<<

стр. 2
(всего 2)

СОДЕРЖАНИЕ

Экономический подход не предполагает, что все участники на каждом рынке непременно обладают полной информацией или со­вершают сделки, не требующие никаких издержек для их заключе­ния. Неполноту информации или наличие трансакционных издер­жек не следует, однако, смешивать с иррациональностью или непо­следовательностью поведения.* Экономический подход привёл к раз­работке теории оптимального или рационального накопления доро­гостоящей информации,** которая подразумевает, например, более значительные инвестиции в добывание информации при принятии важных решений по сравнению с малозначащими — скажем, при приобретении дома или вступлении в брак по сравнению с покупкой хлеба или дивана. Собранная таким образом информация остаётся зачастую далеко не полной, потому что её получение сопряжено с издержками — факт, использующийся в экономическом подходе для объяснения тех форм поведения, которые в других подходах понима­ются либо как иррациональное или непоследовательное поведение, либо как традиционное, либо как "нерациональное".

* Шумпетер, похоже, смешивал их, хотя и не всегда (Schumpeter, 1950. Ch. 2. Section "Human Nature in Politics").
** См.: пионерскую работу Дж. Стиглера "Экономика информации" (Stigler, 1961).

Когда явно выгодные возможности упускаются фирмой, рабо­чим или домашним хозяйством, экономический подход не ищет убе­жища в предположениях об их иррациональности, довольстве уже имеющимся богатством или удобных сдвигах ad hoc в системе цен­ностей (то есть в предпочтениях). Напротив, он постулирует суще­ствование издержек, денежных или психологических, возникающих при попытках воспользоваться этими благоприятными возможностя­ми, — издержек, которые сводят на нет предполагаемые выгоды и которые не так-то легко "увидеть" сторонним наблюдателям. Ко­нечно, постулирование таких издержек "замыкает" или "заверша­ет" экономический подход тем же самым, почти тавтологическим способом, каким постулирование затрат энергии (подчас не поддающихся наблюдению) замыкает энергетическую систему и спасает закон сохранения энергии. Системы анализа в химии, генетике и других областях замыкаются сходным образом. Главный вопрос за­ключается в том, насколько плодотворен тот или иной способ "завер­шения" системы, важнейшие теоремы, следующие из экономиче­ского подхода, показывают, что он замыкается таким образом, кото­рый оказывается много продуктивнее простого набора пустопорож­них тавтологий в значительной мере потому, что, как я уже отме­чал, предпосылка стабильности предпочтений обеспечивает основу для предсказания реакций на самые разнообразные изменения.
Более того, экономический подход не требует, чтобы отдельные агенты непременно осознавали свое стремление к максимизации или чтобы они были в состоянии вербализовать либо как-то иначе внят­но объяснить причины устойчивых стереотипов в своем поведении.* Таким образом, он совпадает в этом с современной психологией, придающей особое значение подсознанию, и социологией, выделяю­щей функции явные и латентные (Merton, 1968). К тому же эконо­мический подход не проводит концептуального разграничения между решениями важными и малозначащими, скажем, такими, которые касаются вопросов жизни и смерти, с одной стороны,** и выбором сорта кофе — с другой; или между решениями, пробуждающими, как полагают, сильные эмоции и эмоционально нейтральными (на­пример, выбор супруга или планирование количества детей в проти­воположность покупке красок); или между решениями людей с нео­динаковым достатком, образованием или социальным происхожде­нием.

* Этот момент подчеркивается в замечательной статье Милтона Фридмана “Meтодология позитивной экономической науки» (Friedman 1953).
** Продолжительность жизни сама является избираемой переменной, как это показано в важном исследовании Гроссмана (Grossman 1972).

В самом деле, я пришел к убеждению, что экономический под­ход является всеобъемлющим, он применим ко всякому человече­скому поведению — в условиях денежных или теневых, вмененных цен, повторяющихся или однократных, важных или малозначащих решений, эмоционально нагруженных или нейтральных целей; он применим к поведению богачей или бедняков, пациентов и врачей, бизнесменов и политиков, учителей и учащихся. Сфера приложе­ния понимаемого таким образом экономического подхода настолько широка, что она покрывает собой предмет экономической науки, если следовать приведенному выше ее определению, в котором го­ворится об ограниченных средствах и конкурирующих целях. Именно такое понимание согласуется с этим широким, не признающим никаких оговорок определением, а также с высказыванием Шоу, вынесенным в эпиграф настоящего очерка.
Экономический подход к человеческому поведению не нов, даже если иметь в виду внерыночный сектор. Адам Смит нередко (хотя и не всегда!) придерживался этого подхода при объяснении политиче­ского поведения. Иеремия Бентам не скрывал своего убеждения, что исчисление наслаждений и страданий приложимо ко всякому человеческому поведению. "Природа поставила человечество под управление двух верховных властителей, страдания и удовольствия. Им одним предоставлено определять, что мы можем делать и ука­зывать, что мы должны делать. Они управляют нами во всем, что мы делаем, что мы говорим, что мы думаем" (Бентам, 1867*). Исчис­ление наслаждений и страданий, по его словам, применимо ко все­му, что мы делаем, что мы говорим, и не ограничивается одними только денежными соображениями, повторяющимся выбором, ма­лозначащими решениями и т.п. Бентам прилагал свое исчисление к чрезвычайно широкому кругу форм человеческого поведения, так что в одном ряду с рынками товаров, и услуг оказывались такие вопросы, как наказание преступников, реформа тюрем, совершен­ствование законодательства, законы против ростовщичества и дея­тельность судов. Хотя Бентам открыто заявлял, что исчисление на­слаждении и страдании относится ко всему, что мы будем делать, точно так же как и ко всему, что мы "должны" делать, все-таки его главным образом интересовало "должное" — он был в первую оче­редь и по преимуществу реформатором и так и не разработал тео­рии, которая объясняла бы действительное поведение людей и об­ладала бы многочисленными следствиями, поддающимися провер­ке. Он зачастую увязал в тавтологиях, поскольку не разделял пред­положения о стабильности предпочтений, и был больше озабочен тем, как согласовать свое исчисление с любыми формами челове­ческого поведения, а не выяснением того, какие ограничения на по­ведение оно накладывает.

* Иеремия Бентам утверждал: "Что касается мнения, будто страсть не поддается исчислению, оно, как и большинство всех этих крайне расплывчатых и претендующих на непогрешимость суждений, не соответствует истине. Я не решился бы даже говорить, что умалишенный не предается таким подчётам. Исчисление страстей в большей или меньшей степени происходит в каждом человеке. Он добавляет, однако, что "из всех страстей более всего поддается исчислению мотив денежного интереса» (Бентам 1867).

Маркс и его последователи применяли "экономический", как это было принято у них называть, подход не только к поведению на рын­ке, но и к политике, браку и другим формам нерыночного поведения.
Но для марксиста экономический подход означает, что организация производства играет решающую роль, предопределяя социальную и политическую структуру, и основной упор он делает на материальных благах, целях и процессах, конфликте между рабо­чими и капиталистами и всеобщем подчинении одного класса друго­му. То, что называю "экономическим подходом" я, имеет с этой точ­кой зрения мало общего. Кроме того, марксист, подобно бентамиту, склонен уделять больше внимания тому, что должно быть, и зачас­тую лишает свой подход всякой предсказательной силы, пытаясь подвести под него все события без исключения.
Не приходится говорить, что экономическому подходу не всегда одинаково успешно удаётся проникать в сущность различных форм человеческого поведения и объяснять их. Например, пока он не слиш­ком преуспел (как, впрочем, и все остальные подходы) в раскрытии факторов, от которых зависят войны и многие другие политические решения. Я убеждён, однако, что этот мало впечатляющий резуль­тат свидетельствует не о неправомерности экономического подхода в данном случае, а главным образом о недостаточности предприни­мавшихся до сих пор усилий. Ибо, с одной стороны, к изучению войн экономический подход систематически не применялся, а попыт­ки его применения к другим видам политической деятельности на­чались совсем недавно; с другой стороны, наше понимание таких на первый взгляд столь же не поддающихся истолкованию форм пове­дения, как деторождение, воспитание детей, участие в рабочей силе и другие решения, принимаемые в семье, существенно обогатилось в последние годы благодаря систематическому применению эконо­мического подхода.
Представление о широкой приложимости экономического под­хода находит поддержку в обильной научной литературе, появив­шейся за последние двадцать лет, в которой экономический подход используется для анализа, можно сказать, безгранично разнообраз­ного множества проблем, в том числе развития языка (Marschak; 1965), посещаемости церквей (Azzi and Ehrenberg, 1975), политиче­ской деятельности (Buchanan and Tullok, 1962; Stigler, 1975), право­вой системы (Posner, 1973; Backer and Landes, 1974), вымирания животных (Smith, 1975), самоубийств (Hamermesh and Soss, 1974), альтруизма и социальных взаимодействий (Becker, 1974; 1976; Hirshieifer, 1977), а также брака, рождаемости и разводов (Schultz, 1974; Landes and Michael, 1977). Чтобы рельефнее передать своебразие' экономического подхода, я остановлюсь вкратце на нескольких наиболее непривычных и спорных его приложениях.
Хорошее здоровье и долгая жизнь представляют собой важные-цели для большинства людей, но каждому из нас достаточно минут­ного размышления, чтобы убедиться, что эти цели далеко не един­ственные: иногда лучшим здоровьем или большей продолжительностью жизни можно пожертвовать, потому что они вступают в конф­ликт с другими целями. Экономический подход подразумевает, что существует "оптимальная" продолжительность жизни, при которой полезность дополнительного года жизни оказывается меньше, чем полезность, утрачиваемая в результате использования времени и других ресурсов для сто достижения. Поэтому человек может быть заядлым курильщиком или же пренебрегать физическими упраж­нениями из-за полной поглощенности своей работой, причем не обя­зательно потому, что он пребывает в неведении относительно воз­можных последствий или "не способен" к переработке имеющейся у него информации, а потому, что отрезок жизни, которым он жерт­вует, представляет для него недостаточную ценность, чтобы оправ­дать издержки, связанные с воздержанием от курения или с менее напряжённой работой. Подобные решения были бы "неблагоразумны­ми", если бы продолжительность жизни была единственной целью, но, постольку поскольку существуют и иные цели, эти решения мо­гут оказаться продуманными и в этом смысле — "благоразумными".
Согласно экономическому подходу, таким образом, большинство смертей (если не все!) являются до некоторой степени самоубий­ствами — в том смысле, что они могли бы быть отсрочены, если бы больше ресурсов инвестировалось в продление жизни. Отсюда не только следуют интересные выводы для анализа того, что в просто­речии зовётся самоубийствами,* но под вопросом оказывается обще­принятое разграничение между самоубийствами и "естественными" смертями. Опять-таки экономический подход и современная психо­логия приходят к сходным выводам, поскольку в последней подчеркивается, что "желание смерти" лежит в основе многих "случай­ных" смертей, а также смертей, вызываемых "естественными" на вид причинами.

* Некоторые из этих выводов развиты в работе Хэймермеша и Сосса (Hamermech and Soss, 1974).

Экономический подход не просто переинтерпретирует на знако­мом экономическом языке различные формы поведения, влияющие на здоровье, устраняя с помощью тавтологических суждений воз­можность ошибочного истолкования. Из него следует, что как состоя­ние здоровья человека, так и качество получаемого им медицинско­го обслуживания будут улучшаться с повышением ставки его зара­ботной платы, что старение будет вызывать ухудшение здоровья при одновременном увеличении расходов на медицинские услуги и что повышение уровня образования будет способствовать улучше­нию состояния здоровья, несмотря даже на уменьшение расходов на медицинские услуги. Ни эти, ни какие-либо иные выводы из экономического подхода не обязательно должны считаться истиной, однако все они, как представляется, согласуются с имеющимися у нас данными.*

* Эти выводы получены и эмпирически подтверждены Гроссманом (Grossman, 1972).

Согласно экономическому подходу, человек решает вступить в брак, когда ожидаемая полезность брака превосходит ожидаемую полезность холостой жизни или же дополнительные издержки, воз­никающие при продолжении поиска более подходящей пары. Точно так же человек, состоящий в браке, решает прервать его, когда ожи­даемая полезность возвращения к холостому состоянию или вступ­ления в другой брак превосходит потери в полезности, сопряжён­ные с разводом (в том числе из-за разлуки с детьми, раздела совме­стно нажитого имущества, судебных расходов и т.д.). Так как мно­гие люди заняты поиском подходящей для себя пары, можно гово­рить о существовании брачного рынка. Каждый старается делать все, на что только он или она способны, при этом точно так же ведут себя на этом рынке и все остальные. Можно сказать, что разбивка людей по отдельным супружеским парам является равновесной, если те, кто в результате этого сортировочного процесса так и не вступи­ли между собой в брак, не могли бы, сделав это, улучшить положе­ние друг друга.
И в этом случае из экономического подхода вытекают многочис­ленные поведенческие следствия. Например, он подразумевает, что существует тенденция к заключению браков среди людей, близких по коэффициенту интеллектуальности, уровню образования, цвету кожи, социальному происхождению, росту и многим другим пере­менным, по различающихся по ставкам заработной платы и некоторым иным показателям. Вывод, что мужчины с относительно высо­кими ставками заработной платы женятся на женщинах с относи­тельно низкими ставками заработной платы (при неизменности всех остальных переменных), у многих вызывает удивление, но, как ка­жется, согласуется с имеющимися данными, если внести в них по­правку на большую долю замужних, но не работающих женщин (Becker, 1973). Из экономического подхода следует также, что лица с более высокими доходами вступают в брак более молодыми и раз­водятся реже, чем остальные, чти согласуется с доступными нам данными (см.: Keelcy, 1977), но противоречит расхожему мнению. Отсюда же, кроме того, вытекает, что рост относительных заработ­ков жен повышает вероятность расторжения браков, чем частично объясняется большая частота разводов среди черных семей по сравнению с белыми.
В соответствии с гейзенберговским принципом неопределённос­ти изучаемые физиками феномены невозможно наблюдать в "ес­тественном" состоянии, потому что наблюдение изменяет сами эти феномены. Ещё более сильный принцип выдвигался по отношению к ученым в области общественных наук, поскольку они являются не только исследователями, но и участниками социальных процессов и, значит, как предполагалось, не способны к объективности в своих наблюдениях. Экономический подход занимает иную, но отдаленно в чём-то сходную позицию, а именно: люди решают посвятить себя научной или какой-либо другой интеллектуальной или творческой деятельности только тогда, когда они могут ожидать от этого выгод, — как денежных, так и психологических — превосходящих то, на что они могли бы рассчитывать в иных профессиях. Поскольку этот критерий остаётся в силе и при выборе более заурядных про­фессий, нет никаких причин, почему интеллектуалы должны про­являть меньшую озабоченность своим вознаграждением, больше радеть о благе общества и быть "от природы" честнее, чем все ос­тальные.*

* Этот пример заимствован у Стиглера (Stigler, 1976). См. также обсуждение системы вознаграждения в науке и связанные с этим проблемы у Мертона (Merton, особенно ч. 4).

Из экономического подхода, следовательно, вытекает, что воз­росший спрос избирателей или различных групп со специальными интересами на те или иные интеллектуальные выводы будет стиму­лировать рост их предложения, если основываться на упомянутой выше теореме о действии повышения цен на объем предложения. Точно так же, если приток средств из благотворительных или пра­вительственных фондов направляется на изучение каких-то, пусть даже самых нелепых проблем, от заявок на их исследование не будет отбоя. То, что экономический подход считает нормальной ре­акцией предложения на изменения в спросе, другие, когда дело ка­сается науки и искусства, могут именовать интеллектуальной или творческой "проституцией". Быть может, это и так, однако попытки провести четкую грань между рынком интеллектуальных и худо­жественных услуг и рынком "обычных" товаров оборачивались не­последовательностью и путаницей (см.: Director, 1964; Coase, 1974).
Экономический подход исходит из посылки, что преступная дея­тельность— такая же профессия, которой люди посвящают полное или неполное рабочее время, как и столярное дело, инженерия или преподавание. Люди решают стать преступниками по тем же сооб­ражениям, по каким другие становятся столярами или учителями, а именно потому, что они ожидают, что "прибыль" от решения стать преступником — приведённая ценность всей суммы разностей меж­ду выгодами и издержками, как неденежными, так и денежными — превосходит "прибыль" от занятий иными профессиями. Рост выгод или сокращение издержек преступной деятельности увеличивают число людей, становящихся преступниками, повышая — сравни­тельно с другими профессиями — "прибыль" от правонарушений.
Таким образом, этот подход предполагает, что условные пре­ступления, вроде краж или грабежей, совершаются в основном ме­нее состоятельными людьми не вследствие аномии или отчужде­ния, а из-за недостатка общего образования и профессиональной подготовки, что сокращает для них "прибыль" от занятия легальными видами деятельности. Подобным же образом безработица в легальном секторе увеличивает число преступлений против собствен­ности (см.: Erlich, 1973) не потому, что она пробуждает в людях тревожность или жестокость, а потому, что она сокращает "при­быль" от легальных профессий. Число и тяжесть преступлений сре­ди женщин возросло по сравнению с мужчинами (см.: Bartel, 1976) потому, что им стало "прибыльнее" участвовать в рыночных видах деятельности, включая и преступную (см.: Mincer, 1963).
Наиболее спорный вывод из экономического подхода к анализу преступности состоит в том, что наказания "делают свое дело", то есть что повышение вероятности поимки преступников и последую­щего их наказания сокращает уровень преступности, потому что доходы от нее становятся меньше. Если преступники правильно предвидят вероятность и тяжесть наказаний, то высокий уровень рецидивизма нисколько но удивителен и по нему нельзя судить о провале карательной системы, точно так же как по доходу от сто­лярного дела при высокой доле безработных или получивших про­изводственные травмы столяров нельзя заключить, что масштабы безработицы или производственного травматизма среди столяров никак не влияют на их численность. Продолжая аналогию, можно сказать, что программы реабилитации преступников в целом потер­пели неудачу (Martinson, 1974) по той же причине, что и программы переподготовки в легальном секторе: если люди избирали свои про­фессии, в том числе криминальные, обдуманно, то на их решения не могут сильно повлиять ни проповеди, ни незначительные измене­ния в перспективах занятости для других профессий.
Наказания сдерживают как преступления "страсти"* вроде из­насилования или терроризма (Landes, 1975), так и экономические преступления, вроде растрат и ограблений банков (Ozenne, 1974). Помимо всего прочего, этот вывод ставит под сомнение ссылки на вменяемость или невменяемость, наличие или отсутствие умысла и другие разграничения, используемые при ведении следствий и вы­несения судебных приговоров преступникам. Экономический под­ход означает, например, что смертные приговоры должны способ­ствовать большему сокращению числа убийств, чем те наказания за это преступление, которые применяются сейчас в Соединённых Штатах и многих других странах Запада (Ehrich, 1975; 1977; National Academy of Science, 1977).

