтожила огромный интеллектуальный потенциал.
В НИВИ, где обстановка была не столь раскрепощенной, сотрудники просто шарахались от Брижатюка, переходящего в своих неосторожных откровениях все границы дозволенного. Через своих знакомых Эдуард постоянно знакомился с журналом «Америка» и, таская его по кафедре, говорил — в капиталистических странах наука развивается лучше, чем у нас, потому что для этого созданы все условия. В пример приводил историю бывшего советского ученого Ваксмана, которому в нашей стране не давали прохода, а за границей позволили создать свою собственную лабораторию, и Ваксман одарил мир открытием нового антибиотика — стрептомицина.
Наше общество пыталось вырастить поколение здоровых оптимистов, но, чем дальше мы шли «по пути к коммунизму», тем большим скепсисом заражался думающий интеллигент Брижатюк. Он абсолютно не верил в сказки, даже во взрослые. Впоследствии проходивший по делу свидетелем С. А. Лейфер вспоминал: «Брижатюк заявлял — я живу идеей, идея вечна, а наша личная жизнь — ерунда. В том-то и беда, что сейчас идет единый процесс, процесс разложения личности и человека. Прежде всего, все приводится к безопасности, к подчинению ума и воли единому шаблону, шаблону покорности». Ну сами посудите, долго ли мог находиться на свободе в то время человек с такими мыслями.
Не знаю, кто уж взял вперед под прицел Брижатюка — органы госбезопасности или своя родная партийная организация. Коммунисты оказались тоже на редкость бдительными.
Однажды на выборах, просмотрев кинокартину «Третий удар», Брижатюк высказал публично свое мнение о ней. В фильме карикатурно были показаны немецкие генералы, их бегство из Крыма, а Эдуард позволил себе уважительно отозваться о врагах. Заявил: «Чего же стоит наша победа над такими врагами?!»
Через несколько дней состоялось партийное собрание института. Молодому сотруднику припомнили другие высказывания о преимуществах «их» фильмов по сравнению с «нашими». Учитывая чистосердечное раскаяние и боевое прошлое Брижатюка, партийная организация решила на сей раз ограничиться строгим выговором.
Но ни крамольные высказывания Брижатюка, ни его высокомерие по отношению к сотрудникам не забылись. Эдуарда уволили из института «по сокращению штатов».
Для меня до сих пор является загадкой, как попал Брижатюк в редакцию «молодежки», носящей в то время название «Молодой Сталинец». Или бдительности администрации газеты не хватило, или связь с органами госбезопасности дала сбой... Тем не менее Эдуард Иванович Брижатюк был зачислен сотрудником литературного отдела. Думаю, это было не самое плохое приобретение редакции, но познать мастерство газетчика по-настоящему молодому сотруднику так и не пришлось. Вскоре последовал арест.
При обыске на квартире у Эдуарда оперуполномоченным удалось разжиться. Кроме дневника, из библиотеки арестованного были изъяты книги — «Философия права» Гегеля, «Экономическое учение» Каутского, «Марксистская хрестоматия» (куда вошли «опальные» статьи Бухарина и Троцкого), «Так говорил Заратустра» Ницше и многое другое, что нам говорит об эрудиции владельца, а органам — о его политической неблагонадежности.
Не довольствуясь тем, что уже было изъято, группа гэбешников нагрянула в редакцию и прошерстила рабочий стол журналиста. «Добычей» на сей раз оказались очерки Аркадия Оверченко и статьи Виктора Шкловского.
Бывший в то время заместителем редактора Желтоногов дал Брижатюку убийственную характеристику: «За короткое время пребывания в аппарате редакции проявил себя недисциплинированным работником. К выполнению про заданий относился несерьезно. Морально неустойчив. Являлся одним из членов компании, занимавшейся развратом».
Улик для изобличения собралось предостаточно. В 1953 году коллегия по уголовным делам Омского областного суда на закрытом заседании рассмотрела дело Э. И. Брижатюка. На основании тою, что подсудимый на протяжении ряда лет вел антисоветскую агитацию, распространял клеветнические слухи по поводу материальных условий жизни в Советском Союзе, а также восхвалял государственный строй капиталистической Америки, приговор был жестким — 10 лет лишения свободы с отбыванием в исправительных лагерях, с поражением на 3 года и избирательных правах.
Вот-вот должна была грянуть «оттепель»...
СОДЕРЖАНИЕ
Не подлежит забвению От составителей
Закон Российской Федерации «О реабилитации жертв политических репрессий» Особенная часть УК РСФСР ГУЛАГ НКВД. 1930-1950 гг. Условные сокращения
А
Как это было Член правительства Темная история Пессимист и оптимист Профессор Адлер Художник Алекминский Акушерка Адамайтис Сельский мыслитель Коллега времен гражданской

Б
Как это было
Кровавое безумие
Беспредел
Одиссея генерала
Жанна Д'Арк из деревни Кусково
Не рой яму ближнему
Пестрые заметки
Тезки
Секретарь его превосходительства
Опасные игры
Особое мнение
Инакомыслящий
Дело Николая Бухарина
Маленький скромный значочек
Автограф поэта
Кто вы, Манибазар?
Картинки прошлого
Одесские фантазии
Бузотер
Уполномоченный горсправки Баранов Доктор Базилевский Не для печати
На цветной вклейке:
Мемориальный камень «Жертвам сталинских репрессий» установлен в 1992 г. в сквере на ул.
Тарской
Памятник жертвам массовых политических репрессий установлен в 1994 г. напротив почтамта.
Фото В. Ляпина
ЗАБВЕНИЮ НЕ ПОДЛЕЖИТ Книга Памяти жертв политических репрессий. Т. 1
JIP № 010031 от 19.12.1997 Редактор-составитель Г. И. Орлов Ответственный за выпуск О.Г. Соловьева Художник С. Г. Гончаренко Технический редактор Я. В, Комкана Корректоры Л.В. Алексеенко, Я. Ф. Шестова Компьютерная верстка М. В. Горбачева Подписано в печать 16.03.2000 Формат 84 х 108 1/16. Бумага писчая. Гарнитура Times. Печать
офсетная Усл.-печ.л. 50,4.
Усл. кр.-отт. 50,82. Уч.-изд. л 74,54. Тираж 1000 экз. Заказ № 623 Омское книжное издательство:
644007, г. Омск, ул. Кемеровская, 115 Отпечатано с диапозитивов заказчика в ИПП «Омский дом печати»: 644056, г. Омск, пр. К. Маркса, 39 3 121 Забвению не подлежит. Книга Памяти жертв политических репрессий Омской области. Т. 1.-Омск: Книжное издательство, 2000. — 480 с.: илл. ISBN 5-85540-422-6
Настоящее издание представляет серию книг, призванных восстановить историческую справедливость по отношению к людям, необоснованно подвергнутым массовым политическим репрессиям, а также увековечить память невинно репрессированных граждан Омской области. В первый том Книги Памяти вошли сведения о более чем 4000 человек, очередные тома в стадии подготовки. Главная цель издания — обнародовать правду о временах тоталитаризма, вернуть доброе имя оклеветанным и расстрелянным людям.
0503020901 М 163(03)-00 ISBN 5-85540-422-6 Без объявления ББК 63.3(2Р53-Ом)716-49-8

<<

стр. 5
(всего 5)

СОДЕРЖАНИЕ