<<

стр. 2
(всего 4)

СОДЕРЖАНИЕ

>>

[267]
едешь до меня. И я бы даже не знал, ни как звать тебя, ни, и это самое опасное для меня, как по секрету тебя зовут.
ради любви к почтовым открыткам (совершенно обезличенным, способным обратить в бегство всю их полицию): как только Гермафродит оказывается отделен от себя самого, "в стороне от себя", и отделен от Салмасис, ему ничего не остается, как писать: всего лишь общие открытые положения, отобранные нашим надзирателем с плоским носом, легальные пошлости.
Но я, не будь ребенком, ты прекрасно понимаешь, что я ни от чего не отказываюсь, - несмотря на все придирки, я опираюсь на все, я посылаю себе все - с условием, что ты позволишь мне сделать это. Ты - мой единственный судья - говорит он.
На другом конце света тень над моей жизнью, я уже там, там, на западе, и я жду тебя там, где мы еще не являемся ни одним, ни другим.
Послезавтра Нью-Йорк, встречи по приезде - во время обеда (в Современном Искусстве) и конференция вечером в Колумбии. Я позвоню тебе оттуда, с вокзала, не обязательно звонить "за счет вызываемого абонента" (этот счет в нашем случае совершенно смешон, как будто можно узнать, кто платит за связь и кто это решает).
4 октября 1978 года.
Рентгеновские снимки не очень-то обнадеживают, если им верить (но почему нужно держать меня таким образом в курсе малейших визитов к врачам? я отвечаю ему регулярно и насколько возможно успокаивающе).

[268]
Твоя гипотеза, исходя из которой эта болезнь станет платой за нескромность (без сомнения, можно только заболеть, прочтя "мертвое письмо"), показалась мне не только коварной, но и неправдоподобной. О, главное, она выдает твою агрессивность, ты скрываешь ее все хуже и хуже. Пожалуйста, забудь все это.
Это настоящая "одержимость" (kathexis, который хранит, держит, а также перехватывает, удерживает, ловит, останавливает, привязывается и т. д.). Это письмо Альсибьяда (я перечитываю необычайную хвалу, гениальную в каждом своем слове, и в это мгновение я очень тронут тем, что он говорит о наших слезах). Платон не мог слушать Сократа, он боялся и заставил его писать, он рассказал, что он писал (свои собственные тексты), он усадил его за стол. Часто я плачу, думая о них. Какая грусть охватила меня сегодня утром. Я хотел бы быть там с тобой, я знаю, что скоро умру (помоги мне), а ты - бессмертна, любовь моя, мое выживание, ты слишком красива, ты показалась мне очень красивой вчера вечером по телефону.
5 октября 1978 года.
поезд на станцию Пенн через час. Две встречи в Современном Искусстве, сразу по приезде.
Сегодня утром, очень рано, еще даже до того, как ты позвонила, уезжая, я работал или грезил, я никогда не знаю этого наверняка (всегда fort/da и tekhne телекоммуникаций в эпоху психоаналитической воспроизводимости, Пир, Филеб). Этот порочный Платон: знаешь ли ты, что он вписал в Пир одно стихотворение, единственное, о котором ничего неизвестно, пароди-

[269]
рует ли он им Агатона? И о чем говорится в этом стихотворении? чисто эротическое желание воспроизводить (нет не детей) имя и славу во имя вечности. Хорошо сыграно. Он провозгласил свое имя, произнося речь о размещении (еще вопрос писем, корреспонденции, эпистолярного жанра, стелы и эпистола, греческая лексика прекрасно подходит для этого: epistello, я посылаю - это то же, что "я сообщаю, приказываю, останавливаю" - решение, приказ, но идея остановки или устройства, stellen, если ты хочешь, идея паузы или почты, остановки; то, что я предпочитаю: epistolen luein, вскрыть письмо, развязать ниточки письма еще до того, как претендовать на анализ. Никто его не отклеивал, не резал, не разрывал).
желанием "создать себе имя", я говорил тебе. У Платона, да, но подумай сначала об этом желании у того или тех, кто будет носить в качестве имени собственного нарицательное имя "имени" или "славы", Шем. Когда сыновья Шема строили Вавилонскую башню, они сказали: "Создадим себе имя". Зачастую в этой истории пренебрегают, кроме проблемы неделимости сущности перевода (имя собственное принадлежит и не принадлежит языку), главной ставкой, борьбой за имя собственное между YHWH и сыновьями Шема. Они-то стремятся навязать свое имя и свой частный язык (губу, верно переводит Шураки, и это Сафах, имя моей матери или моего дедушки по материнской линии, которого я сыграл в Рассеивании), и он, он разрушает их башню ("Вперед! Спускаемся! Смешаем там их губы, человек да не поймет больше своего соседа"), он навязывает им свое собственное имя ("он выкрикивает свое имя: Вавель, Смешение": заметь трудность переводчика, вынужденного

[270]
играть двумя именами, одним собственным и другим нарицательным, добавлять второе, добавлять к нему большую букву, неточно переводить, что и требовалось доказать, двусмысленное имя собственное, в котором послышалось "смешение" только благодаря нечеткой ассоциации в языке). YHWH одновременно и требует и запрещает в своем разрушительном жесте, то есть его имя собственное ждут в языке, он сообщает и зачеркивает перевод и посвящает это невозможному и необходимому переводу. И этот двойной прыжок сначала именно YHWH, если каждый раз, когда есть этот двойной прыжок в структуре имени собственного, существует "Бог", имя Бога, хорошо, я позволю тебе следовать, ты можешь заставить следовать, письмо имени собственного, имя писца Шема видится бесконечно доверившимся поворотам и блужданиям Шона - почтальона, его брата.
Однажды ты написала мне "ты можешь попросить у меня невозможного". И я послушался, я жду тебя.
6 октября 1978 года.
Я пишу тебе в такси. Я избегаю метро, и здесь тоже, именно потому, что люблю его. И потому, что я блуждаю в корреспонденциях, несмотря на то что система здесь проще, чем в Париже. Это как будто сделано нарочно. Вчера вечером, после конференции, я пересек весь город на такси, до Вашингтон Сквер. Это было после приема (было уже поздно и очень хорошо, я был пьян, мне понравилось, я вернулся почти тотчас).
Завтра, возвращение в Иейл, послезавтра выход на паруснике с Хиллисом.

[271]
7 октября 1978 года.
они бы приняли меня за сумасшедшего и не поверили бы, что я могу писать тебе все время. Но ты можешь засвидетельствовать это. Поезд двигается вдоль маленьких портов, расположенных по всему побережью, я начинаю узнавать свои пути.
но пусть это не мешает тебе, моя самая нежная, прийти за мной, ты прочтешь почти то же, что я (всегда немного медленнее, но понемногу я вольюсь в твой ритм или вернусь к тому, что уже читал), и я почувствую твое дыхание на своей шее.
Я как раз восхищался Филебом. Мое самое большое удовольствие - читать это вместе с тобой, например. Это, по-видимому (все здесь есть), маленький кусочек почтовой открытки Платона, которую Фрейд перевел в По ту сторону., маленький кусочек, там наверху, после того как долго хранил ее в ящике. Хотя это ни в чем не ограничивает гениальность По ту сторону". (это "произведение искусства", оно тоже уникально и единственно), все здесь избавлено от начального удара Филеба, понимай это как хочешь (речь о границе, тенденция к господству, ритм и интервалы и так далее, чтобы не говорить ничего о трудности остановиться на шестом поколении и на предписании Орфея). Еще одна цитата для тебя, и я перестаю читать, я медленно возвращаюсь к тебе, ты улыбаешься
"и мы, мы говорим, как дети, что вещь, которая дана прямо, возврату не подлежит". Это сказано в Филебе, ты понимаешь. Прямо, orthos, что это? Прямо, совсем прямо, ловко, с проворством, которое состоит в том, чтобы не ошибиться адресом, без какого-либо неправильного адреса? Неправильный ад-

[272]
pec, я повсюду следую за ним, я сам, я преследую его, а он без конца гонится за мной. К счастью, ты здесь. В сохранности. Ты одна. Но это то, что не подлежит возврату. Это то, что говорит ребенок или тот, кто говорит ребенок, желание ребенка? Ты не можешь сказать.
Я почти приехал, на этот раз. В это мгновение мне вдруг пришла в голову (от Тота, без сомнения, другого старого друга, которого я встретил в начале Филеба) совершенно сумасбродная мысль: писать только тебе, только одной тебе, исключая любого другого возможного адресата, я объясню тебе. Сейчас я вынужден остановиться, они все вышли из поезда, я один. Мне не хватает тебя.
9 октября 1978 года.
и "рассказывать" - это мне всегда представлялось невозможным и бесконечно желаемым. Из нас никогда не получится рассказа.
то, что я читаю в своей записной книжке о двух днях до приезда, я ничего не придумываю: дорожные чеки, photocop (как это здесь удобно и недорого...) - посылать посылки, бумаги, парикмахер, банк, почта. Ужасает, нет? Но если ты подумаешь над этим хорошенько, без этих расстояний ты ничего не можешь породить из всей этой романтичности (эпистолярной или нет) литературного наследия Сократова романа. Если ты заключишь со мной пари, я докажу тебе, особенно на примере дорожных чеков по причине двойной подписи (подпись/контрподпись), которая для меня является настоящей музой. Они не знают, сколько раз совершенно законно ты подписывала что-либо вместо меня.

[273]
последняя неделя на востоке. В четверг снова Нью-Йорк, на этот раз я буду в Отеле Барбизон. Отъезд на Корнел завтра утром, очень рано.
с первой посылки:
ни дара без забвения (которое освобождает тебя и от дара и от дозы), забвения того, что ты даешь, кому, почему и как, того, что ты помнишь или на что надеешься. Дар, если он есть, больше не предназначается.
13 октября 1978 года.
итак, я лег спать настолько поздно, насколько возможно. Ты знаешь программу (конференция о Ницше, после чего у меня появилось желание прогуляться по окраине Центрального Парка, я вошел в одну из этих дискотек, ты хорошо знаешь
я не заметил, что это была пятница 13. Вот этот слегка сумасбродный проект, я говорил тебе о нем в поезде, который нес меня в Иейл: это как обет, высшая идея поста, в своих письмах я не заговорю с тобой ни о чем, что бы не было тобой и читаемо одной тобой, если это возможно. В любом случае я обязуюсь сделать все, что в моей власти или во власти языка. Итак, я больше не буду писать тебе, так как я занимаюсь этим слишком много и совершенно невыносимым способом, вращаясь вокруг наших посланий, нашей переписки, наших посылок, наших поездок туда и обратно, почты, вокруг того, что мы пишем с другой стороны от Сократа до Фрейда, проходя через все эти эстафеты. Я собираюсь прекратить рассказывать тебе о том, что мы проводим нашу жизнь и любовь за написанием друг другу писем, и я спрашиваю себя, как это воз-

[274]
можно, откуда это идет и куда это нас приведет, через что это проходит, и как это происходит, и от чего и от кого это зависит, есть столько вещей, которые я могу оставить другим или писать другим (что, впрочем, я все чаще выношу с трудом, что речь идет о читателях, что в глубине души я не люблю, еще нет, или об этом торжествующем ликовании, этой мании, которая раздается во всем послании, даже самом безнадежном; маниакальная фаза горя, скажет он, но он не непреклонен в этом, и у меня больше нет ни одного возражения к нему, ни одного вопроса). Итак, отныне (начиная с завтрашнего дня и до того момента, когда ты положишь конец своему "определению") я не пишу тебе больше ничего другого, я пишу только тебе, тебе, о тебе.
Шесть часов утра, у тебя полдень, я только что позвонил тебе, ты не ожидала этого. Я никогда не забуду этот взрыв смеха в твоем голосе. Сейчас ты соединишься со мной очень быстро. Через два часа вылет в Корнел, послезавтра - в Калифорнию. Но сейчас, чем больше я приближаюсь к западу, тем больше ты приближаешься ко мне. Я не отдалюсь от тебя никогда.
Первые дни января 1979 года.
как если бы ты захотела освободить меня от моего обета, и что, когда я снова пишу тебе, как раньше, благодаря всего нескольким оборотам, я прекращаю обращаться к тебе. Как если бы разбушевавшаяся жестокость этого поста, оргия этой беспрерывной молитвы, которая заставляет все слова возноситься к тебе (я никогда тебе столько не писал, как в течение этих двух последних месяцев), что-

[275]
бы сохранить тебя только для тебя, единственной, чтобы уметь сжигать их живыми, как если бы вдруг песня испугала бы тебя
Эта "ремиссия" была бы последней, казалось, ты была в этом увереннее, чем я, так как я никогда не соглашусь поверить в это - а впрочем, я сделаю так, я клянусь тебе в этом, что это никогда не случится. Я все еще под впечатлением от, по сути, совершенно случайного характера этого события (несчастного случая: один-единственный несчастный случай, на этот раз худший, может случиться, не так ли, дойти до того, чтобы случиться), как если бы ты позволила дате произвольно утвердиться, скажем, последний или предпоследний день года, к полуночи. Эта случайность - только ли это вероятность (здесь можно легко найти 7: у меня на столе маленькая карточка, я собираю здесь цифры и несколько очень простых операций. Без какой-либо искусственной манипуляции я вижу царящую цифру 7, я вижу, как она распространяет свое сияние на все наши годовщины, наши огромные сроки платежа, великие встречи. 7, написанное, как в Апокалипсисе. И, наконец, это почти необходимо. Я очарован еще и внезапностью, очевидной непредвиденностью того, что вдруг приобретает такой же фатальный характер (еще два часа назад ты не думала об этом, ты жила в другом мире, я верю в это, несмотря на твои отрицания), особенно ошеломленный значимой вульгарностью предлогов и мест, которые ты выбрала, чтобы позволить вернуться модистке 1930 года, которую я считал уже обескураженной, твое "определение": эти истории о плохой музыке (я отстаиваю в этом сюжете все, что сказал: я ничего не имел против, но она была плохая и, в конце концов, в данный момент нам

[276]
есть чем заняться), эта вспышка раздражения по поводу телевидения, потом эта манера говорить по телефону (там прямо передо мной предстала модистка: "мы не флюгера", "в каком смысле ты зовешь меня?"), как если бы ты вела переговоры на пороге с агентом по недвижимости или как если бы я торговал на распродаже со скидкой, т. е. остатками партии ("партия" у нас - это тайна, закон партии, способ, которым группируются удары судьбы, которые "настигают только нас"). Я в нескольких шагах от тебя, я слышу тебя, сейчас .ты кажешься такой чужой, я люблю тебя, и я даже хотел бы любить эту модистку, если бы я только мог. Это, конечно же, вдова, которую ты поселила там, она неудачно повторно вышла замуж и ревнует нас. Она любит меня больше, чем тебя, вот в чем катастрофа - и вы не признаетесь в этом, ни одна, ни другая.
Январь 1979 года.
Я прихожу из госпиталя, а ты еще не вернулась. Я скорее предпочту писать тебе об этом, чем говорить. Очень тягостный опыт, который пробуждает во мне не знаю что или кого. Они увеличивают количество анализов крови (вероятно, отрицательных, в любом случае это то, что они говорят семье), рентгенов, пункций позвоночника. Несмотря на то, что анализы не "дают" ничего, признаки ослабления увеличиваются и семья тревожится, я начинаю понимать это. Не сердись на меня, если я хожу туда так часто. Я чувствую, что мое присутствие благотворно, и оттуда исходит просьба, в которой я не вправе отказать. Наконец, я очень хотел сказать тебе, что не смог напомнить ему о письме, как ты подсказала мне еще до каникул. По правде гово-

[277]
ря, я подумал, что не имею права делать это, жестокость и нескромность подобного жеста невозможна для меня, о нет, я не чувствую себя способным на это. К тому же мое доверие - без границ, это как если бы я отдал письмо своему отцу или матери. Позднее я увижу, так ли это.
Странно, что это случается со мной в одно время с очками - эта затрудненность читать вблизи вдруг увеличилась. И эти две золотые пломбы у меня во рту.
Январь 1979 года.
К тебе самой, к единственной тебе-ты ревнуешь. Это твое единственное право.
То, что я (вложил) в тебя (в себя), и то, что я никогда не заберу вновь, так как я никогда ничего не начинаю снова; я думаю об этом охотнике за вознаграждениями, который привязывает тело "разыскиваемого" (Wanted) позади своей лошади, чтобы прикончить его, потом он везет труп к шерифу, останавливаясь в каждом салуне. Вот что для нас Запад.
Мне сообщили о ее смерти, я вошел в дом, Жозефина Бейкер лежала в глубине комнаты. Все собралось вокруг ее рта, очевидно, это рак, который раздул ее губы и вверг в некое ужасное молчание. Затем, с момента моего прихода, после моих первых шагов к ней, все изменилось, она начала говорить. Я больше не знаю, было ли это только в момент пробуждения, когда какое-то странное восхищение все перевернуло. У меня тысячи гипотез, я расскажу тебе.
Я не оставлю эту записку на секретере, чтобы убедить или защитить тебя, но только для того, чтобы сказать

[278]
тебе, что, ничего не принимая, я принимаю твое "определение". Оно всегда остается для меня таинственным, знай это, проникнутым тайной (однажды ты наберешься смелости написать мне его, и это будет последним ударом, я не узнаю ничего нового, но все откроется из того, что мы прожили отрицательного), и главное - оно остается для меня анонимным. Это не ты "определяешь" себя таким образом. Ты становишься кем-то определяющим тебя, но тот, кто определяет тебя, или тот, кто сам определяется, это не ты. Ты, мы любим друг друга, и эта очевидность ослепляет тебя. Даже сегодня, и для меня тоже это слишком очевидно. Но я принимаю это.
Наш единственный шанс обрести бессмертие, сейчас, но каким путем, это значит все сжечь, чтобы вернуться к первому нашему желанию. О каком бы "бессмертии" ни шла речь, это наш единственный шанс, я хочу сказать, общий. Я хочу начать все сначала. Сжигаем всё? это идея сегодняшнего утра, когда ты вернешься, я поговорю с тобой об этом - самым техническим образом в мире.
Январь 1979 года. И вот возвращение из госпиталя. Вся семья здесь. Очевидно, не я один об этом скорблю, я не знаю, что происходит, врачи ничего не говорят. Они ждут новых анализов, но у меня такое впечатление, что медсестра знала или предчувствовала что-то, что не могла сказать. Как если бы все они знали то, что должно случиться. Жутковато, я хотел бы больше никогда не возвращаться сюда, я оставляю здесь все свои силы.
Возвышенное небытие, ты знаешь, что оно хранит все. "Корреспонденция" будет лучше унич-

[279]
тожена, если сделать вид, что спасено несколько смехотворных фрагментов, несколько клише, которые вполне годятся, чтобы попасть в любые руки. Забвение - наш единственный шанс, не так ли - мы лучше забудем все, а оно позволит нам начать все сначала. Может быть, однажды я снова встречу тебя. Я слышу, как ты открываешь дверь.
Январь 1979 года.
"Иди на войну".
Сейчас ты бесконечным предназначением должна отвергнуть от себя эту нескончаемую ненависть. И бедствие, и самопожертвование старших, и безграничную виновность, одновременно божественную и дьявольскую (так как она двойная и противоречивая, сам Бог не может взять на себя прощение, она старше его).
Я собирался сказать тебе две вещи вчера вечером, как раз перед небольшой размолвкой в машине: 1. Плато - это скромная вдова Сократа, который говорит в глубине души ("ах! все эти вдовы, которые больше не покидают меня, потому ли, что я люблю их за то, что они вдовы, потому что я женюсь на них всех и тотчас заставлю носить в моем присутствии полутраур? люблю ли я их за то, что они пережили смерть, позволяя им пережить меня (их самих)? обвиняю ли я их в том, что они пережили меня в моем присутствии? Напротив, я нуждаюсь в том, чтобы, как вдова, ты сохранила меня живым, я люблю только жизнь" и т. д.). Я не рассказал тебе по пути из Котону, на Рождество, что пришло мне там в голову. Это было в Абомеи, во дворце-музее старинного королевства: гид ведет меня к некоему подобию

[280]
склепа из глины. Сорок женщин, из числа всех вдов какого-то короля (я забыл, о ком шла речь), они дали похоронить себя заживо. Слишком гладко, чтобы оказаться правдой. Я очень долго думал о них, не очень-то понимая, на чьей стороне я находился, чьей смерти. Потрясающе красивые. И гид добавляет, что для этого огромного самоубийства действительно выбрали самых красивых и что им помогли умереть с помощью ядовитого растения "кокорыш" (это его слово, клянусь), тебе ли сообщил я однажды о симулированном или организованном самоубийстве Сократа? Это также, в некоторой степени, вдова Платона. Не смейся, кругом одни вдовы, получается, что так... 2. Что касается второй вещи, я не смог сказать тебе об этом вчера, это конец. Конец нашей истории, это слишком очевидно, это конец бреда или кошмара, от которых ты надеялась очнуться. Это слишком очевидно. Но в то же время это конец моего бреда вокруг Сип. Проза начинается здесь, с экспертизой доктора, который только что научил меня, как следует читать эту открытку. Я обратился за консультацией, и вот его ответ (он пишет J.C., ты помнишь, что он предложил мне заняться этим поручением вместе со специалистом из Kunstgeschichte): "Уважаемый такой-то, ваш вопрос легко решается. Нужно всего лишь дословно прочитать миниатюру. Сократ в процессе письма. Платон рядом с ним, но не диктует. Он указывает на Сократа: вот великий человек. Левым указательным пальцем он привлекает внимание зрителей, нужно внимательнее посмотреть направо, на философа, который пишет. Стало быть, он более зависим, он меньше ростом, с более скромным головным убором. Вот и все. С наилучшими пожеланиями". Приходится верить ему, он прав. "Читать дослов-

[281]
до" _ это значит сказать "буквально". Я убежден, что он буквально прав, и весь контекст, который можно себе представить (и о котором он имеет понятие), код, который регулирует жесты и позиции во всей этой иконографии, задает тон всему этому, и я никогда в этом не сомневался, он дает объяснение, и я тоже. Это я должен был читать немного "дословно" и таким образом дать волю буквальности. В своей диагностике он мне слегка напоминает Шапиро. Однако, если бы мне дали на это время, я мог бы доказать, что ничего из того, о чем я брежу, не является буквально несовместимым с его ответом "очень просто", я его немного разворачиваю, и все, вот наша история, и в этом состоит различие между нами. Впрочем, эксперт может быть объективным только в той мере (какая мера), в какой предназначено ему место, обозначенное на открытке, на картине, а не перед ней: момент желания объективности, волнение эпистемы, источник которого здесь, перед тобой, представлен этими двумя фигурами. Они наставляют тебя буквой, палочкой на путь, знай хорошенько, знай, нужно хорошо знать это, вот истина этой картины, придвинь ее поближе, ответ очень прост. Бесполезно поднимать столько платьев, это и так бросается в глаза.
Вчера вечером я почувствовал, что худшая месть уже свершается и что она мстила кому-то другому, не тебе, не мне. Твое желание воплотило, проложило путь тому, чего ты опасалась и что в конечном счете нашло тебя. В тебе, вне тебя. Я хотел бы быть уверенным, что это ты, только ты, единственная, которая согласилась (не задумываясь ни на секунду) с этой идеей великого огня, называй это "сожжением", так как письму не остается ничего из того, что мы посы-

[282]
дали, вся эта вечность, и что однажды мы снова станем более молодыми, чем когда-либо, и что после сожжения писем я случайно встречу тебя. Я жду рождения, держу пари. И я умею влюбляться в тебя в каждое мгновение. С какой любовью без прошлого ты забываешься во мне, какая сила, я забываю все, чтобы любить тебя, я забываю тебя, тебя, в ту секунду, когда собираюсь броситься к тебе, припасть к тебе, и сейчас ты не хотела бы больше приезжать, только чтобы я хранил тебя, и оставаться "рядом со мной" и т. д., или ничего. Все это ни о чем не говорит, даже сама модистка в это не верит.
Перо на "скромном головном уборе" Плато, там, это немного более похоже на 30-е годы. Мы живем в 70-е! ты понемногу начинаешь забывать это.
Эволюция прозы нашего Сократова романа, я предоставляю ей место для символического рождения: Zentralinstitut fur Kunstgeschichte. И так как я никогда не отказывался от знаний, я собираюсь вернуться в Оксфорд, чтобы довести расследование до конца. По моему возвращению, этим летом, свершится великий акт веры, великое сожжение нас -
Февраль 1979 года.
это уже оговоренное замечание, и все-таки я думаю, что предпочитаю писать тебе (даже когда ты передо мной), так ты меньше от меня отдаляешься. Или, несмотря на все те страдания, которые причиняет мне этот аппарат, звонить тебе. Даже сейчас я хватаюсь за телефон (как
если бы я еще сохранял независимость, свободу регулировать дистанцию на конце провода или

[283]
как если бы меня попросили перезвонить, оставляя иллюзию возможности завладеть нашей историей, держать ее в руке, словно телефонную трубку - приемник и передатчик одного пола, который держат около уха, этакое устройство С/п). Ты - посланник моей собственной смерти, отныне ты не подаешь мне ни одного знака, который бы не обозначал ее, но я всегда любил тебя с этой очевидностью. Ты - моя гадалка, индикатор моей смерти.
ты мне только что сказала, пытаясь доказать, что предпочитаешь свое "определение": "ни я, ни ты сам не знаешь, к кому ты обращаешься". Это правда, и я не приму это в качестве обвинения. Возможно ли это узнать? Не то чтобы я не ведал этого (и все зависит от тебя, именно от тебя исходит то, предназначит ли тебе твой ответ мою любовь), но это никогда не станет объектом знания. Между "знать" и "предназначать" существует огромная пропасть. Я не хочу ни злоупотреблять подобными замечаниями, ни извлекать из них какие-либо аргументы, но мне показалось, образно говоря, что ты уже говорила мне об этом, отводя взгляд. Я мог бы всегда обвинять тебя в одном и том же "развлечении", так как оно единственное и всегда одно и то же. Даже когда ты произносишь мое имя на моих губах, когда ты зовешь меня, положив мое имя мне на язык, мы все еще наслаждаемся этим развлечением.
Ты моя девушка, и в то же время у меня нет девушки.
Февраль 1979 года.
я только что побывал в Локателе (все улажено с автоматической оплатой и остальным, им ничего не осталось). Я воспользу-

[284]
юсь твоей машиной (это слово становится все более абстрактным для меня, ма-шина, то, что делает из пути путь, твой Weglichkeit [?] и так далее. Неужели однажды мы сможем повеселиться вдвоем на дороге, обгоняя друг друга и наклеивая записки на ветровое стекло), я заеду в Школу и сразу же обратно. Ты очень нежна в этот момент, как хирург с твердой рукой, уверенный в том, что он собирается делать, ты полна заботы и жалости. Я кажусь уснувшим, я больше не вспоминаю о тебе (но я все еще зову тебя, знай это)
Февраль 1979 года.
и никто не обходил меня таким образом
Я вновь поговорил с ним об этой гнусной передаче о сексуальной патологии, о термине "интромиссия". Он был настроен скептически, когда я говорил с ним по телефону, особенно когда я ему заявил, чтобы слегка шокировать, что эта "интромиссия" всегда имела место по телефону.
Его друг сказал мне однажды, а может, тебе?, что такой с виду строго теоретический текст был написан таким образом, чтобы его чтение вызывало некоторое напряжение.
После передышки со вчерашнего дня у меня вновь возникает желание вернуться к предисловию. По этому поводу я придумал достаточно извращенный проект, который таковым и не является, но который, я боюсь, ты посчитаешь чудовищным. Но ты знаешь, что я чудовищен в своей невинности и даже в своей верности. Я поговорю с тобой об этом сегодня вечером, когда ты вернешься. Я всегда говорю с тобой обо всем происходящем.