* Даже страсти поддаются исчислению.
Я не утверждаю, что экономический подход используется всеми экономистами при изучении всех аспектов человеческого поведения или хотя бы большинством экономистов при изучении основной его части. В самом деле, многие экономисты не могут устоять перед искушением и прячут свой собственный недостаток понимания за разглагольствованиями об иррациональности поведения, неискоре­нимом невежестве глупости, сдвигах ad hoc в системе ценностей и тому подобном, что под видом взвешенной позиции означает прос­то-напросто признание своего поражения. Например, когда владельцы бродвейских театров назначают такие цены, при которых зрителям приходится подолгу ждать возможности купить билеты, начинают­ся разговоры о том, будто владельцы театров не имеют представления о максимизирующей прибыль структуре цен, а не о том, что исследователь не имеет представления, каким образом существую­щие цены способствуют максимизации прибыли. Когда лишь какая-то незначительная часть вариации в заработках поддается объяс­нению, то необъяснённый остаток начинают приписывать действию удачи или случая,* а не неведению исследователя или его неспособ­ности оценить дополнительные систематические факторы. Уголь­ная промышленность объявляется неэффективной, потому что это следует из каких-то расчетов издержек и объёмов выпуска в ней (Henderson, 1958), хотя не менее правдоподобной альтернативной гипотезой было бы допущение, что сами расчёты содержат серьёз­ные ошибки.

* Крайний случай являет собой Дженкс (Jenks. 1972). Он чудовищно недооценивает даже ту долю вариации в заработках, которая поддается объяснению, поскольку итерирует имеющие важное значение исследования Минцера и других (Mincer, 1974).

Войны, как полагают, развязывают безумцы, и вообще поведе­нием в сфере политики руководят глупость и невежество. Напом­ним хотя бы высказывание Кейнса о "безумцах, стоящих у власти, которые слушают голос с неба" (Кейнс, 1978). И хотя Адам Смит, основоположник экономического подхода, истолковывал некоторые законы и уложения тем же самым образом, что и рыночное поведе­ние, даже он без долгих размышлений неуклюже расправлялся с другими законами и уложениями как "порождениями глупости и невежества".*

* См.: Stigler, 1971. Смит не объясняет, почему невежество властвует при принятии одних законов и бездействует при принятии других.

В экономической литературе нет недостатка в ссылках на сдви­ги в шкале предпочтений, вводимых для удобства ad hoc, чтобы объяснить поведение, которое ставит исследователя в тупик. Обра­зование, как считают, изменяет структуру предпочтений (чего бы они ни касались — всякого рода товаров и услуг, кандидатов на выборах или желательного размера семьи), а не уровень реальных доходов или относительных издержек различных вариантов выбо­ра.* Бизнесмены, как принято думать, начинают вещать о социаль­ной ответственности бизнеса, потому что на их установки влияет публичное обсуждение этих вопросов, а не потому, что вся эта сло­весная шелуха необходима им для максимизации прибылей, если принять во внимание господствующий в обществе климат государ­ственного интервенционизма. Или еще пример утверждают, будто бы рекламодатели наживаются на податливости потребительских предпочтений, однако при этом не делается никаких попыток объяс­нить, почему, скажем, реклама распространена в одних отраслях много шире, чем в других, почему ее значение в той или иной отрас­ли со временем меняется и почему к ней прибегают как в высоко-конкурентных, так и в монополизированных отраслях.**

* Интерпретация действия образования на потребление исключительно в герминах эффекта цен и эффекта дохода предложена Т. Майклом (Michael, 1972).
** Анализ рекламы, согласующийся с предпосылкой стабильности предпочтений, предполагающий, что реклама может быть даже важнее для конкурентных отраслей, чем для монополизированных, см. в работе Стиглера и Беккера (Stigler and Becker, 1977). Полезное обсуждение проблемы рекламы, которое также обходится без сдвигов ad hoc в структуре предпочтений, содержится в работе Нельсона (Nelson, 1975).
Естественно, то, что для экономистов, номинально привержен­ных экономическому подходу, является искусом, превращается в непреодолимый соблазн для тех, кто не знаком ни с этим подходом, ни с научными разработками в области социологии, психологии или антропологии. С изобретательностью, достойной лучшего примене­ния, любое мыслимое поведение приписывается власти невежества и иррациональности, частым необъяснимым сдвигам в системе цен­ностей, обычаям и традициям, неизвестно как действующим соци­альным нормам или категориям "ego" и "id".*

* Категории психоанализа, введенные З. Фрейдом.

Я не собираюсь утверждать, что такие понятия как ego и id, или социальные нормы лишены научного содержания. Мне хоте­лось бы только заметить, что они наравне со многими понятиями из экономической литературы выступают орудиями искушения и ведут к бесплодным объяснениям человеческого поведения ad hoc. Можно к примеру, ничтоже сумняшеся, доказывать одновременно и что резкое повышение рождаемости в конце 40-х — начале 50-х годов было обусловлено возобновившимся желанием иметь большие семьи, и что длительное падение рождаемости, начавшееся бук­вально несколько лет спустя, было связано с нежеланием стеснять себя большим количеством детей. Или утверждать, будто жители развивающихся стран слепо копируют "ответственное" отношение ко времени, присущее американцам, тогда как намного плодотворнее объяснять распространившееся среди них стремление эконо­мить время его возросшей экономической ценностью (Becker, 1965). Высказываются и соображения более общего порядка, согласно ко­торым традиции и обычаи станут искореняться в развивающихся странах, потому что молодежь так совращена американским обра­зом жизни; при этом не обращают внимания, что обычаи и тради­ции крайне полезны в относительно стабильной среде, но часто пре­вращаются в помеху в динамичном мире, особенно для молодежи (Stigler and Becker, 1977).
Даже те, кто убежден, что экономический подход приложим к формам человеческого поведения, признают, что многие неэкономи­ческие факторы также имеют важное значение. Очевидно, что ма­тематические, химические, физические и биологические законы ока­зывают огромное влияние на человеческое поведение, воздействуя на структуру предпочтений и производственные возможности. То, что человеческое тело подвержено старению, что коэффициент при­роста населения равен коэффициенту рождаемости плюс коэффи­циент миграции минус коэффициент смертности; что дети интел­лектуально более одаренных родителей обладают лучшими умственными способностями, чем дети интеллектуально менее одаренных родителей; что люди должны дышать, чтобы жить; что гибридные сорта растений приносят один урожай при одних внешних услови­ях и совсем другой при других, что месторождения золота и нефти расположены лишь в определенных частях земного шара и эти по­лезные ископаемые не могут делаться из древесины; или что кон­вейерная линия действует по определенным физическим законам, — все это и многое другое влияет и на процесс выбора, и на производ­ство людей и вещей, и на эволюцию общества.
Однако признавать это — не то же самое, что заявлять о "неэко­номическом" характере, скажем, коэффициентов рождаемости, миг­рации и смертности или скорости распространения гибридных сор­тов сельскохозяйственных культур на том основании, что экономи­ческий подход не в состоянии дать им объяснение. На самом же деле ценные выводы о численности детей в различных семьях были получены исходя из допущения, что семьи стремятся к максимиза­ции полезности при стабильной структуре предпочтений и при огра­ничениях, которые задаются ценами и наличными ресурсами, хотя при этом и признавалось, что цены и объем ресурсов в определен­ной мере зависят от сроков достижения детородного возраста и про­чих неэкономических переменных (Becker, 1960; Becker and Lewis, 1973; Schultz, 1974). Подобным же образом оказалось, что темп рас­пространения гибридных сортов кукурузы в различных районах Со­единенных Штатов получает вполне удовлетворительное объясне­ние исходя из предпосылок максимизации прибыли фермерами новые гибридные сорта были выгоднее и поэтому осваивались рань­ше в районах с более благоприятными погодными, почвенными и прочими естественными условиями (Griliches, 1957).
Учет многообразных неэкономических переменных столь же не­обходим для объяснения человеческого поведения, как и использо­вание достижений социологии, психологии, социобиологии, истории, антропологии, политологии, правоведения и других дисциплин. Хотя я утверждаю, что экономический подход дает продуктивную схему для понимания всего человеческого поведения в целом, я не хочу умалять вклад других наук и тем более полагать, что вклад, вноси­мый экономистами, важнее всех остальных. К примеру, предпочте­ния, которые принимаются как данные и предполагаются стабиль­ными в экономическом подходе, анализируются социологией, пси­хологией и наиболее, на мой взгляд, успешно — социобиологией (Wilson, 1975). Как предпочтения стали такими, как сейчас? Как протекала их, по-видимому, медленная эволюция во времени? Эти вопросы имеют прямое отношение к объяснению человеческого по­ведения. Ценность иных научных дисциплин не умаляется даже полным и восторженным принятием экономического подхода.
В то же время мне не хотелось бы смягчать выводов, вытекаю­щих из моих рассуждений, ради того, чтобы обеспечить им быстрей­ший и более благосклонный прием Я заявляю, что экономический подход предлагает плодотворную унифицирующую схему для пони­мания всего человеческого поведения, хотя, конечно, и признаю, что многие его формы не получили пока объяснения и что учет неэконо­мических переменных, а также использование приемов анализа. И достижений иных дисциплин способствуют лучшему пониманию человеческого поведения. Всеобъемлющим является именно челове­ческий подход, хотя некоторые важные понятия и приемы анализа разрабатываются и будут разрабатываться другими научными дис­циплинами.
Главный смысл моих рассуждений заключается в том, что чело­веческое поведение не следует разбивать на какие-то отдельные отсеки, в одном из которых оно носит максимизирующий характер, в другом — нет, в одном мотивируется стабильными предпочтения­ми, в другом — неустойчивыми, в одном приводит к накоплению оптимального объема информации, в другом не приводит. Можно скорее полагать, что все человеческое поведение характеризуется тем, что участники максимизируют полезность при стабильном на­боре предпочтений и накапливают оптимальные объемы информа­ции и других ресурсов на множестве разнообразных рынков.
Если мои рассуждения верны, то экономический подход дает целостную схему для понимания человеческого поведения, к выра­ботке которой издавна, но безуспешно стремились и Бентам, и Маркс, и многие другие.
ЭКОНОМИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ КАК УНИВЕРСАЛЬНАЯ НАУКА*
Экономическая теория превратилась в царицу социальных наук. Это единственная отрасль социальных исследований, по которой присуждается Нобелевская премия. Она удостоилась издания фунда­ментального четырехтомного энциклопедического словаря, насчиты­вающего 4 миллиона слов, через которые как нить Ариадны прохо­дит мысль о том, что экономическая наука наконец вышла за узкие пределы ее прежнего царства — царства производства и распреде­ления — и может теперь заявить свои права на обширную террито­рию, простирающуюся от семейных отношений до спорта, от антропо­логии до государственного права (The New Palgrave, 1988; Heilbroner, 1988). Ещё более показательно то, что экономическая наука заслужила честь стать примером для других социальных дисциплин. Строгая манера доказательств, применение математического аппарата, сжа­тость формулировок и точная логика сделали ее образцом, на кото­рый равняются более "вольные" социальные науки. Неудивительно поэтому, что, читая оду "расширению пределов" экономической тео­рии, принадлежащую перу Джека Хиршлайфера, испытываешь скорее шок узнавания, чем шок недоумения:
"По существу, четко очертить сферу экономической науки, сопре­дельной с другими общественными дисциплинами, но имеющей свою собственную обособленную территорию, невозможно. Экономическая теория пронизывает все социальные науки точно так же, как эти последние пронизывают ее саму. Социальная наука едина. Эконо­мическая теория обязана своими возможностями захвата чужих территорий тому, что используемые ею аналитические категории — ограниченность ресурсов, издержки, предпочтения, выбор — являют­ся по сфере своего применения подлинно универсальными. Не ме­нее важна и присущая нашей науке структуризация этих понятий в рамках отдельных, хотя и взаимосвязанных процессов оптимиза­ции на уровне индивидуальных решений и равновесия на уровне всего общества. Таким образом, экономическая теория — это поис­тине универсальная грамматика общественной науки" (Hirshleifer, 1985).

* Автор — Р. Л. Хейлбронер.

По мнению Хиршлайфера, экономическая наука имеет высокий статус благодаря тому, что она составляет часть "образцовой" соци­альной теории. Другую её часть составляет социобиология. Объеди­нение этих двух наук и даёт ту единую общественную науку, в которой "некоторые исходные принципы, например ограниченность ресурсов и учет издержек упущенной выгоды, а также универсаль­ные биоэкономические процессы конкуренции и отбора имеют непре­ходящее значение для анализа и предсказания человеческого пове­дения и хода развития социальной организации" (Hirshleifer, 1985. Р. 66).
Не знаю, многие ли экономисты согласятся с этой смелой фор­мулировкой Хиршлайфера, но совершенно несомненно, что импер­ские амбиции или несколько менее агрессивная, но не менее само­надеянная установка на универсальность собственных принципов отчётливо прослеживаются в современной неоклассической теории.*

* В работе "Экономический подход к человеческому поведению" (в альманахе THESIS) Генри Беккер пишет: "Я пришёл к убеждению, что экономический подход является всеобъемлющим, он применим ко всякому человеческому поведению" (Беккер, 1992. С. 29).

Вопрос, который я собираюсь здесь рассмотреть, заключается в том, являются ли эти амбиции или установки обоснованными, иначе говоря, действительно ли экономическая теория располагает столь широкими возможностями анализа и прогноза и обнаруживает неко­торые фундаментальные атрибуты, которые ставили бы её выше других социальных наук? Я считаю, что это не так. Как я писал в одной из своих работ, многие считают экономическую теорию пер­вой дамой среди общественных наук, однако, возможно, её следует разжаловать в валеты (Heilbroner, 1980).
Первобытное и командное общества
Я намерен начать рассмотрение имперских притязаний экономи­ческой науки с изучения её места и роли в изучении тех соци­альных формаций, на которые приходится большая часть человече­ской истории, а именно: с первобытного и командного общества. Главная моя мысль может быть сформулирована кратко: в этих обще­ствах предмет нашей науки, то есть экономика как таковая, отсут­ствовал. На протяжении большей части своей истории человечество прекрасно обходилось без всякой экономики.
Попробуем, например, обнаружить экономику в укладе жизни племени кунг, населяющего пустыню Калахари в Южной Африке. Разумеется, мы без труда обнаружим у них производство и принципы распределения. Внутри племени и между соседними племенами воз­никают и отношения обмена — пусть в незначительных масштабах. Решения по текущим делам, а также по более важным вопросам, например о том, не пора ли сменить место охоты, принимаются на общем сходе (Thomas, 1959; Shostak, 1981).
Но даже если мы досконально изучим обычаи охотников и соби­рателей, их взаимодействие в обыденной жизни и разговоры вокруг костра на общих сходах, будет ли это означать, что мы исследовали "экономику" народности кунг? Это очень "неудобный" вопрос. Если ответить на него отрицательно, то где же тогда её искать? Если ответить положительно, то в чём же состоит эта экономика? Какой аспект изученных нами обычаев и занятий позволяет отнести их к сфере "экономики", а не просто к общей ткани общественной и поли­тической жизни племени? Чтобы разобраться в жизни племени, желательно иметь подготовку в области этнологии, антропологии и политологии, но сомнительно, чтобы нам пригодились знания по эко­номической теории. Труды таких авторов, как Элизабет Маршал Томас, Маршалл Салинз и Мортон Фрид,* были бы, наверное, необ­ходимы, что вряд ли можно сказать про учебник Пола Самуэльсона.

* Э. М. Томас, М. Салинз и М. Фрид — известные этнографы и антропологи.

Давайте теперь несколько расширим постановку проблемы, об­ратившись к обществам с командной экономикой, примерами кото­рых являются Древний Китай и Римская империя. Была ли у этих империй экономика? Была ли она у их более современных, высоко-централизованных аналогов, в частности у доперестроечной Рос­сии? Нужна ли экономическая теория, чтобы понять механизм функ­ционирования командных систем?
На первый взгляд этот вопрос кажется более простым, чем в случае с первобытным обществом. Обнаружить экономику в Рим­ской империи ненамного сложнее, чем в Америке; расчётливость, без сомнения, присуща и жителям Древнего Китая с его развитой внутренней и внешней торговлей. Панорама промышленных предприятий, железных дорог и фабрик в Советском Союзе ассоцииро­валась с тем, что принято считать экономикой.
Но если приглядеться повнимательней, то и тут начинают закра­дываться сомнения. Принципиальное различие между этими более высоко структурированными обществами, основаны ли они на обро­ке или на плане, и первобытными племенами заключается в том, что в первом случае значительная роль отводится централизованному распределению труда, тогда как во втором случае оно просто отсутствует. Таким образом, если допустить, что в централизованных обществах имеется экономика, то она должна быть неизбежно свя­зана с ролью государства.
Однако здесь возникает больше вопросов, чем ответов. Каким образом расширение роли государства связано с возникновением сферы экономики? Точнее говоря, разве не является политическая власть главным элементом централизованного распределения тру­да и разве не социальные изменения, выражающиеся, в частности, в возвышении бюрократии, являются характерными признаками этой новой "экономической" сферы? Эти вопросы показывают, что одно­значно очертить границы собственно экономической сферы в ко­мандных системах не так-то просто, во всяком случае, ничуть не легче, чем в первобытном обществе. Кроме того, они ясно показыва­ют, с чего следует начать при выяснении обоснованности имперских притязаний экономической науки — нужно выделить то, что мы назы­ваем "экономикой", из всех прочих сторон общественной жизни.
При решении этой задачи я буду исходить из той предпосылки, что сохранение общества как стабильного целого предполагает на­личие структурно оформленных институтов обеспечения социаль­ного порядка. Эти институты включают в себя широкий круг фор­мальных и неформальных явлений, начиная от устоявшихся тради­ций и повседневных привычек до официальных институтов охраны правопорядка. Говоря об этом спектре явлений, я буду различать явления социальные и политические. Термин "социальный" я буду использовать в несколько нетрадиционном смысле — применитель­но ко всем способствующим утверждению порядка влияниям, кото­рые имеют место в частной жизни. Главным из этих явлений, не­сомненно, является прессинг социализации, оказываемый родите­лями на своих детей, — давление, направленное на то, чтобы обу­чить их правильно вести себя, когда они станут взрослыми. Второй термин — "политический" — я буду употреблять в обычном смыс­ле, то есть применительно к тем институтам, посредством которых некоторая группа людей или класс могут навязывать свою волю другим группам или классам, входящим в общество. Точное опреде­ление этих терминов не так важно; главная моя задача — описать защитную броню соглашений, формирующих поведение, — отчасти неофициальных и частных, отчасти официальных и государствен­ных, ограждающих общество от действий, представляющих угрозу его стабильности.
Как социальные, так и политические элементы этой защитной брони связаны главным образом с тем аспектом общественного по­рядка и внутренней согласованности общественной системы, о котором обычно упоминают лишь вскользь. Этот аспект — общая сте­пень законопослушности и умения подчиняться, без которой весь арсенал прав и привилегий, определяющий любой общественный порядок, можно было бы сохранить только силой и открытыми ре­прессиями. Адам Смит со свойственной ему прямотой назвал этот необходимый аспект всякого общества "субординацией". "Граждан­ское правительство — писал он, — предполагает некоторое подчи­нение" (Смит, 1962. С. 513). Мы неоднократно будем еще возвра­щаться к этой теме, но проблема, по-видимому, уже ясна. Это — "неудобная" мысль о том, что экономика — всего лишь скрытая со­циализация* или субординация.