[285]
февраль 1979 года.
"Необходимо вернуться, ты не
так далеко". - "Я спешила вернуться, но не смогла".
Я все еще хотел бы тебя убедить. А относительно почтовой открытки, публикуя то, что сообщается в "почтовой открытке" (разберем короткий эпизод секретной переписки между Сократом и Фрейдом, беседующими о сути почтовой открытки, об основе, о послании, о наследии, о средствах телекоммуникации, о переписке и так далее), мы тем самым завершим уничтожение. От холокоста не осталось бы ничего, кроме основы, без наличия таковой, даже самой безымянной, которая во всяком случае никогда бы не принадлежала нам и не имеет к нам отношения. Это было бы как очищение очищения огнем. Без всяких следов, совершенно очевидное абсолютное обезличивание при избытке очевидности: открытки на столе, они больше ничего не увидят. Они набросятся на бессвязные остатки, пришедшие неизвестно откуда, чтобы послужить предисловием к книге о Фрейде, о наследии Платона, об эпохе почтовой связи и других ценностях или прописных истинах. Секрет того, что мы могли бы разрушить, заключается в том, чтобы уничтожить, что, по всей очевидности, то же самое, что и сохранить. Ты не веришь? Я, должно быть, никогда так не любил. Единственным проявлением этого является почтовая открытка, нам остается лишь вновь возродиться в ней. Мы вновь начинаем любить друг друга. Я также люблю жестокость этой сцены, она так напоминает тебя. И потом я все устрою таким образом, чтобы для тебя это стало абсолютно нечитабельным. Ты ничего о себе не узнаешь, ты ничего не почувствуешь, я сам, когда ты будешь

[286]
читать, останусь незамеченным. После этого последнего убийства мы станем одинокими, как никогда, а я все равно буду любить тебя, живую, по ту сторону тебя.
Февраль 1979 года.
я хотел только сказать, что все женщины - это как будто ты (хотя я знаю только одну), когда они расположены сказать "да" - и ты мужчина. Странное устройство, да? Я употребил это слово - это "устройство", - чтобы отметить, что все всегда "отправляется по почте".
что касается нашего романа о Сократе, о нашей ужасной истории, о почтовой открытке, то, что я нашел ее "комичной", не отрицает ее величия. Еще сегодня эта открытка была священна для меня, но тем не менее она заставляет меня смеяться, она нам позволяет, слава Богу, смеяться. Отныне нам ничего не запрещено.
Я размышляю о достаточно строгом принципе разрушения. Что мы сожжем, что сохраним (чтобы еще лучше все сжечь)? Отбор, если он возможен, будет как на настоящем почтовом отделении: я бы разделил все в целях доставки согласно почтовому принципу, в некотором роде строгом или более широком смысле (конечно же, в этом сложность), все, что может предшествовать и затем отслеживаться почтовым договором (от Сократа до Фрейда и далее, психоанализ почты, философия почты, обозначающая принадлежность или происхождение, психоанализ или философия, отправным моментом которых является, почта, я сказал бы, почти: ближайшая почта и тому подобное). И мы сжигаем остальное. Все то, что в какой-то степе-

[287]
ни касается почтовой открытки (той, где изображен Сократ, читающий или пишущий другие открытки, или почтовую открытку вообще), как раз это мы бы сохранили или же обрекли на гибель, опубликовав, мы могли бы отправить это к антиквару или в зал продажи. Остальное, что останется, это мы, это для нас, оно не принадлежит этой открытке. Мы - это открытка, если угодно, как таковая, поиски нас будут напрасны, они нас никогда там не найдут. Местами я оставлю различные пометки, имена людей и названия мест, достоверные даты, установленные события, они устремятся туда очертя голову, считая, что наконец они добрались и нас там найдут, когда я простым переводом стрелок направлю их совсем в другое место убедиться, там ли мы, одним росчерком пера или движением скребка я все пущу под откос, причем буду делать это не регулярно, это было бы чересчур удобно, но время от времени и согласно правилу, которое я ни в коем случае не раскрою, даже если когда-нибудь оно станет мне самому известно. Я не буду над этим много трудиться, это всего лишь мешанина запутанных следов, что попадет им в руки. Кто-то возьмет это в рот, чтобы почувствовать вкус, иногда чтобы тут же отбросить с недовольным видом или чтобы откусить, проглотить, чтобы понять, именно это я хотел бы сказать о детях. Ты сама сделаешь все это, сразу же или постепенно. Я тебя оставлю с этим наедине. И даже я останусь с этим один, если тебя это может хоть чем-то утешить. Истина в том, что с этого момента я хочу констатировать: мы потерялись. Итак, конечно же, с того момента, как мы потеряли друг друга из виду, я знаю, что ты никогда полностью не согласишься со мной на эту безобидную противоестественность: дело в том, что ты ничего

[288]
более не воспримешь с моей стороны: ни то, что ты найдешь, ни, тем более, что не найдешь себя в этой книге. И даже (но в этом ты не права) знаки неограниченного уважения, которые я должен тебе оказать, которые мы должны оказать друг другу и которые я храню как самое лучшее в моей жизни.
Во всяком случае, будь уверена, это был бы эпизод (или если ты предпочитаешь, очень короткий сеанс) нашей жизни, почти фильм, клише, моментальный снимок, от Оксфорда к Оксфорду, почти 2 года, это сущий пустяк по сравнению с нашей богатой литературой. Платон, и Сократ, и Фрейд - все это очень мимолетно, это уже конец некой истории, не более того. После этих двух лет я предоставлю в их распоряжение лишь обрывки, окаймленные пробелами, и эти фрагменты будут иметь какое-либо отношение к почтовой открытке, от Сократа до Фрейда, к средствам телекоммуникации, к "По ту сторону принципа удовольствия" и другим тривиальностям, годным лишь для рынка, короче, всего, что касается пути, состояния дорог, перекрестков, ступеней, ног, билетов, fort/da, близости и отдаления. Конечно же, это будет трудно отрезать, отсортировать и разделить с одной и другой стороны, когда это будет вопрос непосредственный или "буквальный"? А когда манера скрыта образным выражением или предположением? Окажи мне доверие, хоть раз.
Я постараюсь избежать всех этих затруднений. Речь здесь идет лишь о привлечении и отвлечении письма, но в первую очередь внимания. Это потребует тропов. Эту книгу, а в ней их будет несколько, я так думаю четыре, мы прочтем ее, как наши тропы.
Прежде всего речь идет о том, чтобы повернуться спи-

[289]
ной. Отвернуться от них, делая вид, что обращаешься к ним и призываешь их в свидетели. Это соответствует моему вкусу и тому, что я могу сегодня стерпеть от них. Повернуть обратной стороной почтовую открытку (что такое спина Сократа, когда он поворачивает ее к Плато - очень любовная поза, не забывай - ? это также обратная сторона почтовой открытки, как мы однажды это заметили, мы имеем право называть эту сторону лицевой или оборотной). Один из главных тропов: повернуться "спиной" во всех значениях этого слова, во все стороны. Слово "спина" и все однокоренные слова теснятся за ним, начиная со слова "зад". Там (da) - это позади чего-либо, за занавесом, или за накидкой люльки, или за собой. Dorsum и Орфей, который продолжает свое пение, аккомпанируя, как посчитают они, себе на лире, струны которой тот, другой натянул, как тебе известно, исторгнув из себя свое мужское достоинство. Повернуться спиной - это аналитическая поза, не так ли? Я за чем-либо (dorsum) или я повернулся спиной, и напрасно отрицать, гипноз это или наркоз, все едино. Уж Сократ-то знал что к чему. Спи, меня охватывает сон, я заклинаю, чтобы ты тоже спала, пусть тебе снятся сны, говори, повернись ко мне спиной, оставайся лежать на спине, я всего лишь сон, сны, сумма снов, но не нужно их больше считать.
И я взваливаю все это на спину Сократу, я читаю чек, который он подписывает, затем вручу его им без передаточной подписи, и я здесь ни при ком. Не пойман - не вор, я создаю целый институт, основываясь на фальшивой монете, показывая, что другого не существует.
Есть только один институт, любовь моя, это мы.

[290]
Они слушают! Кто? Кто слушает? Будь спокойна, никто.
Сеанс продолжается, как ты это анализируешь? Как всегда, я говорю о грамматике, это глагол или прилагательное? Вот хорошие вопросы. Например (я говорю это, чтобы успокоить тебя: они будут думать, что нас двое, что это ты и я, что мы отождествляемы с тобой по гражданскому и половому признаку, если, конечно, они однажды не проснутся), на наших языках, у меня, Фидо, отсутствует мое мужское достоинство. Итак, все происшествия могут случаться в интервале, который их разделяет:
подлежащее (кто говорит я) и его определение. Сказать только "я" - значит не раскрыть свой пол, я всего лишь подлежащее без полового определения, вот что было бы необходимо показать "С есть п", вот главное достижение.
В целом короткометражный учебный фильм, документальный фильм о наших великих предшественниках, отцах философии, почты и психоанализа. По поводу фильмов (так как это было бы нашим небольшим частным кино), обязаны ли мы будем сжечь наши пленки, фильмы и фотографии? Я за это. Мы бы только сохранили слово "фильм" (мембраны, светочувствительный слой, завесы, шторки, и только этим словом мы бы покрыли все легким туманом: как все равно я снимал кино, Или я не прав?)
Начало марта 1979 года.
и если у тебя есть время поискать для меня этимологии слова "пymи" (идти, быть в дороге или доставлять, все, что идет от слова "шаг", но также подходит к слову "камин"

[291]
(франц. "chemin" - дорога, франц. "cheminee" - камин - прим. пер): ты видишь, что я ищу). Только если у тебя есть время, спасибо
Греф, я забронировал места, я уезжаю в Безансон в пятницу, вместе с Грасьетом. Путешествие продлится четыре часа на поезде, в субботу я вернусь.
9 марта 1979 года.
Все прошло не так уж плохо, ты знаешь мои вкусы на этот счет. Не говоря ему главного, в поезде я ему рассказал о "фиктивном" проекте: что-то вроде ложного предисловия, более того, предисловия, которое, пародируя эпистолярную или детективную литературу (от Философских писем до португальской монахини, от опасных связей до Милены), косвенно пустило бы в ход мои умозрительные построения о спекуляции Фрейда. Вся эта книга вместе с астрологией почтовых открыток посвящена размышлениям о чтении Сп. Наконец будет только это, все могло бы вернуться к пассивному описанию, неоконченному, серьезному или игривому, прямому или окольному, дословному или образному, от открытки из Оксфорда. Недавно ты была против, но, в конце концов, это "мои" письма, да? Кому принадлежат эти письма? Позитивное право не создает закона, даже если ты не хочешь мне их вернуть, я смогу сочинить их вновь. Во всяком случае, я бы сохранил это и это могло бы стать предисловием к трем другим частям (Завещание Фрейда, Носитель истины, Отнюдь). Это даже будет чем-то вроде телефонной трубки, устройства некого телефонного аппарата, где ничего не будет видно, а будет только слышен телефонный звонок от того, кто читает почтовую

[292]
открытку, которая будет прочитана. Сократ, читающий Сократа, если угодно, не понимая вдруг больше ничего, и готовый вот-вот проснуться. Очень холодно в этой гостинице, мне тебя не хватает, ты прекрасно знаешь, что если бы тебе позволило время, я бы попросил тебя сопровождать меня.
Я ему все это рассказал в общих чертах и попросил больше не говорить об этом. У меня очень суеверная оценка этого текста, ты хорошо знаешь почему. А у него был одобряющий вид, но с некоторым предубеждением. Он мне справедливо заметил, что "информативная" важность (связь, язык, форма обмена, теория послания, отправление/получение почты и так далее) рискует быть слишком сложной и рискует нарушить равновесие, как это делают тезисы, даже если это то, что я ставлю под вопрос на протяжении веков. Необходимо принять во внимание, говорит он мне, тот факт, что они не читают. Однако все это (одним словом, почтовая отсрочка), да, я выбиваюсь из сил, без конца повторяя им это, я стараюсь ничего не замечать, ни от чего не зависеть: ни от логики коммуникации, ни от языка или информации, ни от логики произведения, ни от негативной диалектики.
Когда я говорил с тобой вчера по телефону с вокзала, я понял, что мы не сможем заменить друг друга, я же высказывался очень искренне по поводу забвения. Как о вечности моей любви. Ты все время себя заменяешь, я забываю тебя, чтобы с новой силой в ту же секунду влюбиться в тебя. Это мое условие, условие любить.
Я тут же это почувствовал, я поднялся, своего рода левитация, и, когда в первый раз ты позвала меня, я забыл тебя, я потерял сознание. Сей-

[293]
час я собираюсь лечь спать. Ты не должна была меня оставлять. Ты не должна была отпускать меня одного. В один из дней, когда кто-либо из нас больше не сможет сказать "я тебя люблю", будет достаточно, чтобы другой еще дышал, но ничего уже не изменится. Ты не должна мне позволять писать, ты не должна хранить мои письма.
14 марта 1979 года.
Ты не могла проводить меня на Северный вокзал, но я надеялся до последнего момента, как если бы ты сошла с ума (с тобой это случается все реже), что в последнюю минуту ты появишься в купе. Затем я смирился, думая, что на этот раз ты не сделаешь ни шагу навстречу по причине того, что я только что тебе рассказал немного в грубой форме о "мертвом письме" (ты должна бы все же понять, что я не могу теперь требовать от семьи, чтобы мне его вернули, если предположить, что вышеуказанное письмо окажется упорядоченным, классифицированным или упрятанным где-нибудь. Оно могло бы быть уничтоженным из предосторожности, без моего ведома (что было бы на него похоже, а также из скромности, как и жестокой бестактности подобной инициативы). И потом, востребовать его в такой момент было бы не только неприлично, это побудило бы их к поиску, может быть, даже к находке и чтению - не забудь, что конверт не помечен, значит, легкозаменим, - того, что в наших интересах было бы лучше затерять навсегда в каком-нибудь углу. Тем более, я вновь тебе скажу это в последний раз и хотел бы, чтобы мы об этом больше не говорили, что "детали" этого письма я забыл с необычайной легкостью, так как они забывают о самих себе, и именно об

[294]
этом я хотел поговорить с тобой. Эти "детали" никогда не принадлежали воспоминаниям, они никогда до них не доходили. (Я также думаю, что в этом письме в сущности я говорю только с тобой и о тебе). Это было в поезде перед самым отъездом, в ту самую секунду, которой предшествовала настоящая галлюцинация, как в первое время на улице, когда я встречал тебя там. Ты появилась в конце коридора с подарком в руке, с маленькой коробочкой. Ты так быстро исчезла, а я так хотел бы поцеловать тебя долгим поцелуем в тамбуре вагона. Как может галлюцинация вызвать такую радость? Достаточно одной секунды, и ничего другого не нужно. Рассеялись последние иллюзии, исчезла возможность поехать вместе с тобой, и я сразу же понял, что уеду совсем один в Брюссель, в этот день 14 марта в 14.00, но жизнь вновь вернулась ко мне.
Твое отсутствие для меня это реальность, ничего другого я не знаю. Реальность того, что я знаю, что тебя нет, что ты покидаешь меня, покинула меня, собираешься меня покинуть. Вот мой принцип реальности, отчетливо выраженная необходимость, все мое бессилие. Для меня ты - это реальность и смерть, присутствующая или отсутствующая где бы то ни было (ты всегда там, в уходящем и приходящем поезде), все это сводится к одному и тому же, для меня ты имеешь то же значение, как реальность или смерть, ты их называешь или указываешь на них. И я верю в тебя, я остаюсь привязанным к тебе. Некто другой, кого я хорошо знаю, тотчас бы освободился от связывающих его уз и бросился бы в обратном направлении. Держу пари, что он бы снова столкнулся с тобой, я уже столкнулся, потому и остаюсь.

[295]
15 марта 1979 года.
Эта мука, я называю ее так потому, что это слово, слова (так, будто мы стремимся послать друг другу сам язык), эта мука только что поменялась на другую. Теперь этот проект "частичной публикации", который становится для меня невыносимым, не по причине публикации - они ничего и не поймут, - а потому, что это кропотливый монтаж, который с моей стороны должен иметь место. Я вижу его в роли порочного переписчика, корпящего каждый день над корреспонденцией, два года словоохотливой переписки, занятого перепиской такого-то отрывка, подчисткой другого, подготавливая его к сожжению, к тому же он проводит много часов за ученой филологией перед тем, как отобрать то, что относится к тому или этому, чтобы не выпустить в печать ничего подлинного (частного, секретного), чтобы ничего не осквернить, если это еще возможно. Внезапно активность этого переписчика мне показалась отвратительной - и заранее обреченной на провал. Мне бы никогда больше не говорить тебе об этом. Я чувствую себя связанным с тобой тем фактом, что ты, кажется, придаешь большое значение этой фикции, несмотря на все оговорки, что сформулированы тобой, и которые я очень хорошо понимаю. Но больше я ничего не знаю. А теперь на смену страданию я чувствую себя виноватым из-за этого. Отныне ничто не ранит меня, кроме тебя; вот мое простодушие, которое я считаю девственно нетронутым, вот она, вина - чувствовать себя невиновным. Я больше ничего не понимаю в тебе, ты жила за пределами, куда я никогда не заходил и где я тебя уже никогда не увижу. Я больше не знаю, кому пишу. Как бы я мог спросить у тебя совета по поводу невинной из-

[296]
вращенности моего проекта? Я все меньше и меньше понимаю это, в купе у меня есть только желание писать моему незнакомому тезке.
Поскольку я не смог тебе себя адресовать напрямую, я имею в виду, у меня нет на тебя никаких прав. И никакого права я не имел бы, если бы смог добраться до тебя. У меня к тебе бесконечное уважение без какого-либо общего сравнения со мной. Хотя моя ужасная ревность не без связи с моим уважением к тебе, я думаю, что никогда не ревновал к тебе самой, скорее ко мне и к плохой связи между нами, которая нас опошляла.
Ты ничего не можешь с этим поделать, я буду продолжать получать от тебя все, я согласился на все. Это наша адская и божественная сверхцена. Никто из нас никогда не узнает, кто был бы сильнее, зашел бы дальше, ты или я. Ни ты, ни я не узнаем этого никогда. Кто бросится дальше, окажется сильнее с тем, чтобы другой мог в итоге вернуться. Мы отважились на то, чтобы остановить это.
Поезд приближается к Антверпену. Это в сорока пяти минутах езды от Брюсселя, и у меня еще до начала конференции возникла мысль приехать сюда и побродить одному несколько часов. Желание увидеть незнакомые тебе города, куда ты могла бы сопровождать меня, но я больше не знаю, завладеваю ли я ими, чтобы тебе их отдать или же чтобы отнять их у тебя. Этим утром я говорил, что поеду в Антверпен, город, о котором я почти ничего не знаю, кроме имени да нескольких клише. Если бы ты была сумасшедшей, ты бы пришла, чтобы ждать меня, как если бы ты была подвержена галлюцинациям, а я бы побежал навстречу тебе по перрону вдоль пути и сделал бы все возможное, чтобы не упасть

[297]
15 марта 1979 года.
у меня было желание написать тебе как-нибудь иначе, но, как всегда, на том же постороннем языке (они не знают, что это такое, когда язык и вдруг посторонний). За час до отправления поезда я все еще сижу в ресторане. До этого я прыгал под дождем из такси в такси, из музея в музей (вечное мое варварство), затем я долго пробыл в доме Плантэна, как в своей церкви. Я передам тебе десятки открыток. Я только что отправил одну Полю де Ману, это его город.
и когда я тебе пишу, ты продолжаешь, ты все преображаешь (такое преобразование происходит по-за словами, оно осуществляется в тишине неуловимой и в то же время неисчислимой, ты подменяешь меня и даже мой язык, ты посылаешь его себе), тогда я вспоминаю эти моменты, когда ты звала меня без предупреждения, ты приходила ночью из глубины моей души, ты приходила прикоснуться к моему имени кончиком языка. Тот трепет под языком, нежный, медленный, неслышный трепет, которому я предавался лишь на секунду, больше не повторится, конвульсия всего тела одновременно в двух языках, в постороннем и том, другом. На поверхности ничего, только пассивное и прилежное наслаждение ставит все на место, не делая никакого движения языком: ты слышишь только его, и я думаю, что только мы слышим его тишину. Никогда он ничего не скажет. Потому что мы умеем его любить, ничего не изменилось с момента его появления, он больше не знает, что из себя представляет. Он больше не узнает свои черты, отныне он не живет по канонам, и у него даже нет слов. Но чтобы он поддался на эту глупость, его необходимо оставить наедине с собой в тот момент, когда ты

[298]
войдешь (ты помнишь, однажды, я рассказывал тебе об этом по телефону, мы говорили о Селане, оставь в покое это слово, и ты сказала "да"; я не могу посвятить тебя в тайну того, что я хотел с ним сделать, позволяя ему проникнуть в себя или проникнуть в него (
я их прекрасно понял, но это недостаточно fort, это не заходит так далеко, и ничего сверхъестественного не происходит, по большому счету, потому что, когда они устремляются на язык, как возбужденный девственник на предмет своего вожделения ("вот увидите, что я ей сейчас сделаю"), полагающий, что можно овладеть ею, проделывать с ней и то и другое, заставить ее кричать или разрывать на части, проникать в нее, метить своими когтями, торопясь, чтобы успеть до преждевременной эякуляции и особенно до того, как она сама получит наслаждение (именно его я всегда предпочитаю
(до них когда-нибудь дойдет, если уже не дошло, что после той кажущейся легкости, с какой им это с ней удалось, после всех буйствований поверхностного характера и реляций о революционных победах старушка осталась непостижимо девственной, невозмутимой, слегка позабавленной, всемогущественной, она сколь угодно может ублажать других, но только меня она любит (
однажды я слышал, как она тихонько, без слов, посмеивалась над их ребяческим стремлением к разрушению, когда, ломая игрушку, они разбрасывают обломки и издают победный крик
(нет, позволить другому любить тебя, не снимая одежды, заняться этим во сне, как если бы ты едва властвовала над сном, и при пробуждении никто ни

[299]
в чем не признается, никто не сможет найти ни малейшего кусочка языка, никто не сможет написать письмо, а тем более подписать его
(для этого необходимо быть в моем возрасте и знать, что с языком безнаказанно не играют, это не поддается импровизации, если только не согласиться на игру и не быть отныне самым сильным
) и даже я, который, по всей видимости, в данном случае подкован намного лучше, чем все эти ищейки, идущие по нашим следам, я потерял след и больше не знаю, с кем и о чем я говорю. Затруднение, которое у меня возникнет при сортировке переписки перед публикацией, заключается, наряду с прочими опасностями, в следующем: ты знаешь, что я не верю в собственность и особенно в ее форму, которую она принимает в противопоставлении "общее/частное" (о/ч)*. Это противопоставление не срабатывает ни для психоанализа (особенно сегодня с сетью районов, которые делят столицы, окутывают их, но не укрощают их самих: в этом заключается фатальность работы полиции), ни для почты (почтовая открытка ни частная, ни общая), ни даже для полиции (мы не имеем возможности выбрать резким полицейского управления, и, когда общественная полиция не цепляется к тебе на улице, частная полиция устанавливает микрофоны в твоей кровати, досматривает твою переписку, оскорбляет тебя, находясь в полном восторге, - и секрет этого в полной свободе, это тот секрет, в который я верю и который называю почтовой открыткой.
Но самая большая ошибка наших ищеек
* public/prive (p/p) - франц., (прим. пер.).