* См.: Heilbroner, 1985. Ch. 2, 3. Я не касаюсь здесь социобиологии, которая лишь вскользь поминается в статье Хиршлайфера и не имеет прямого отношения к нашей теме.

Я вижу два разных контраргумента, которые мог бы выдвинуть защитник истинной веры в ответ на этот вызов. Прежде всего меня можно было бы обвинить в том, что я проглядел ключевой аспект проблемы общественного порядка, который присутствует как в пер­вобытных, так и в командных обществах, а именно, что поведение в этих обществах — будь то организация охоты, получение и исполь­зование государством дохода или какой-нибудь другой, более от­влеченный вид деятельности — само "заключает" в себе элемент понуждения к порядку.
Этот аспект можно определить как стратегию действий, диктуе­мую ситуацией, как логику выбора, если говорить на языке эконо­мики. Эта логика заставляет всех нормальных людей действовать определенным образом, если они хотят (а так оно, вероятно, и есть) получить благодаря этим действиям максимально возможную пользу. Одно из достижений экономической теории заключается как раз в том, что ей удалось доказать, что для достижения такого "опти­мального" состояния необходимо взвесить предельные издержки и выгоды всех возможных действий и выбрать такое их подмноже­ство, для которою предельные издержки будут равны предельной полезности. Элемент, понуждающий к дисциплине, о котором здесь идет речь, заключается в негласном присутствии этой логики, уп­равляющей поведением отдельных людей независимо от того, со­знают они это или нет. Элемент субординации при этом не отменя­ется — он просто переносится в иную плоскость и предстает теперь не как результат действия социальных сил, а как свойство челове­ческой природы — и как таковой не заслуживает специального рас­смотрения.
Таким образом (я продолжаю говорить от имени своего воображаемого оппонента), если выделить или идентифицировать "экономическое" поведение в чистом виде не удается, то это еще ничего не значит. Оно все равно существует и воплощается в каждом приня­том решении независимо от того, как эти решения называть — со­циологическими, политическими или экономическими. Иными сло­вами, большинство, если не все человеческие действия можно объяс­нить в терминах единой логики, которая накладывает на них свой универсальный отпечаток — отпечаток расчета и оптимального вы­бора, который и есть "экономика". С этой точки зрения экономика не есть какое-то особое множество поведений, но внутренний пове­денческий принцип. Это образ мышления, который нетрудно обна­ружить даже там, где все на первый взгляд подчинено лишь соци­альным и политическим факторам; он пронизывает все стороны об­щественной жизни. Если вновь повторить слова Хиршлайфера, "эко­номическая теория обязана своими возможностями захвата чужих территорий тому, что используемые ею аналитические категории — ограниченность ресурсов, издержки, предпочтения, выбор — являются по сфере своего применения подлинно универсальными поня­тиями".
Но верно ли, что за решениями любого рода стоит логика выбо­ра? Идея о том, что организующая сила, управляющая человече­ским поведением, заключается в расчете на собственную выгоду, имеет веские права на нашу симпатию. Адам Смит называл это стремлением "улучшить свое положение" и утверждал, что подоб­ный расчет, как правило, сопровождает нас на протяжении всей жизни, а благодаря смягчению некоторых требований теории макси­мизации полезности современным экономистам удалось подвести под нее широкий спектр альтруистических и социально ориентиро­ванных типов поведения.*

* См.: Смит, 1962. С. 253. По поводу "гуманизации" теории выбора см.: Frank, 1988. Детальный разбор этого подхода дается в работе (Evensky, 1990).

Трудность с неоклассической концепцией теории выбора заклю­чается не в подобных интерпретациях общего социального императи­ва собственной выгоды, не выходящих за рамки здравого смысла. Она связана скорее с теми формальными постулатами, которые нео­классические теоретики выдвигают в качестве аксиоматических ос­нов экономической теории. В своем современном виде теория мак­симизации полезности утверждает, что получить оптимальный ре­зультат можно только при условии, что рациональный выбор может быть полностью реализован — то есть в ситуациях, правдоподобие которых по меньшей мере сомнительно, вспомним, например, знаме­нитое, лежащее в основе неоклассической теории условие бесконечного множества рынков, которые должны обеспечить экономическо­го агента всеми необходимыми альтернативами.*

* См. обсуждение этой проблемы Фрэнком Хэном (Frank Hahn) в журнале The Public Interest. Special Issue, n.. d., 1980. P. 132.

На самом деле в связи с идеей о преобладающем образе мышле­ния как источнике общественной самодисциплины возникают две основные проблемы. В своей "универсальной" неоклассической форме эта теория применима только тогда, когда выполняются условия совершенной рациональности выбора. Уже одно это говорит о непри­годности этой идеи в ситуациях реальной жизни. Но даже если допустить, что совершенную рациональность удалось обеспечить, возникает другая проблема: теория превращается в тавтологию и мы сталкиваемся с проблемой всех тавтологий, а именно с отсутст­вием в ней конструктивного начала. Какое бы поведение ни возник­ло в условиях, где правит совершенная рациональность это поведе­ние, по определению обязано быть оптимальным. Тем самым "логи­ка выбора" согласуется с любым таким поведением и никакому по­ведению не противоречит. Таким образом теория выбора не позво­ляет заранее то есть еще до того как будет сделан конкретный выбор, определить, какое поведение будет оптимальным, а после того как решение принято с ее помощью невозможно доказать, что никакая другая линия поведения не послужила бы делу оптимиза­ции лучше.
Справедливость теории выбора невозможно, следовательно, ни доказать ни опровергнуть, сравнивая сделанные на ее основе пред­сказания с наблюдаемыми результатами. Как бы мы того ни жела­ли способа установить, обусловливается ли целостность внутрен­ней структуры общества неким имманентно присущим ему образом мышления попросту не существует. Ценность неоклассической тео­рии определяется совершенно иным ее свойством, которым облада­ют все тавтологии — ее полезностью в качестве исходной установ­ки (Gestalt) или эвристического принципа с позиций которого мож­но подходить к решению проблем или толковать их. Иначе говоря, она неконструктивна, а представляет интерес лишь как инструмент интерпретации. Как мы уже говорили, идея существования меха­низма социального контроля заключенного в человеческом мышле­нии, весьма привлекательна, поэтому эвристическая ценность тео­рии выбора, несомненно выполняет важную функцию. Со временем мы к этому еще вернемся и поговорим о том, в чем эта функция заключается.
А пока что вспомним, что у сторонников экономической теории как "универсальной науки" есть в запасе еще один довод в свою защиту и сводится он к тому, что этот универсальный аспект заклю­чается не в той или иной логике выбора, но в фундаментальном принципе всякой социальной организации. Этот принцип гласит, что, поскольку всякое общество должно заботиться о своем материаль­ном обеспечении это требует более или менее развитого разделе­ния труда и координации усилий его членов. Таким образом, если мы задаем вопрос, где следует искать экономику в обществе, ответ будет такой это любые социальные соглашения, которые обеспечи­вают связность системы и должное руководство трудовыми усилия­ми его членов. Аналогично, если мы зададим вопрос о том, что такое экономическая наука, то нам ответят, что это — исследование или объяснение способов, посредством которых труд ставится на служ­бу обществу.
Совершенно ясно что данный подход к проблеме определения, что такое экономика, очень напоминает мой собственный акцент на институтах, понуждающих к порядку в общественной жизни. Одна­ко и с этим вторым подходом возникает определенная трудность. Она вытекает из самой постановки задачи, которой посвящен на­стоящий раздел, а именно как отличить "экономические" способы привнесения порядка от "социальных" и "политических". Действи­тельно, труд в любом обществе предполагает порядок, и некая фор­ма дисциплины (и ее молчаливая тень — покорность) обязательно присутствует во всех экономических формациях. Поэтому утверж­дение, что корни экономики следует искать не в психологическом базисе общества, а в его институциональных основах, в качестве ориентира для дальнейших поисков представляется весьма разум­ным. Неясно, правда, как найти экономическое решение этой про­блемы, если практически все стороны жизни общества можно объяс­нить через социальные и политические институты а для экономи­ческого объяснения просто не остается места.
Общество с рыночной экономикой
Мои читатели, несомненно заметили, что в своих попытках опре­делить законную область исследования экономической науки я до сих пор тщательно избегал всякого упоминания о рыночной эконо­мике. Причина этого заключается в том, что, если мы расширим рамки нашего исследования и включим в него последние двести лет человеческой истории, картина станет совершенно иной в настоя­щее время экономический аспект можно без труда обнаружить во всех сферах общественной жизни.
Это связано с двумя крупными изменениями, представление о которых ассоциируется у нас с именами Вебера и Маркса. "Веберовский" аспект заключается в резком изменении социального этоса, что проявилось в самых различных формах — становление эти­ки приобретательства, распространение "товаризованного" взгляда на социальные отношения, в привычке сводить потребительную стои­мость к меновой. "Марксистский" аспект связан с возникновением новых институциональных условий общественной жизни, в кото­рых на передний план вышли подрядные отношения, особенно в области трудового найма, и значительно возросла роль основного капитала. Перемены первого рода привели к торжеству принципа максимизации, который из подспудной мыслительной установки превратился в осознанный принцип нового образа мышления. Пере­мены второго рода обусловили возникновение такого способа коор­динации трудовых усилий, которому нет аналога ни в первобытных, ни в командных обществах.
Помимо других исторических изменений, эти перемены создали условия, которые, казалось бы, оправдывают сформулированные Хиршлайфером имперские притязания экономической науки. Новый этос открыто ставит на первое место соображения выгоды и издержек, и, хотя заранее точно предсказать поведение, диктуемое оптимизацией полезности, по-прежнему невозможно, на первый взгляд имеются основания полагать, что нормальное рыночное по­ведение само по себе является обобщающим выражением подобных мыслительных установок. Вслед за Смитом, который сказал, что "увеличение богатства" есть простейший путь, которым большин­ство людей может улучшить своё положение, представляется впол­не разумным предположить, что поведение в соответствии с прин­ципами спроса и предложения есть первое приближение к макси­мизации полезности.
Аналогичным образом положительные и отрицательные стиму­лы, спонтанно возникающие из взаимодействия "приобретателей", мобилизуют и распределяют труд совершенно иным образом, чем это происходило в первобытных или командных обществах, за ис­ключением разве пограничных областей последних. Рыночный спо­соб социальной координации не отменяет необходимость социали­зации: где бы ни жил человек — в Нью-Йорке, пустыне Калахари или Древнем Египте, — он должен научиться жить в этом мире; не отменяет он и необходимость субординации — современный чело­век учится подчиняться диктату рынка точно так же, как древние учились подчиняться старейшинам и сенешалям. Тем не менее та­кое решение проблемы поддержания социального порядка, которое дает рынок, не имело реально работающих аналогов ни в одном из дорыночньгх обществ. В обществе с рыночной экономикой роль ме­ханизмов социализации и подчинения приказам в управлении по­ведением не только намеренно принижена, причём принижена до такой степени, что, случись это в первобытном или командном об­ществе, само их сохранение было бы поставлено под угрозу; та струк­тура социальной деятельности, которая возникает под воздействи­ем рыночных стимулов и санкций, порождает такую динамику, ко­торая не имеет никаких аналогов в предшествующих укладах. Древ­ние империи возникали и исчезали, но экономического цикла они не знали. Таким образом, точно так же, как новый этос обеспечивал базис, придающий логике выбора конструктивную значимость, так и новая институциональная динамика делает возможным уникаль­ный, чисто "экономический" способ мобилизации труда.
Так почему же я так насторожённо отношусь к утверждению о том, что экономика даёт нам "универсальную грамматику", во вся­ком случае, применительно к рыночному обществу, где роль её неос­порима? Чтобы ответить на этот вопрос, нам потребуется чётко раз­граничить понятия "социальный порядок" и "социальная система". Забегая несколько вперёд, я должен сказать, что, по моему мнению, экономическая наука действительно имеет огромное значение для изучения рыночной системы, но, когда её пытаются применять для анализа социального порядка, которому эта система служит, она превращается в ловушку для простаков и источник иллюзий.
Наукообразие экономической теории
Чтобы возникла система, необходимо, чтобы её элементы связа­лись в единое целое. Чтобы возникла экономическая система, необ­ходимо, чтобы взаимодействия между людьми — её "элементами" — сложились в связные социальные структуры — главным образом речь идет здесь о взаимодействии людей в тех областях деятельности, которые мы относим к производству и распределению. Особые воз­можности проникновения экономической науки в эти системы связаны с тем, что поведение отдельных частей рыночной системы об­наруживает закономерности, подобные тем, которым подчиняются элементы естественных систем (даже если это сходство никогда не бывает полным). Например, если предположить неизменным уро­вень дохода и систему предпочтений, то, при прочих равных условиях, акт приобретения некоторого количества товара можно опи­сать с помощью математической функции цены на этот товар. Ана­логичные "законы" описывают взаимосвязь между затраченным трудом и вознаграждением, между доходом и потребительскими рас­ходами. Таким образом, действия, совокупность которых образует рыночный "механизм", приобретают свойство процессов, управляе­мых законами. На ум невольно приходят слова аббата Мабли, мало­известного философа времён Французской революции: "Не значит ли это, что наука об обществе есть всего лишь отрасль естествозна­ния?"
Благодаря своему сходству с процессами, протекающими в есте­ственных системах, эти закономерности легко поддаются упрощению, свойственному всякой науке; а упрощение (самым важным примером которого в экономической теории является, пожалуй, пред­писание ceteris paribus — "при прочих равных"), в свою очередь, способствует представлению исходных системных процессов в высокоформализованном, даже аксиоматическом виде. Теперь, когда экономическая система описана набором строгих формул, остается только решить, какие элементы в совокупности общественной жиз­ни являются для выбора главными, какие — второстепенными, и заключить второстепенные в скобки. Неоклассический анализ отсеи­вает любые аспекты социального взаимодействия которые не могут быть представлены в терминах гедонического расчета получая в остатке высокочистую фракцию "максимизации полезности", кото­рая объявляется фундаментальной и неразложимой субстанцией человеческой мотивации. Благодаря подобной очистке представите­лям неоклассической школы удается применять теорию выбора к таким, казалось бы, преимущественно социологическим разделам традиционного экономического анализа, как управление фирмой функционирование рынков рабочей силы или существование 'жест­ких' цен и распространять экономическую теорию на такие, каза­лось бы далекие от экономики сферы общественной жизни как брак и развод, отношения между родителями и детьми, правитель­ственные решения, политические выборы способы поиска пропита­ния в первобытном обществе, смена мест обитания и занятий и, как говорится многое, многое, другое.*

* Библиографию по этим вопросам см.: Hirshleifer, 1985. Р. 53, n. 1; Heilbroner, 1988.

Я уже предупреждал, что правомерность такой экспансии вы­зывает у меня большие сомнения, но этот вопрос мы пока оставим Следует прежде всего признать что системный характер экономи­ки действительно создает обособленную область анализа, не похожую ни на какую другую. Ни одной другой социальной дисциплине не удалось в своей сфере найти квазирегулярную внутреннюю струк­туру, которая хотя бы сколько-нибудь напоминала экономическую. Не существует ни социологических, ни политических аналогов "зако­нов" спроса и предложения закономерностей социальных причин и следствий обобщенно описываемых с помощью производственных функций: не обладают эти науки и инструментами анализа, кото­рые по своей разрешающей силе приближались бы к статистике национальных счетов. Подобные методы анализа поведения, моде­лирования результатов деятельности или выявления отношений, часто незаметных невооруженному глазу ставят экономику в гла­венствующее положение, вызывающее, по понятным причинам, за­висть у других общественных дисциплин. Если экономика и имеет право называться королевой общественных наук, то право это, безусловно, принадлежит ей благодаря тому, что экономическая систе­ма — предмет изучения науки экономики — имеет так много общего с физическими системами, изучаемыми в рамках естествознания.
Спешу добавить, что это вовсе не означает, что благодаря тако­му сходству экономическая наука автоматически приобретает спо­собность точно предсказывать. Экономисты первыми согласятся, что от их дисциплины не приходится ждать прогнозов, которые хоть сколько-нибудь приближались бы по своей точности к тем, которые дают технические науки, медицина или астрономия. Ceteris pari­bus — это неразрешимая проблема многих, если не сказать всех, попыток составить социальный прогноз. Более того, функции, опи­сывающие экономическое поведение, в отличие от тех, что описыва­ют "поведение" звезд или частиц, несут на себе неизгладимый от­печаток волеизъявления или интерпретации. Именно с этим связа­на некоторая неопределенность социальных теорий, ведь смена ожи­даний под воздействием сигналов, которые нигде, кроме как в голо­ве экономического агента, не регистрируются, может даже знак по­веденческой функции изменить на противоположный.*

* Предложенная Адольфом Лоу "политическая экономическая теория" представляет собой попытку отстоять способность экономической науки к практическому прогнозированию путем преодоления этой неопределенности. В предлагаемом им "инструментальном" варианте экономической теории поведенческие функции рассматриваются не как инвариантные данные а как целевые переменные, а задачей экономического анализа становится определение того какой должна быть поведенческая реакция, чтобы рыночная система достигла желаемой цели. Экономика, таким образом, превращается в чисто "политическую" общественную науку если употребить формулировку Лоу (я бы сказал что она становится инструментом социального порядка а не технологической базой системы —Р.Х.) См.: Lowe, 1965. Heilbroner. 1966.