[300]
заключается в том, что они называют тебя, чего бы я никогда не рискнул сделать. Если бы я назвал себя, я бы только добавил путаницы. Вчера, 14 марта, в купе первого класса (это был поезд с купейными вагонами разных классов, вот о чем я говорю, знаешь ли ты, что почтовая открытка в США относится к отправлениям первого класса? Эта почтовая открытка доходит так же быстро, как и наши письма;
у нас все наоборот, считается, что почтовая открытка может подождать своего отправления, и в этом тоже свой расчет), итак, вчера, совсем один в своем купе, без сомнения, я был один, я решил подорвать все полицейские участки (частные и общественные) и все почты города и деревни, одну за другой, оставив только одну-едйнственную. Я их всех проведу за бороду, я сделаю это у них под самым носом, поглаживая бороду Сократа и Плато, уведя у них из-под носа, как я это делаю здесь, слова без конечного назначения, которые не укладываются в принцип удовольствия, увеличивая количество анонимных писем. И они не найдут меня, будут искать во всех направлениях, но не найдут. Они не будут знать, что это ты и только тебя я люблю, и это самое очевидное.
Ты сама могла бы потеряться, называя себя, и это ошибка, которую ты совершаешь, выбирая или устанавливая свое "определение" по законам модисток Ты считала, что сможешь это определить, бедная моя, более того, определить "тебя"! Твоя наивность обескураживает. Никогда ты не была так послушна, как в тот момент, когда ты решила, что вновь обретешь себя и свою независимость. Я тебя видел такой, ты считала, что все прекратилось, что ты всех остановила (я говорю об аресте), даже время, и заставила его подписать с собой контракт, ты ворвалась в салон, вооруженная до зубов: никто не двигается, каждый остается на

[301]
своем месте, только сложите с себя идентичность, но не все сразу. Ты особенно боялась, что кто-нибудь поменяется местами или займет несколько мест сразу. Ты хотела все держать под контролем, знать, кто есть кто, кто с кем связан и, естественно, кто связан с тобой, той, кого я люблю. И так как я люблю тебя еще крепче, я оставляю тебя, еще более нерешительную, чем когда-либо. И я плачу над твоим определением. Я охвачен горем, но все же я плачу от радости, от особенной радости. Мы, ты и я, - это толпа, а точнее, бесконечная и разбросанная коллекция Если бы я поддался твоей определенности, мы бы подверглись риску сформировать общество, даже хуже, создать государство в государстве, империю. Мы бы закрыли границы нашего секрета. Я же хочу, чтобы отныне наш секрет безгранично властвовал. Без каких-либо законов.
Это очень хорошо, что ты не приехала на вокзал.
Март-апрель 1979 года.
Я начал все перечитывать, отсортировывать, рыться в ящике (мой первый подарок, сразу же он перестал все вмещать). Все не вмещается, мне никогда не удастся сделать это.
Ни ты, ни они, наверное, никогда не узнаете, что когда я употребляю некое имя, то затем, чтобы сказать, что Сократ - это я или что у "Сократа" есть семь писем. Именно из-за этого невозможно будет все это перевести.
Март-апрель 1979 года.
матери? Только они читают письма. Спроси у любого подростка, и он тебе

[302]
скажет, что наши мамы открывают ящики из ревности.
какая мы пара!
Я решил воспроизводить только слова и никакой иконографии, кроме открытки из Оксфорда. Иначе что бы мы делали со всеми другими открытками, фильмами, кассетами, с этим кусочком кожи с рисунком? Чтобы остались только несносная основа, почтовые открытки, я сожгу все основы и сохраню только некоторые, чисто буквальные эпизоды.
У нас здесь ко-
ролевский союз между отцом и сыном.
Я потратил целый час для проверки всех значений английских слов "post", "poster". Мне надо бы написать одну и ту же книгу на разных языках, чтобы почувствовать разницу. Что я немного и сделал, со своей обычной небрежностью и без малейшего усердия, жаль, конечно, никогда и ничего я не смогу довести до конца.
и все отключить, все связи, начиная с семейной и заканчивая телефонной.
Я никогда не решусь на это, так как "оставить" своим наследникам - это не значит оставить их, оставить их существовать или жить. Я им ничего не оставлю, наследства бывают только отравленные, отравленные, как и я сам. Чем прочнее они, да и ты тоже, забудут меня, тем лучше они узнают, что я любил только их. Таким образом они исчезнут до меня.
"Wechsel der Tone", эта книга о полиморфной извращенности. Изящная словесность в целях увековечения убийства инфанты, может быть, нашей единственной дочери. Нет ни единого слова, которое не было бы продиктова-

[303]
но навыворот, набрано с изнанки, написано сзади, на обратной стороне почтовой открытки. Все дело в том, чтобы описать Сократа с Платоном, который ему делает ребенка в положении сзади, и я сохраню только лексику, требуемую каждой чертой рисунка. Короче, все будет только сзади, и даже само слово "спина", если ты хочешь уделить этому внимание и сохранить в памяти.
Март-апрель 1979 года.
состав преступления или расписка в получении. Не стоит больше не надеяться на ознакомление с этим.
чтобы они больше не могли читать, чтобы не сойти с ума по ту сторону принципа удовольствия.
мой голос звучит по ту сторону принципа
удовольствия.
напрасно ждать меня, садитесь за стол без меня, я не знаю, когда приду.
Март-апрель 1979 года.
столько сыновей, не только мои, я последний, кто их оберегает и держит в руках. Я скорее марионетка, но пытаюсь следить за движением.
Я позвоню тебе с работы, чтобы сказать, в котором часу ты сможешь прийти ко мне (это будет, без сомнения, слишком поздно, так как это всегда затягивается благодаря всевозможным вопросам). Если тебя не будет дома, оставь сообщение на автоответчике. Во всяком случае я тебе оставляю машину и документы.

[304]
Март-апрель 1979 года. Нет, если я умру, то только из-за двух ран. Из-за одной ничего и никогда не произойдет. Два ранения и одна рана - это ад, в который я теперь верю, поскольку туда и направляюсь - обе создают неразлучную пару
9 мая 1979 года.
Сэм встретил меня на вокзале, затем мы долго ходили по лесу (какой-то человек подошел поприветствовать нас, думая, что узнал меня, потом, в последний момент, он извинился - должно быть, он, как и я, все более и более страдает от прозопагнозии, дьявольского наваждения находить сходство в лицах, узнавать и не узнавать). Я ему немного рассказал о моих почтовых открытках, доверяя ему свой самый большой секрет. Этим утром во Фрайбурге, куда он отвез меня на машине, я понял, что он уже говорил об этом с Китглером, моим хозяином в этом городе, и, возможно, с его женой (психоаналитиком). Секрет почтовых открыток сжигает - руки и язык, - его невозможно хранить, что и требовалось доказать. Но все равно он остается секретом, который должен существовать как наиболее недоступный для понимания и наиболее чарующий из всех анонимных, а значит открытых, писем. Я не перестаю убеждаться в этом.
С. должен резюмировать и перевести мою лекцию. Я задерживался в тех местах, которые он сам выбрал и отметил в моем тексте (как всегда, на "Безумии дня", на этот раз это был заголовок), и он воспользовался этим как предлогом для того, чтобы поговорить об этом, причем даже дольше, чем я, если только не затем, я не смог в точности определить,

[305]
чтобы отвлечь внимание публики и даже исказить дух или букву моего выступления. Мы вместе посмеялись над этим, и наш смех - это та таинственная вещь, которую мы с еще большей невинностью, чем все остальное (немного усложненное всякими стратегиями), разделяем друг с другом, и это похоже на некий обезоруживающий взрыв, это как место учебы, как история иудейских законов. По поводу иудейской истории: ты представляешь, до какой степени меня преследует фантом Хайдеггера в этом городе. Я приехал сюда из-за него. Я пытаюсь воссоздать все дороги, все те места, где он говорил (этот studium generale, например), я пытаюсь расспросить его, как если бы он был рядом со мной, об истории почты, пытаюсь освоиться в его городе, учуять в нем что-нибудь, дать волю воображению и так далее. Попытаюсь ответить на его возражения, объяснить ему то, чего он до сих пор не понимает (сегодня утром мы прогуливались в течение двух часов, затем я зашел в книжный магазин, купил несколько открыток и репродукций, как ты видишь (я привезу тебе еще альбом "Freiburg in Alten Ansichtskarten"), а также я наткнулся на две книги с фотографиями, которые обошлись мне очень дорого, одна книга о Фрейде, очень богато иллюстрированная, другая - о Хайдеггере дома с Мадам и журналистами из "Шпигеля" в 1968 году). Ну вот, вернувшись в гостиницу "Виктория" (это оттуда я звонил), я лег на кушетку, чтобы рассмотреть альбомы, и разразился смехом, найдя, что Мартин похож на старого еврея из Алжира. Я тебе покажу.
9 мая 1979 года.
Я пишу тебе в поезде, который возвращает меня из Страсбурга (я чуть было не про-

[306]
пустил его, так как С. сопровождал меня: он всегда опаздывает, всегда последний, я ждал его на улице Шарль-Град, где я остановился по приезде. Мы говорили об Атенеуме, но больше о симпозиуме, и не одном, в перспективе, поскольку надо их иметь в виду, причем неоднократно, в будущем году).
если ты не сделаешь этого, я не умру, я не хочу тебя этим загружать. Выбирай нужный для тебя момент.
Только что, когда мы чуть было не пропустили поезд, я вспомнил тот единственный раз, когда это случилось с нами темной ночью, догадайся где.
Я все еще не знаю, сможешь ли ты меня встретить.
Я листаю альбомы. С того момента, как я говорю об этом, она преследует меня, словно твоя тень, и я еще не видел Софию. Вот она со своим отцом, попытаюсь описать ее такой, какой я ее вижу (глазами Фрейда, конечно же).
какая пара! неразлучная. Впрочем, они соединились на одной фотографии, он анфас, взирая на мир, она, чуть ниже, повернувшись к нему в профиль (хрупкая и защищенная). Все тот же сценарий, есть также фотография Хайдеггера (молодой, в военной форме, можно даже разглядеть погоны) "Х. и его невеста, Эльфриде Петри 1916". Он смотрит прямо перед собой, а она, в профиль, такая красивая, влюбленная, глаза прикрыты, приблизила свое лицо к лицу Мартина, как если бы она искала у него покровительства, как если бы она вставала под защиту, под защиту от него. Эти фотографии пар ужасны, мэтр, который смотрит на тебя, а она съежилась перед ним, ничего другого не замечая. Мы по-другому подходим

[307]
к фотографии, не правда ли, не то чтобы ты всегда милостиво позволяла мне смотреть куда угодно, но все-таки. Наконец, я подозреваю, что будет очень сложно разгадать все эти снимки, я улавливаю всю фальшь этих фотографических поз для "вечности". Фотограф Хальберштадт, должно быть, увидел на них сами отношения, например, между тестем и его женой или, если так угодно, дочерью. Все портреты, которые этот старик, очевидно, подписал, все подарки, которые он якобы раздавал, которые он обещал и заставлял ждать их получения, дарил, но при условии, совсем как Мистингетт, или как тот самый, из нашего близкого окружения, ты понимаешь, о ком я говорю
Напротив этой фотографии отрывок письма Фрейда Максу Хальберштадту после смерти его дочери или, если ты предпочитаешь, его жены: он пишет ему, что понимает его боль, как понимает свою (я ничего не выдумываю), что он не стремится утешить его, как "ты не можешь ничего сделать для нас" (ich тасhе keinen Versuch, Dich zu trosten, wiе Du nichts fur uns tun kannst). "Но тогда почему я пишу тебе?" (Wozu schreibe ich Dir also?) и так далее. Все это может иметь один смысл, а что же он мог написать другого? Однако Другой рукой он написал то письмо, которое я цитирую в "Наследии" (сеанс продолжается, после семи лет счастья зять не может жаловаться и так далее). Впрочем, в этом письме, которое я читаю в данный момент в поезде (тяжелый и толстый альбом лежит у меня на коленях, а бумага, которой переложена вся страница, лежит на голове у Фрейда), он ему говорит, что не надо "жаловаться", не нужно усугублять это. Нужно подставить голову под удар "судьбы" и "mit dem hohere Gewalten spielen"! Перелистав несколько

[308]
страниц, можно видеть его с Хайнцем на коленях и Эрнстом, который прижимается к нему. Затем Гейнеле совсем один, обнаженный, более юный. Норберт, мой умерший младший брат. Еще семь букв, дважды.
Это завершение одной эпохи. А также завершение покупок или банкет, который продолжается до самого утра (я не знаю, кому я сказал, что "эпоха" - вот почему я спрашиваю себя об этом - остается, по причине остановки, почтовым понятием, которое ранее было как бы заражено почтовой отсрочкой, станцией, тезисами, позицией и, наконец, Setzen (Geset-ztheit des Sichsetzens, о котором он говорит в Zeit und Sein). Почтовый принцип не достигает отсрочки, еще меньше ему удается "существовать", он предназначает себе и то, и другое с "первой" отправки. Теперь же существуют еще и разницы, только это, но в почтовой отсрочке, их еще можно назвать "эпохами" или под-эпохами. В великой эпохе (где технология представлена бумагой, пером, конвертом, индивидуальным адресом и так далее), которая длится, скажем, от Сократа до Фрейда и Хайдеггера, есть под-эпохи, например процесс государственной монополизации, затем в этом процессе создание почтовой марки и Бернская конвенция, эти примеры можно продолжить. У каждой эпохи своя литература (она по сущности своей полицейская или эпистолярная, даже если она замыкается в себе как полицейский или эпистолярный жанр).
Здесь я представляю Фрейда и Хайдеггера как два великих фантома "великой эпохи". Два переживших себя предка. Они не знакомы друг с другом, но, по-моему, они образуют пару именно по причине этой особенной анахронии. Они связаны между

[309]
собой, не переписываясь и не читая писем друг друга. Я тебе часто рассказывал о такой ситуации, и именно эту картину я бы хотел описать в "Наследии": два мыслителя, которые никогда не встречались даже взглядом и которые никогда не получали никаких писем друг от друга, говорят одно и то же. Они приняли одну и ту же сторону.
Великие мыслители также являются мастерами почты. Уметь хорошо играть с почтой до востребования. Сказаться отсутствующим и проявить силу, чтобы не оказаться там в ту же секунду. Не поставлять по заказу, уметь ждать и заставлять ждать так долго, сколько потребует та самая сила, заключенная в себе, - до смерти, ничего не усвоив из конечного назначения. Почта всегда в ожидании, и она всегда до востребования. Она ждет получателя, который может случайно не прийти.
И почтовый принцип больше не принцип, не трансцендентальная категория; то, что провозглашается или отправляется под этим именем (среди других возможных имен, таких, как твое), больше не принадлежит к эпохе бытия, чтобы подчиниться какой-то трансцендентализации, "по ту сторону целого жанра". Почта - это такое небольшое, но очень хорошее почтовое отправление. Почтовая станция, которая показывает, что существуют только почтовые станции.
Нэнси, ты помнишь Нэнси?
Короче, это все, что я пытался объяснить ему. Tekhne (без сомнения, он рассмотрел почтовую структуру и то, чем она управляет как определение (да, действительно, это твое слово), метафизическое и техническое определение письма или назначения (Gescbick и так далее) бы-

[310]
тия; и все мое внимание к почте он рассмотрел бы как соответствующую метафизику технической эры, которую я описываю, закат одной почты, рассвет другой и так далее); итак, tekhne - эта ничтожная и решающая отсрочка - не произойдет. Все это не более чем метафизика и позициональность; она уже паразитирует на том, что он говорит, что она происходит или ей таки удается произойти. Этот ничтожный нюанс меняет все в отношениях между метафизикой и ее двойниками и всеми прочими.
Tekhne не доходит до языка или поэмы, Dichtung или песни, вдумайся: можно сказать, что tekhne не удается затронуть их, зацепить, но оставляет их девственными, не достигая их и не стремясь достигнуть их подобно происшествию или событию, поскольку именно tekhne существует в них и взывает их к жизни.
В Страсбурге у меня возникло желание признаться ей в любви, хотя я испытывал страх перед ее проницательностью ясновидящей, которая внушает страх своим ясновидением, но которая ошибается, так как она справедлива, как сам закон. Но я не осмелился ей этого сказать, так как нам так и не удалось остаться наедине.
Вся история почтового tekhne ведет к связыванию определения с идентичностью. Марка, какова бы она ни была, кодируется для того, чтобы оставить след наподобие духов. С этого момента происходит ее деление, оплаченная единожды, ее цена оборачивается многократно:
и нет больше единственного получателя. Вот почему по причине этой делимости (источника разума, безумного источника разума и принципа идентичности) tekhne не достигает языка - того, на котором я пою тебе.

[311]
Если ты только ответишь мне, то моим ответом, моим обещанием будешь только ты. Но для этого недостаточно ответить только раз, словами, но всякий раз наново, без остатка, нам бы следовать друг за другом повсюду. Если бы ты знала, как я тебя люблю, любовь моя, ты бы сделала это, ты бы больше этому не противилась. Кто ты, любовь моя? ты такая многоликая, такая далекая, вся разделенная перегородками, даже когда ты здесь, рядом и я разговариваю с тобой. Твое зловещее "определение" разделило нас на две части, таким образом, наше славное тело разделилось, оно вновь стало нормальным, оно предпочло противопоставить себя самому себе, и вот мы распались в разные стороны. Наше прежнее, первое тело казалось мне чудовищным, но я не встречал другого, более прекрасного, и все еще жду его.
Ты никогда не умела играть со временем, а я, еще находясь в поезде, пересматриваю всевозможные мерки. Здесь выходит, что метр совсем не соответствует тому метру, что остался на перроне. Нам надо бы жить в поезде, я хочу сказать, еще быстрее, чем это было раньше. Я часто думаю о примере с беременной женщиной, которая после девяти месяцев путешествия в пространстве с такой-то скоростью возвращается на землю, чтобы дать жизнь новому созданию, тогда как все постарели на двадцать лет, а условия изменились. А еще я думаю о "черных дырах" во Вселенной, где мы любили друг друга, я думаю о всех тех письмах, которые я тебе никогда не отправлю, о всей той переписке, о которой мы вместе грезим, я думаю, что больше не знаю, куда иду, думаю о всех этих ударах судьбы, думаю о тебе
если бы ты была рядом, я бы увлек тебя куда-

[312]
нибудь, и без промедления мы бы зачали ребенка, затем вернулись бы в купе как ни в чем не бывало.
Май 1979 года.
Я нашел список и пошел за покупками. Погляди на эту купюру, полученную сегодня утром: это честно, и я, по-видимому, сделал все для этого, в сущности, я должен радоваться этому, но когда я вижу, как они восстают против сам не знаю кого (против меня, говорят пошляки и простаки), я всегда задаюсь вопросом, а почему они, в свою очередь, не задаются вопросом, против чего они устанавливают охрану, этих собак, с такой необъяснимой тревогой и солидарностью в деле общественного спасения.
Я "работал" этим
утром, но ты знаешь, что я хотел этим сказать: скорбь - по мне, по нам во мне.
больше призраков, это была бы привиденческая книга... предоставить полиции, чтобы сбить ее со следа, а вместе с ней все почты, учреждения, компьютеры, органы власти, дюпэнов и всю их бобинарность (fort/da), государства, вот что я вычисляю или исчисляю, сортирую, чтобы бросить вызов всяческим сортировкам.
Май 1979 года. Я вновь много думал о твоем сне про ученический портфель, вот
Май 1979 года. Необходимо писать то, о чем нельзя говорить, особенно о чем не надо умалчивать. Я - человек слова, у меня никогда и ни-

[313]
чего не было для письма. Когда у меня есть что сказать, я это просто говорю или говорю самому себе, и баста. Ты единственная понимаешь, почему это было необходимо, чтобы я писал обратное, говоря об аксиоматике, о том, чего желаю, о том, как я себе представляю свое желание, в общем, о тебе: живое слово, тем более присутствие, близость, обладание, присмотр и так далее. Я вынужденно писал навыворот - чтобы подчиниться Необходимости.
и "fort" от тебя.
я должен написать тебе это (и на машинке, поскольку я теперь за ней сижу, извини; иногда я представляю анализ с пациентом, который пишет на коленях и даже, почему бы нет, на машинке; она, психоаналитик, находилась бы сзади и поднимала бы палец в полной тишине, чтобы обозначить начало или конец сеанса, пунктуацию, абзацы), чтобы ответить в последний раз на уже устаревший вопрос (собственно, он им был всегда): единственно, о чем я сожалею, что потерял, так это конверт. Для модистки штемпель почты был бы аутентичным.
Были бы только "носители", но не истина. Только "медиа", учитывать это при любом ополчении против медиа. Другими силами и порядками их никогда быстро не заменишь.
Человек в маске умер 7 мая. Таким образом, уходит часть меня. Говорил ли я тебе, что я - это Эрнст, Гейнеле, Зигмунд, София и ХАльберштАдт (последний - это зять-воспроизводитель, отец Эрнста, он был фОтОгрАфом, не забывай об этом)? Эта новость, которую я пишу себе cам, fort:da и 4+1 (продолжение следует). Тут тебе и четыре угла, и игра в до-гадалки. Эта книга будет твоим De fato, твоими

[314]
Судьбами, твоей Fortune-telling book, Moira, твоим Dit, Судьбой, жребием, который мне выпал при разделе наследства, Ich kenne Dein Los...
вопрос о Человеке в маске: "приложенное" письмо, дойдет ли оно по назначению? Можно ли давать его кому-либо кроме себя? Себе мы никогда его не дадим? Если бы мы дали себе что-нибудь, это значит, что мы ничего себе не дали. Вот почему я все больше и больше верю в необходимость сжигать все и не оставлять ничего того, что происходило между нами: это наш единственный шанс.
больше не позволять себе. И когда у меня появляется вид человека, который хочет облечь себя властью или обладать собственностью, особенно это касается тебя, ты являешься причиной подобного желания, и если я могу так сказать, этим ты меня смертельно ранила.
"Внутреннее" письмо, каким бы образом оно ни стало таким (выжатое, засаленное, пожеванное, переваренное, проглоченное, занюханное, увиденное, услышанное, идеализированное, выученное наизусть, каким бы оно ни вспоминалось на пути своего существования), "письмо", которое ты берешь в руки и тебе уже недостаточно просто хранить его в себе, оставляя его спрятанным где-нибудь на теле, письмо, которое ты адресуешь себе голосом, живым голосом, и это письмо тоже может не дойти по назначению, более того, оно уже не Дойдет до другого человека. В этом моя трагедия в "бессознательной идентификации" - нужно любить себя, чтобы любить себя, но если ты предпочитаешь, любовь моя, чтобы просто любить.
Например, дата отправки письма никогда не заметна, ее никогда не

[315]
видят, она никогда не приходила в мое сознание, туда, где ее место, откуда оно датировано, подписано, отправлено. Есть только сумерки и полутраур. Все происходит на стороне.
Сейчас я должен уехать. Встретимся после сеанса. Это будет последний, я не осмеливаюсь говорить о том, что это будет последний сеанс в этом году, все встречи отныне мне приносят только боль. Теперь наше время изменилось (оно никогда не было таким, я знаю, но все-таки в этом был шанс). По телефону ты произнесла слово "необратимый" с легкостью, от которой у меня перехватило дыхание (она сошла с ума? она мертва? но это сама смерть, и она об этом не догадывается, оцепенела, что ли? Знает ли она хотя бы, что говорит? Знала ли она это вообще? Слово "необратимый" мне даже показалось немного глуповатым, и, чтобы ничего не скрывать от тебя, спроси об этом даже свою модистку). Но я решил веселиться в этот вечер, ты это увидишь.
31 мая 1979 года.
небольшая общая репетиция перед Генеральными Штатами. Хотя все прошло не так уж плохо, я понял, что мы должны готовиться к худшему, я уже это достаточно отчетливо чувствую. Еще одна из наших гениальных "концепций": бежать как от чумы, но, без сомнения, это должно было произойти раньше, и я вновь стремился к этому, как и все. Ты увидишь, они все будут на этой встрече.
Уже слишком поздно, чтобы продолжать писать тебе. Чета Жоли пригласила друзей на ужин, я потом расскажу тебе об этом. Завтра рано утром меня отвезут в аэропорт.

[316]
Я хотел бы умереть. В горах, на озере, задолго до тебя. Вот о чем я мечтаю, и эта разборка почты вызывает у меня отвращение. Перед смертью я дам необходимые распоряжения. Если тебя там не будет, то мое тело достанут и сожгут, а затем пошлют тебе мой прах в запечатанной урне (с обычной пометкой <-не бросать"), испытывать судьбу не рекомендуется. Это будет послание от меня, которое уже придет не от меня (или же послание, пришедшее от меня, будто бы я так распорядился, но уже не мое, как тебе будет угодно). Таким образом, ты бы смешивала мой прах с тем, что ты ешь (утренний кофе, булочки, пятичасовой чай и так далее). Приняв какую-то дозу этого снадобья, ты бы начала цепенеть, любить себя, и я бы увидел тебя идущей к смерти, ты бы приблизилась ко мне в себе с той безмятежностью, которой мы не представляем даже существование с полным примирением. И тогда ты бы отдала необходимые распоряжения... Ожидая тебя, я хочу спать, ты всегда здесь, моя нежная любовь.
23 июня 1979 года.
ты оставила меня, я покорно следовал за сновидением, увлекая себя едва заметным движением руки. Кто-то, это была не совсем ты, но все же, вел меня в цветущий лабиринт, целый город, который внезапно открылся моему взору, в тот момент, когда я переступил порог парижского дома. За этим последовал симпозиум, посвященный во второй половине дня Петеру Шонди. Было много дискуссий о Селане. Его жена тоже была там. У нее странное имя. Я не знал ее, и мы поприветствовали друг друга, почти ничего при этом не сказав. Он стоял между нами.

[317]
Не закончив объяснения по поводу этих двух самоубийств (тоже двое утонувших, ты знаешь, о чем я говорю) и по поводу дружбы (между ними и между нами), они - пара для меня теперь и со мной. Невообразимым остается то, что происходило во время наших редких, молчаливых встреч, что касается других, то они говорят со мной об этом с одинаковой настойчивостью как во Франции, так и в Германии, как если бы они знали о том, что читали. Дрожащим голосом я отважился на несколько слов, и, когда мне предоставили такую возможность, я произнес через силу имя Селана. Также в обтекаемых выражениях я высказал свои сомнения в правомерности такого противопоставления (я уж и не знаю, право, откуда оно пошло, кажется, от Бенджамина) между литературой доступной и литературой "за семью печатями": перед нами никогда не встает проблема выбора между тем, что читается прямо-таки с листа (очевидное как божий день!) и тем, что надежно погребено, как в подземелье. Это все одно и то же - безосновательная основа. Я не осмелился сказать "как почтовая открытка", так как атмосфера была чересчур почтительной. На выходе происходили различные знакомства. "С вами так сложно познакомиться", - сказала мне молодая американка (как мне показалось), Она дала мне понять, что читала (значит, она приехала из США) "Я, психоанализ", где я предоставляю свободу игре слов на английском языке с наиболее трудными для перевода выражениями, касающимися представлений, презентаций и интродукций и т. д. Так как я настаивал на том, чтобы узнать ее имя (настаивал - это громко сказано), она мне сказала: "Метафизика", - и отказалась добавить хоть слово. Я нашел эту игру забавной и почувствовал некоторую фриволь-

[318]
ность культурного обмена, так как она приехала издалека (затем мне сказали, что она была "германисткой").
Я понял, что это была ты. Ты всегда была моей "метафизикой", метафизикой моей жизни, "обратной стороной" всего того, о чем я пишу (моим желанием, словом, присутствием, близостью, законом, моим сердцем и душой, всем, что я люблю и что ты знала до меня)
чтобы привести в замешательство охотников за вознаграждениями, оставить им моментальный снимок, почтовую открытку в стиле фоторобота, афишу или плакат ("разыскивается"): пусть себе они жаждут ее крови без возможности что-либо с этим сделать. Вот литература без литературы, чтобы доказать, что вся эпоха указанной литературы, если не всей, не может выжить при определенном технологическом режиме телекоммуникаций (политический режим в этом случае является вторичным). Ни философия, ни психоанализ, ни любовные письма, те, что ты пишешь мне, я перечитываю их на улице, и у меня вырывается стон боли, как у сумасшедшего, потому что это самые обворожительные письма, которые я когда-либо читал, первые письма, когда-либо написанные, но я должен сказать тебе, что это были последние письма. Ты не столько мне была предназначена, сколько предназначена, чтобы написать последние письма любви. Потом ни они, ни я больше не смогут, и я смею думать, что сие хоть немного тебя опечалит. Не только потому, что твоя любовь от этого приобретает немного эсхатологический и сумеречный оттенок, но и потому, что разучившись писать "любовные письма", они никогда тебя не прочтут.
"Wachs, / Ungeschriebnes zu

[319]
siegein, / das deinen Namen / erriet, / das deinen Namen/verschlusselt.", это Селан, Mit Brief und Uhr, в Sprachgitter, которую он дал мне в 1968 году.
Конец июня 1979 года.
и я с живостью говорю о том, что умираю. Или что эта книга - уже пройденный этап. "Жизнь - это нечто позитивное, но она когда-нибудь заканчивается, и имя этому смерть. Позитивное понятие не является негативным, это ноль". Это подписано тем, кого, как ты притворялась, ты цитировала однажды, чтобы сообщить мне (не говоря конкретно) самое худшее (кажется, это был отрывок из Исповеди). А сейчас я упал с трапеции. Не потому ли мне была предложена страховка? Или наоборот?
Посылая тебе только почтовые открытки, даже когда это был непрерывный поток незаконченных писем, я хотел для тебя легкости, беззаботности, я никогда не хотел быть тебе в тягость.
Я уже упал, но это начало "обратного" отсчета (я не могу все время пользоваться этим выражением, не думая об этой книге, об этой грамматике духов и об этом другом Пире Данте, который мне дал прочесть Драгонетти: "Самое простое количество, которым является единица, обладает большим запахом в непарном числе, нежели в парном"). В конце концов, первая удача или первая расплата - это огромное сожжение этим летом. Скажи, ты придешь, хоть напоследок, каждому по спичке для начала. Я предлагаю сделать это в сентябре, перед самым моим отъездом, не только по причине 7 числа, агонии моего отца и всего того, что разыгрывается с нами каждый год решающего

[320]
к этой дате, от начала до конца, но потому, что это время необходимо мне для работы, для подготовки, все это время предназначено для скорби и праздника. Мы предадим огню день великого прощения, возможно, это будет уже в третий раз, когда я играю с огнем в этот день, и каждый раз это случается перед самым серьезным отъездом. Ты не найдешь лучшего осквернителя, самого верного клятвопреступника, и худшее в том, что эквилибрист-превозвестник - это не тот виртуоз, за которого они его принимали, что, кстати, они с трудом могут ему простить, а то, что он отнюдь не забавляется. У него нет выбора, и он рискует жизнью, как минимум своей, каждую минуту.
Конец июня 1979 года.
Я больше не могу так, я хочу убежать. Проводя время в чтении, я пытаюсь разобраться во всем этом, но это невозможно, я больше не могу перечитывать, я тону в тебе, в наших слезах, в бесконечной памяти.
Я боюсь умереть, но это ничто по сравнению с другим страхом, я не знаю ничего худшего, чем пережить мою любовь, тебя, тех, кого люблю и кого знаю, быть последним, чтобы сохранить то, что хочу доверить вам, любовь моя.
Представь себе престарелого человека, который остается со своим завещанием в руках, которое только что вернулось к нему (Фрейд говорил, что самое ужасное - это видеть смерть своих детей, именно это я усвоил у него лучше всего, а ты - у меня, может, не настолько хорошо, если не наоборот, вот почему я нашел ужасным то, что после смерти своей дочери он

[321]
смог произнести "сеанс продолжается"), старый человек, оставшийся последним, кто прочтет его самого поздней ночью.
Я бежал в течение получаса (всегда за тобой, ты знаешь, продолжая, как обычно, бесконечный разговор с тобой). Я даже подумал, что они могли бы прийти к выводу при чтении отобранной корреспонденции, что эти письма - я их себе отправляю сам: не успеваю отправить, как тут же получаю (я остаюсь первым и последним человеком, который их прочтет) - что-то вроде устройства телефонной трубки, где и передатчик, и приемник - все в одном. Благодаря этому нехитрому приспособлению я являюсь как бы слушателем того, что я сам себе рассказываю. И, если ты внимательно следишь за моей мыслью, все это заведомо доходит по назначению, производя искомый эффект. Либо иначе, что опять-таки сводится к одному и тому же, я вижу лучший способ, чтобы находиться a priori в состоянии ожидания и достижения везде, где бы это ни происходило, всегда здесь и там одновременно, fort und da. Итак, это всегда доходит по назначению. О да, это хорошее определение моего "я", да и фантазма, в сущности, тоже. Но я-то говорю о другом, о тебе и о Необходимости.
Конец июня 1979 года.
ты веришь мне, когда это устраивает тебя, и ты уверена, что ты всегда права.
Я размышлял над словом "заискивающий". С некоторой долей заискивания меня заставляли, я даже не знаю кто, опубликовывать, позволять прочитать, высказываться. Но слово "заискиваю-

[322]
щий" повсюду брало верх. Я до сих пор пытаюсь понять, проследить за этим, этим необходимым раболепием пережившей матери, следующей за "мертвым письмом".
Я перечитываю, то копаясь во всей нашей необъятной памяти, то с кропотливым вниманием филолога. Даже те многие годы, которые предшествовали Оксфордскому периоду (кстати, я решил вернуться туда сразу же после симпозиума в Страсбурге, к 15 июля, но поеду я туда один), "почтовая" лексика чрезвычайно обильна, к примеру, игра словом "марка", еще даже до наваждения, случившегося в Иейле.
Марка: тип:
Pragung des Seins.
The anxiety of influence рождается из того, что, чтобы проделать подобный путь, чтобы передать или вручить такое сообщение, сперва необходимо оплатить марку, прокомпостировать или погасить ее, заплатить пошлину за то или за это, за платонизм к примеру. Долг не возвращается к мертвым, но возвращается к их именам (вот почему дать имя можно только смертным и бывает, что от имени умирают), и что бы ни происходило, с именем и с его носителем, это не происходит одновременно. Великий мыслитель выпускает почтовые марки или почтовые открытки, он строит платные автодороги, однако, вопреки внешнему проявлению, этого никто не замечает и не воспринимает.
Существует также слово "машина" - можно подумать, что мы проводим жизнь в машине и многие машины встречаются, останавливаются одна напротив другой при первой встрече, четыре руки лежат на руле в машинах, и езда наперегонки, а потом перекрестки, перекрестки, я

[323]
тебя обгоняю, ты меня обгоняешь, дороги, теряющиеся в ночи, дверцы, которые хлопают, и ты идешь ко мне, и я беру тебя в машину, затем поломки и пробуждение на обочине дороги, ты остановила меня посреди грузовиков
Этот секрет между нами не принадлежит нам.
Мне становится все тяжелее и тяжелее писать тебе. Теперь я знаю, да и всегда знал, чему предназначены эти письма.
4 июля 1979 года.
Я только что позвонил тебе из ресторана, затем вернулся в городок. Какое успокоение после всего того ада. Извини меня, мне очень тяжело сейчас.
Это не мешает мне "жить" или делать вид, что я живу. Странный симпозиум, очень дружественное, если можно так сказать, даже очень "семейственное" собрание (Мартина занимает комнату по соседству со мной, и вид у нее превеселый). Они все тут
Метафизика
тоже, о которой я тебе говорил.
И ты тоже здесь, совсем рядом, ты не покидаешь меня (несмотря на все "определения", которым ты так веришь, я сохраню тебя, ведь я так ревниво оберегаю нас.)
Под предлогом "закона жанра" и "безумия дня" я буду говорить о тебе, они никогда не узнают об этом и о я/мы моей единственной дочери, об этой сумасшедшей союзнице, являющейся моим законом, которую пугает мое "да". Береги себя

[324]
(Я возвращаюсь самолетом в понедельник, но до этого времени я позвоню тебе.)
8 июля 1979 года.
я много думал о Беттине. О, это не ты, но ситуация ужасающая, и необходимо поговорить об этом без гине-магогии. Самая безобидная и мучительная жертва, которая ставит вас в столь неудобную двойную зависимость, какую бы инициативу "он" ни предпринял с ней и с ее письмом, он a priori оказывается виноватым.
Ах! если бы между двумя побуждениями, писать или не писать, спасение пришло бы к нам от почтовой открытки, и невиновность тоже! Увы.
да,но я спрашиваю себя, кто выдумал то, что этот "закон жанра" был всего лишь зашифрованной телеграммой, которую ты получила еще до того, как я "освободился" от нее, но ты уже успела умереть десять раз.
В соответствии с логикой "закон жанра" должен бы фигурировать в заголовке открытой корреспонденции в нашем "досье" в мае - июне 1979 года (франц. "dossier" - "досье", "спинка" [прим. пер]). Ты видишь, как эта логика наводит на нас ужас. Слово "спинка" возникло, без сомнения, из работы в секретариате, с помощью которой я рассчитываю залечить свои раны этим летом, и обозначает заднюю сторону, спину, оборотную сторону почтовой открытки или спину Сократа, все, на что я должен бы опираться. Заметь следующее: спинка кресла представляет единственную перегородку между С. и п. Это, mutatis mutandis, занавеска, поверх которой деревянная катушка совершает fort:da (все эти

[325]
волчки, привезенные из Иейла). Спинка, которая весьма кстати помещена между ними, это контракт, это Гименей, любовь моя.
К счастью, речь пошла об этом письме Хелдерлина по поводу Wechsel der Tone (в этом моя основная забота, но не единственная).
8 июля 1979 года.
в течение всего того времени, которое я провел за разделением этих двух маленьких цветков, специально для тебя.
следуй линии моего рисунка, это линия моей жизни, линия моего поведения.
8 июля 1979года.
я отвечаю на твой вопрос тем же рисунком, так как мало захотеть, чтобы сделать это: Сократа так просто не возьмешь, тем более "сзади".
8 июля 1979 года.
и даже если бы я хотел этого, я бы не доверил тебе этот секрет, это место мертвого существа, которому я пишу (я говорю "мертвое существо" или более чем живое, оно еще не родилось благодаря своему незапамятному появлению, так как я даже не знаю, какого оно пола), именно это отделяет меня от всего, от всех, от меня самого, так же как и от тебя, и это придает всему, что я пишу, тот вид Geist eines Briefes (ты вспоминаешь, где мы видели это вместе?). И между тем этот секрет, который я не могу тебе дове-

[326]
рить, это ничего или скорее ничего вне тебя, он более близок к тебе, чем ко мне, он похож на тебя. Если бы ты смогла посмотреть на себя как на мечту, которую я лелеял о тебе, глядя на тебя однажды вечером, ты сказала бы мне правду
попытайся перевести "мы увидим, как мы умрем".
Вчера во время работы симпозиума канадский друг сказал мне, что в Монреале во время публичной лекции Сергей Дубровский хотел извлечь определенную пользу из одной новости, которую представил своей аудитории, я стал бы предметом этого анализа! Храбрый тип, ты не находишь? В один из дней мы поговорим с ним об этом, особенно по поводу маршрута. Этот друг, в котором я ни на минуту не усомнился, сказал мне, что контекст был следующим: знаете ли вы, что Ж. Д. (Жак Деррида) является предметом анализа, как им являлся я, С. Д (Сергей Дубровский), вот почему я написал то, что написал, а с ним еще надо разобраться!! Я клянусь тебе в этом. Потрясающе, то, что, по правде говоря, очаровывает меня в этой истории, это не та поразительная уверенность, с которой они выдумывают и несут всякую чушь, а то, что они не сопротивляются желанию извлечь из этого ошеломительный успех (откровение, разоблачение, триумф, я точно не знаю, но во всяком случае что-то такое, мгновенно вырастающее до того, чтобы кого-то другого подвергли "аннанализу", во всяком случае правда здесь то, что это приносит удовольствие С. Д.). Заметь, это меня не очень удивило. С момента появления в свет "Verbier" и "Fors" Лакан больше не смог сопротивляться подобному соблазну, что он дал себе волю на семинаре (он все-таки идет на попятную, обращаясь к многоточию

[327]
в Ornicar, - я хотел бы знать, что его к этому принудило, но у меня на этот счет несколько гипотез), у слухов появилось некоторое основание. Почему людям так хочется, чтобы кто-то явился объектом аннанализа? О ком говорят в данном случае, если это не правда, то необходимо это выдумать? И это сразу же становится "истиной", истина в том, что для Лакана и Дубровского, например, необходимо, чтобы предметом аннанализа был я. Надо исходить именно из этого и проанализировать этот феномен: кто я есть и что я делал для того, чтобы эта их истина была их желанием? Чтобы великий психоаналитик не противился желанию придумывать что-либо в этой области (по меньшей мере, такая "гипотеза", кажется, это его слово, стала убеждением в Квебеке), он публично бросает это на растерзание в качестве интересной новости, и, судя по тому, что мне поведали об этой сцене, предназначенной обнадежить самим фактом смеха в зале (слушатели семинара рассмеялись, услышав, что кто-то является предметом аннанализа), вот то, над чем необходимо еще поразмыслить и что далеко выходит за рамки моего единичного случая. Я бы не говорил так, как говорят другие, что это является вопросом, симптомом вопроса, но, в конце концов, правда заключается в том, что их слишком много, говорят мне, кто не верит и поэтому не терпит того, что я никогда не был предметом аннанализа. И это должно означать нечто немаловажное в понимании веяний их времени и состояния их взаимоотношений с тем, что они читают, пишут, делают, говорят, переживают и так далее. В особенности если они не способны на малейший контроль в момент подобного принудительного вымысла. Если бы еще они казались более свободными, если бы они осмотри-

[328]
тельно говорили, "отбрасывая все факты", о том, что я должен подвергнуться особому виду анализа вне какой-либо "аналитической ситуации" институционного типа, о том, что я продолжаю свою аналитическую работу даже здесь, когда пишу или же разговариваю со всеми своими читателями, которых я осмелился сделать своими поклонниками, с Сократом, с моим посмертным аналитиком или с тобой, вот о чем я все время говорю. Но это является истиной для всех, "новость" потеряла бы всякий интерес, и это не то, о чем говорят эти двое. На самом деле я знаю несколько человек, которые знают, терпят, объясняют себе, что я не являюсь предметом аннанализа (ты понимаешь, о ком я говорю), они на высоте этого вопроса, и я считаю, что у них более здравый взгляд на историю и актуальное состояние аналитической институции. Как и на то, что представляет, с другой стороны, в соответствующей пропорции мое "состояние", состояние моего "труда". Ты была бы согласна? В любом случае продолжение следует, я уверен, что мы на этом не остановимся.
Я встретил здесь американскую студентку, с которой в прошлую субботу я выпил чашку кофе, она искала тему для диссертации по сравнительной литературе, и, когда она позвонила мне, я подсказал ей несколько мыслей, касающихся телефона в литературе XX века, начиная, например, с телефонной дамы у Пруста или образа американской телефонистки, а затем переходя к вопросу о наиболее современных телематических эффектах в том, что еще осталось от литературы. Я рассказывал ей о микропроцессорах и компьютерных терминалах, и это ее немного покоробило. Она сказала мне, что все еще любит литературу (я ей ответил, что тоже ее

[329]
люблю, о да, конечно). Любопытно было бы узнать, что она имела в виду.
Между 9 и 19 июля 1979 года. Какой же я глупец, это правда!
Так как мы в то же время являемся "уравнением с двумя неизвестными", так говорится в По ту сторону... Я не увижу тебя больше, любовь моя, ты все слишком сильно банализируешь в порыве. Но что ты скрываешь, без сомнения, настолько же опасно для тебя самой.
да, я уверен, что это было единственно возможное решение: так как, наконец, кто из нас сможет унаследовать эти письма? Я считаю, что на самом деле будет лучше уничтожить все образы, другие карточки, фотографии, инициалы, картинки и так далее. Открытки из Оксфорда будет достаточно. Она обладает некой иконографической силой, которая помогает читать или даже дает возможность прочесть всю нашу историю, она проходит пунктирной линией через всю переписку этих двух лет, от Оксфорда к Оксфорду, двух веков или двух тысячелетий (ты чувствуешь, что каждый момент наших отношений более велик, чем вся наша жизнь, и наша память намного богаче, чем вся история мира? Сегодня мы плаваем в ней подобно идиотам. Мы плывем от одной "черной дыры" к другой.) В какой-то момент мне захотелось к этому добавить (я возвращаюсь к картинкам) одну открытку, которую мне отправил Бернар Грасье не так давно, но я отказался от нее, наша должна остаться единственной. Другая интересна тем, что она фигурирует в качестве инверсии Сп, то есть как ее оборотная сторона, если тебе угодно. Это фотография Эрика Са-

[330]
ломона, на ней надпись: "Лекция профессора В. Каля", сидящего за столом (скорее, это пюпитр, так как он немного наклонен), бородатый профессор поднял палец (замечание, угроза, строгое объяснение?), всматриваясь в глубь класса, которого не видно. Но кажется, ему не видно ученика, который повернулся к доске и голова которого видна на переднем плане. Трудно сказать, что они повернуты один к другому, хотя и не повернулись спиной. У ученика опущена голова, и можно видеть его профиль и затылок, напоминающие огромное белое пятно над учительским пюпитром, расположенным прямо под ним. Учитель сидит в кресле (сглаженные углы, лепнина, цветочный орнамент?). На обратной стороне этой открытки слова Грасье:"-" "говорит он один, на кафедре, находясь за поднятым учительским пюпитром, странно приближенный и в то же время ужасный, с поднятым указательным пальцем правой руки, прислушиваясь к некому эху последнего вопроса, к последнему саломонову решению. - Житель другого берега - тенистого, наклоняя свою тощую лишенную растительности шею, под невидимым гнетом испытания, записывал отрывки речи, фрагменты отправного расстояния, опасаясь самого своего неведения, готового к самому худшему, чтобы пережить эту тишину".
Перспектива согласия на публикацию, я уверен, успокоит их. Эти уловки сведут их с ума. Хотя я их очень люблю, я желаю этого и в то же время испытываю страх перед ними. Что бы еще им предоставить? Иногда у меня возникает желание сделать так, чтобы все для них оставалось нечитаемым - как и для тебя. Их будущее абсолютно туманно. Полная загадка для меня - это

[331]
ты я не знаю, как после резки и монтажа фанто-матона, ты захочешь узнать.
Между 9 и 19 июля 1979 года. "Я всегда говорю тебе правду", - говорит он. А ты, скажи мне. Ты можешь это сказать, но не написать, без ошибок, я хочу сказать.
Чего я жду от тебя? оправдания, ничего другого, от твоих благословляющих рук
Между 9 и 19 июля 1979 года. Я смотрю, и мне кажется, что моя меланхолия похожа на тебя, ты не находишь?
Между 9 и 19 июля 1979 года. Я встал очень рано. Тут же возникло желание пересчитать пальцы, нарисованные на картине, их так много, чем-то мне это напоминает лик святой на скале, и потом все эти другие Винчи и так далее. Уходи, не жди меня. (Подумай над тем, что ты говорила вчера вечером: почему бы нет, выскажитесь, возразите, организуйте что-то вроде профсоюза - вы же имеете дело с настоящим патронатом.)
Между 9 и 19 июля 1979 года. Прочти это. Я как раз кстати (ну, в общем, более или менее, я-то предпочел бы избежать этой синхронности): если это опубликуют, то произойдет это в тот момент, когда вышеупомянутая "телематическая революция" французской почты заговорит об этой синхронности (Видеотекс и Телетел).