Таким образом, ответ аббату Мабли заключается в том, что между естественными науками и наукой о рынке имеется большая разни­ца. Даже если согласиться, что при анализе рынка мы находим гораз­до больше функциональных зависимостей, чем при изучении дру­гих сторон общественной жизни, функциональность эта принципи­ально иного толка, чем у тех законов, на которых зиждется могущест­во естественных наук.
Было бы, однако, ошибкой усматривать в этой практической сла­бости причину для дискредитации кровного детища экономической науки — системного подхода. Действительно, в критические момен­ты, возникновение которых мы не можем заранее предсказать, эко­номическое поведение становится непредсказуемым, что часто приводит к самым серьезным последствиям. Однако при нормальном течении событий закономерности которые вытекают из наших гру­бых и малоподвижных экономических "законов", позволяют тем не менее предсказывать будущее с известной степенью достоверности. Если торговый дом "Мэйсиз" хочет обставить своего конкурента "Гимбелс", он не станет повышать цены. Прогноз ВНП на будущий год, составленный Советом экономических консультантов, может несколь­ко отличаться от реальных цифр, но не на 25 и не на 50 процентов. Экономические процессы как бы самокорректируются, и в резуль­тате степень зависимости между ними приближается к функцио­нальной. Если бы это было не так поведение рыночной системы было бы непредсказуемым — во всяком случае, недостаточно пред­сказуемым для того, чтобы различные общества отважились поставить на эту карту свою историческую судьбу. Прогнозные качества экономической теории ни в коей мере не сравнимы с возможностя­ми естественных наук, однако она сумела подойти к ним ближе, чем любая другая общественная дисциплина.
Недостатки экономической теории как претендента на роль универсальной науки
Итак, я не собираюсь строить свою критику экономической тео­рии на ее недостатках с точки зрения системного анализа. Пусть эти недостатки лишают экономику способности предсказывать, ко­торую ей очень хотелось бы иметь, но они отнюдь не отменяют ее достижений в анализе свойств экономической системы — достиже­нии которые еще раз повторяю не могли бы быть получены из социологии или политологии.
Мое сдержанное отношение связано, скорее, с другим ее слабым местом которое, как я уже говорил заключается в той трактовке социального порядка рыночного общества. Под социальным поряд­ком я понимаю любое социальное целое — племя общину нацию социально-экономическую формацию, — определяющим признаком которой является обслуживание и поддержка интересов некоторой входящей в него группы людей или класса. Эти интересы могут быть самыми разными — от соблюдения давних традиций и сохра­нения династии до накопления капитала или реализации каких-то иных целей, доминирующая группа или класс также могут быть самыми разными — это могут быть все взрослые мужчины, входя­щие в племя, члены королевской семьи, представители класса собст­венников или политической элиты. Каждая цель такой группы или класса, в свою очередь подразумевает существование различных обеспечивающих институтов — будь то градация социальных преро­гатив, характерная для наследственных монархий, или фирмы и другие специфические институты характерные для социальных порядков, ориентированных на капитал.
Капитализм, разумеется, является представителем порядка по­следнего типа, чьи сложные характеристики мы не имеем возмож­ности подробно здесь обсуждать.* Для целей настоящего исследова­ния важно то, что капитализм как бы сильно он ни отличался от докапиталистических формаций в одних аспектах, в других очень на них похож. Та точка зрения, которая отделяет капитализм от предшествующих ему социальных формаций, сосредоточивается на доминирующей роли рыночных отношений. Другая, которая связы­вает капитализм с предшествующими обществами, позволяет загля­нуть "дальше" и "глубже" рынка и обнаружить социальные и полити­ческие командные структуры, роль которых рынок игнорирует или маскирует.

* Я попытался сформулировать их в своей работе (Heilbroner, 1985).

Именно эта двойственность точек зрения и объясняет мою нере­шительность в вопросе о том, имеем ли мы право утверждать, что в условиях капитализма экономической теории наконец удается за­нять подобающее ей главенствующее положение. Я уже говорил о том, что капитализм невозможно понять, не используя специальные аналитические возможности этой науки. С другой стороны, эти же самые аналитические возможности скрывают самое примечательное в капитализме, а именно то, что это единственная социальная формация, способная замаскировать (даже от тех, кто пользуется ее плодами) тот способ, которым присущая ему "система" обеспече­ния служит интересам социального порядка, подсистемой которого он является. Действительно, несомненная важность рыночного меха­низма заслоняет собой тот факт, что социальным укладом является именно капитализм, а не сам по себе рыночный механизм. Элемен­ты рынка — люди, оптимизирующие свои доходы, конкурентная среда, юридическая база контрактных отношений и прочее — жиз­ненно важны для исторической миссии капитализма — миссии на­копления, но сама по себе эта миссия не вытекает из этих рыночных элементов. Она вытекает из древних как мир человеческих интере­сов — стремление занять подобающее место в иерархии, жажды власти, господства славы борьбы за престиж,— о которых рыноч­ная система ничего не может нам поведать. Неудивительно, что на­учная школа, рассматривающая экономическую систему в отрыве от этих мотивов, возводит теорию выбора на командную высоту и провозглашает стремление к общему равновесию имманентной ее тенденцией (подробнее см. Heilbroner, 1985. Ch. 2).
Экономическая наука, таким образом, принимает экономическую систему за живую модель капитализма, среди категорий и концепций которой есть всё необходимое для его понимания. Именно здесь экономика обнаруживает свою фатальную немощь в качестве пре­тендента на универсальную науку и своё мошенничество в качестве имперской доктрины.
Прежде всего этот обман заключается в том, что экономика пред­ставляется нейтральной наукой, а не системой объяснения капита­лизма, несущей в себе идеологический заряд. Это проявляется во многих отношениях. Например, такой важнейший термин, как "эф­фективность", выдаётся за квазиинженерный критерий, хотя на самом деле негласное его назначение заключается в максимизации выпуска продукции с целью получения прибыли, а это уже не чисто инженерная задача. Подобная "невидимая" социополитическая на­грузка лежит и на других экономических терминах, включая и само слово "производство", которое учитывается в национальных счетах лишь постольку, поскольку находит своё конечное воплощение в товарах, а не в потребительных стоимостях. Подобным же образом в качестве фундаментальной ячейки экономической системы рассмат­ривается рациональный индивид, максимизирующий свою выгоду: Экономическая система, таким образом, мыслится как общество от­шельников, а не как упорядоченная структура групп и классов.
Такое сокрытие социального порядка становится особенно оче­видным, если мы рассмотрим способ, которым экономика объясняет функциональное распределение доходов. Маркс саркастически пи­сал о г-не Капитале и г-же Земле, каждый из которых имеет право на вознаграждение за свой вклад в общественный продукт, однако современная экономическая наука позабыла, что этот фетишизм был разоблачён Марксом. Ещё более характерно то, что экономика не только не объясняет, но и не проявляет интереса к тому любопыт­ному обстоятельству, что выплачиваемое в виде чистой прибыли вознаграждение, которое получают только собственники капитала, дает им лишь "остаточное" право на произведенный продукт, после того как все факторы, в том числе и капитал, свою долю уже полу­чили. Поскольку экономическая наука вновь и вновь доказывает, что рыночная система имеет тенденцию к устранению подобных "ос­татков", которые являются всего лишь преходящими издержками развития системы, только социолог или политолог сможет объяс­нить, почему собственники капитала с таким пылом защищают эти свои сомнительные права. Каким образом рынок поддерживает клас­совую структуру капитализма — это вопрос, на который экономика не знает ответа, вопрос, о существовании которого она в определён­ном смысле даже не подозревает.
Наконец, современная экономика, с её "зацикленностью" на сис­темных свойствах капитализма, может предложить лишь узкую, статичную оценку его исторического места и перспектив развития. В одной из своих работ я писал по этому поводу следующее: "С позиций формалиста... капитализм представляется лишь "системой" строго определённых, опосредованных рынком отношений, а не не­прерывно эволюционирующим общественным порядком, который не только включает в себя эти отношения, но наравне и одновременно с этим воплощает и мир государства, и мир индивидуума, культу­ру, пронизанную рационально-буржуазным образом мышления, ин­дустриальную цивилизацию, подчиняющуюся технократическим принципам, а также основные системы взглядов и связанные с ними типы поведения" (Heilbroner, 1990. Р. 1107).
Я не вижу нужды останавливаться на этом подробнее. Вклад современной экономической науки в расширение наших знаний о социальных процессах не просто разочаровывает, он откровенно ску­ден по сравнению с тем, что было сделано Адамом Смитом, Джоном Стюартом Миллем, Карлом Марксом, Торнстейном Вебленом, Аль­фредом Маршаллом, Джоном Мейнардом Кейнсом или Йозефом Шумпетером. Если судить о современной экономической теории по её философскому и историческому содержанию, то мы будем вынуж­дены определить ей место в надире, а не в зените её истории.
Но если экономическая наука настолько уязвима, почему же она пользуется таким престижем? К сожалению, не исключено, что при­чина этого заключается именно в том, что в своей современной фор­ме она неисторична, асоциальна и аполитична. Демонстрирующие олимпийское спокойствие теории выгодны в условиях любого соци­ального порядка, но теория, которая сторонится политики и социоло­гии, может рассчитывать на особую благосклонность в рамках того общественного порядка, который гордится своим тесным родством с естественными науками. Природа самой этой привлекательности есть функция экономической науки, которой мы до сих пор не касались. Речь идет о ее идеологической функции — не узкой апологетике, сознательно служащей лишь собственным интересам, но мировоз­зренческой системе из числа тех, что сопровождают и поддержива­ют все социальные порядки. Назначение подобных идеологических систем заключается в том, чтобы обеспечить моральную уверен­ность, которая есть необходимая предпосылка политического и соци­ального душевного покоя как для господствующих, так и для подчи­нённых элементов любого социального порядка. Несомненно, что этот душевный покой всегда имеет лёгкий оттенок сомнения или при­вкус лицемерия, но, в конце концов, социальные порядки всех уров­ней нуждаются в некотором своде знаний и убеждений, которые можно было бы при случае пустить в ход. В первобытных обще­ствах были свои мифы или толкования природы в командных сис­темах— свое священное писание. Для капитализма эту функцию выполняет экономическая наука, и хотя это не единственная ее за­дача, но и выполняет она ее отнюдь не тривиальным образом (Heilbroner, 1989. Ch. 8).
Я затронул этот последний вопрос вовсе не для того, чтобы в заключение потребовать, чтобы экономика отказалась от этой своей идеологической роли. Экономика не может избежать этой роли в социальном порядке, система координации которого выходит за рамки социального и политического воображения. Достойная реакция эко­номической науки должна заключаться не в том, чтобы отрицать свою вину, но чтобы признать взаимопереплетенность социальной системы и социального порядка, которая является уникальным ис­торическим свойством капитализма, а также признать неизбежность искажений, возникающих при любых попытках описать одно в от­рыве от другого. Одним словом, экономическая наука должна осо­знать себя самое не только как аналитическую дисциплину, но и как идеологию. При этом ей придется отречься от своих (в паре с социобиологией) притязаний на главенствующую роль, выдвигае­мых под лозунгом создания "единой социальной науки", и занять более скромное место наравне с политологией и социологией в каче­стве советника законного претендента на этот престол.
Так кто же должен его занять? А никто. Нет никакой универ­сальной науки об обществе. На троне понимания социальных про­цессов восседают люди, наделенные неполными и несовершенными знаниями, теориями, представлениями и опытом, с помощью кото­рых они стремятся свести неразбериху, возникающую при нашей встрече с историей, к удобопонимаемым терминам. Даже если в трудах, рассказывающих об имевших место событиях, и концептуаль­ных работах, с помощью которых мы пытаемся привнести в этот хаос некий порядок, экономической науке принадлежит важная роль, ее слово не является ни решающим, ни окончательным.
ПОЛЕЗНО ЛИ ПРОШЛОЕ ДЛЯ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НАУКИ*
Не только приличия заставляют меня благодарить многих кол­лег, высказавших свои замечания по первоначальным вариантам этого очерка Объем представленных ими письменных отзывов и комментариев превышает 100 машинописных страниц, не считая многочасовых бесед. Это позволяет оценить энергию, заключенную в рассматриваемой здесь теме — исторической экономике — но сам вклад коллег в данную работу поистине неоценим. Поэтому я хотел бы выразить благодарность участникам семинаров по экономической истории в Чикагском и Северо-Западном университетах, а также Г. Гандерсону, К.Д. Голдин, Р. Голлману, Х. Джереми, Х.Г. Джонсо­ну, Э.Л. Джоунзу, М. Иделстайну, А. Кану, Ч.П. Киндлбергеру, Р. Кэмерону, А. Лейонхуфвуду, П. Линдерту, М. МакИннису, П. МакКлелланду, Дж. Мокиру, Л.Д. Нилу, А. Омстеду, Д. Перкинзу Дж.Д. Риду, Н. Розенбергу, У.У. Ростоу, Б. Солоу, Д. Уайтхеду, Дж.Г. Уильямсону, Г. Уолтону, Р.У. Фогелю, Р. Хиггзу, Г. Хоку, Дж.Р.Т. Хьюзу, Г. Хьюкеллу, А.Дж. Шварц, С.Л. Энгерману. И я хотел бы извиниться пе­ред Джорджем Стиглером за то, что в своих целях изменил заголо­вок его превосходного эссе "Полезно ли прошлое экономической на­уки?" (Stigler, 1969) и пренебрег приведенной в нем (р. 226) полез­ной леммой, гласящей "Нет такого предмета, в пользу которого нельзя было бы привести десять основательных доводов".

* Автор — Д. Н. МакКлоски.

* * *
На вынесенный в заголовок вопрос, конечно, следует ответить "да", и было время, когда сама постановка подобного вопроса могла показаться неуместной. Смит, Маркс, Милль, Маршалл, Кейнс, Хекшер, Шумпетер и Вайнер — вот лишь некоторые из тех, кого пита­ли исторические исследования и кто в свою очередь питал их.*

* Далее в переводе опущен небольшой раздел, в котором даются количественные характеристики публикации по истории в американских исторических журналах относящиеся к первой половине 70-х годов.

В послевоенной американской экономической литературе также есть немало примеров продолжения этой традиции. Достаточно упо­мянуть среди прочих имена А. Алчиана, Э. К. Брауна, Р. Кейвза Д. Гордона, Р. Кессела, С. Нерлоува, М. Олсона, А. Риса, С. Райтера и А. Цельнера (Kessel and Alchian 1959, Brown, 1956, Caves 1971, Chambers and Gordon, 1966, Nerlove, 1965, Olson, 1963, Rees, 1961, Hughes and Reiter, 1958, Zeilner and Murphy, 1959). Ни для одного из них история не является главным объектом исследований, но, по существу, они все внесли в нее свой вклад.* Если на минуту от­влечься от американской экономики и ее отношений с американ­ской историей то можно отметить что и в Англии сильны традиции серьезного интереса "дилетантов-теоретиков" к экономической ис­тории. К примеру М. Блауг А. К. Кэрнкросс, Дж.Р. Хикс, P.C. О. Мэтьюз, Э.Х. Фелпс-Браун, P.C. Сэйерс, Б. Томас и Дж. Вейзи широко известны как специалисты занимающиеся современными пробле­мами экономической политики и теории, но все они много сделали для английской экономической истории.

* Именно Рейтер придумал слово клиометрика и это шутливое название прижилось.