[332]
Между 9 и 19 июля 1979 года. Вчера вечером ты опять оказалась сильнее меня. Ты всегда идешь дальше. Но я никогда не соглашусь, чтобы кто-либо вставал между нами или играл свою игру, я не верю в бескорыстие и прошу тебя дать ему понять это сегодня - ненавязчиво, но без какой-либо двусмысленности. Не оставляй ему никакой надежды. Я сразу же вернусь. (Настаивай, пожалуйста, как если бы я обременил тебя этим посланием: меньше всего я переношу подобные инсинуации. А те, что исходили от него, - непростительно вульгарны.)
Между 9 и 19 июля 1979 года.
Глядя на Сократа, как он делает это (в том же направлении, но со спины), Платон должен бы сказать себе: это происходит всегда, это должно дойти до назначения, поскольку уже произошло то, что я иду после него. Но я могу утверждать это, вот подходящее слово, только a posteriori. Я знаю это из своего опыта, это самый легкий выход из подобных сложных ситуаций, из всех тупиков.
Между 9 и 19 июля 1979 года.
больше нет сдобного хлеба. Его не заменишь ничем, но если у тебя есть время, посмотри, что я оставил тебе на секретере. Все они из книжного магазина на улице Гей-Люссака, где я нахожусь часами в данный момент. Это специализированный магазин. Все эти журналы просто невероятны! Что на самом деле они коллекционируют? Разница между коллекционером почтовых открыток и другими (я думаю о всех коллекциях Фрейда и о коллекцио-

[333]
нере, который, должно быть, ему подражает, повторяется в нем) в том, что он может общаться с другими коллекционерами посредством почтовых открыток, что обогащает и в то же время необычайно усложняет обмен. В книжном магазине я почувствовал, что они объединялись независимо от государственной и национальной принадлежности, в очень мощное секретное общество под открытым небом. Коллекционеры камней не могут общаться между собой, отправляя друг другу камни. И даже коллекционеры почтовых марок не могут сделать этого. Они также не могут писать друг другу прямо на предмете коллекционирования, на самой основе, они не могут собирать, описывая друг другу предмет накопления. Вот почему они только коллекционируют. В то время как - и в этом заключается вся история, все непредназначение посланий - они посылают друг другу почтовые открытки (или диалоги Платона), чтобы разговаривать по поводу почтовых открыток, коллекционирование становится невозможным, итоги больше уже не подводятся и не замыкаются вкруг.
Это подходит "несвоевременному" приходу Великих Мыслителей или Почтмейстеров, они любят анахронию, они умрут за нее. Но сама эта радость, сама сущность этого удовольствия будет таковой, и вкус этого удовольствия по ту сторону удовольствия, знакомый им, без сомнения, в этом и заключается их секрет. Они умрут вместе с ним.
Какое огорчение они мне причиняют, какая жалость, то есть не то, чтобы они отказывались от всего еще при жизни, нет, но другие верят в это и мстят за это, они их заставляют по-настоящему платить за это до наших дней.

[334]
Между 9 и 19 июля 1979 года.
ты мне навязал, сказала она, свои привидения. Может быть, и сегодня ты все еще заставляешь меня платить за твоих призраков. И даже за секрет твоей модистки.
Ты не поверила тому, что я только что сказал тебе по телефону, о полете в Оксфорд и аварии самолета. Я думаю об этом, но истиной является и то, что я никогда раньше не чувствовал себя настолько живым. Точно.
Откуда она, такая правдивая, какая она есть (и я могу понять ее), эта слабость сожаления, я бы сказал главная глупость "определения", которой ты придерживаешься.
19 июля 1979 года.
Я чувствую себя прескверно, на этот раз это конец, я чувствую, что он пришел.
Перед тем как выйти в город, я хочу написать тебе. Посмотри на них, на этих двоих, таких одиноких во всем мире, они ждут меня в укрытии. Я на вокзале и собираюсь доехать на такси до Бальоля, где встречусь с Аланом. Из аэропорта я поехал на автобусе, в билете же "читалось", как можно сказать только на английском языке, "to Reading Station - Oxford". С вокзала Reading я позвонил Монтефьоре. Ты со мной, но я хотел бы, чтобы ты была со мной до последнего часа.
19 июля 1979 года.
утром, спустя час после приезда, вместе со всеми этими рекомендациями я отправился в Бодлеан. Библиотекарь, казалось, меня

[335]
знала (я не очень хорошо понял, когда она намекнула мне на то, как сложно найти эту книгу), но это не избавило меня от принесения клятвы. Она попросила прочесть ее (речь идет об обязательстве уважать правила библиотеки, так как охраняемые сокровища бесценны). Я прочитал и вернул ей картонку в прозрачной обложке, протянутую ею мне. Она настаивала, а я не понимал: нет, вы должны ее прочитать вслух! Я сделал это с акцентом, над которым ты всегда смеешься, представляешь себе эту сцену? Мы были одни в ее кабинете. Я бы лучше понял смысл свадебной церемонии и сложные положения перформативизма. Чего стоила бы клятва, которую ты не даешь вслух, а только читаешь или читала бы во время ее написания? или которую произносила бы по телефону? или которую отправила бы, записанную на пленке? Дополнить можешь сама. Однако она должна была убедиться во время разговора в том, что я в достаточной степени владею английским языком, чтобы понять этот текст. Достаточно? Она не заметила, что я далек от того, чтобы затруднять себя переводом всех "деталей".
и вдруг я остановился, небольшой томик был здесь, на столе, но я не осмелился дотронуться до него. Это длилось, по-моему, достаточно долго, настолько долго, что это заинтриговало моего соседа. Я почувствовал, что за мной следят именно тогда, когда я хотел бы остаться один, но по-настоящему я могу быть наедине только с тобой. У меня осталось лишь Суеверие, ты понимаешь, всемогущее и вездесущее. Приготовления были слишком сложными и долгими, и я поверил, что мне не дадут этого, что меня от этого отлучат навсегда. Держа в руках книгу в кожаной обложке, я полистал страницы, чтобы ус-

[336]
покоить соседа, следящего за мной. Я не знал, где начать читать, что искать или открывать. Спустя некоторое время, обеспокоенный или обнадеженный, даже сам не знаю, я так ничего и не нашел, ни одной картинки. Я вспомнил отца Мартины, ты знаешь, того, который на кладбище Сент-Ежен в Алжире не мог найти могилу своего отца в 1971 году или, скорее всего, он перепутал ее с другой могилой, камень которой давно разбился, - он вернулся только для этого и стал опасаться коварнейших происков, - когда я показал ему ее у самых его ног. Я собирался протестовать: это не та книга, которую я хотел, ради которой я прилетел, заранее заказывая приготовить ее, просил вас дать мне возможность увидеть ее. Карточка однозначно говорила "frontispiece", но не было никакого frontispice в этой книге (я вдруг очень обеспокоился: что же на самом деле обозначает "frontispice"?). Там было еще два других рисунка: в начале и в середине книги, в том же стиле, но не то, что я искал. Это к тебе я, по правде, взывал о помощи, когда вдруг увидел их, но мельком, лишь пробегая большим пальцем по срезу страниц, как это иногда делают с карточной колодой или в банке с огромной пачкой денег. Они тут же исчезли, как воры или белки в листве деревьев. Ну не привиделось же мне! Я снова принялся терпеливо рыться, ну, честное слово, я ничего не преувеличиваю, это было как в лесу, как если бы это были воры, белки или грибы. Наконец я держу их, и все вдруг замирает, я держу открытую книгу обеими руками. Если бы ты знала, любовь моя, как они прекрасны. Очень маленькие, еще меньше, чем на репродукции (я хотел сказать, в натуральную величину). Какая пара! Они увидели, что я плачу, я поведал им все. Откровение, при котором бьется твое

[337]
сердце также, как при жизни или виде истины, - это краски. Вот этого я не мог никак предвидеть - ни присутствия красок, ни того, что они будут такими или другими. Имена красные, Плато и Сократ красные, как гребни над их головами. И больше ни капли красного цвета. Цвета производят впечатление, что к ним добавили новых с прилежанием ученика, а сверху заметны полосы, сделанные каким-то коричневым цветом, что-то между каштановым и черным. Затем идет зеленый, он повсюду, где ты видишь серую тень на своей открытке, на двух вертикальных стойках рамы, там, где как бы растут маленькие цветы, они как бы у основания самой фигуры Сократа, на спинке кресла и под сиденьем, по краям небольшого прямоугольного пространства, над которым Сократ держит свой скребок. И если у Плато борода не имеет цвета, я хочу сказать, она такая же коричневая, как перо, то у Сократа она голубая. Здесь также краска была нанесена, почти намалевана и на бороду, прямо поверх коричневых волос. Четыре темных угла на открытке были также голубого цвета. Это уже слишком. Я был поражен, озадачен. Ты знаешь, как в такие моменты бывает необходимо все бросить как есть и уйти. Нужно вернуть книгу, нельзя оставлять ее на столе. Уверенный в том, что ее оставят для меня в хранилище и вернут по первому моему требованию, я вышел на улицу. Я попытался дозвониться до тебя, но у тебя было занято, и потом никто не поднимал трубку, должно быть, ты вышла.
при помощи всех этих путеводителей я стал наконец ориентироваться. После обеда (в колледже с Аланом и Катериной) я вернулся туда и провел весь вечер вместе с ними. Мне их вернули без затруднений. В пять часов я вновь пошел

[338]
погулять, но уже не осмелился позвонить тебе, боясь, что ты дома не одна. И вдруг ты показалась мне настолько далекой. Это такое страдание, я спросил себя, вижу ли я это своими глазами. Должен ли я страдать от того, от чего страдаю, я не перенесу этого, я не смогу жить с этим. Ты напрасно меня уверяешь ("я всегда рядом с тобой"), внутри тебя лед, который мне не удалось растопить. Я вижу только свою смерть. Ты все время гонишь меня, и иногда у меня возникает такое чувство, что ты специально внушаешь мне заниматься только этими картинками, чтобы отдалить меня, ты побуждаешь меня писать, как ребенка заставляют играть одного, в то время как мать более свободна в своих поступках и так далее. (Но, внимание, так происходит только с открытками.) Было бы хорошо, если бы я умер этой ночью, прямо в колледже, на финише гонки.
19 июля 1979 года.
я вновь вышел, чтобы позвонить тебе, ты удивилась, и этот веселый смех, такой близкий, похожий на мой голос, на мое "да", которое я сказал тебе почти шепотом, я привез его сюда, как обещал, это его я всегда выманивал и слышал еще до того, как ты его произносила, и засыпал вместе с ним, все это ты.
Затем я немного поспал и чувствую себя прекрасно, хотя уже два часа ночи.
Нужно, чтобы я все тебе объяснил. Fortune-telling book состоит из трех частей. Три системы, если я правильно понял, три типа предсказаний в одной книге, такой маленькой, в которой уже не хватает страниц. Каждая глава состоит из frontispice. Каждый раз это ученые, занимающие-

[339]
ся математическими, космическими и астрономическими науками. Первый - это Евклид и кто-то еще с телескопом в руках. Я думаю, он смотрит на небо, я проверю это завтра, чуть не забыл. Третий, Пифагор, один, анфас, колени под платьем расставлены, слегка похож на фавна и готов на все. Над ним его имя (Pitagoras), оно как бы между открытым театральным занавесом. Все это кажется готовым для сам не знаю чего, возможно, какого-то непристойного проповедования оккультных знаний. А теперь мы видим разведенные руки, это наиболее заметно, правая даже выходит за рамки. Возможно, это письмо, которое надо написать, и он пишет его, до чего красив (остроконечная бородка, а верхушка шляпы касается правого занавеса). Как и Сократ, он пишет двумя руками, если можно так сказать. Правая рука макает перо в чернильницу, нарисованную здесь же, левая же прикладывает ножик для резки бумаг к какому-то уставу или прямоугольному папирусу. Пишет он все это на пюпитре, покоящемся на двух колоннах. Носок его правой ноги находится на внешней стороне рамки, немного пересекая ее. Он очень острый. В отличие от других, он позволяет различить на своих губах улыбку гурмана или, наоборот, жестокую ухмылку, точно не скажу. Направление его взгляда ясно видно, он как кончик ножика для резки бумаг (ножа или скальпеля, как говорит немецкий каталог Messer).
и я вновь хочу жить, а жизнь злорадствует, если бы ты могла сразу же приехать, в этом случае я был бы уверен, что мы сможем начать все сначала.
А вторая, минуточку терпения, вторая иллюстрация в центре книги, это уже наш дуэт. На левой странице и прямо под ней объяс-

[340]
нение или инструкция по пользованию книгой:
как ее читать, чтобы разгадать судьбу. Это достаточно сложно, и я с трудом разбираю этот почерк. Надо бы обратиться за помощью. Но я вернусь к этому завтра. Я уже говорил тебе об этом, о клятве, которую меня обязали произнести вслух (и без которой я бы никогда не смог проникнуться всем этим), в ней говорилось, кроме прочего, и я не зажигаю в этом пространстве ни огня ни пламени: "I hereby undertake... not to bring into the Library or kindle therein any fire or flame... and I promise to obey all rules of the Library". Я собираюсь спать с тобой.
20 июля 1979 года. Сидя за этим столом, я отмечаю его крестиком на карте. Зал Дюк Хемфри в Старой Библиотеке - это сокровищница самых дорогих манускриптов. Я прилагаю план к своему письму. Я приехал сюда к самому открытию, уже мечтая об этом: вокруг умирающего больного собралось много докторов. Этот человек, лица которого я не видел (только простыню, движение белой простыни), он лежал недвижимый и инертный. А врачи, это отчетливо видно, ждут диагноза или хоть какого-то ответа своего более сведущего "патрона", еще более искусного, чем они, человека молчаливого и даже хмурого и обращающего слишком мало внимания на своих учеников. У него озабоченный вид, и кажется, что он мало расположен, чтобы кого-либо обнадеживать. Он склонился над грудью больного с лампой на лбу (совсем как отоларинголог, который терроризировал меня в детстве, когда у меня болели уши). Обстановка такая, как на уроке анатомии. Смертный приговор не заставит себя ждать, все в ожидании этого. Боль явно

[341]
находится на уровне груди (мой отец), там, куда направлен луч, исходящий из лампы врача, похожего на циклопа, чтобы беспрерывно проникать, причинять боль и жечь это тело. Под простыней заметно какое-то движение, как будто приподнимается занавес, но с трудом и как-то очень осторожно, и вот появляется нога женщины, настолько красивая, что сводит меня с ума.
Я вновь держу в руках эту книгу, раскрытую посередине, и пытаюсь понять ее, но это нелегко. Справа, напротив Сократа, очень близко от стола, на котором он "царапает", находится таблица: 32 отделения, два раза по 16. В каждом отделении, в каждой ячейке вопрос. 16 вопросов верхней таблицы просто повторяются в нижней. Две таблицы разделены плотным витиеватым узором. Каждая группа из 4 вопросов (4х 4 вверху, 4х 4 внизу) в центре имеет букву (А, В, С, D, Е и так далее). Таким образом, если ты прочтешь это объяснение, более или менее читаемое прямо под ногами Сократа и Платона, ты сможешь выбрать интересующий тебя вопрос. Ты хочешь знать, например (!), и это первый вопрос вверху слева, An erit bonum ire extra domum vel поп (есть еще другие?), ты констатируешь, что он, этот вопрос, принадлежит к группе А вверху и воспроизводится в группе Е внизу. Будет АЕ. Что ты делаешь дальше? Если, по меньшей мере, ты хочешь знать, каковы твои sors или fors, твоя фортуна, стоит ли выходить из дома, так как это прежде всего наш вопрос, не правда ли? ты переворачиваешь страницу. Ее не хватает в книге (если я опубликую это, они могут посчитать, что я выдумал все, но это можно проверить). Итак, это страница, на которой принимается рискованное решение. Но, следуя объяснению, ты понимаешь, что она

[342]
показывает круг с цифрами. Без колебания, думая о своем вопросе, ты выбираешь число в этом круге, который должен состоять из 12, ты выбрала это случайно и "sodenly" ("ever first take your noumber in the Cerkelle sodenly thynkyng on the question". Каталог это подтверждает, и я вижу: "It would seem hence that a leaf or schedule containing the inceptive circle has been lost"). Твой выбор чисел в круге определяет дальнейший путь: это там, на месте той отсутствующей страницы, где ты определяешься как будто наобум, randomly. Все, что следует сейчас, как по накатанной дороге, ты увидишь, что это тот случай, которого никто не мог предвидеть заранее. Предположим, что ты выбрала цифру 4. На следующей странице таблица с двойными буквами, маленький компьютер, если ты хочешь (Tabula inscripta "Computentur capita epigrammatum"), он тебе дает, на АЕ4, Spera fructuum, таким образом возвращая тебя к одному из серии кругов, каждый из которых разделен на 12 секций и 12 имен. Кругов шесть, как мне кажется (Spera specierum, Sp. Florum, Sp. Bestiarum, Sp. Volatilium, Sp. Civitatum, Sp. Fructuum наконец, в котором ты нашла АЕ4 и группу чисел "фикус"). Ты понимаешь? Ты переносишься, таким образом, в круг фруктов, там ты ищешь группу "смоковница", как на карте или торте, и читаешь под названием "Фикус" наш вопрос, An erit bonum ire extra domum vel поп. В этом весь вопрос, не правда ли? Сразу под этим тебя вновь отправляют дальше. К кому? К Королю, любовь моя, к королю Испании, Ite ad Regem Hispanie. Мне кажется, есть 16 королей и каждый предлагает 4 ответа, 4 предложения, 4 "справедливых суждения". Так как твоя цифра 4, твое изречение четвертое. Догадайся, что оно обозначает

[343]
Однажды я умру, ты пойдешь совсем одна в комнату Дюка Хемфри, и там ты будешь искать ответ в книге. Именно там ты найдешь знак, который я оставляю сейчас (наряду с другими, поскольку и варваров и клятвопреступников и до меня всегда хватало).
Аналогичный принцип прослеживается и в других таблицах, даже если "содержание" отличается и если оперируют уже, например, 12 сыновьями Якова, птицами, судьями, прорицателями. Чтобы наша таблица была полной, необходимо, чтобы в прогнозах Пифагора вопрос говорил "Si puer vivet". Ты послана птицам, например голубке, которая дает тебе ответ судьи (у каждого их 12).
Игра цифры 4, как ты догадываешься, достаточно чарующая, особенно в случае с королями. В Носителе истины я также говорю, что они идут четверками, короли и так далее. Я все еще размышляю о нашей паре, я бы провел всю свою жизнь, восхищаясь ею. Даже если бы я доверился эксперту из J. С. L, у меня есть право сказать, что, указывая на Сократа пальцем ("вот великий человек"), плато называет Сократа: вот Сократ, это он Сократ, этот индивидуум и есть Сократ. Хорошо. Разве он называет "Сократа"? или Сократа? Не забывай о Фидо, так как это лишь изображение с надписанным именем, но не "сам" Сократ (да, Фидо был задуман в Оксфорде, как мне кажется, благодаря Райлу, которого я встретил более десяти лет назад и который уже умер, и осталось только его имя). Он говорит, что другой - это Сократ, но он не зовет его Сократом (по мнению эксперта). Он говорит или указывает лишь на его имя, не называя его. Почему нет? Докажи это. И если бы я сказал, я (но я очень устал и предпочел бы погулять с тобой

[344]
по улице, обнимая тебя за талию, а моя рука искала бы возможность остановиться на бедре, чтобы с каждым шагом чувствовать твое движение), что плато зовет Сократа, приказывает ему (что-то типа "отправь открытку Фрейду", вот, и тотчас это было уже сделано). И если бы я сказал, именно я, что, указывая на вышеупомянутого Сократа, плато нам говорит (поскольку, говорит нам эксперт, именно к нам он обращается), вы всё и всех переведете на Сократа. И не понять, приказ это или констатация факта. И если любовная передача имеет место, потому что Сократ пишет или, если быть более точным, не пишет, потому как, вооруженный пером и ножиком для резки бумаг, он выполняет два действия, не делая ни одного ни другого. И если он не пишет, ты не знаешь, почему в этот момент он не пишет: потому ли, что он отложил на секунду перо, или потому, что он стирает при помощи ножика для резки бумаг, или просто потому, что он не может писать или может не писать, потому что он не умеет или умеет не и так далее. Или просто потому что он - читает, и только когда ты читаешь, ты узнаешь что-либо, что я тебе посылаю. То же и Сократ, посмотри на него, он продолжает свой анализ; повернувшись спиной, он передает (только часть, с каждым из своих учеников) и в то же время он переводит или переписывает все, все интерпретации того, другого. Он делает заметки с надеждой на то, что их опубликуют в наши дни. Он, кажется, пишет, но у него маленький карманный магнитофон под мантией или на голове под остроконечной шляпой: микрофон протянут над головой плато, который ничего не замечает. Все это появится (угадай) в коллекции (угадай) под заголовком Диалоги Платона.