Послевоенные руководители Американской экономической ас­социации из старшего поколения, приученного закладывать исто­рию как Шумпетер теорию и статистику, в основание экономиче­ской науки, могли бы составить такой же список— Мозес Абрамовиц, Евсей Домар, Чарлз Киндлбергер, У. Артур Льюис и Роберт Триффин явно не относятся к числу тех, кто отрекается от истории. В выступлениях и трудах послевоенных президентов Ассоциации отнюдь не отражается господствующее среди рядовых ее членов мнение что экономическая история — лишь безделушка, бесполез­ная для серьезного и важного дела формализации новой экономиче­ской идеи, или совершенствования техники использования наличного комплекта статистических данных, или превращения текущей по­литики из третьеразрядной во второразрядную. В своей президен­тской речи перед Ассоциацией в 1970 г. Василий Леонтьев обру­шился на тех, кто его избрал на этот пост, за пренебрежение эмпи­рической работой и увлечение все более механистической теорией и схоластической эконометрикой: "Разработка новой статистической методики, даже незначительной которая позволяет выжать еще один неизвестный параметр из имеющегося набора данных, считается большим научным достижением, чем успешные поиски дополнитель­ной информации, которая позволит нам оценить величину этого же параметра менее изобретательным, зато более надежным путем" (Леонтьев, 1990. С. 269). Другой бывший президент Ассоциации, эко­номист-аграрник Теодор У. Шульц, высказал в 1974 г. сожаление, что в юности недостаточно усердно изучал экономическую историю, и заявил, что "практически все экономисты очень склонны недооце­нивать историю экономики стран как с высоким, так и с низким доходом". По-моему, тенденция заниматься только сегодняшним днем весьма сомнительна" (Schultz, 1974. Р. 12). Другой послевоенный президент Ассоциации, Милтон Фридман, в сотрудничестве с Ан­ной Дж. Шварц дошел в своем преклонении перед экономической историей до того, что обогатил ее зародышами некоторых идей. В более скромном варианте то же самое сделали Пол Даглас, Джон Кеннет Гэлбрейт, Роберт Аарон и Дж.Х. Уильямс. А некоторые пре­зиденты, такие как Йозеф Шумпетер, Хэролд Иннис и Саймон Куз­нец, настолько уважали экономическую историю, что в течение мно­гих лет не жалели сил на ее развитие.
Однако старшее поколение американских экономистов явно не сумело убедить большинство молодых, что история важна для эко­номики. А те, кого убедить удалось, — "новые" экономисты-истори­ки, или "клиометристы" — и не подумали заняться обращением своих неверующих коллег. Вместо этого они направили весь пыл своей риторики на неэкономистов, в основном на историков. Выбор этой аудитории помог клиометристам сплотиться в едином порыве, про­никнуться энтузиазмом и энергией убежденных империалистов. В результате в конце 50-х годов началась серия завоеваний, ширив­шаяся с каждым годом Американская экономическая история была полностью пересмотрена, а в последние годы начался пересмотр экономической истории и других стран. Однако клиометристы с их имперским мышлением забыли, как это нередко случается с завое­вателями, что авантюры за границей требуют поддержки у себя дома. Пренебрегая ею, они ее потеряли. Разве могли другие эконо­мисты быть столь же безразличными к собственным интересам и навлечь на себя такую же судьбу? Начиная с 30-х годов экономис­ты-математики и экономисты-статистики твердили каждому, кто соглашался слушать, что тот или иной раздел экономики совершен­но математичен или совершенно статистичен, пока они не убедили в этом абсолютно всех. Экономисты-историки могли бы столь же убе­дительно доказывать, что та или иная часть экономики, а в некото­рых случаях та же часть, на которую претендовали их более агрес­сивные собратья совершенно исторична. Но они этим почти не за­нимались. Социализировавшись в рамках той экономики, которая сложилась после второй мировой войны, они были робки и почти­тельны по отношению к своим коллегам, вплоть до подражания из пренебрежительному отношению к фактам и широким социологи­ческим обобщениям, равно как и стремлению к безупречной логи­ческой доказательности и статистическому изяществу. Не обладая самоуверенностью экономистов-математиков или статистиков, но­вые экономисты-историки не стали убеждать других в важности истории для экономики.
Общая ценность экономической истории
Они не стали этого делать не потому, что это трудно. Найти аргументы не составляет труда. Для профессионального экономис­та-историка экономическая история так же важна, как и общая ис­тория, и именно потому, что он так ценит историю, и не только экономическую, он начинает её изучать. Это достаточно убедитель­но для него и для любого экономиста, который верит в то, что исто­рия, независимо от того, можно ли её использовать для непосред­ственной проверки экономических законов или выработки экономи­ческой политики, представляет собой коллективную память и явля­ется источником мудрости. На менее прагматичном уровне ценность экономической истории определяется общей ценностью всякой ин­теллектуальной деятельности, и нет ничего легче, чем убедить лю­бого профессионального интеллектуала, что этой деятельностью сле­дует заниматься. Это изящно выразил Дж.М. Тревельян: "Бескоры­стное интеллектуальное любопытство образует жизненную силу подлинной цивилизации... Ничто так не отделяет цивилизованного человека от полудикого, как стремление узнать о своих предках и терпеливое восстановление мозаики давно забытого прошлого. Для нынешнего человечества измерять вес звёзд, заставлять корабли плыть по воздуху или под водой — не более поразительное и благо­родное занятие, чем узнавать о давно забытых событиях и об истин­ной природе тех людей, которые жили здесь до нас" (Trevelyan, 1942. Р. VII, X). Можно восхищаться исторически важными и эконо­мически понятными работами по истории плантационных рабов, биз­несменов XIX в. или средневековых крестьян точно так же, как ма­тематики восхищаются красивой и элегантно доказанной теоремой в теории оптимального управления, и неважно, имеют ли эти исто­рические исследования или эта теорема практическое значение.
И действительно, своей любовью к башням из слоновой кости экономисты-историки близки экономистам-математикам. Кроме того, хотя оба эти предмета, толкующие о рынках, явно относятся к эко­номике, те, кто их практикует, скорее всего столкнутся с остекле­невшим взглядом собеседников и стремлением переменить тему разговора, если они за чашкой кофе вздумают заговорить с колле­гами об архивах завещаний или о теоремах с неподвижной точкой соответственно. Но здесь, конечно, имеется заметная асимметрия: сорок лет инвестиций в математизацию экономики и дезинвестиций в её историзацию привели к тому, что в среде экономистов стало легче сознаваться в незнании истории, чем в незнании математики. Уходят времена, когда общественные науки служили мостом между двумя культурами, литературной и научной, а экономика этот мост сожгла уже давно. Комфортабельное невежество, конечно, не явля­ется монополией экономистов. Культура состоит в определении вар­варов, определении тех людей, которых можно спокойно игнориро­вать, а интеллектуальная культура состоит в определении тех об­ластей знаний, которые можно спокойно игнорировать. Специалист по социальной истории, который, по существу, постоянно имеет дело с количественными проблемами, сгорел бы со стыда, если бы ему пришлось признаться, что он не знает языков, литературы или по­литической истории изучаемых им обществ, но он же радостно со­общает, даже не пытаясь скрыть своё невежество, что разбирается в математике и статистике на уровне десятилетнего ребёнка. В этих кругах незнание арифметики — признак умственной полноценнос­ти. Экономисты мыслят примерно так же, но обычно всё же не захо­дят столь далеко. Впрочем, экономист-прикладник, который, по су­ществу, постоянно имеет дело с историческими проблемами, сгорел бы со стыда, если бы ему пришлось признаться, что он не знаком с дифференциальными уравнениями или распознаваемостью образов, но он же без малейшего смущения сообщает, что понятия не имеет о том, что происходило в изучаемой им экономике до 1929-го или до 1948, или до 1970-го года.
Что же тогда теряют экономисты, всё охотнее исключая из сво­ей интеллектуальной культуры знакомство с прошлым? Почему, даже если они предпочитают не внимать благородному зову бескорыстно­го научного любопытства, экономистам нужно читать и писать рабо­ты по экономической истории? Иначе говоря, в чём состоит практи­ческая ценность экономической истории?
Большее количество экономических фактов
Практические ответы прямолинейны — первый и самый очевид­ный заключается в том, что история даёт экономисту больше инфор­мации, с помощью которой он может проверять свои утверждения. Объём доступной исторической информации поразит большинство экономистов, хотя они являются её постоянными потребителями. Ис­ключение составят, пожалуй, лишь сотрудники Национального бюро экономических исследований (НБЭИ) США. Их полувековые уси­лия по перекапыванию прошлого принесли урожай в виде данных, используемых в тысячах регрессий экономистами, которых больше ничто в истории не интересует, но он же обильно питает новых экономистов-историков последние пятнадцать лет. В 50-е и 60-е годы многие из них прошли ученичество в области экономических на­блюдений, работая, фигурально выражаясь, в нью-йоркской "соци­альной обсерватории" НБЭИ и внесли большой вклад в составление в конце 50-х — начале 60-х годов "каталогов исторических объек­тов" под редакцией У.Н. Паркера (Parker, 1960) и Д.С. Брейди (Brady, 1966).* Публикация в 1960 г. еще одной работы, в которой участвова­ли историки Бюро экономических исследований вместе с Бюро пе­реписей и Исследовательским советом по общественным наукам (U. S. Bureau of the Census, 1960), стала началом новой эры, которая для экономической истории значила не меньше, чем для астроно­мии эра Кеплера. Сотрудников Национального бюро интересовали скорее общие законы, чем история, они хотели пролить свет на за­кономерности развития и (по возможности) будущее экономической системы, а не на саму историю, но было бы черной неблагодарнос­тью и несправедливостью по этой причине недооценивать ту роль, которую сыграли Мозес Абрамовиц, Артур Берне, Раймонд Голдсмит, Джон Кендрик, Соломон Фабрикант и многие другие в разви­тии исторической экономики. В рамках той науки, которая все боль­ше уставала от истории, то есть экономики, сотрудники Бюро с са­мого начала представляли, по словам его основателя Уэсли К. Мит­челла, тех, кто был убеждён в том, что "экономические циклы пред­ставляют собой в высшей степени сложный комплекс значительного числа экономических процессов, что для уяснения существа этих взаимодействий следует комбинировать историческое исследование с количественным и качественным анализом, что изучаемое явле­ние циклов связано с определенной формой организации народного хозяйства и что предварительное понимание хозяйственных инсти­тутов этой системы народного хозяйства необходимо для понима­ния циклических колебаний" (Митчелл, 1930. С. LXXX). Тридцать шесть лет спустя верность экономистов истории проявилась в стрем­лении Милтона Фридмана и Анны Дж. Шварц написать "аналити­ческое повествование" в виде "пролога и фона для статистического анализа долговременной и циклической динамики денежной массы в Соединенных Штатах" (Friedman and Schwartz, 1963. Р. XXI-XXII).

* В первой книге публикуется большая часть докладов, прочитанных на совместном заседании Конференции по проблемам доходов и богатства и Американской ассоциации экономической истории в Уильямстауне в 1957 г. На этом заседании было отпраздновано бракосочетание Национального бюро экономических исследований и новой экономической истории. К сожалению, в последнее время этот брак становится все менее прочным

Эту главную идею Бюро — что в эмпирической работе нужно не только потреблять исторические факты, но и производить их, внедряя продукцию в соответствующее историческое окружение, — под­хватили и развили молодые экономисты-историки 50-х и 60-х го­дов. Им пришло в голову, что ту статистику, которую экономисты привыкли получать из аккуратных колонок справочников, можно на самом деле конструировать (причём за гораздо более ранние пе­риоды, чем это считалось возможным), а потом соотносить эти конст­рукции с важными историческими проблемами. Обученные в аспи­рантуре новым математическим, статистическим и вычислительным методам, которые наводнили учебные планы в 50-е годы, они полу­чили орудия труда, с помощью которых стало возможно восстанавли­вать исторические объекты. Символически используя имена трех человек, роль которых в науке была отнюдь не символической, можно сказать, что студенты Александра Гершенкрона, Саймона Кузнеца и Дагласа Норта оказались хорошими учениками и быстро поняли, что если их учителя могли оценить национальный доход, или платёж­ный баланс Америки, или объем промышленного производства Ита­лии вплоть до 1869, 1881 или 1790 г., то они тоже смогут сделать как это, так и многое другое. Роберт Голман, студент Кузнеца, скрупу­лезно восстановил сначала показатели объёма товарного производст­ва, а затем и валового национального продукта вплоть до 1830-х годов (Gallman, 1960; 1966). Позже он вместе с Уильямом Паркером, учившимся в Гарварде у А.П. Ашера, а затем у его преемника Гер­шенкрона, провел масштабное исследование выборки первичных рукописных материалов сельскохозяйственной переписи 1860 г. Ри­чард Истерлин, другой студент Кузнеца, реконструировал доход по штатам вплоть до 1840 г., а затем использовал длинные колебания ("циклы Кузнеца") для анализа динамики американского народона­селения вплоть до середины XIX в. (Easterlin, I960; 1961; 1968). Аль­фред Конрад, Пол Дэвид, Альберт Фишлоу, Джон Маейр, Горан Олин, Генри Розовски и Питер Темин, все студенты Гершенкрона, в конце 50-х — начале 60-х годов сделали Гарвард на некоторое вре­мя центром исследований по новой экономической истории. Они посмотрели глазами экономистов на всеми забытые необъятные ре­естры рабов, сельскохозяйственной техники, железных дорог, школ, сталелитейных компаний в Америке XIX в., сельского хозяйства и государственных финансов в Японии XIX в. и народонаселения в средневековой Европе.* Почти одновременно — время этой идеи явно пришло — возникли такие центры в университете Рочестера (где два студента Кузнеца, Роберт Фогель и Стэнли Энгерман, исследова­ли реестры американских железных дорог, рабов и сельского хозяй­ства в XIX в.) и в университете Пэрдью (где Джонатан Хьюз и Ланс Дэвис, студенты Норта, вместе с Эдвардом Эймзом, Натаном Розен-бергом и множеством других экономистов переосмысливали показа­тели финансовых экономических циклов и технологических измене­ний с XIV и вплоть до XX в.).** Начиная с 1960 г. эти группы ежегод­но собирались на конференции в Пэрдью, а после 1969 г. эти конфе­ренции стали проводиться в Висконсинском университете.*** В дру­гих центрах Генри Уолтон и другие студенты Норта вместе с самим Нортом реконструировали тарифы океанского судоходства вплоть до XVII в. (Walton, 1967; North, 1968). Мэтью Саймон, работавший вместе с творцами фактов в Колумбийском университете и в Нацио­нальном бюро экономических исследований в 50-х годах, построил платежные балансы за 1861-1900 гг. (Simon, 1960). Стэнли Лебер-готт заново проанализировал американскую статистику труда вплоть до 1800 г. (Lebergott, 1964). Гэри Уолтон вместе с Джеймсом Шефер-дом, другим студентом Норта, построил торговую статистику аме­риканских колоний (Shepherd and Walton, 1972), а ещё один сту­дент Норта и Р.П. Томаса, Терри Андерсон, сконструировал статис­тику доходов и народонаселения Новой Англии в XVII в. (Anderson, 1972) Роджер Вайс оценил предложение денежной массы в амери­канских колониях (Weiss, 1970; 1974). Так это началось и с тех пор продолжается.

* Памятником этой работе является первая часть книги под редакцией Розовски (Rosovsky, 1966). Работы Конрада и Майера собраны в книге Conrad and Meyer (1964).
** Продукция школы в Пэрдью (расцвет которой пришелся на 1958-1966 гг.) собрана в Purdue Faculty , 1967.
*** Фонды сыграли решающую роль в финансировании этого и других проектов по клиометрике. Некоторое время встречи в Пэрдью финансировал Фонд Форда, а Фонд Рокфеллера поддерживал целое поколение студентов Гершенкрона в Гарварде. После небольшой заминки в середине 60-х годов, начиная с 1968 г. финансирование взял на себя Национальный научный фонд США, который с тех пор помогает клиометристам. Если какой-нибудь будущий историк экономической мысли проделает изящные измерения этой истории, он, я думаю, обнаружит, что предельный интеллектуальный продукт этих грантов был необычайно велик.

До некоторой степени эти волны фактов возникли внутри эконо­мики. Но, попав в специализированную историческую экономику, эти работы стали жить собственной жизнью. Недавний пример — успех книги Фридмана и Шварц, анализирующей американскую денежно-финансовую статистику с 1867 по 1960 г., который стиму­лировал исторические работы по более ранней американской статис­тике, потом по английской, а теперь и по другим странам (Temin, 1969, Sheppard, 1971). Так же появились и исторические исследова­ния по динамике производительности.* Ранняя работа Абрамовица и Солоу была, как и труд Фридмана и Шварц, посвящена скорее познанию общих законов, чем истории. В руках экономистов-исто­риков она тем не менее послужила толчком к построению истори­ческих статистических рядов количеств и цен, полезность которых далеко превзошла первоначальные цели. Независимо от того, смо­гут ли проверявшиеся этими экономическими исследованиями тео­рии — экономического цикла, потребления, капиталовложений, эко­номического роста, денег, или динамики производительности — пе­режить новый поворот интеллектуальной моды, желание приме­нять их в историческом аспекте будет порождать новые незыбле­мые факты.

* Пожалуй, лишь те, кто знаком с английской экономической историей, знают, что "остаток" (совокупная факторная производительность) был изобретен в 20-х годах Дж.Т. Джоунзом для исторического исследования английской и американской промышленности (Jones, 1933. Р. 33). Ниже мы еще раз покажем, что знакомство с историей вознаграждает и теоретиков.

Экономистам, которые привыкли к старомодным историческим писаниям или вообще не желают иметь с историей дела, может показаться странным, что история — это кладезь статистической информации. Не слишком образованные экономисты убеждены, что "данные отсутствуют" до того года, с которого начинаются в нахо­дящемся у них под рукой справочнике таблицы доходов, заработ­ной платы или экспорта, и двадцать лет назад с ними согласилось бы большинство историков, даже историков-экономистов. Некото­рые и сейчас продолжают так думать, с облегчением отказываясь от подсчётов до 1900 г., как только находят для этого тот или иной благовидный предлог: потому что нельзя добиться безупречной точ­ности (оценки содержат ошибки); потому что ни один реальный че­ловек не обладает характеристиками "среднего индивидуума" (есть различия в распределении); или потому что статистика дегуманизирует историю (устанавливает наборы ограниченных характерис­тик рассматриваемых объектов). Экономисту следует знать, что воз­ражения против применения статистики в истории покоятся имен­но на подобных жалких основаниях, как бы ему ни было приятно предполагать, что у историка есть особый инструментарий, позво­ляющий проникать в суть вещей и превосходящий его собственные бездушные средства труда. Компьютеризация и связанный с нею прогресс исторической статистики, которого добились новые эконо­мисты-историки, заставили статистический агностицизм в истории выглядеть по меньшей мере странно.
Исторические факты, доступные экономисту в работе, на самом деле столь объемны, что превосходят все мыслимые пределы ин­теллектуальной алчности и простираются вглубь, хотя и в умень­шающихся объёмах, до средних веков. Нужно лишь приложить труд и воображение. В XIII в. никакое министерство сельского хозяйства не собирало статистических данных по английской сельскохозяйст­венной продукции ради удобства тех, кто в XX в. занимается аграрной экономикой. Но медиевисты давно поняли, что такая статистика содержится в ежегодных отчетах бейлифа своему лорду касательно принадлежащих ему земель. А недавно они поняли, что все земли, принадлежавшие и лордам, и крестьянам, облагались десятиной в пользу церкви, а ее грамотная и добросовестная бюрократия весьма заинтересованно изучала и хранила списки десятин из года в год, что позволяет подсчитать объем продукции.*

* Один взгляд на книгу Тайтоу убедит скептиков как много данных можно извлечь из отчетов бейлифов (Titow, 1972). Данные о десятине практически не используют в английской литературе а во французской это обычное дело как у Дж. Гуа и Э. Ле Руа Ладюри (Goy and Le Roy Ladurie, 1972.).