[345]
а я зову тебя, любовь моя, мне тебя так не хватает. Когда я позвал тебя в первый раз, ты была за рулем, ты проснулась, получив имя, которое я дал тебе (я взял его вместо тебя, ты сказала мне об этом позже). Я не назвал тебя, показывая тебя другим, я тебя никогда не показывал другим вместе с твоим именем, которое они знают и которое я рассматриваю только как омоним того, которое я дал тебе, нет, я позвал тебя. И, таким образом, я взял твое имя. Как они говорят, в их системе, жена берет фамилию своего мужа. При каждом повторении в наших бесчисленных секретных бракосочетаниях я становлюсь твоей женой. Я никогда не прекращал ожидать от тебя детей. Si puer vivit... Красивых детей, нет, детской красоты.
Сейчас сдам книгу и уйду из библиотеки. У меня встреча с Монтефьоре и Катериной, я поведу их ужинать в один из многочисленных индусских ресторанов в городе.
21 июля 1979 года.
этот Стефен Сен-Лежер с предопределенным именем является бывшим учеником Монтефьоре. Я навел его на след, и он предоставил кое-какую информацию об этом Мэтью Парисе (о котором я решил, лет через пятнадцать-двадцать, когда буду хорошо подготовлен, написать работу). Эта общая и предварительная информация была ему предоставлена одним из его друзей, имя которого он умолчал. Вероятно, это кто-то, кто может подойти к проблеме с надлежащей компетенцией. Он отправил Стефену Сен-Лежеру вместе с письмом отрывок, из которого он дал мне почтовую открытку или испанскую репродукцию (letrart), которая находится

[346]
сейчас у меня перед глазами. С лицевой или с обратной стороны, я не знаю, фрагмент El Jardin de las Delicias, d'El Bosco, который находится в Прадо. На другой стороне справочные сведения, своего рода карточка на Мэтью Париса: "жил в монастыре Святого Албана и в Оксфорде, composed chronicle Historia Major (1259) and its (longer) abridgment Historia minor. Manuscripts of former in Corpus Christi, Cambridge (aaaargh) and of latter in Arundel manuscript in BM. Also (in Cambridge and London) a history of the ELEPHANT (with drawings), an illustrated itinerary from London to Jerusalem, and several natural philosophical discussions of the four elements and the winds. Meanwhile, in Ashmole MS 304, three is (see xerox) a vellum book in M.P' hand on fortune telling. Philosophically? influenced by the Platonist revival of ca. 1180 (see Abelard): hence brilliant and bizarre references in history writing to the state, nature, the world-soul, the Mongols as devils unleashed from hell etc. There are certainly connexions with the Tartar Khan's Englishman (see recent book by G. Ronay), who was a monk at St Albans who defected, became the writer of Magna Carta, John's ambassador to the Arabs (offer that England would convert to Islam), finally the ambassador of the Mongols to the Pope: connected to Matthew through St Albans... eh". Здесь карточка была преднамеренно разорвана, без сомнения Стефеном Сен-Лежером, который предварительно вырвал кусок с информацией более личного характера, как мне кажется, также он поступил и на этот раз, отрезав вверху слева другой кусок, совершенно симметрично.
После чего, отправив это Jonah and the Whale Марике (эта древнееврейская Библия должна быть превосход-

[347]
ной), я принял решение купить план региона. Я нашел здесь много озер и прудов.
она только что - как ты сказала - пришла к тебе, именно в тот момент, когда я позвонил, и я прекрасно понял, что ты не можешь разговаривать со мной, что ты должна принять равнодушный, но жизнерадостный вид. Мое решение было спокойным, никогда она меня так не пугала. Я выслушал все инструкции, которые ты успела мне дать. Я гулял больше часа и в изнеможении зашел в Соммервильский колледж, я верил в невинность и долго писал тебе (сейчас ты должна получить все сиреневые конверты, этот случай произошел со мной возле колледжа: повсюду я чувствовал, что за мной следит девушка, и на всем протяжении пути меня так и подмывало обернуться). Я люблю свою грусть так же, как ребенка от тебя.
21 июля 1979 года.
это совсем рядом с Хитроу, я приехал сюда на метро прямо из Лондона. Гостиница ужасная, но ничего другого нельзя было найти (самолет улетает завтра рано утром, и я изнурен). Снова пересмотрел все пути, еще раз остановился на Тернерах. У меня возникло желание отправить тебе эти Pontormo из Национальной Галереи, но затем я решил, что это покажется тебе смешным. Я позвонил тебе из подвала, и тревога, которая вызывала у нас смех, заставила меня задуматься: с момента, как поврежденный аппарат больше не принимал монет, чтобы работать на такой длинной дистанции, никто из нас не посчитал приличным прервать наш разговор, ни один, ни другой, и, таким образом, положить конец этой дармовшине. Больше ника-

[348]
ких внешних мотивов, чтобы "повесить трубку", у тебя было достаточно времени, у меня тоже (как всегда), и нам пришлось дождаться закрытия музея (через 5 часов!), чтобы проститься. Ни ты, ни я не могли отважиться на признание в течение по меньшей мере сорока минут разговора, что ("ну хватит, мы все друг другу сказали на данный момент и так далее"). И мы не спеша обсуждали, не упуская ни одного эпизода, со всеми уловками и мягкостью, на которые мы были способны, самый прекрасный и элегантный выход из положения. (Мы так и не узнаем, кто положил трубку первым).
Хочу прочитать Ребенка с сидящей собакой Жоса, или Красное лето. То, что я увидел, меня немного испугало, это говорит со мной на другом языке, но очень похожем -
26 июля 1979 года.
и прямо перед отходом поезда, уже на автостоянке у вокзала, ты вновь стала
Мы были уже мертвы, уверенность в этом не подлежала сомнению так же, как и невинность того, что было сказано скороговоркой в первый раз. Я думаю, что люблю в первый и последний раз, ты дала их мне
затем я должен вновь подготовить обещанное великое сожжение и склониться над письмами, не столько как переписчик или писарь, а, скорее, со скальпелем в руках, как обрезчик (обводить контур, разрезать, изымать, ограничивать страдание, уравнивать, легализовать, легитимизировать, опубликовывать и так далее. Знаешь ли ты, что в некоторых ритуалах - в Алжире, но не у нас - я читал, что матери иногда, после цере-

[349]
монии, съедают кусок крайней плоти?). Я не нахожу сил, чтобы пожертвовать частью самого себя, я подробно объясню тебе почему. К счастью, произвольный или случайный характер короткометражного фильма (Оксфорд 1977-1979) заменяет мне опору. Мы согласны сжечь все, что было раньше, не правда ли? К счастью, существует еще и условность вступления, и строгие наказы, исходящие из единства С/п как из трех эссе, которые необходимо ввести в это, я жду от них эффекта лазера, который заменил бы процесс вскрытия письма и нашего тела. В принципе можно было бы оправдать каждый мой выбор, отрегулировать ход электрической машинки (я могу переписать это, сохранить это, бросить это в огонь, уничтожить, пренебречь этим, расставить знаки препинания - все возвращается к пунктуации и стилю, которые присущи процессу печатания. Но только в принципе, и если часть огня невозможно разграничить в соответствии с лексикой и "темами", то это не исходя из обыкновенного здравого смысла (пожертвовать частью самого себя, зажечь встречный огонь, чтобы остановить распространение пожара и избежать холокоста). Совсем наоборот, необходимость сохранения всего встает во всем своем ужасе, неизбежность спасти все от уничтожения: что же, строго говоря, в наших письмах находится вне зависимости ors:fort:da, от всего, что означает движение в ту или иную сторону: шаг, путь или следование, близкое и далекое, всевозможные устройства теле- и т. д., незаданность назначения; от ловкачества и неловкости, всего, что происходит между Сократом и Платоном, Фрейдом и Хайдеггером, от "истины", "носителя", от "отнюдь", от перенесений, наследования и генеалогии, от парадоксов имен, от короля, ко-

[350]
ролевы и их министров, магистра и министров, частных или государственных детективов? Есть ли хоть какое-нибудь слово, буква или атом послания, которое не должно бы быть решительно извлечено из огня ввиду публикации? Рассмотрим пример, самый простой и невинный: когда я пишу тебе "мне скверно", это уже затрагивает тематику, лексику и риторику по крайней мере движения туда либо шага, которые составляют сюжет всех трех эссе, поскольку относится к единству С/п. Если я урезаю, что я и сделаю, это должно кровоточить по краям, и мы отдадим самые потаенные клочья нашего тела и души им в руки, поднесем к их глазам.
В Оксфорде я был заинтригован прибытием королей и их четырьмя изречениями. Эти изречения пересекаются с Носителем, его заголовком и темой. На последней странице тома "Писем к Милене", который я не перечитал бы без тебя, на последней странице Поражения Милены Бланшо цитирует Кафку: "Я, не будучи даже пешкой из пешек на большой шахматной доске (так как я с нее удален), сейчас, противу всех правил, вплоть до того, чтобы запутать игру, хотел бы занять место королевы - я, пешка из пешек, следовательно, предмет, который не существует и не может, таким образом, участвовать в игре, - и в то же время я хотел бы занять место короля или даже всю шахматную доску до такой степени, что если бы я действительно этого хотел, то для достижения этого необходимо было бы использовать не самые человечные средства".
30 июля 1979 года.
поездка туда была такой недолгой. Я никогда не был так одинок. В течение трех

[351]
дней, продолжая отбирать, сортировать и терзать (речь идет о нашем сердце в прямом смысле слова, и эта хирургия приводит меня в ужас. Считаешь ли ты, что я занялся этим из любви или что бесконечная злоба приводит к самоочищению огнем при поиске новых доказательств, пускаясь в рассуждения, организуя свой собственный процесс и выбирая свидетелей?), я колебался: что делать с именами собственными? С теми, которые я оставляю, или с теми, которые легко проверить и понять, так как я боюсь, чтобы читатели не исключили их слишком быстро и не сделали поспешных выводов: эти третьи лица не могут быть тайными адресатами писем. Это было бы для них слишком легкомысленно. Возьмем, например, имя, имя моего отца, наиболее явное. Смогли бы они догадаться, что он был любим? Смогли бы они угадать тайное имя моей матери, которое я еще в меньшей степени готов разгласить?
Они, возможно, посчитают эту манеру писать очень ловкой, виртуозной в искусстве иносказания, а возможно, извращенной потому, что она повествует обо всем и ни о чем, переходя от одного предмета к другому, оказывается предоставленной сама себе, а посему беззащитной и до самого конца утаивает все на свете. Зачем, спрашивают они себя, позволять назначению разделяться? Ты тоже, возможно, любовь моя, спрашиваешь себя, но я с самого начала от этого извращения лечусь. Оно принадлежит не мне, а этой моей манере письма, которой ты, ты единственная, знаешь, что я болен. Но ты позволишь прийти к себе только песне невинности, если ты меня любишь, и она придет к тебе.
Кем бы ты ни бы-
ла, любовь моя, даже если ты дрожишь, сама ни-

[352]
чего об этом не зная, больше не сомневайся: я не любил никого, кроме тебя. Вот уже долгое время ты не можешь мне сказать "я тебя люблю". А я могу это сделать, и этого достаточно, твоя любовь
спасена.
Как можешь ты быть там, за сотни километров, где, я знаю, ты находишься, и одновременно ожидать меня на вокзале Аустерлиц через 10 минут?
31 июля 1979 года.
слушая Монтеверди, я не был уверен в значении слова "мадригал". Это песня из четырех, пяти, шести или семи голосов. Без музыкального сопровождения (приблизительно XVI века). Это слово, возможно, соотносилось с "толпой", с песней толпы, но некоторые соотносят его с одной из форм поздней латыни (matriale, читай "супружеский").
Нужно также знать, что теперь, даже в Гранд Шартрез есть телефон.
Мы едва выносим эту близость, мы слишком любим друг друга, и эта нежность была бы смертельной, я всегда предпочел бы такой конец.
Этот подлый секретариат отвлекает меня от страдания, которое не проходит и никогда не пересечет слово (я не верю, что радость невыразима или что она противостоит пению, но то, что страдание выразить невозможно, это точно (невозможное и невыразимое ни в какой открытке), и если я скажу, что оно приходит ко мне из-за тебя, если оно прибегает к твоему имени и склоняет к нему, если оно пытается свестись к нему, я не скажу ничего). К счастью, этот отвратительный секретариат от-

[353]
влекает меня от того, что меня заботит, от тебя. Вписывая купюры (я говорю о "публикуемых" вырезках, газетных вырезках, касающихся происшествий), я прижигаю места разрезов. Еще свежий шрам того, что я спас от огня, я подверг другому огню, но ничуть не хуже. Если что и уступать, то пусть уж лучше примет это первый огонь. Я предаю огню то, что я люблю, и сохраняю остальное, точнее, лишь кусочек нас, он еще дышит, с каждым ударом сердца я чувствую, как приливает кровь, я слизываю ее, а затем прижигаю. Я ничего не должен пропустить, ни какого-либо знака, ни малейшего промежутка, ни малейшей измены. Но где провести этим лезвием или прикоснуться острием ножа для резки бумаг? Необходимо ли, например, принести в жертву все слова, которые прямо или косвенно, и в этом весь ужас, подводят к мысли об отправлении, командировке, серии заданий, выпуску (марок или телепередач), ремиссии (мы делаем это слово священным), исполнению поручений, комивояжерству, не забывая об опущении? И все это под предлогом того, что книга и ее предисловие говорят о пересылке любыми возможными способами? Надо ли мне прижигать места вокруг предлогов "направления" "кому", "к", "для", вокруг наречий места "здесь", "там", "далеко", "около" и так далее? вокруг глаголов "приезжать" во всех смыслах, "проходить", "звать" "прибывать" "ходить", "отправлять", вокруг всех составляющих пути, путешествия, машины, жизнеспособности? И конца этому нет, я никогда не достигну этого, заражение повсюду, и мы никогда не зажжем этот пожар. Язык отравляет нам самый тайный из наших секретов, лишая нас даже возможности сожжения на дому, в тишине, не позволяя очертить круг очага, нужно еще принести

[354]
себя ему в жертву. Даже твое самоубийство паразитирует на тебе. Но ты увидишь, они ничего от нас не получат, даже ты ничего не сможешь опознать, я все перепутаю. Я неотвратимо уничтожу паразитов, я над всеми возьму верх чего бы мне это ни стоило - и я останусь с тобой один, даже если в последний момент ты скажешь мне, что больше никогда не сможешь прийти.
Это похоже на редиффузию, на роковой play-back (но хорошенько прислушайся, приблизься к моим губам), и, когда я пишу тебе, я знаю отныне, что отправлю в огонь, что в печать и что ты вернешь еще до того, как получишь. "Back" (с английского "спина"), это слово могло бы руководить всем, начиная с заголовка: спина Сократа и обратная сторона открытки, все досье, которые я переплел, feed-back, play-back, возврат к отправителю и так далее, наши магнитофоны, наши кассеты-фантомы. И даже сцена в метро перед твоим отъездом невыносима: мы не могли перестать догонять друг друга в последний момент, затем вновь удаляться друг от друга в противоположных направлениях, не переставая возвращаться друг к другу, возвращаясь к началу и вновь удаляясь в лабиринте станции. Твое "определение" взяло верх, и ты, казалось, веришь в автоматический турникет. Даже перед тем, как ты спустилась по лестнице, ты дала мне руку, я спросил себя, почему Валерио оставил этот проект Орфея в метро, когда я уже готовил текст,
Перечитывая Наследие, сейчас это срочно, я напал на письмо Нейла Герца, которое собирался процитировать. Он приводит сам, на английском, цитату из Тревоги в цивилизации, которая ему попалась на глаза. Это по поводу "дешевых удовольствий" технологии: "If

[355]
there were no railway to make light of distances my child would never have left home and I should not need the telephone to hear his voice". (Если бы не существовало железных дорог, сокращающих расстояния, мой ребенок никогда бы не покинул дом, и мне бы не понадобился телефон, чтобы услышать его голос) [англ., вар. пер].
1 августа 1979 года.
это будет наше "По ту сторону принципа удовольствия".
и я сохраню для тебя свою последнюю открытку.
никогда я не одолею их всех, ты знаешь, это будет одна книга, затем я перейду к другому делу, после огня, если ты согласишься, если ты вернешься.
1 августа 1979 года.
всегда, даже после самого худшего, и я наконец решился (никаких воспоминаний, никаких долгов). Потом ты захотела, погружаясь в забвение вплоть до этого момента, воссоздать свое воспоминание и мой процесс, целое досье
это хорошо, что в тот момент, ты напомнила мне, что сделала это. Я вновь посмотрел, я увидел ("ты разрешила мне посмотреть?" - Кто? - Я, любовь моя. - Кем? Что?), что это шпага, которую маленький п вонзает прямо в него, и какой бешеный ритм в бедрах Сократа. Средневековая шпага. Ты вспоминаешь "маленькую пешку" на шахматной доске в письмах к Милене? Вот то, что ты теперь даешь мне прочесть (это без заголовка в Газете К., и я переписываю отрывки пере-

[356]
вода): "...мои друзья, видно испугавшись, отдалились от меня: "Что находится у тебя за головой?" - воскликнули они. Как только я проснулся, я уже почувствовал что-то, то, что мне мешало наклонить голову вперед, и я принялся искать эту помеху наугад. Немного овладев собой, мои друзья воскликнули: "Будь осторожен, не поранься!", - как раз в тот момент, когда я почувствовал за своей головой рукоятку меча. Мои друзья приблизились, рассмотрели меня, завели меня в комнату и поставили перед шкафом с зеркалом, они раздели меня до пояса. Длинный и старинный рыцарский меч в форме креста был воткнут мне в спину по самую гарду, но таким образом, что лезвие прошло с непонятной точностью между кожей и плотью, не нанеся никаких ран. Не было к тому же даже раны в том месте шеи, где вошел меч; мои друзья уверяли меня, что необходимый разрез в месте прохождения лезвия образовался без единой капли крови. И когда, поднявшись на стул, друзья медленно доставали меч, миллиметр за миллиметром, крови не было и открытая рана на шее закрылась, оставив только едва заметный порез. "Держи, вот твой меч", - сказали мне мои друзья, смеясь, и протянули его мне. Я взвесил его на обеих руках, это было дорогое оружие, вполне вероятно, что оно послужило еще крестоносцам. Кто разрешил древним рыцарям появляться во снах? Они не несут никакой ответственности, они просто размахивают мечами, пронзая невинных спящих людей, и если они не наносят опасных ран, то прежде всего это потому, что их оружие вонзается в живые тела, а также потому, что верные друзья стоят за дверью и уже стучат, готовые прийти на помощь".

[357]
1 августа 1979 года.
затем я проспал до позднего вечера (телевизор работал). Я чувствую себя немного опьяненным, вновь сажусь за машинку, продолжая посматривать краем глаза на Сократа. Я вижу его, притаившегося на картинке, он выжидает, он притворяется, что пишет. Поди узнай, что же на самом деле у него на уме, читает он или пишет, скрывается он или нет за словами, и от этого можно жизни лишиться. В противоположность тому, что я тебе сказал, я считаю, что он не покончил жизнь самоубийством (никогда не лишают себя жизни, не убивают себя, и нет причины, по которой он преуспел бы в этом деле лучше, чем другие). Однако после его смерти разразилась эпидемия самоубийств всех вдовцов и всех вдов города. И их становилось все больше и больше, и так как зрелище самоубийств становилось невыносимым, оно вызывало цепную реакцию. Все почувствовали себя не только покинутыми, но и предательски обманутыми. Платонизм пришел, чтобы приостановить эту катастрофу.
1 августа 1979 года.
"Итак, Сократ был тем вторым зрителем, который не понимал старинную трагедию и, исходя из этого, не уважал ее. Уверенный в его союзничестве, Еврипид осмелился стать вестником нового искусства. И если трагедия от этого пришла в упадок, то губительные истоки этого нужно искать в эстетическом сократизме. Однако в той мере, как эта борьба была направлена против дионисийского элемента в античном искусстве, именно в Сократе мы узнаем противника Дионисия, нового Орфея, ко-

[358]
торый восстает против Дионисия и который, хотя и предназначен для того, чтобы быть разорванным Менадами афинского трибунала, вынужден спасаться бегством от всемогущего бога, который, как когда-то, во времена, когда он искал возможность укрыться от короля Ликурга в Эдониде, должен был укрыться в глубинах моря, я хочу сказать, в мистическом Океане тайного культа, который шаг за шагом завоевывал весь мир.
2 августа 1979 года. Ты повсюду последуешь за мной. И я никогда не узнаю, страдаю ли я в тебе или во мне. В этом и заключается мое страдание.
Я только что услышал тебя, и, конечно же, я думаю, как ты, я очень хорошо понял тебя. Но я повторяю:
как ты думаешь, кто бы это мог быть, с кем другим я мог бы говорить, как я это делаю с тобой? Я могу сказать "да" только тебе, и, кстати, это зависит от тебя, чтобы это была ты. Ты обязана отказаться от своего "определения". Только определяя себя, ты отстраняешь меня, это же злодеяние, это твое проклятое "определение".
Я же говорю все. И я никогда не говорил о тебе, не обмолвился ни словом ни с кем другим и не смогу этого сделать.
Кому другому смог бы я сказать это? Есть только тело, ты права, и это тело твое. Ты знаешь мое внимание и уважение к непреодолимым множествам (я тебе только что сказал мириады, а не менады), но мое убеждение намного сильнее, и я не считаю его противоречивым, несмотря на внешние проявления: есть только тело, и это ты.
Я толь-
ко что заметил, увидев некоторые опечатки, не-

[359]
которые шрифты, что слово "devil" очень похоже на слово "deuil" (переводится как "траур" - прим. пер)
Ты вызываешь у меня галлюцинации. Экстаз: пережить первый раз лучше, чем сам первый раз, но для начала нужно предвосхитить это во впадине самого первого из первых и так далее. Сократ знал это.
И если бы сейчас ты попросила меня сжечь книгу (я не говорю только наши письма, это решено), я сделал бы это не медля ни секунды. Ничего нет более легкого, что бы ты об этом ни думала. Это было бы прекрасным подарком, и все-таки хоть какая-то малюсенькая цепочка этого могла бы ускользнуть. Наконец, чего ради, все что я тебе говорю, ты это знаешь и уже сама себе это сказала, ты сказала это мне, я слушаю, как ты мне это говоришь. Я всегда думаю, как ты.
2 августа 1979 года.
"день в бегах", в дубляже или субтитрах теряется весь юмор (еврейско-нью-йоркский), остается только идиома.
даже если они видят кровь, они не узнают чью, какой группы, и если в последний момент переливания
я не могу смириться с тем, что необходимо сжечь фотографии. Как пожертвовать теми фотографиями, которые мы сделали во время последнего путешествия на остров, всей этой серией, для которой я надел шляпу, такое яркое платье и для которой ты наложила на меня столько макияжа? Что делать с этим кусочком кожи? с ресницей, наклеенной на наши инициалы? Все то, что я нарисовал

[360]
на коже, осталось для меня нечитаемым. Я на это решаюсь, отодвигая в сторону саму идею жертвы. Должен ли я буду сохранить мечту о Жозефине Бейкер, связанную с игрой слов, обозначающих "ноги", но это ноги, которые я люблю, это ужасно, что их только две, больше нет ни одной в мире, но я все равно не хочу им их отдавать! Наш язык всасывает все, это грязный вампир, и я отплачу ему за это.
Это будет, по большому счету, лишь один великий фантоматонический симптом, который сможет носиться по улицам совсем один, без тебя и меня. Но ты, ты-то знаешь, что я написал тебе совсем другое, ты тоже это (вот для меня единственное хорошее определение): то, что знает, что меня там нет, что я написал тебе совсем другое.
3 августа 1979 года.
эти кресты, которые я расставляю на отрывках, подлежащих сохранению, я хочу сказать, на тех, что необходимо отбросить подальше от огня, я их зачеркиваю перед тем, как переписать, пройтись по аллеям кладбища, чтобы прочесть надгробные надписи. Несколько дней назад по радио я услышал, как говорили о трагической и в то же время комической ошибке Похоронного Бюро: семья получила гроб на Корсике, который ждали в Кане, и наоборот. Я спросил себя, как подобный обмен мог быть проверен.
Я больше не знаю, что я делаю и как я "скребу", зачеркиваю ли или пишу то, что "храню". Я больше не знаю, на чье соучастие рассчитывать. "Принимая решение", ты вновь забираешь свое имя. Ты взяла мое, и я больше не знаю,

[361]
кто я есть. Твоя жена, конечно же, но что это теперь значит?
Ты только что позвонила, я не осмелился сказать тебе об этом неудачном прыжке: когда клянутся здоровьем детей, не стоит удивляться, что с ними происходит столько происшествий ("с ними они случаются все время", ты сказала мне это обеспокоенным тоном; и речь шла о голове, и то, что я говорю, в этом нет никакого обскурантизма, достаточно лишь проследить за этими необдуманными путями). И наоборот, дети пьют, родители расплачиваются.
и ты меня спросила: правда ли, что мужчины могут иметь детей до самой смерти?
4 августа 1979 года.
представь себе книгу, сведенную до завещательных изречений (строфы, заставки, рамки), последние слова целой коллекции типажей перед их самоубийством, моментом исчезновения
и я отчетливо читаю "решительно, эти люди меня утомляют", потом чуть дальше "автобиографическая литература - это не то или другое, это остаток, который не позволяет извлекать из себя таинственную справочную информацию"(???). Я знаю, кому не понравится эта книга. Возможно, они посчитают, не без резона, что они где-то как-то являются, вот что невыносимо, "истинными" адресатами. Они не перенесут деления. Почтовая открытка будет полна секретных надписей, коллективных убийств, отклонений сущности, сделок, связанных с игрой в покер, тупиков или пустых чеков, и я рассыпаюсь в красноречии и "отправляю сам себе", как