Конечно, требуются крупные капиталовложения, чтобы придать таким коллекциям фактов приемлемую форму, и в сопоставлении с размерами необходимых инвестиций экономисты-историки, при всей своей энергии находятся еще только в начале пути. Можно привес­ти в пример поразительную по размеру коллекцию генеалогических хроник, используемую для поминовения покойников в мормонской церкви в Солт-Лейк Сити; в этих хрониках — подробные истории семей за несколько поколений. Но тот, кто изучает наследственный и благоприобретенный человеческий капитал, может и более легким путем найти себе материал для работы в исторических документах, если заглянет в них. Например, опросы изобрели отнюдь не вчера. Ими усыпана история Европы и ее ответвлений с 1086 г. до наших дней. Например, сравнительно недавно, в 1909 г., Иммиграционная комиссия США собрала опросные листы полумиллиона наемных работников, из которых более 300 000 родились за границей, а так­же опросила 14 000 семей, насчитывавших 60 000 человек. Их спра­шивали о профессии, заработной плате занятости, доходах от соб­ственности, доходах от домашнего хозяйства, жилищных условиях, квартплате, детях школах, образовании знании языков, денежных переводах за границу, количестве денег, с которым они впервые прибыли в США, и о многом другом. Комиссия опросила и нанима­телей по довольно широкому кругу вопросов. Итоги были опублико­ваны в 42 томах "Отчета", в котором много любопытного ожидает экономиста, интересующегося накоплением человеческого капита­ла, циклом жизни личных доходов, вовлечением женщин в рабочую силу миграцией и дискриминацией.* Любые отчеты, которые люди пишут о своей или чужой экономической деятельности, дают дополнительные наблюдения для экономиста в его исследованиях. Эконо­мисты-историки знают, что подобные записи люди начали делать уже очень давно.

* См. краткое описание материалов "Отчета" в Higgs, 1971. Р. Хигс использовал опубликованные тома, но рукописные анкеты если они сохранились, откроют еще много неизвестного. Кстати "Отчет" — прекрасный пример того насколько необходимы широкие исторические познания для истолкования исторической статистики. Сам по себе этот документ был проникнут чувствами американского превосходства и расизма в откровенном стиле эпохи Большой Дубинки и Бремени Белого Человека.

Лучшее качество экономических фактов
Не только экономика вдохновляла экономистов-историков на реконструкцию статистики прошлого, дающей экономистам новые категории фактов, во многих отношениях более богатых, чем факты современные. Само то обстоятельство, что люди и компании девят­надцатого и предшествующих веков уже мертвы, позволяет выста­вить на всеобщее обозрение касающиеся их документы, закрытые для экономиста, который желает изучать живых или недавно скон­чавшихся субъектов. Только успешный антитрестовский процесс позволяет обнародовать документы о заговорах "Дженерал Элект­рик", имевших целью ограничение свободной торговли, но исследо­ватель промышленной организации мог бы при желании получить у историка бизнеса информацию об издержках и доходности сгово­ров, которая подкрепила бы статистикой его размышления об их масштабах. Министерство торговли, Комиссия по ценным бумагам и биржам и собственные интересы компаний обеспечивают снабже­ние общественности обрывками информации об издержках, дохо­дах и капиталовложениях промышленных фирм, но исследователи инвестиций и финансов могли бы получить гораздо больше инфор­мации в таких работах как книга Ф. МакГулдрика "Текстильная промышленность Новой Англии в XIX в. доходы и инвестиции" (McGouldnck, 1968).* Даже в отношении фирм, деятельность кото­рых теперь подлежит жесткому регулированию со стороны любозна­тельного правительства, например банков, старые документы, не­когда конфиденциальные и потому откровенные и полные, лучше новых (Olmstead, 1974).

* Тэвин Райт назвал эту впечатляющую работу "самым вертикально интегриро­ванным" исследованием на сегодня МакГулдрик сам осуществил все "стадии производства", начиная с работы с первоисточниками — данными по выборке текстильных фирм действовавших в Уолтэме и Лоуэлле в 1836-1886 гг., до анализа различных концептуальных проблем, связанных с подсчетом основных фондов продукции, мощ­ностей и т.д., кончая наконец регрессионным анализом движения дивидендов и ин­вестиции (Wright, 1971. Р. 440).

Демографическая история, долго практиковавшая вне экономи­ческой истории, но теперь активно на нее влияющая, дает еще бо­лее яркие примеры того, насколько предпочтительнее покойники как объект экономического исследования. Сами регистрационные списки умерших, оценки наследуемого имущества, завещания — богатые источники фактов (см. Jones, 1972), равно как и подсчеты некогда живших. Правило открытия информации через сто лет, ска­жем, в Англии, позволяет сделать с материалами переписи населе­ния 1871 г. то, что невозможно для переписи 1971 г. — проанализи­ровать выборку или, при желании, данные о всем населении всех шахтерских городов (с их поразительно высокой рождаемостью) или всех заводских поселков (с их поразительным разнообразием в струк­туре семей).* Главное, что отсутствует в любой современной выбор­ке из переписи, — это имя человека, а без этого имени невозможно связать данные переписей с другими источниками информации. Чтобы оценить значение этого факта, достаточно вспомнить, что люди и правительства сегодня более методично ведут свои документы и более смелы — можно даже сказать бесцеремонны — в своем лю­бопытстве, чем когда-либо ранее, и если какой-нибудь будущий экономист-историк сможет прослеживать людей по имени (или по номеру карточки социального страхования) через все документы семей, фирм, Службы внутренних доходов,** кредитных учрежде­ний, школ, больниц и судов, то наши знания о поведении экономиче­ских субъектов, мягко говоря, расширятся. Демографы-историки сообразили, что не нужно ждать до XXI в. (а если подождать, то мы будем разочарованы, потому что удешевление путешествий и рас­пространение телефона — непрослушиваемого — обеднило письмен­ные документы). Если, к примеру, для решения некоторых вопросов экономики труда потребуются экономические биографии отдельных людей историк готов предоставить их во всех подробностях. В тру­дах Кембриджской группы по истории народонаселения и социальных структур, опирающихся на послевоенные работы французских де­мографов-историков, прослежены истории английских семей за два столетия на основе пользуясь канцелярским жаргоном, "актов граж­данского состояния" — записей о рождениях, смертях и браках — начиная с XVI в.*** В проекте, который на сегодня можно назвать самым амбициозным предприятием такого рода, ученые Монреаль­ского университета восстанавливают данные о всем населении Кве­бека от начала колонизации до франко-индейской войны, фиксируя каждое упоминание каждого человека в поразительно полных ар­хивах Французской Канады и связывая их в единое целое. По мере расцвета эры экономистов и калькуляторов такую статистику мож­но будет увязывать со все более широким спектром регистрацион­ных записей о доходах, недвижимости, состоянии дел, образовании и тому подобном, что позволит воссоздавать жизненные истории гораздо успешнее, чем это делается в использующих текущие дан­ные работах, подготавливаемых с большой любовью и публикуемых в каждом номере "Journal of Political Economy" или "American Eco­nomic Review".

* См. книгу под редакцией Э.А. Ригли (Wrigley 1972), особенно очерк Майкла Андерсона (Anderson) об использовании рукописных материалов британской переписи для изучения структуры семьи.
** Служба внутренних доходов — налоговое управление США.
*** Избранные труды Кембриджской группы стоило бы включить в любой список рекомендуемой литературы по новой экономике труда. Аналитический обзор см. в Wrigley 1969, а в качестве примера работ такого рода см. Leslett, 1972.

Наиболее масштабными обследованиями являются, конечно, пе­реписи, и, когда рукописи открываются, то есть когда перепись ус­таревает, ничто не может сдержать любопытства экономиста. К при­меру, в упомянутой выше работе Паркера и Голлмана проведено сравнение рукописных материалов американской сельскохозяйствен­ной переписи 1860 г. с рукописными же материалами переписи на­селения — такое сравнение нельзя произвести по нынешним ано­нимным переписям, в которых не указывается имя респондента, — что дало полную характеристику тех, кто был занят сельскохозяй­ственной деятельностью. Поскольку в переписи 1860 г. ставился во­прос о богатстве обследуемых, можно определить детерминанты рас­пределения богатства в 1860 г. в таких деталях, какие недостижимы для современных переписей, и эти возможности сейчас использует Ли Солтоу (Soltow, 1975). Роджер Рэнсом и Ричард Сатч смогли из рукописей переписи 1880 г. извлечь детальные характеристики слу­чайной выборки, состоящей из 5283 ферм в Южных штатах, и ис­следовали вопрос о расовой дискриминации более точно, чем это было возможно по современным данным (Ransom and Sutch, 1977). В сравнении с такой богатой и разнообразной фактологией обычный набор экономиста выглядит жалким и мизерным.
И погрешностей в этих фактах ничуть не больше, чем в современ­ных. Считать, что в исторической статистике больше погрешностей, наивно по двум причинам это значит, во-первых, переоценивать современную статистику, во-вторых недооценивать статистику ис­торическую. Экономист, если его прижать, обычно сознается, что в его данных, скажем, о ценах в американской экономике за послед­ние двадцать лет есть крупные погрешности, степень которых неиз­вестна, потому что качество рассматриваемых товаров улучшилось, потому что прейскурантные цены мало соответствуют ценам сде­лок, потому что принцип определения выборки для переписи со­мнителен или потому что используемый индекс цен мало соответ­ствует концептуально правильному определению. Он сознается и в том, что эти погрешности вводят смещения неопределенной направ­ленности в его множественные регрессии, в которых цены выступают в качестве независимой переменной. Он все равно будет оцени­вать эти регрессии, утешая себя заблуждением, что лучших дан­ных все равно нет и что его оценки, по крайней мере, состоятельны.*

* Оценка параметра множественной регрессии является состоятельной, если при увеличении размера выборки ее так называемый предел по вероятности равен ее математическому ожиданию (см. Джонстон, 1980. С. 269—271).

Сталкиваясь с неверием обеих сторон — коллег-историков в убе­дительность статистической аргументации, а коллег-экономистов в надежность исторической статистики, экономист-историк не может идти проторенным путем. Он уже развил в себе искусство творче­ского сомнения, которое практикуется в некоторых других разде­лах экономики, а могло бы не без пользы практиковаться и более широко. Привычка проверять свои аргументы на чувствительность к возможным погрешностям в данных или возможным ошибкам в аналитических рассуждениях распространена среди ученых и ис­ториков, но не среди экономистов. Многие, конечно, понимают нена­дежность "данных" и действуют соответственно. Традиция Нацио­нального бюро и более добросовестных эмпириков вне него публико­вать полное описание того, как были получены данные и где могут быть ошибки в надежде, нередко тщетной, что пользователи это прочитают, соответствует традициям в историографии. В предисло­вии к книге Альберта Фишлоу "Американские железные дороги и трансформация предвоенной экономики" Александр Гершенкрон обратил особое внимание на "статистические приложения, в кото­рых автор полностью раскрывает свою творческую лабораторию и без которых невозможно полностью оценить всю важность этого исследования и надежность интерпретации результатов" (Fishlow, 1965. Р. XII). И все же крупные журналы по общей экономике редко публикуют такие ревизии фактов, как статья Роберта Дж Гордона "45 миллиардов долларов американских частных инвестиций были потеряны", возможно потому, что экономисты редко их пишут (Gor­don, 1969).* Цви Грилихес точно определил причину, по которой эко­номисты не интересуются источниками данных и их погрешностя­ми "Проблема, я думаю, возникает во многом потому, что в эконо­мике те, кто производит данные, отделены от тех, кто их анализи­рует. В общем, мы не производим собственные данные, а потому и не чувствуем за них ответственности" (Gnhches, 1974. Р. 973).

* Тот факт, что Джордж Джэзи из Министерства торговли США мог утверждать в своем комментарии, будто Гордон не открыл ничего нового (Jaszi, 1970), заставляет задуматься о другом подробности о данных, даже и важные, не интересны экономистам. В своем ответе Джэзи сам Гордон заявляет, что "профессиональные экономисты, и особенно исследователи производственных функций, ничего не знали о капитале, которым владеет государство, а распоряжаются частные лица" (Gordon, 1970 Р 945), и узнали только из его статьи. Это, очевидно, верно.

Экономисты-историки, которые должны сами собирать свои ма­териалы и привыкли обращаться с ними скорее как историки, чем как экономисты, сохраняют чувство ответственности за статистику. Лучшим примером такого отношения на сегодня является, видимо, книга Роберта Фогеля "Железные дороги и экономический рост в Америке" (Fogel, 1964).* В этой работе, сочетающей традиции твор­ческого сомнения в экономической истории и в оценке проекта, 260 страниц фактически посвящены получению одной цифры — разме­ра прибылей от инвестиций в американские железные дороги в XIX в. Фогель начал это исследование, считая, что сумеет подтвердить пред­положение о незаменимости железных дорог, из которого исходили авторы более ранних работ (например, Шумпетер и Ростоу), но об­наружил, к своему удивлению, что факты заставляют в этом усом­ниться. Поэтому, чтобы разрешить свои сомнения, он направил свою энергию на вычисление верхнего предела возможного вклада же­лезных дорог в национальный доход и обнаружил, что он невысок Отсюда он пришел к выводу, что железные дороги нельзя считать незаменимыми для экономического роста в Америке. Для экономис­тов качество исторических фактов нередко превосходит качество фактов сегодняшних первые более подробны, объемны и точны, а к содержащимся в них ошибкам относятся с должным почтением.

* Фогель сделал расчеты за 1890 г., "Американские железные дороги" Фишлоу — аналогичное исследование на материалах середины XIX в. (Fishlow, 1965). Вместе они обеспечили блестящее переосмысление роли транспорта в экономическом росте Америки, за что и получили в 1971 г. премию Шумпетера.

Но, конечно, их качество лучше и в другом смысле — ведь исто­рия ставит эксперименты и снабжает экономиста не только более ценными и точными, но и более разнообразными фактами. Жутко­ватый пример такого рода — использование Т. У. Шульцем индий­ской статистики сельскохозяйственной продукции и народонаселе­ния во время эпидемии инфлюэнцы 1918—1919 гг. для доказатель­ства того, что предельный продукт труда был положительным и примерно равным выплачиваемой зарплате: продукция сокраща­лась по мере сокращения работающего населения, и поэтому рабо­чая сила не была "избыточной", вопреки утверждениям авторов мно­гих работ об экономическом развитии, в том числе Индии (Schultz, 1964. Р. 63-70). Столь же мрачный эксперимент, Великая депрес­сия, надолго останется великим полигоном для макроэкономических теорий, в чем имели случай убедиться монетаристы, фискалисты и прочие. Фридман и Шварц очень способствовали пониманию ковар­ства денежно-финансовой политики, доказав, что она не столько не оказывала воздействия, сколько совершенно неправильно проводи­лась в 30-е годы. В свою очередь, Э. Кэри Браун очень способствовал пониманию потенциала фискальной политики, показав, что она не столько провалилась, сколько не проводилась (Brown, 1956, см. также Peppers, 1973).
Время от времени каждый экономист должен осознавать, что история уже провела тот эксперимент, который ему нужен. Он дол­жен понимать и то, что экономика, как и астрономия, — наука, по­строенная на наблюдениях, и имеющиеся данные и средства конт­роля не следует воспринимать как заданные извне. Однако во вре­мя своих нечастых посещений "обсерватории" экономист направля­ет свой телескоп только на Солнце, Луну и ближние планеты. Дела­ет он это по двум причинам во-первых, он считает, что только эти близкие к дому объекты помогают понять поведение родной плане­ты, во-вторых, он считает, что заглядывать за пределы близлежа­щей Солнечной системы, не говоря уже о галактике, — значит за­глядывать в иную структуру, где могут не действовать привычные ему законы, согласно которым существует только шесть планет, звез­ды прикреплены к небесной сфере, а свет движется по прямой. Ниже будет рассмотрена точка зрения, заключающаяся в том, что исто­рия не важна для государственной политики и доказана ее несо­стоятельность. Достаточно очевидна несостоятельность и другой точки зрения — будто история происходит из иной структуры, нежели ежеквартальные цифры национального дохода за послевоенный период, и потому ее не нужно знать. Тех, кто смотрит на мир таким образом, пытаясь облегчить свою эмпирическую работу, остается только пожалеть. В своей невинности они всегда будут считать, что "эмпирическая работа" — это компиляция приложения к "Эконо­мическому докладу Президента" и "Эконометрических методов" Джонстона. Даже серьезные и умудренные опытом ученые-эконо­мисты склонны принимать на веру утверждение, что прошлое уст­роено иначе. Клиометристам же приходится подвергать проверке это утверждение на каждом шагу, когда они сталкиваются как с экономистами, так и с историками, которые принимают его как само собой разумеющееся. В самом деле, если бы выводы новой экономи­ческой истории за последние лет пятнадцать нужно было суммиро­вать одной фразой, она звучала бы так в XVIII и XIX вв. погоня людей за прибылью имела такую незамутненную и конкурентную форму, какая только может привидеться экономисту в мечтах об аукционерах* и совершенных рынках. Вслед за Лениным и Вебленом можно, конечно, считать, что атомистическая конкуренция вре­мен Смита и Милля умерла, а простейшие модели конкурентного поведения могут подходить для XIX в., но не для XX. Однако, хотя этот тезис играл большую роль в политэкономии последних пятиде­сяти лет, он никогда не подвергался проверке по крайней мере до­статочно убедительной для тех, кто не был в нем убежден изна­чально, что лишь подкрепляет нашу точку зрения. Даже если бы можно было показать, что для какого-то явления (скажем, воздейст­вия государственных расходов на занятость) среда XIX в. настоль­ко отличалась от, например, 1970-х годов, что из этого сравнения вряд ли можно было бы что-то узнать о сегодняшних структурах, остается непреложным тот факт что структуры продолжают изме­няться, как показывают нередко обескураживающие а иногда и ко­мические результаты прогнозов, полученных с помощью больших эконометрических моделей. История как и изучение других стран и культур, есть познание структурных изменений. Знакомый при­мер — распространенная практика изъятия из регрессий военных лет как вторжений из иных структур. Однако войны повторяются и ученому-экономисту, даже если его интерес к науке ограничивается возможностями ее приложения к сегодняшней государственной по­литике, приличествует знать, как война меняет функционирование экономики (см, например, Gordon and Walton 1974, Olson, 1963). Пол Давид выразил то же самое следующими словами "Уравнение, которое вполне подходит для половины данных, входящих в имею­щиеся долгосрочные статистические ряды, но не подходит для ос­тальной их части, в глазах обычного экономиста-прикладника нику­да не годится, ему приходится преодолевать искушение отбросить непокорные данные при изложении полученных результатов. На­против экономист-историк может радоваться наполовину не удав­шемуся уравнению регрессии как триумфу в том смысле, что обна­руженное изменение в экономической структуре сигнализирует ему надо выяснить, что произошло в истории" (David, 1975. Р. 14).