[362]
они говорят, оптические заказные письма, и я звоню сам себе, чтобы услышать "занято", чтобы сразу же получить возможность общаться взглядом, этим самым я оплачиваю дешевые обручальные кольца, все эти уколы шприцем, наполненным ядом, самые уважительные похвалы, все это в середине, в центре полицейских интриг ("я не знаю, в каком смысле и зачем ты постоянно меня интригуешь"), все это будет полно связей, всех связей, каких только захочется: между любимыми, железнодорожных, опасных, телефонных, энергетических, связей между словами, невинных связей, вечных альянсов; почтовая открытка будет наполнена еле уловимым шепотом, измененными именами, смещенными событиями, реальными катастрофами, перевозчиками во всех смыслах, сумасшедшими путепроводами, выкидышами в исповедальне, информатизацией на последнем вздохе, абсолютно запрещенными страданиями и девой, что перекрывает все песней любви, которая является и нашей самой старой песней.
никогда еще я не чувствовал себя таким молодым. Ты здесь, совсем рядом, мы одни, а они пусть думают, что нас двое
и ты слышишь старую песню; ты издеваешься над старой темой: поскольку это представляется вымышленным от начала до конца, это и есть ослепительная истина: "это они, эта парочка преступников, ясно как божий день". Ну да ладно, нам бы никто не поверил
"эти двое меня решительно утомляют". Ты видишь их с поднятым и указующим на истину пальцем:
они верят в идеи, которые мы им доверяем, они составляют с этим диалоги, они задают вопросы нашим рабам, изгоняют плагиаторов, они доис-

[363]
киваются до причин гепотетико-дедуктивным методом, до принципа того, что есть на самом деле: это мы, любовь моя, но мы будем не для кого, мы сами для себя, и они нас больше не найдут.
5 августа. 1979 года.
из-за тебя я интригую. Ничего и никому не отправляя, я вынашиваю планы возрождения. Ты встретила наконец Эли? Ты была совсем рядом и не угадала. Я же давал тебе подсказку
и так как я их очень люблю, я не публикую твои письма (которые по праву принадлежат мне), меня обвинят в том, что я оставляю тебя в тени, замалчиваю твое присутствие, обхожу тебя молчанием. Если я их опубликую, они обвинят меня в том, что я присваиваю, ворую, принуждаю, распоряжаюсь, эксплуатирую тело женщины, дескать, как всегда в своем жанре. Ах, Беттина, любовь моя
и будет еще хуже, если я опубликую твои письма под своим именем, подписываясь вместо тебя. Послушай, Беттина, делай все, что тебе заблагорассудится, я все тебе возвращу, я согласен на все, от тебя я получу свой последний вздох. Я не обладаю никаким особенным правом на историю, которую мы рассказали друг другу
как воздашь, так и получишь, только и всего, только и остается, что получать (вот почему теория получения так же необходима, как и невозможна). И чем меньше я говорю о дедушке, тем чаще он является. Вот почему С ненавидит п, вездесущность внука, дедушка, переживший внука и управляющий повозкой.
в целом четыре эпизода неоди-

[364]
наковой длины, один из которых почтовая открытка с маркой, открытка как марка, чтобы оплатить открытку и сделать перенос возможным
по сравнению с нами это будет, сущий пустяк, микроскопическая, нескончаемо маленькая фраза на устах у всех, только чтобы обозначить масштаб, бесконечную диспропорцию - и мы уже будем в другом месте. Я даже берусь утверждать, что там нам будет лучше, чем где-либо.
и каждый раз я благословлял тебя у порога, целуя в лоб
итак, ты бы не вынесла не того, что моя душа так часто удалялась как часть тебя, но, напротив, того, что ты утверждаешь, того, что мы гипнотизируем друг друга в упор, стараясь занять место другого. Ты бы не перенесла преждевременное слабоумие нашего нарциссизма. Мы преодолели бы любые сопротивления короткого замыкания. Мы были мертвы и больше не могли умереть один для другого, для нас это было бы невыносимо. "Вот почему ваше разделение было организовано заранее, вы начали жить за счет наследства, предполагаемого ввиду фатального развода, вы жили за счет завещания, капитала и процентов, причитающихся в будущем после наступившей смерти". Так же, как можно приехать еще до того, как дойдет письмо, пережить своих законных наследников, своих собственных детей, свое потомство, для которого живешь и которое, если ты следишь за моей мыслью, не существует.
5 августа 1979 года. Я спрашиваю себя, что именно я преступаю, предаваясь этому странному занятию. Кого ради, какую клятву я нарушаю,

[365]
кого я должен соблазнить, если это уже будешь не ты. Вопрос абсурден, все вопросы таковы.
Тррррр, стрекочет машинка, на которой я печатаю последние критические замечания о наших письмах любви, чтобы заранее отвлечь от них всю критику, как они говорят, генетическую. Не останется ни одного черновика, чтобы распутать следы. Тррррр, я отбираю, обсуждаю, спекулирую, перемещаю, плету интриги, контролирую, отбираю - и, как я делал это часто при отъезде, я оставляю записку в ящике,
Разве я жульничаю с такой вот огнерезкой, скажи, ты ведь знаешь.
То, что Платон не мог простить себе, Сократ ему простил. Авансом, поскольку он его тоже любил, а тот, другой позволил ему это написать и оставить на нашу голову его диалоги.
и ты хорошо знаешь, лучше чем кто-либо, что первая открытка, самая первая самая-самая первая, - это открытка с изображением греческого философа.
Когда я тебя предостерегаю от напастей, я всегда думаю о других, не о тебе и обо мне (ничего с нами не случится), но о других в нас.
"Но ведь нельзя это все считать одной и той же историей" - еще как можно.
Кто еще? Попробуй угадать, это - ты. Ты единственная, совсем одна.
Чтобы успокоить себя, они говорят: разложение на составляющие не разрушает. Это говоришь ты, моя, моя безмерная и бессмертная, это еще хуже, оно посягает на нерушимое. У нее марка моей смерти, единственной, которую ты подпишешь.

[366]
6 августа 1979 года.
и вскоре мне нужно будет уехать, два месяца без тебя.
В истории, это моя гипотеза, эпистолярные вымыслы множатся тогда, когда наступает новый кризис назначения
и в 1923 году, выговаривая ей за то, что она лишает себя жизни, уделяя чересчур много времени анализу, отправляя ей деньги, давая ей советы по поводу девальвации марки, прося ее ничего не разглашать во избежание пересудов: "К сожалению, маленький Эрнст не может ни для кого из нас по-настоящему заменить Гейнеле". Они вызывают у меня жалость, эти двое малышей, что один, что другой.
Это, без сомнения, будет последний фотоматон.
(прилагается)
6 августа 1979 года.
убожество рекламы в целом.
я повторяю тебе это, было опасно хранить эти письма, но, тем не менее, я даже малодушно мечтал о том, чтобы у нас их подло украли: теперь их необходимо уничтожить, пошел обратный отсчет, еще почти месяц, и ты приедешь.
Кто платит за жилье? - спрашивал отец, восстанавливая свой авторитет. И за кабинет аналитика? (Вопрос из Носителя).
Я взял корреспонденцию в Жювизи: афиша на набережной ссылалась на "телеафишу". Ты видишь, что это правда и я не придумываю ничего - пункты назначения и расписания, составленные

[367]
на расстоянии. Только не надо распространять (или способствовать распространению) над их головами в непрерывном хождении по кругу некого свода законов, некого моего второго "я", карманного формата, пропускаемого через спутник.
Я только что положил трубку, я все еще распростерт на земле, на мне нет одежды: никакого интереса, это самоубийство, как если бы ты им сначала показала фильм.
Я больше не знаю, кому я это пишу:
спина Сократа - это обратная сторона почтовой открытки (изогнутая и красивая поверхность, я согласен, это здорово всегда идти рядом с ним, прохаживаться, опуская руку в его задний карман), и, когда дело доходит до него, он боится, он придумывает платонизм, он делает ему ребенка за его спиной.
когда ты мне рассказываешь о своих уловках, ты считаешь, что я тебе верю? Ты хочешь только помочь мне умереть.
плакат с Сократом стал бы прекрасной афишей (сказать об этом в Пресс-службе Фламмарион).
8 августа 1979 года.
бесполезно отправлять мне эти письма, я заведомо изымаю их.
плато в некоторой степени олицетворяет собой карманника, он лазит по карманам, иногда выигрывая (в этом и заключается смысл Носителя). Как и внук Фрейда, он заставляет писать, он "позволяет" писать для себя, он диктует и преследует Сократа. Остается проследить
то, что я не позволил себе любить, что я

[368]
не переношу быть любимым, как ты мне сказала, это не совсем правда. Это только лишь картинка, которую ты отправляешь мне. Все это зависит от тебя или от той, которая находится во мне. Секрет того, кто не разрешает себе любить, остается нераскрытым для меня и на данный момент по причине некоторого беспорядка в телехозяйстве.
Я только что получил приглашение из Рима: симпозиум, посвященный я и не знаю уж какой годовщине Эйнштейна, взаимосвязи между относительностью и творческим созиданием. Красивый сюжет, контрсюжет. По неосторожности они вписали всех в эту афишу, а никто и не явится, за исключением (догадайся кого). Я покидаю тебя, я собираюсь убегать (ты знаешь, что они не переносят, когда я убегаю), я могу это делать, только если убеждаю себя, будто бы ты ожидаешь на другом конце провода, а я приближаюсь к тебе, и ты видишь, как я иду, издалека.
Кто докажет, что адресат тот же или та же? Он или она? Или что они не одно и то же лицо? Им, мужчинам или им, женщинам? Составляют ли они пару? Или много пар? Или толпу? Где принцип идентификации? В имени? Нет, и в таком случае все, кто принимает эту сторону, вступают в столкновение с нашим сводом законов. Они вряд ли помешают нам любить друг друга. Они полюбили бы нас, как любят изготовителей фальшивок, мошенников, подражателей (я искал это слово долгие годы), полагая, что они всё еще пекутся об истине, о достоверности, об искренности, что они воздают должное тому, что сжигают. Можно любить только это, истину (спроси у дядюшки Фрейда). Ты считаешь, что можно это любить, на самом деле?

[369]
а ты заставила бы меня открыть истину? Лежа на спине, тебе знакома эта сцена, каждый вечер я просил тебя "скажи мне правду". А ты отвечала мне: "Но мне нечего тебе сказать". Я начинаю верить в это. А тем временем я говорю, а ты слушаешь, ты почти ничего не понимаешь, но это не имеет практически никакого значения
за это Платон и полюбил Сократа, и его месть будет длиться до скончания века.
но когда синграмма будет опубликована, она уже будет не для чего и не для кого - совсем в другом месте, - литературная почта уже сама переправит по другому адресу, что и требовалось доказать. Это вызвало у меня желание (подходящее слово) опубликовать под моим именем вещи для меня немыслимые, особенно нежизнеспособные, которые я сам не написал, этим самым злоупотребив доверием "редактора", которое я кропотливо завоевывал долгие годы лишь с этой целью. И после этого они еще будут говорить мне, что я не подпишу что попало: как бы не так.
то, что я публикую, я откладываю.
9 августа 1979 года.
это новенькая. Темнокожая, но в то же время ослепительной красоты, она приходит регулярно чуть раньше времени. Поскольку она только подменщица, я всегда испытываю беспокойство, я даю ей денег по любому случаю (телеграмма, заказное письмо и так далее). Она каждый раз звонит. Про себя я называю ее Немезида, и не только из-за "распределения" она обладает всеми необходимыми чертами. И у нее та-

[370]
кой вид, будто она знает о том, чего я жду от тебя
и это будет отмечено фактурой и контрфактурой каждого письма. Я озаглавлю предисловие "Послания" во множественном числе, но мне будет жалко и такого варианта, как "инвойс" по причине намека на голос, который при желании можно расслышать в этом слове и изобразить на письме в виде "en-voie" (на пути)*. Итак, чтобы мне отправиться с тобой по ту сторону принципа оплаты (это единственный шаг, который я люблю, единственный, занимающий меня), я должен постоянно говорить с тобой о долге и деньгах, о жертвенности и неблагодарности (моя же - непомерна в отношении тебя), о виновности и об искуплении вины, о возвышенной мести и сведении счетов. Я должен с тобой об этом поговорить. Именно с тобой я должен поговорить об этом. Перед тобой я всегда буду выступать в роли просителя. Наш союз был своего рода ведением совместного хозяйства. Мы сжигаем то, что ведет нас за пределы этого, и я отдаю им в руки кипу счетов, девальвированных банкнот, фальшивых чеков из прачечной.
10 августа 1979 года.
бесконечная спекуляция, столь же пустопорожняя, как и оживленная, и столь же неистощимый, как и противоречивый, разговор об истоках, о дарах и конце их любви или, если быть более точным, о Любви в них, поскольку они никак не могли отделаться от этого наважде-
* Игра слов: послания - envois (франц.), voix - голос, invoice - счет-фактура (англ.), voice - голос, voie - путь, дорога, отсюда en-voie - на пути (прим. пер.).

[371]
ния, они упоминали об этом, как о неком третьем лишнем, являвшемся им, чтобы навязать им свое общество, как о постороннем, как о призраке или о мифе, почти как о незваном госте, осмеливающемся вторгнуться в их личную жизнь, в их незапамятный сговор, соучастие в злодеянии, связывавшее их все это время. Эрос застал их уже после преступления.
это не пара, а дуплет, и Платон должен был ненавидеть Сократа (или Беттину), ненавидеть так, как можно ненавидеть кого-либо, кто обучает тебя ненависти, несправедливости, ревности, злобе, недобросовестности. Как можно ненавидеть больше чем кто-либо. Откуда этот карающий заговор, который зовется платонизмом, и это ненасытное отродье. Примирение невозможно. До конца веков низкое потомство будет извлекать из всего этого свои выгоды, умывая при этом руки. Уметь извлечь выгоду из страдания или любви - вот в чем сущность человеческой низости: не уметь сжигать
чтобы я рассказал тебе этот сон (ты прервала его, позвонив сегодня утром слишком рано, Немезида еще не приходила: по поводу того, о чем ты спрашивала меня, а именно что обозначают слова "до прихода письма" в моем скромном почтовом коде, так вот это трудно себе вообразить, например, я могу сказать, что ты пришла ко мне еще до прихода своего письма или что ты ушла от меня опять-таки до его прихода, всегда одно и то же значение, значение встречи. Раз уж зашел об этом разговор, я отвечаю на другой вопрос: "телеграфировать о своих похоронах" - это наводит на мысль о том, что я вижу веревки, с помощью которых гроб опускают в яму. (Я вижу четырех мужчин, они боятся, как бы не порвались эти веревки, я

[372]
слежу за этим действом, я лежу навзничь и отдаю приказания, а они никак не могут закончить), да это сон: я больше не могу вспомнить начало
она взяла ее, вырвала из нее одну страницу, положила себе на колени и принялась распрямлять ее. Она делала это с необычайным прилежанием, какое удивительное терпение. Как только появлялась небольшая складка или изгиб, она выпрямляла их пальцем. Выпрямленный листок, я прочел в нем слово "тим", или "зеркальный слой", или "цвет лица", принимал свою прежнюю скомканную форму. По прошествии довольно длительного времени, уже разровняв листок, она бросала его за спину как бы капризным движением (а позади находился какой-то пляж или пустырь, не разобрать).
То, что ты мне рассказала о скряге Сократе, в духе Винчи - Фрейд, показалось мне очень существенным, у меня возникло желание доискиваться. Я люблю сопоставлять факты.
Как коротка жизнь, любовь моя, я хочу сказать - наша жизнь. У нас нет времени вернуть все назад, и сейчас я проведу остаток своих дней, чтобы понять, как я ее прожил, как ты явилась мне, как ты жила; жизнь, которую ты мне дала, - это последнее, что я теперь хотел бы познать.
Я хотел бы убедить тебя в том, что ты не узнаешь почти ничего из этого короткометражного фильма, тебе не понравится тон, манера, даже назначение его, и эта зеркальная пленка, которая отдаляет нас от каждой картинки, освобождает тебя и меня тоже. Речь идет не о нас, мы-то были совсем другими. И по-другому нескончаемое

[373]
пусть думают что хотят. Я все же не предоставлю им твои такие пространные, многочисленные и чудные письма. Я один буду знать о них. Мое знание будет предельным при полном осознании беспредельного зла, которое я причинил, вот мое последнее пристанище под открытым небом.
11 августа 1979 года.
среди всех названий святых мест одно в моем сознании носит имя "дороги" (догадываешься).
Как-то раз, когда мы говорили по телефону, я сошел с ума, "прощай" - это такое странное слово для меня (я не нахожу для него подходящего языка, тон для меня был несносен, оно было одето в сутану абсолютного ничтожества, перед которым я произношу заклинания...). Без сомнения, я хотел найти какое-нибудь оружие, и я нашел его, неважно где. Ты только что высказала нечто более жестокое, ты отрешила меня даже от огня, нашего Холокоста.
Состязание на выносливость еще не закончилось, но твое отсутствие я иногда переношу более легко.
Я не знаю, как описать узкий, прямой, плохо освещенный участок (Канал в ночи), после которого я увидел берега, обрывистые берега того, о чем я пишу в настоящий момент (на кой ляд они мне дались, эти письма, скажи мне). Проход открыт и закрыт, я в состоянии что-либо разглядеть, но без того, чтобы это освещалось со стороны, это и коротко, и прерывисто, это не может больше продолжаться, этому подходят другие отрывистые слова (Gang,

[374]
uber, laps, sas*). Самое главное - это выдержать темп, шаг
ты, как и я, будешь последней, кто сможет читать. Я пишу это с тем, чтобы оно осталось нечитабельным, даже для нас. И прежде всего невыносимым. Как и самого себя, я исключаю тебя из сделки. Ты больше не являешься адресатом того, что остается читаемым. Так как это тебе, любовь моя, я говорю, что люблю, и то, что я тебя люблю, не поддается пересылке. Не читается тихим голосом в себе, как клятва Оксфорда.
Очевидно, когда под моей публичной подписью они прочтут эти слова, они будут правы (а кстати, в чем же?), но они будут правы, это делается не так как надо, ты знаешь это, и в данный момент моя интонация совсем другая
я всегда могу сказать "это не я".
11 августа 1979 года.
он фехтует с языком, с весьма твердым языком под упитанными ягодицами. Другой не шевелится, он, похоже, читает или пишет, но воспринимает абсолютно все.
Джеймс (двое, трое), Джек, Джакомо Джойс - твоя подделка превосходна, это в письме: "Envoy: love me love my umbrella".
Они никогда не узнают, люблю я или нет почтовые открытки, за них я или против. Сегодня они облегчают работу компьютеру, они сами отмечаются, чтобы иметь возможность пройти к кассе каждый раз. (Когда я был во Фрайбурге, мне объяснили, что Германия установила сего-

* шлюз, отрезок (франц. - прим. пер).

[375]
дня этот рекорд, рекорд рекордов, в государственном компьютере хранится самое большое количество информации на любую тему. В считанные секунды ты можешь получить любую информацию: гражданское досье, медицинское, школьное, юридическое, идеологическое und so weiter.) Для этого необходимо подчиниться этакой бобинарности, уметь противопоставить здесь и там, там и там, быть за или против. Ты могла заметить среди прочих тонких материй, что в последнее время некоторые становятся на позицию "оптимизма", а другие делают карьеру в "пессимизме", одни религиозны, другие нет. И они достают свои карточки, производят другие почтовые открытки, на которых они могут читать только перфорацию (ВА, ВА, ОА, ОА, RI, RI). Как это утомляет.
Чуть не забыл, Джакомо также состоит из семи букв. Любит мою тень, ее - не меня. "Ты меня любишь?" Скажи мне.
12 августа 1979 года.
именно наследству незнакомца я хотел бы посвятить этот институт, замок, поэму и чтобы они больше не смогли отвести мысленного взгляда от Мэтью Париса, от его картинки, от его руки, пишущей имена плато и Сократа на этом месте, а не на другом. У меня возникло желание воздать должное этому монаху, этому брату, который мне кажется слегка не в своем уме, и всему тому, что он изображает для меня. Поскольку он изображает для меня и эта иллюстрация фактически мне предназначается. Как же кстати я наткнулся на нее, а? По большому счету, плевать мне на Платона и Сократа, не говоря уже про имена плато и Сократ, начертанные у них

[376]
над головами. Над их руками, которым между тем удается так хорошо меня разыграть, я располагаю руку Мэтыо Париса, наконец то, что его имя представлено сегодня для меня этой рукой, которая делает
это может быть только твоя рука. Хотелось бы, чтобы у тебя была только одна, как и в те редкие моменты, когда ревность затихает
им и невдомек, что наша "реальная" корреспонденция, сожженная дотла, была совершенно другой.
Зародить сомнение, "оторвавшись" от них, не оставив ни малейшей надежды на достижение поставленной цели.
Мы больше не сможем писать друг другу, не правда ли, даже для нас это уже становится невозможным. Для них тоже.
12 августа 1979 года.
между предисловием и тремя другими частями, телефонные звонки гудят как осы.
Нет, ты не поняла, я хотел, кроме того, представить п. Есть маленькое п, отрезанное одним ударом в Glas. Здесь же царят разнузданные недоверие и спекуляция. У меня есть только эти письма, я подхалимничаю перед обоими
такова была бы участь этих писем. Слово "участь" очень сложно выговорить, его не рассматривают как назначение, оно не выглядит как предназначенное для кого-либо. Но все-таки твердость камня в центре, остановка, застой, стоп, и это не требует этимологического подтверждения, чтобы почувствовать это

[377]
это как в случае с "мертвым" письмом, идет ли речь об этом или о том, что осталось, это случилось, вот и все. То, что не должно было происходить, то, что не должно было бы произойти, произошло с нами. Таким образом, это самое должно происходить всегда, позже, ты можешь себе сказать об этом, я думаю так же, как и ты, сердце мое.
13 августа 1979 года. Отчасти ты права, нужно было из этого сделать постфактум, подходящее слово, в частности, потому, что оно невразумительно, если только не начать с того, что следует далее - если не с конца, но так как они никогда не перечитывают... Тем хуже для них. Ты права в отношении Джойс, одного раза достаточно. Это настолько сильно, что к концу ничто этому уже не противится, откуда это чувство легкости, такое обманчивое. Возникает вопрос, чего же он в итоге добился и что его к этому побудило. После такого вопроса уже не стоит ничего начинать, нужно только задернуть занавес, чтобы все происходило за кулисами языка. Тем не менее совпадение, свойственное для этого семинара по переводу, я проследил все вавилонские замечания в Finnegans Wake, и вчера у меня возникло желание сесть в самолет до Цюриха и читать во весь голос, держа его на коленях с самого начала (Вавилон, падение и финно-феникийский мотив, "The fall (bababadaigh [...]. The great fall of the offwall entailed at such short notice the pftjschute of Finnegan [...] Phall if you but will, rise you must: and none so soon either shall the pharce for the nunce come to a setdown secular phoenish...) до отрывка Gigglotte's Hill и Babbyl Malket и до конца, проходя через "The babbelers with their thangas