* Аукционер — абстрактный агент рынка в теории общего равновесия Л. Вальраса.

Во всяком случае, сужение кругозора до ближних объектов не менее странно в экономике чем оно было в астрономии. При жела­нии всегда можно привести примеры более крупных, четких и ре­шающих исторических экспериментов, нежели те, которые предос­тавляет нам недавний опыт. Тревожившие современные правитель­ства миграции из одной страны в другую в течение последних двад­цати лет есть лишь бледная тень миграций XIX в.* То же самое можно сказать и о миграциях капитала: если кто-то пожелает оце­нить воздействие иностранных инвестиций на экспортирующую или импортирующую страну, то самый доступный материал — опыт Ве- (так, за период 1870—1913 гг. Великобритания отправила за грани­цу треть своих сбережений). Если кто-то пожелает оценить бремя или выгоды государственного долга, то самые очевидные экспери­менты — опыт Великобритании с долгом во время наполеоновских войн или Америки во время Гражданской войны, и произошло это до того, как правила внутреннего налогообложения, вкупе с други­ми нарушающими порядок факторами, пришли в сегодняшнее хао­тическое состояние (об американском долге см. Wilhamson, 1974).** В 1820-х годах долг английского правительства примерно в 2,5 раза превышал национальный доход, почти такое же соотношение на­блюдается сейчас в Соединенных Штатах.*** Если кто-то пожелает оценить воздействие изменений в законодательстве, то к его услу­гам масштабные и разнообразные эксперименты — опыты XIX и более ранних веков с законами о корпорациях, об обязательном школьном образовании, о детском труде и т.п. (Sylla, 1969, Landes and Solmon, 1972, West, 1975, Sanderson, 1974). А если кто-то поже­лает оценить воздействие плавающего обменного курса, то не менее масштабны и разнообразны опыты США в 1860-х— 1870-х годах, Великобритании с 1914 по 1925 г. или Китая в 1930-х годах. Времена свободной банковской деятельности, как это было в США перед Гражданской войной, дают материал для изучения последствий сво­бодного вхождения на рынок (Rockoff, 1974), времена свободных рынков капиталов, как это было во время Гражданской войны, дают материал для анализа реакции ожиданий на текущие события (Roll, 1972), времена массированных новых инвестиций в общественную гигиену, как это было в американских городах после Гражданской войны, дают материал для оценки стоимости здоровья (Meeker, 1972, Meeler, 1974) История— это лаборатория общества.

* Об этом экономисты историки написали очень много: Thomas, 1954; Easterlin, 1961; Hill, 1970; Neal and Uselding, 1972; Kelley, 1965.
** См. статью Майкла Иделстайна (Edelstein, 1974) и процитированные в ней работы. Основополагающей работой о стране — импортере капитала была книга Джейкоба Вайнера (Viner, 1924). Исторически насыщенными были и другие труды Школы международных финансов Тауссига, опубликованные в Гарварде в 20-х — 30-х годах: Williams, 1920; White, 1933; Beach, 1935. Сам Тауссиг в молодом возрасте писал исторические работы (Taussig, 1888).
*** Ср.: Feldstein, 1974. Р. 915. Col. 3 и Dean and Cole, 1962; Mitchell, 1962. P. 8, 366, 402. То же самое относится к процентам по государственному долгу, которые в обоих случаях составляли 8-9 % ВНП (ср. Mitchell, 1962. Р. 396; Economic Report of the President, 1975. P. 325).

Лучшее качество экономической теории
Характер взаимодействия продуктов этой лаборатории на эко­номические идеи понятен лишь немногим экономистам. Конечно, воздействие оказывает и заголовок сегодняшней газеты, тем более, что после его появления деньги на научные исследования выделяются весьма быстро. Но результаты исторических наблюдений, истинные или ложные, предопределяют реакцию на этот заголовок.
Можно привести целый ряд таких общепризнанных историче­ских наблюдений (хотя некоторые из них в последнее время ставят­ся клиометристами под сомнение). Так, наблюдение, что прирост основных фондов на душу населения не объясняет всей величины прироста доходов на душу населения, вызвало в конце 50-х годов интеллектуальный взрыв в виде моделей экономического роста, учи­тывающих изменения технологии. Историческое наблюдение, что норма сбережений была долгое время постоянной, вызвало в начале 50-х годов взрыв несколько меньшего масштаба в виде теории функ­ции потребления. Историческое наблюдение, что доля труда в дохо­де — величина постоянная, вызвало в 30-е годы еще один взрыв в виде теории производственной функции. Влияние экономической теории на исторические труды заметно в большинстве работ по но­вой экономической истории, но влияние экономической истории на теоретические труды заметно только в пионерских работах и впо­следствии забывается. Высокая норма исторических резервов в тео­ретических депозитах работ Роберта Солоу, Милтона Фридмана или Пола Дагласа не сохраняется в работах их интеллектуальных кли­ентов, в результате чего интеллектуальная масса многократно муль­типлицирует фактологическую базу и оказывается подвержена рез­ким колебаниям.*

* В этой фразе обыгрывается стандартная терминология, используемая в работах по кредитно-денежным проблемам: норма обязательных резервов банка и соотношение резервов с суммой депозитов вкладчиков, банковские клиенты, денежная масса, денежная база и т.д.

Об этом хорошо написал Рондо Кэмерон: "В дискуссиях о роли теории в исторических исследованиях часто утверждается (возможно, потому, что это утверждение верно), что историк a priori исходит из каких-то идей. Поэтому желательно, чтобы эти идеи формулирова­лись, а если возможно, то и систематизировались в явном виде. Иными словами, выбор лежит не между теорией и отсутствием тео­рии, а между явной, осознанно сформулированной теорией и неяв­ным, неосознанным теоретизированием. Почти то же самое можно сказать об использовании истории теоретиками. Даже самый пре­зирающий историю экономист кое-что из истории использует: свой собственный опыт, опыт своего поколения или некие исторические обобщения, которыми полон фольклор даже самых изысканных об­ществ" (Cameron, 1965. Р. 112).
Самый очевидный пример — теория экономического роста, где определенный ряд исторических условностей подавляет аргументы. Эти условности— Николас Калдор в 1958 г. назвал их "сти­лизованными фактами", и этот эвфемизм получил широкое распро­странение — представляли в свое время интеллектуальный изыск, а теперь превратились в банальность. Они были сформулированы в 50-е годы, до того как экономисты-историки начали всерьез уста­навливать нестилизованные факты. По крайней мере, неясно, под­твердит ли их работа постоянство коэффициента капиталоемкости, нормы прибыли или темпов прироста производительности труда и основных фондов. Как заметил Роберт Солоу в заключение коротко­го исследования о реальном значении этих параметров для устой­чивости экономического роста, "устойчивое состояние— неплохой исходный пункт для теории экономического роста, но оно может представлять серьезную опасность в качестве конечного пункта" (Solow, 1970. Р. 7). Судя по историческим работам экономистов, на­писанным за последние лет двадцать и, видимо, неизвестным тео­ретикам роста, коэффициент капиталоемкости в Америке удвоил­ся, а в Великобритании снизился на треть, за первую половину XX в. этот коэффициент в Америке снизился на 22%, оставаясь при­мерно постоянным в Великобритании.* Впрочем, вполне возможно, что результаты будут другими, если использовать более полное опре­деление "капитала", включающее продукцию домашних хозяйств. Экономисты-историки, сталкиваясь с продолжительными периода­ми в истории, когда соотношение между узкими и широкими опреде­лениями резко менялось, вынуждены регулярно заниматься таки­ми уточнениями. Но независимо от того, уточнены они или нет, фак­ты, собранные экономистами-историками при изучении экономичес­кого роста, стоят того, чтобы к ним вернуться. Это, вероятно, яснее всего проявляется в вопросе о техническом прогрессе, главном кон­фузе современной теории экономического роста. Как недавно отме­тили Р.Р. Нельсон и С.Г. Уинтер (Nelson and Winter, 1974), истори­кам техники, таким как Пол Дэвид, Питер Темин и Натан Розенберг, есть что сказать теоретикам (см., например, Rosenberg, 1972, David, 1975), но головы теоретиков заняты другими проблемами.

* Для Соединенного Королевства см.: Feinstein, 1972. Tab. 1, 20, 43. Для США см.: Davis et al., 1972 Tab. 2.9. В связи с этим можно заметить, что обе книги, из которых взяты цифры, демонстрируют роль "социальных обсерватории" в поощрении новой экономической истории книга Файнстайна — одна из серии работ, выходящих при участии Национального института экономических и социальных исследований (Бри­танского эквивалента Национального бюро экономических исследований) и кафедры прикладной экономики Кембриджского университета, восемь из двенадцати авторов книги (Davis et al., 1972) работали в Национальном бюро экономических исследований; а сама книга — фактически разъяснение и итоги долгого исследования тенденций экономического роста в Америке, проводившегося ими и другими специалистами, в частности Саймоном Кузнецом, под эгидой Бюро.

Псевдоисторическим мышлением грешат, конечно, не только авторы теоретических математических моделей экономического роста. Как бы ни были часты обращения на словах якобы к опыту истории, в словах, так же как и в уравнениях, нет ничего такого, что защи­щало бы наиболее бесцеремонных теоретиков от попадания впросак. Вот лишь некоторые примеры теорий, не выдержавших столкнове­ния с историческими фактами: Давида Рикардо о росте земельной ренты, Карла Маркса об обнищании промышленного пролетариата, Владимира Ленина о прибыли при империализме; Денниса Робертсона о внешней торговле как двигателе экономического роста; У Ар­тура Льюиса о развитии в условиях неограниченного предложения рабочей силы, Уолта У. Ростоу о "взлете" как следствии великих изобретений и резкого повышения нормы сбережений (см Lmdert, 1974; Hartwell, 1970; Thomas, 1968, Kravis, 1970, Chambers and Gordon, 1966; Kelley, Wilhamson and Cheetham, 1972, Rostow, 1963). Это не значит, что теоретики должны оставить свои грифельные доски или пишущие машинки ради ближайшего архива. Достаточно изредка заходить в библиотеку. А также им стоит усомниться, мо­гут ли они без посторонней помощи обобщать исторический опыт в нескольких стилизованных фактах.
Вклад истории в теорию состоит не только в том, что она льет воду фактов на мельницу теоретиков. Использование теории в эко­номической истории украшает теорию и испытывает ее, и в этом отношении экономическая история не отличается от других разно­видностей прикладной экономики. Приложение метода межотрас­левого баланса к измерению реальной степени протекционизма в Америке XIX в. подвергает испытанию этот метод, точно так же как и применение его к измерению реальной степени протекционизма в современном Пакистане (Whitney, 1968, Guismger, 1970). У эконо­миста-аграрника, например, не вызовет неприязни использование простых моделей спроса и предложения при изучении истории раз­вития судостроения, текстильной или сталелитейной промышленнос­ти в Америке, и его не удивит то, что эти модели становятся глубже в процессе такого использования.*

* Среди многих других см. работы: Harley, 1973; Zevin, 1971; Fogel and Engennan, 1969 (перепечатано в Fogel and Engerman, 1971). Последняя книга, в частности, представляет собой хорошую подборку работ новых экономистов-историков об Америке, как и книга под ред. П. Темина (Temin, 1973).

Также и тот, кто изучает международную торговлю, макроэконо­мику или рынки труда, не увидит ничего странного в применении двухсекторной модели общего равновесия к американской экономи­ке до и после Гражданской войны или к английской экономике во время наполеоновских войн,* моделей денежного обращения и цен — к английскому и американскому экономическому циклу начала XIX вю (Temin, 1974), модели предельной производительности— к рабству или послевоенной испольщине.** Он может слегка удивиться, что такие давние события можно анализировать при помощи инструментария, усовершенствованного к середине XX в., а может и восхититься тем, как мастерски возвращаются в экономическую мысль давно вычер­кнутые из нее проблемы. Но в целом он поймет, что хорошая эконо­мическая история — это просто хорошая прикладная экономика.

* См.: Pope, 1972; Passel and Wright 1972; Passel and Schmundt, 1971; Hueckel, 1973; самая амбициозная пока работа на эту тему: Williamson, 1974/ Клиометристы — одни из немногих экономистов, которые используют нелинейные модели общего равновесия на эмпирическом уровне.
** Работы (Goldin, 1973; 1976; Fogel and Engerman, 1974) — самые свежие примеры из обильной литературы о рабстве, ведущей свое происхождение от ранних работ (Conrad and Meyer, 1958; Rerd, 1973) — пример из столь же обильной литературы об испольщине, написанной клиометристами (см., например: Higgs, 1974; DeCanio, 1974; Ransom and Sutch, 1977).

В скобках стоило бы заметить, что его понимание будет невер­ным в одном важном аспекте, потому что хорошая экономическая история должна быть также хорошей историей. Именно это требо­вание ставит экономическую историю высшего класса на один уро­вень трудности, скажем, с эконометрикой высшего класса, которая требует прекрасного знания статистики, или математической эко­номикой высшего класса, которая требует прекрасного знания ма­тематики.* Правда, некоторые новые экономисты-историки счита­ют, что экономическая история суть приложение теории производ­ственной функции или эконометрики к более или менее туманному представлению о том, что происходило в истории, так же как дру­гие экономисты считают, что экономическое мышление суть прило­жение множителей Лагранжа или теории оптимального управления к более или менее туманному представлению о том, что именно долж­но максимизироваться. Но лучшие новые экономисты-историки од­новременно и историки, и экономисты, так же как лучшие экономис­ты — одновременно и социологи, и математики-прикладники.

* Любому экономисту-историку встречались коллеги, заявлявшие, что они тоже экономисты-историки. Это обычно означает, что они оценили регрессию аж с 1929 г. С таким же эффектом экономист, который использует арифметические действия, мог бы заявить своим коллегам экономистам-математикам, что он тоже экономист-математик.

Однако даже на низших уровнях исторических, а не только эко­номических обобщений преобразование экономической истории в качественную прикладную экономику, в ходе которого проявилась мощь современной экономической теории, было замечательным достижением, сравнимым с преобразованиями последнего десятиле­тия в экономике политического процесса, прав собственности, рын­ков труда и домашних хозяйств. На некоторое время новые эконо­мисты-историки, как и новые экономисты-трудовики и все осталь­ные, почувствовали себя арбитрами в соответствующих областях науки. Но экономическая история обеспечила и другое вознаграж­дение в области теории. Всякое распространение экономики на но­вые объекты ставит новые вопросы, на которые не может ответить существующая теория и для которых должна создаваться новая теория. Экономисты-историки смело взялись за это. Их смелость в теории вызвана отчасти и непокорностью мира когда главная цель ученого — понять причины исторических и сегодняшних поступков, а не проверить известную экономическую мысль и тем более ее логику, он берет любые идеи, а не только те, на которых поставлен imprimatur* экономического епископа.** Она вызвана и необычайно тесным контактом экономистов-историков с другой дисциплиной — историей. Они в большей степени восприняли интеллектуальные ценности историков, чем экономисты-социологи — ценности социо­логов или экономисты-правоведы — ценности юристов, а потому осо­бенно любят ставить вопросы, на которые в экономике нет готовых ответов. В качестве примера можно упомянуть вопрос о причинах возникновения политических и социальных революций, вопрос, кото­рого, вопреки ожиданиям, старательно избегает большинство поли­тологов и социологов. Историк, который хочет написать целостную историческую работу, не может избежать этого вопроса, даже если бы и хотел, потому что революции, такие, как Американская рево­люция и Гражданская война, — это суть изменений и изменение сути истории.*** В связи с этим новая экономическая история в Аме­рике уделяет много внимания причинам революции и Гражданской войны и анализирует их в соответствии с принципом сравнительно­го преимущества, руководствуясь типично экономической концеп­цией разумного и осознанного эгоизма. Новая экономическая исто­рия внесла свой, пусть скромный, вклад в понимание Американской революции, измерив экономические тяготы Навигационных актов и обнаружив; что они были невелики (см статью: McClelland, 1969 и процитированные в ней работы). Она внесла вклад в понимание Граж­данской войны, измерив экономические тяготы Юга, вызванные вве­дением таможенных тарифов и ограничений на распространение рабства, и обнаружив, что они тоже были невелики (Pope, 1972; Rassel and Wright, 1972). Если кто-то считает, что экономические интересы определяют экономическое поведение, он может обратиться к новым экономистам-историкам, которые дадут количественную оценку этих интересов. Если кто-то так не считает, он опять-таки может обратиться к новым экономистам-историкам, которые дадут количественную оценку любых экономических параметров. К при­меру, показав, что рабство еще не отмерло экономически накануне Гражданской войны, новые экономисты-историки смогли опроверг­нуть утверждения многих сочувствующих Югу историков, будто военное вмешательство не было необходимым для отмены рабства (Conrad and Meyer, 1958; Yasuba, 1961; Gunderson, 1974). Во всяком случае, приложение экономики к политике поднимает теоретиче­ский вопрос, которым пренебрегает большинство экономистов (в част­ности, большинство экономистов левее Милтона Фридмана и правее Пола Суизи), — о введении политики в экономические модели.****

* Imprimatur (лат.) — печатать. Формула цензурного разрешения, допущения к печати в средние века.
** В качестве примера можно привести книгу Дж.Г. Уильямсона, особенно главу V (Wilhamson, 1964). Сначала он безуспешно использует традиционные теории, чтобы объяснить изменения американского платежного баланса в XIX в., и, наконец, разрабатывает то, что теперь известно как монетаристская концепция, на несколько лет раньше, чем она была впервые сформулирована в теории. П.Б. Уэйл, начав с аналогичной исторической проблемы, сделал то же самое в 1937 г. (Whale, 1937).
*** Целостность принесена в жертву специализации в коллективном труде Л. Дэвиса и др. (Davis at al., 1972), который во многих других отношениях представляет собой превосходное изложение работ клиометристов. Ориентация на экономическую революцию (подзаголовок книги— "История США глазами экономиста") заставила обойти вклад новой экономической истории в политическую историю Революция, президент Джексон и его борьба со Вторым банком, тарифы, рабство, Гражданская воина и свободная чеканка серебряной монеты занимают, согласно указателю, в общей сложности 20 стр. — меньше, чем одна рубрика "Каналы".
**** Революция и Гражданская воина — не единственные политические события, привлекшие внимание новых историков-экономистов. О причинах введения тарифов в начале XIX в. см.: Pincus, 1972. О пресечении англичанами работорговли см.: LeVeen, 1971. О росте дискриминации в образовании на Юге см.: Freeman, 1972 (пример пре­красной исторической работы неисторика. О протесте сельского населения в конце XIX в. см.: Higgs, 1971. Ch. 4; Bowman and Keehn, 1974. О политике расходов в рамках Нового курса см.: Wright, 1974.

В последние несколько лет экономическая история всё чаще об­ращалась к подобным вопросам, имеющим первостепенную важность для развития экономики как общественной науки. Например, уг­лубленное исследование рабства в Америке, особенно в книге Фигеля и Энгермана (Fogel and Engerman, 1974), поставило вопрос о роли принуждения в экономическом обществе. Не считая растущего числа экономистов-марксистов, которые, как и их коллеги из пра­вых, на редкость историчны, экономическая мысль в этом процессе не выходила за пределы случайных замечаний о командной эконо­мике в сравнении с рыночной, подразумевая при этом, что в рыноч­ных экономиках редко используется принуждение, за исключением налогов, обязательности контрактов и уголовного законодательства. Это предположение никогда не соответствовало действительности в отношении той части населения, которая не достигла совершенно­летия, не говоря уже, конечно, о рабовладельческом обществе. Фо­гель и Энгерман сумели показать, что рабовладельцы Юга были капиталистами и использовали рыночный механизм, а не один только кнут для управления своими рабами. В статье "Рабство — прогрес­сивный инструмент?", где даётся большая рецензия на эту книгу, два других экономиста-историка, Пол Дэвид и Питер Темин, утверж­дают, что нет такой экономической теории, которая могла бы объяс­нить подобные смешанные системы, построенные на поощрении и принуждении (David and Temin, 1974. Р. 778-783). Может, это и так, но тогда тем хуже для теории.
Сам предмет бросает вызов экономисту-историку, заставляя его расширить кругозор. Очевидно, что при всём желании невозможно изучать долговременные экономические колебания без анализа дол­говременных данных о движении доходов (Klotz and Neal, 1973); невозможно изучать долгосрочные факторы, определяющие разме­ры городов, без длительных рядов статистики численности их насе­ления (Swansonand Williamson, 1974). Но дело не только в этом. Не приходится ожидать, что экономист, внимание которого сосредото­чено на современности, задастся вопросом, почему меняются инсти­туты рынков труда и капитала, как это сделали Ланс Дэвис и Даг­лас Норт в книге "Институциональные изменения и экономический рост в Америке" (Davis and North, 1971). Ещё менее вероятно, что он задастся вопросом, чем вызывается расцвет и упадок фундамен­тальных общественных связей, как это сделали Норт и Роберт То­мас в книге "Расцвет Западного мира" (North and Thomas, 1973). Весьма немногие экономисты всерьёз пытались не теоретизировать, а измерять способности к управлению или, если выразиться более напыщенно, к предпринимательству, этому фантому теории фир­мы. К этим измерениям пришлось обратиться экономистам, изучающим викторианскую экономику, поскольку историки, не являющие­ся экономистами, утверждали, что английские бизнесмены в конце XIX в. тоже были иррациональны (Sandberg, 1974). К ним также пришлось обратиться экономистам, изучающим сельское хозяйство, поскольку правительственные плановики утверждали, что ферме­ры иррациональны. Но даже экономисты-аграрники, отличающиеся от прочих экономистов тем, что давно обращаются к истории, вряд ли задаются вопросом, почему крестьянская земельная аренда в её причудливой форме во многих странах существовала веками, но исчезла в процессе земельной реформы.
Исландский поэт Эйнор Бенедиктссон сказал об этом так:
Обрати взор к прошлому,
Если хочешь создать чго-то необычное.
Не зная уроков прошлого,
Не увидишь, что есть новое.*

* Этой цитатой я обязан Йону Сигурдссону из Исландского института экономического развития.

Лучшее качество экономической политики
Не много есть сфер интеллектуальной деятельности, где некаче­ственная работа может принести столько вреда, как в экономике или истории. Способность ложных экономических аргументов или ложных исторических аналогий нанести вред обществу очевидна: псевдоэкономика меркантилизма в течение многих веков сокращала торговлю и защищала предпринимателей; псевдоистория арийской "расы" облагородила лицо германского фашизма. Вдвойне пагубно; если скверная экономика соединяется со скверной историей и сквер­ной экономической истории. Конечно, у творцов экономической по­литики есть все возможности совершать ошибки, не ища оправда­ний в том, что они плохо усвоили экономическую историю. И все же, перефразируя часто цитируемые слова Кейнса на эту тему,* цити­руемые часто, вероятно, потому, что они верны, — идеи экономис­тов-историков и когда они правы, и когда ошибаются, имеют гораз­до большее, влияние, чем принято думать. Безумцы, стоящие у власти, которые слышат голоса с неба, основывают свой бред на экономи­ческих событиях, происходивших несколько лет назад. Люди прак­тические, которые считают себя свободными от всякого историче­скою влияния, обычно бывают рабами исторических аналогий.

* См. Кейнс,1978. С. 458.

Угверждаюг что промышленная революция пришла в Англию неожиданно и скромно около 1760 г. на волне технических новинок, оправдывая этим такую политику стимулирования роста, при кото­рой неграмотных крестьян снабжают компьютерами. Утверждают, что внешняя торговля была для Англии (а в последнее время — для Японии) двигателем экономического роста, оправдывая этим такую политику стимулирования экспорта, которая ведет к обнищанию собственных граждан утверждают, что плавающий обменный курс усилил хаос в международной экономике в 30-е годы, оправдывая этим принесение занятости в жертву ради поддержания курса 4,86; 2.81; 2,40 или 2,00 дол. за фунт стерлингов. Утверждают, что желез­ные дороги имели решающее значение для индустриализации в XIX в., оправдывая этим политику субсидирования железных дорог и устранения конкуренции со стороны автомобильного транспорта в неиндустриальных странах в XX в. Утверждают, что индустриали­зация привела к угнетению рабочего класса, оправдывая этим глу­бокую подозрительность по отношению к капитализму со стороны самых образованных людей. Утверждают, что профсоюзы обеспе­чили большую часть повышения зарплаты начиная с 1900 г., оправ­дывая этим правительственную политику поощрения вымогательств со стороны водопроводчиков, электриков и мясников. Утверждают, что конкурентное предложение профессиональных услуг в XIX в. нанесло ужасный ущерб потребителям, оправдывая этим существо­вание официальных картелей врачей и гробовщиков. Утверждают; что монополия в бизнесе получила широчайшее распространение лишь в последние сто лет, оправдывая этим враждебность общества по отношению к крупному бизнесу. Утверждают, что выплаты про­центов по вкладам до востребования или на срок, определяемый конкуренцией, привели к нестабильности банковских систем, оправ­дывая этим законы, которые запрещают подобную практику. Утверждают, что воздух теперь загрязнен гораздо сильнее, чем когда-либо раньше, оправдывая этим драконовскую политику борьбы с загрязнением окружающей среды. Утверждают, что ископаемые виды топлива используются сейчас быстрее по отношению к разве­данным запасам, чем пятьдесят лет назад, оправдывая этим нацио­нальную политику субсидирования новых видов топлива и отказа от международной торговли нефтью. Как бы ни была хороша или плоха та или иная политика, в той мере, в какой ее пропаганда в обществе или ее частная мотивация исходит из ложных историче­ских аналогий — а в большинстве случаев это так и есть, — логи­ческое се обоснование весьма сомнительно.
Можно без конца приводить примеры, но достаточно и двух наи­более важных. Неразбериха с обменными курсами в 20-30-е годы вызвала к жизни подход к платёжному балансу на основе концеп­ции эластичностей, который и сегодня господствует в теории и политике. Этот подход уже несколько лет критикуют с логической точки зрения, но разработка альтернативного подхода будет зави­сеть от переосмысления прошлого опыта с обменными курсами.* Неразбериха с занятостью в 30-е годы и осмысление этой неразбе­рихи Кейнсом и другими вызвали к жизни послевоенную политику полной занятости, достигаемую преимущественно фискальными методами. Здесь также требуется переосмысление событий 30-х го­дов. Как недавно заметил Хью Рокоф в очерке об американской практике свободного доступа к банковской деятельности, "одна из целей истории — расширение наших представлении о возможном" (Rockoff, 1975. Р. 176). Понимание подлинной истории, как и исправ­ление истории ложной, важно для государственной политики, пото­му что у экономиста, чья память ограничена недавним прошлым, суженное представление о возможном. Восхваляя или критикуя се­годняшние правительства, мы можем быть вольными или неволь­ными рабами исторических аналогий, но все равно мы рабы.

* В настоящее время усилия Семинара по международной торговле Чикагского университета направлены в основном на приложение "монетарного" подхода к опыту Англии, Франции и Японии перед в горой мировой войной.

Лучшее качество экономистов
В свете сказанного неудивительно, что мышление Смита и Мар­шалла, Шумпетера и Кейнса было глубоко исторично. Но, конечно, экономист, а клиометрист и подавно, не будет утверждать, что нич­то не заменит историю в создании значительных экономических трудов, так же как он не будет утверждать, что железные дороги были незаменимыми для экономического роста Америки. Некото­рые значительные экономические труды были написаны людьми исторически неграмотными, хотя надо признать, что такие примеры найти нелегко. Скажем, работа Эджуорта в изложении современ­ных учебников кажется вероятным кандидатом, пока не начнешь читать саму работу и натыкался на избитые шпаты из Геродота. Изучая многие работы Дж.Р. Хикса, трудно понять, что там присут­ствует история, однако он читал лекции по истории средних веков и, по его собственным словам, всю жизнь был читателем "Обозре­ния экономической истории" ("Economic History Review") (Hicks, 1953), а в 1969 г. опубликовал "Теорию экономической истории" (Hicks, 1969). История— стимул для воображения экономиста, она очерчи­вает и расширяет границы его ремесла. Экономист благодаря своим обычным занятиям узнает как рассматривать, обозначать и ремонти­ровать части здания экономики. Из истории же он узнает, откуда здание взялось, как были построены соседние сооружения и почему здания в одном месте построены иначе, чем в другом. Все наиболее общие проблемы, которые стоят перед экономикой, носят историче­ский характер. Если история полезна экономисту в работе, то еще полезнее она для его образования.
Было бы нелепо проповедовать в духе немецкой исторической школы, что история должна господствовать в образовании экономис­тов и что следует отказаться от абстракций экстремумов ради кон­кретности (а на практике — словесных абстракций) истории. На са­мом деле, некоторый крен в сторону сегодня в современной эконо­мической науке отчасти объясняется реакцией на подобные неле­пые предложения. И все же, как сказал английский экономист-ис­торик Т.С. Эштон, "вся дискуссия о том, какой метод следует при­менять в общественных науках — дедукцию или индукцию, — это, конечно, младенчество. С таким же успехом мы могли бы спорить, на какой ноге лучше прыгать — на правой или на левой. Разумные люди знают, что они продвинутся дальше, если будут передвигать­ся на двух ногах" (Ashton, 1971. Р. 177).
Экономист, который прыгает на экономической ноге, поджав ис­торическую, если он не спортсмен-десятиборец, отличается узким взглядом на сегодняшние события, приверженностью к текущим, мелким экономическим идеям, неспособностью оценивать сильные и слабые стороны экономических данных и отсутствием умения при­лагать экономический анализ к крупным проблемам. Если мы спро­сим своих студентов, то обнаружим, что, по их разумению, экономи­ческое исследование состоит главным образом из поверхностного ознакомления с последним заявлением Совета экономических кон­сультантов при президенте США, с последним ослаблением пред­посылки в экономической модели и с последними исправлениями в изготовленной местными умельцами программе оценки регрессий. Достаточно посмотреть на их учителей, чтобы понять, откуда у них такие странные взгляды.
* * *
Уже лет пятнадцать или около того клиометристы объясняют своим коллегам-историкам, как полезна экономика. Им пора уже начать объяснять своим коллегам-экономистам, как полезна исто­рия. Она удивительно полезна, эта кладовая экономических фактов, проверенных скептицизмом, это собрание экспериментов, испытывающих экономическую науку на прочность во всех направлениях, этот источник экономических идей, этот наставник в политике, эта школа для ученых-обществоведов. Не случайно ее так высоко ценят лучшие умы в экономике. И очень жаль, что многие от нее отошли. Полезно ли прошлое для экономической науки? Конечно да.
СОДЕРЖАНИЕ

ВВЕДЕНИЕ 1
I. ЭКОНОМИЧЕСКИЕ УЧЕНИЯ ДРЕВНЕГО МИРА 2
Лекция 1. Экономическая мысль Вавилонии, Китая, Индии 2
Лекция 2. Экономические учения Древней Греции 5
Лекция 3. Литература об организации рабовладельческих латифундий в Древнем Риме 8
II. ЭКОНОМИЧЕСКИЕ ТЕОРИИ В ПЕРИОД СРЕДНЕВЕКОВЬЯ 9
Лекция 4. Экономические идеи в Западной Европе и в России 9
III. ЭКОНОМИЧЕСКИЕ ТЕОРИИ В ПЕРИОД ЗАРОЖДЕНИЯ РЫНОЧНОЙ ЭКОНОМИКИ 12
Лекция 5. Меркантилизм как первая школа политической экономии 12
Лекция 6. Экономические идеи в России в XVII—XVIII вв. И.Т. Посошков и его книга "О скудости и богатстве" 16
Лекция 7. Возникновение классической политической экономии в Англии и во Франции 19
Лекция 8. Экономическое учение физиократов 22
ИЗ ЖИЗНИ ВЫДАЮЩИХСЯ УЧЁНЫХ В ОБЛАСТИ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НАУКИ 25
IV. ЭКОНОМИЧЕСКИЕ ТЕОРИИ В ПЕРИОД РАЗВИТИЯ РЫНОЧНОЙ ЭКОНОМИКИ И ПРЕДПРИНИМАТЕЛЬСТВА 33
Лекция 9. Основные идеи экономического учения А. Смита и Д. Рикардо 33
Лекция 10. Теории Ж.Б. Сэя, Ф. Бастиа, Т. Мальтуса. Историческая школа в Германии 35
Лекция 11. Проблемы политической экономии в русской экономической мысли XVIII–XIX вв. 37
ИЗ ЖИЗНИ ВЫДАЮЩИХСЯ УЧЁНЫХ В ОБЛАСТИ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НАУКИ 43
Лекция 12. Плюрализм идей в экономической мысли второй половины XIX — начала XX в. 51
Лекция 13. Экономическое учение К. Маркса и Ф. Энгельса 53
Лекция 14. Экономические идеи В.И. Ленина 55
Лекция 15. Кейнсианство и неокейнсианство 57
ИЗ ЖИЗНИ ВЫДАЮЩИХСЯ УЧЁНЫХ В ОБЛАСТИ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НАУКИ 60
V. ЭКОНОМИЧЕСКИЕ УЧЕНИЯ XX ВЕКА 63
Лекция 16. Современный монетаризм 66
Лекция 17. Теория предложения 71
Лекция 18. Теория рациональных ожиданий и "новая классическая макроэкономика" 76
Лекция 19. Эволюция кейнсианства 81
Лекция 20. Институционализм 85
Лекция 21. Радикальная политическая экономия 93
Лекция 22. Альтернативные теории А.В. Чаянова и Н.Д. Кондратьева 94
ИЗ ЖИЗНИ ВЫДАЮЩИХСЯ УЧЁНЫХ В ОБЛАСТИ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НАУКИ 97
VI. ЭКОНОМИЧЕСКИЕ КОНЦЕПЦИИ БЛАГОСОСТОЯНИЯ 98
Лекция 23. Эволюция западных теорий благосостояния 98
Лекция 24 Концепции формирования благосостояния на рынке 104
Лекция 25. Теории государственного воздействия на общественное благосостояние 108
Лекция 26. Теоретические представления о достижении благосостояния в России 110
ПРЕДСТАВЛЕНИЯ ВЫДАЮЩИХСЯ УЧЁНЫХ XX СТОЛЕТИЯ О ПРЕДМЕТЕ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НАУКИ 119
ПРЕДМЕТ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НАУКИ* 119
ПРИНЦИП МАКСИМИЗАЦИИ В ЭКОНОМИЧЕСКОМ АНАЛИЗЕ* 129
ЭКОНОМИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ И ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ ПОВЕДЕНИЕ* 142
ЭКОНОМИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ КАК УНИВЕРСАЛЬНАЯ НАУКА* 154
ПОЛЕЗНО ЛИ ПРОШЛОЕ ДЛЯ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НАУКИ* 164


Учебное издание
Титова Наталья Евгеньевна
ИСТОРИЯ ЭКОНОМИЧЕСКИХ УЧЕНИЙ.
Курс лекций
Зав. редакцией Т.А. Савчук
Редактор Л.М. Лисицына
Художник обложки И.Ю. Нестерова
Компьютерная вёрстка Ф. П. Дорохов
Корректор В.М. Осканян
Изд. лицензия ЛР № 064380 от 04.01.96 г.
Сдано в набор 31.10.96. Подписано в печать 12.02.97.
Формат 60х90/16. Печать офсетная. Усл. печ. л. 18,0.
Тираж 30000 экз. (1 завод — 15000 экз.). Зак. № 2921.
«Гуманитарный издательский центр ВЛАДОС»
117571, Москва, просп. Вернадского, 88.
Московский педагогический государственный
университет.
Тел./факс: 932-56-19. тел.: 437-99-98.
Отпечатано в ГУИПП «Курск».
305007, г. Курск, ул. Энгельса, 109.

<<

стр. 2
(всего 2)

СОДЕРЖАНИЕ