[378]
vain have been (confusium hold them!) [...] Who ails tongue coddeau, aspace of dumbillsilly? And they fell upong one another: and themselves they have fallen..." и через "This battering babel allower the door and sideposts..." и всю страницу до "Выгодное дельце! Ищем огонь! Огонь! Огонь!", этот отрывок ты знаешь лучше чем кто-либо, и где я вдруг открыл "the babbling pumpt of platinism", весь этот отрывок Анны Ливии Плюрабель, отчасти переведенный, где ты найдешь вещи абсолютно неслыханные; и затем все, что идет в отрывке "А and aa ab ad abu abiad. A babbel men dub gulch of tears." или в "And shall not Babel be with Lebab? And he war. And he shall open his mouth and answer: I hear, O Ismael... and he deed..." до "О Loud... Loud... Ha he hi ho hu. Mummum." Я прогоняю текст, как говорят актеры, как минимум до "Usque! Usque! Usque! Lignum in... Is the strays world moving mound of what static babel is this, tell us?"
17 августа 1979 года.
Он был уверен, что смерть настигнет его в 1907 году. И, конечно же, я освещаю, как всегда при помощи отражения света, всю эту секретную корреспонденцию внутри Комитета семи колец.
Ты исследуешь вопрос, составляешь досье из слов, начинающихся с "do", и вот они все в сборе, до единого.
Пережить своих близких, своих детей, похоронить наследников - нет ничего хуже, не правда ли. Представь, Сократ умирает после Платона. И кто бы поклялся, что это не происходит? И причем всегда. По поводу семи колец, опять это желание пережить своих наследников, и даже психоанализ, исполненное

[379]
жалобы и ужаса желание, но глубинное желание, которое вновь возвращается к сцене наследства. Он пишет Ференци в 1924 году, как всегда с поэтическими цитатами: "Я не пытаюсь разжалобить и тем самым вынудить вас сохранить потерянный Комитет. Я хорошо знаю это, что ушло, то ушло и что потеряно, то потеряно ["Hin ist bin, verloren ist verloren", Burger]. Я пережил Комитет, который должен бы стать моим продолжателем. Может быть, я переживу Международную Ассоциацию [это точно, дружище, ты можешь спать спокойно]. Будем надеяться [еще бы], что психоанализ переживет меня. Но все это представляет мрачный конец для жизни человека". Но нет, нет. Ты знаешь историю Ранка, историю шести фотографий членов Комитета и шести или семи волков на ореховом дереве из Человека в маске. Он был вне себя от этой гипотезы и с помощью письма просил у пациента своего рода аттестации, касающейся дат его сна. Против Ранка! о котором он писал: "Он, по-видимому, сделал не более того, что пожарная команда, вызванная погасить пожар, возникший из-за уроненной лампы, и удовлетворившаяся лишь тем, что выбросила лампу из комнаты, где бушевал огонь. Нет сомнений, что, действуя таким образом, команде потребовалось меньше времени, нежели если бы она взялась за тушение пожара". Он издевался над Ранком, который верил в кратковременный анализ. По поводу огня, знаешь ли ты, что Фрейд уничтожил свою корреспонденцию в апреле 1908 года, год спустя после своей "смерти". Он ждал ее в 1907 году. Джонс заключил: "расширил свою квартиру и уничтожил свою корреспонденцию", как если бы имелась некая связь. Это был интересный год (первый международный конгресс и так далее), и я спрашиваю себя, что же

[380]
он, таким образом, уничтожил, очевидно, записки Ницше, наряду с прочими, и, конечно же, Сократа.
Я никогда не узнаю, что сталось с моими личными письмами, поскольку я не храню никаких копий...
Каждый раз, когда я сохраняю слово "машина", я мысленно возвращаюсь к Эрнсту, к его Wagen, которую его дед хотел бы видеть следующей за ним на веревочке. Я думаю, что никогда тебе этого не говорил в своих пространных рассуждениях о Geschick (нечто предназначаемое, послание и адрес) и что Фрейд говорил именно о Geschick, о ловкости, с которой его внук посылал и возвращал себе этот самый предмет.
Нет, они противопоставляют там и там, они предназначают двойному там (fort и da), участь не только различную, но и противоречивую.
То, о чем я тебе также не рассказывал, так это что существует программное обеспечение, именуемое Сократ. Ты не представляешь себе, что это? Так называют совокупность программ, процессов или правил, обеспечивающих бесперебойную работу какой-либо системы в обработке информации. Банк данных зависит от этого программного обеспечения. Каждая фирма дает этому свое имя. СП выбрало имя Сократа. И я тоже, как будто случайно, с первого дня, только чтобы опустить почтовую открытку и отправить по назначению, следишь за моей мыслью?
17 августа 1979 года.
остановиться невозможно. Уж эта твоя манера, возвращать свои слова обратно,

[381]
да и меня возвращать. Пульт прослушивания пришел бы в отчаяние. К счастью для тебя, ты не слышишь себя.
Они посчитают, что ты одна, но я не уверен, что они ошибутся. Открытка все выдержит. Надо научиться оставлять.
Это правда, все это говорят, у Пьера по телефону такой же голос, как и у меня, часто его даже путают со мной. Ты не права, говоря, что мы составляем королевскую пару и что это отвлекает меня от тебя. Но также правда и то, что эти несколько дней одиночества с ним, хотя мы едва видимся, накладывают свой отпечаток на наши письма, сообщают им легкое отклонение от назначения.
он редко выходит из своей комнаты (гитара, пластинки, печатная машинка, более шумная и более исправная, чем моя, я нахожусь внизу), вчера он показал мне отрывок из Неизвестного Томаса (я расскажу тебе о том, как он наткнулся на него), о котором я совершенно забыл, который я пространно комментировал года два или три назад: "...я был единственным, кто подвержен смерти более других, я был единственным человеком, который не мог умереть случайно. Вся моя сила заключалась в чувстве, что, принимая яд, я был Сократ, но не Сократ, чьи мгновения сочтены, а Сократ, возвысившийся над Платоном; в уверенности, присущей только существам, пораженным смертельной болезнью, в том, что невозможно исчезнуть без следа, в безмятежности перед эшафотом, несущим обреченным истинное избавление, - придавало каждому мгновению моей жизни остроту последнего мгновения". Сейчас книга на моем столе, я перечитываю II главу, которая начинается с "Он решил повернуться спиной к морю..."

[382]
18 августа 1979 года.
другие считают, что нас четверо, и, возможно, они правы. Но каково бы ни было окончательное число, только тебя я люблю, только тебе я буду верен. Потому что ты одна сумасшедшая, говоря тебе невозможное, я не хочу свести тебя с ума. Если ты сумасшедшая, то только тебя я люблю. И я беззаветно предан тебе. Ты тоже. Фидо, Фидо, это мы.
(Мне захотелось пожелать им всем удачи, они собрались здесь на консультацию, приехав со всех стран на своего рода консорциум Международного Общества Психоаналитиков (включая диссидентов, вновь принятых по их же просьбе) и различных филиалов обществ аналитической философии; они приняли решение сформировать большой картель и обсудить совместными усилиями, к примеру, такое-то высказывание
Ах да, Фидо, я тебе верен как собака. Почему "Райл" выбрал эту кличку, Фидо? Потому что говорят о собаке, что она соответствует своей кличке, кличке Фидо например? Потому что собака - это воплощение верности и она лучше чем кто-либо соответствует своей кличке, особенно если это - Фидо*? Потому ли что она отвечает на кличку без принуждения и, таким образом, ты еще более уверен в ее ответе? Фидо отвечает без ответа, хотя это собака, она узнает свою кличку, но об этом ничего не говорит. Что ты об этом скажешь? Если она там, Фидо, она не может изменить своему наименованию, ничего не говоря, она откликается на свою кличку. Ни камень,
* Fido имеет общий корень со словом fide le (франц.), означающим "верный", отсюда игра слов (прим. пер).

[383]
ни говорящее существо, в понимании всегдашних философов и теперешних психоаналитиков, не ответило бы без отклика на имя Фидо. Ни камень, ни ты, любовь моя, не ответила бы так адекватно на требуемое проявление (""Фидо" - Фидо" в Theory of Meaning Райла). Почему Райл выбрал некую собачью кличку, Фидо? Мы только что долго говорили об этом с Пьером, который подсказал мне: "Для того, чтобы пример был доступным".
Несмотря на все, что их противопоставляет друг другу, есть нечто, чего они органически не переносят и против чего неизменно ополчаются. Конечно же, я всегда готов задавать вопросы Фрейду в неком Сократовом стиле, этакие "эпистемологические" вопросы, которые ему задают за Ла-Маншем и за Атлантическим океаном. Разумеется, обратное мне представляется также необходимым. Но неизбежно наступает момент, когда их гнев вздымается в едином порыве; их сопротивление единодушно: "и кавычки, не для собак! и теория, и смысл, и ссылки, и язык!" Ну да, ну да.
18 августа 1979 года. Это правда, что ты зовешь меня, когда меня там нет?
Однажды та сказала мне, что я факел
"Приди" не имело бы значения, если бы не тон, тембр, голос, знакомые тебе. Вот что касается сожжения.
Они поставили все на одну картинку (одного, другого, пару), затем они остались верны своей ставке, они все еще размышляют, но их там больше нет. Каждый из них обращается к другому: ты с ними заодно, чтобы

[384]
уничтожить меня, ты плетешь интриги, заметаешь все следы, выпутывайся как знаешь.
И этот короткий философский диалог, я передам его, чтобы немного развлечь тебя:"- Что это такое - назначение? - Это то, куда что-либо прибывает. - Так значит, повсюду, куда что-либо прибывает, и было назначение? - Да. - Но не до того? - Нет. - Это удобно, поскольку, если это доходит туда, значит, это и было предназначено дойти туда. Но это можно сказать только после свершения чего-либо? - Когда это дошло, это подтверждение того, что это должно было дойти и дошло по назначению. - Но перед тем как дойти, это не предназначалось ни для кого, это не требовало никакого запроса адреса? Все доходит туда, куда должно дойти, но нет назначения до прихода? - Нет, есть, но я хотел сказать другое. - Разумеется, что я и говорил. - Вот так".
Как я ей давал уже понять, я не знаю, была ли у нее причина писать то, что она написала, но это уже второстепенно, но у нее все-таки был резон написать это. Причина a priori. Как это у нее происходит, для меня загадка, и не с бухты-барахты, все это только начало, но она правильно сделала, что послала себе это.
Если ты хочешь понять, что может быть "анатомией" почтовой открытки, подумай об Анатомии меланхолии (это жанр, перекликающийся с сатирой Мениппа: Фрай напоминает о влиянии Тайной вечери и Пира на этот жанр, нескончаемые пиршества, энциклопедический сборник сатирических пьес, сатирическая критика победной философии и так далее).
Будь стойкой, это будет нашей ги-
белью, концом мира от огня.

[385]
19 августа 1979 года.
это всего лишь ход в покере (ты знаешь, под знамением каких созвездий я появился на свет), и, размышляя над этой открыткой, не боясь причастного к этому шулера, который разглядывает С/п из-за моего плеча (я чувствую, как у меня за спиной он посылает целую кучу знаков), я ставлю на кон смерть, кто больше?
и если ты больше не вернешься после огня, я отправлю тебе чистые и безмолвные открытки, ты не встретишь больше ни одного воспоминания о путешествии, но ты узнаешь, что я тебе верен. Все способы и жанры верности, я израсходую их все на тебя.
21 августа 1979 года.
не пренебрегая ничем, чтобы подходить друг другу, любыми способами, не щадя друг друга, направить удары на себя.
У меня встреча у Фламмариона.
То, что называют сочинением согласно канону.
Я особенно вспоминаю, как любил слушать, когда говорили по телефону на немецком языке (я говорил тебе, что Метафизика говорит на иврите? я даже полагаю, что это ее родной язык, но она также хорошо говорит на немецком, английском, французском языках).
"Я тебя люблю", "Приди", эти фразы дают некоторый контекст, это единственные Х (неизвестные) в почте. При условии, что каждый раз это имеет место только однажды. Ты должна поверить мне и дать мне карт-бланш только раз.

[386]
Я только что уснул, смотря, как обычно, Загадки Запада и Смешных дам (четыре женщины - частных детектива, очень красивые, одна очень умная, приказы поступают им по телефону от шефа, который, казалось, посылал им пятую, разговаривая с ними), и мимоходом я уловил то, что только мертвые молчат. Как бы не так! Они-то как раз самые болтливые, особенно когда остаются одни. Надо бы заставить их замолчать.
21 августа 1979 года.
Ты права, я тебя люблю, и это не подлежит огласке, я не должен кричать об этом во всеуслышание.
Но я еще говорю тебе это, я храню только очень короткий отрывок из нашего фильма, и только из фильма, копии, копии с копий, тонкой черной пленки, почти вуальки.
Это правда, что до Оксфорда наши письма высказывались об этом совсем по-другому, вот откуда это самоуправство разрезания и эта непростительная риторика. Предположим, что я делал это в демонстративных целях.
Я хотел показать и доказать тебе, что я никогда не смогу забрать себя обратно, не то что ты.
Я всего лишь воспоминание, я люблю только воспоминания, воспоминания о тебе.
21 августа 1979 года.
мне все равно, те многоликие "я", которые ты посылаешь к черту, те месяцы,

[387]
в течение которых все что угодно может произойти, любая встреча
а я бегу, я иду к тебе навстречу, не надеясь ни на что, кроме как на удачу и на встречу (когда я говорю, что бегу, я не имею в виду бег ради жизни, а впрочем... но, хотя они не переносят, как я бегу или как я пишу, они предпочитают, попросту говоря, чтобы я занимался бегом трусцой и манеру письма, пригодную для публикации, но это не тот путь, он приводит по кругу к отправной точке, напоминая игру того ребенка в парке. То, что они не переносят, ты это знаешь: бег трусцой и стиль письма для меня - это тренировка ради тебя, чтобы соблазнить тебя, чтобы развить дыхание, а его не хватает, обрести силу жизни, все, на что я отваживаюсь с тобой). К этой встрече встреч я продвигаюсь с противоположной стороны (жаль, что с этой семьей (группой слов) не играют так же, как с другой, я хочу сказать, с рядом слов, объединенных понятием "путь", как с таким же рядом в Weg). Ты мне закрыла глаза, и я иду к тебе навстречу вслепую. Кто я? - спрашиваешь ты всегда, придираясь к моим же словам. Не придирайся ни к кому, я ничем не манипулирую, и, если бы я сам не знал себя так хорошо, чьей бы это было ошибкой? И если бы я знал, я бы не пошел к тебе навстречу, я бы уже обошел вокруг тебя. Я иду к тебе навстречу, это все, что я знаю о себе, и то, чего я никогда не достигну, это то, что ты никогда ко мне не придешь; ты видишь, это уже дошло до меня, и у меня может только перехватить дыхание от осознания этого. Ты прошла, но ты не прохожая, а прошедшая, которую я буду ждать всегда
(прошедшая, я позаимствовал это слово у Э. Л.)

[388]
и теперь признать твою правоту становится моим единственным успокоением. И знать, что я ничего не понял, что я умру, так ничего и не поняв.
Другой небольшой философский диалог моего сочинения (для чтения во время приема солнечной ванны): " - Эй, Сократ! - Что? - Ничего". Я чуть было только что не позвонил тебе, чтобы спросить о том, что ты думаешь об этом коротком обмене репликами, что ты думаешь о том, что произошло между ними. Это был всего лишь предлог, чтобы позвонить тебе, затем я побоялся побеспокоить семью, что ты не окажешься одна у телефона во время разговора со мной.
Я перечитываю твое вчерашнее письмо: то, что важно в почтовых открытках, как, впрочем, во всем, это темп, утверждаешь ты. Более или менее я согласен с этим, как говорил мой "бедный отец" (это тоже его выражение, когда он говорил о своем отце; и когда в ученом споре у него не хватало аргументов, он говорил тебе очень сдержанную фразу, которая неизменно оставляла за ним последнее слово: "согласен, в той или иной степени вымышленную, но все-таки". Иногда я злился на него, иногда заливался смехом. Какая наивность! какая антисократова мудрость также в той или иной степени, какое умение жить. И ты тоже говоришь, моя возлюбленная, мне забыть, забыть навсегда; и ты спрашиваешь: вытеснение, это что, все чушь собачья? И забыть, за пределами вытеснения, что это может значить? Но я отвечаю тебе, это значит положить предел. Я поясню: вспомнить до определенного предела. Эта предельность не в состоянии все вытеснить или сохранить все записанное где-либо еще. Только Бог способен вытеснить все без границ забвения

[389]
(заметь, это, возможно, то, что хотел сказать непроизвольно Фрейд, о Бог мой, какое вытеснение). Но бесконечные воспоминания совсем не вызывают вытеснения, вытеснение оказывают только оконченные воспоминания, и бездонная глубина - это также забвение. Так как в конечном счете все умирает, не так ли? Смерть приходит, верно? Не по назначению, но приходит? Ну хорошо, не приходит? это не приходит ни к кому, значит, это не происходит? Ах так, все-таки это происходит, и еще как. Когда я умру, вы увидите (свет, свет, больше света!), ты закроешь мне глаза.
22 августа 1979 года. Опять! Ну не будь ребенком. Я с тобою разговариваю и только с тобою, ты - моя загадка. Главное, не бойся, ошибки быть не может.
Скоро уже десять месяцев.
22 августа 1979 года.
Обратный отсчет ускоряется, я ужасно спокоен. Никогда раньше я так не плакал. Ты ничего не слышишь по телефону, а я улыбаюсь тебе, ты мне рассказываешь разные истории, неизменно истории о детях и родителях и даже о каникулах и все такое. Я больше не осмеливаюсь тебя тревожить, "я тебя не потревожу?", спросить тебя, имеешь ли ты хоть малейшее представление, что я есть на самом деле, что происходит на этом конце провода.
Я перечитываю свое Наследие, какая мешанина. А физиономия того, малорослого, - это же целая расстрельная команда! Когда некто отдает приказ стрелять, -

[390]
а отдать приказ и означает стрелять, - не уцелеет никто.
Поскольку я уверен, что ты постоянно там, нестерпимое страдание (на фоне которого и смерть - всего лишь забава), я страдаю оттого, что она не будет тяжелой, как если бы мгновение, еще мгновение, стоит лишь задуть свечу... и это ты называешь "фантазмом"?
ну-ка, скажи мне
22 августа 1979 года.
тебе бы не понравилось, что я собираю твои письма. Надеюсь, что однажды я скажу тебе о "твоем сотом письме...". Мы разлучимся, как если бы обнаружили (но я в это не верю), что ниточка не была золотой.
Она представлялась мне амазонкой из пригорода, таскающей за собой во все местные забегаловки тело своего возлюбленного. Мне эта мысль явилась исподволь, но я ничем не выдал ее появления. Она сама не знает, что тянет за собой. Для нее, по ее словам, тело всего лишь категория, главный пункт обвинения.
Я пишу тебе сейчас на пишущей машинке, это чувствуется. Ты вспоминаешь день, когда, пробуя твою электрическую машинку, я написал: это старая машинка?
Мы должны были устранить всех нежелательных свидетелей, всех посредников и разносчиков записок, одного за другим. Те, кто останутся, не будут уметь даже читать, они бы сошли с ума, а я бы проникся к ним любовью. Даже и не сомневайся: то, что не высказано здесь (так много пробелов), никогда не дойдет. Точно так же как черные буквы останутся черными. Да-

[391]
же тебе они ничего не скажут, ты останешься в неведении. В отличие от письма, почтовая открытка - письмо лишь постольку поскольку. Она обрекает письмо на упадок.
Положив трубку, я сказал себе, что, возможно, ты ничего не расслышала, в чем я до конца не буду уверен и должен в доказательство верности продолжать говорить себе то, что говорю тебе. Наивные посчитают, что с тех пор, как я узнал, с кем говорю, достаточно лишь проанализировать все это. Как бы не так. И те, кто ведет подобные речи, прежде чем начать рассуждать по поводу назначения, достаточно будет на них взглянуть, чтобы расхохотаться.
Теперь они будут думать о нас беспрерывно, не зная, о ком именно, они будут слушать нас, а мы не соизволим ни встретиться с ними, ни даже обратить к ним свое лицо. Непрерывный сеанс, условия согласованы. Мы все будем лежать на спине, голоса будут исходить с экрана, и мы даже не будем знать, кто в роли кого выступает.
23 августа 1979 года.
без сомнения, ты права, я не умею любить. Разумеется, дети, только дети, но очень уж будет многолюдно.
Я опять смеюсь (ты одна, лишь одна знаешь, в том числе и это, что я всегда смеюсь), думая о твоем восклицании, когда я с тобой только что говорил о Сократовых происках: "он просто свихнулся". Не будь ребенком и следи за моей мыслью: чтобы заинтриговать, они хотели замаскироваться за общими фразами, целомудренными выражениями, учеными словами ("платонизм", "предопределение"

[392]
and so on). Когда они там сами заплутали, когда они увидели, что они больше не различают друг друга, они извлекли свои ножи, свои скальпели, свои шприцы и стали вырывать друг у друга то, что давали один другому. Триумф проклятой колдуньи, это все она задумала. Под ее шляпой (которую она смастерила своими ручками) она задумала диалектику так, как другие пишут прозу.
Я увидел мельком тебя, твое возвращение внушило мне опасение. Не то чтобы я думал о пожаре, это стало очень легкой картинкой, по-странному мирной, почти бесполезной. Как будто это уже имело место, как будто дело уже было сделано. Между тем
нет, получается, что без тебя я ни в чем не нуждаюсь, но, как только ты появляешься, я плачу по тебе, мне тебя не хватает до смерти, я легче переношу момент, когда ты уезжаешь.
23 августа 1979 года. Я только что получил цветные диапозитивы. Обращайся с ними осторожно, мне они понадобятся для изготовления репродукций. Я никогда не видел их настолько смирившимися со своей красотой. Какая пара.
Эта спинка между двумя телами, это брачный контракт. Я всегда думаю об этих контрактах, которые подписываются только кем-то одним, причем они вовсе не утрачивают свою силу, даже наоборот. И даже когда подписывают двое, все равно это подписывается одним, но дважды
эти три письма, которые я храню на своих зеленых весах для писем. Я так и не смог на них ответить, и мне трудно себе это простить. Все трое умерли по-

[393]
разному. Одного из трех я еще застал живым после того, как я получил его письмо (это был мой отец, он был в больнице, он рассказывал об анализах и пункциях, и своим больничным почерком он заключил: "это первое письмо, которое я написал после двух недель", "я думаю выписаться из больницы, возможно, завтра", и моя мать добавила несколько слов в этом письме: <<у него трясутся руки и он не смог красиво написать, но он напишет в другой раз..."). Другой, Габриэль Бунур, я его так больше и не увидел, но я должен был навестить его через несколько недель, по получении его письма в Лескониле (он написал длинное и чудное письмо в своей манере книжника, "одержимого бесом все откладывать на завтра", с открыткой с рыбаками для Пьера). Третий покончил жизнь самоубийством немного позже (это норвежец, о котором я тебе говорил: несколько слов на машинке, извинения за опоздание "из-за непреодолимых обстоятельств, возникших в моем положении", доклад по идеологии, затем я увидел его жену и родителей, приехавших из Норвегии, их отношения были странными, я попытался вникнуть).
В момент, когда я собирался вложить это в конверт: не забудь, что все началось с желания сделать из этой картинки обложку для книги, все отштамповано в рамках, название, мое имя, имя издателя, и мелкими буквами (я хочу сказать, красными) на фаллосе Сократа.
24 августа 1979 года.
Я еще попытался расшифровать кусок кожи. Все равно это провал: я только преуспел в том, чтобы транскрибировать часть

[394]
того, что было напечатано по поводу основы, но мы все равно сожжем эту основу, которую я было хотел сохранить девственно чистой. Я спрашиваю себя, из чего может быть составлено то, что останется. Некоторые подумают, и зря, а может, и нет, что здесь нет ни слова истины, что этот роман я написал, чтобы убить время в твое отсутствие (а что, это не так?), чтобы провести еще немного времени с тобой, вчера, сегодня или завтра, даже для того, чтобы вымолить хоть немного твоего внимания, слезу или улыбку (и это не правда?).
Тем временем нам бы отправить подорожную на распродажу и начать поднимать цены. Наиболее богатый, наиболее щедрый - или наиболее эксцентричный - увезет ее с собой для чтения в дороге или как пачку дорожных чеков или последнюю страховку, последнее причастие, которое выдается на скорую руку в аэропортах (ты знаешь, производится лихорадочный подсчет в момент загрузки, какая сумма будет причитаться родным в случае катастрофы. Я никогда этого не делал, но только из чистого суеверия).
Слово "подорожная", до меня дошел его истинный смысл, - ты можешь перевести его как "любимая", - только в тот момент, когда она сказала мне, что такой текст
в течение всего лета ему будет подспорьем.
24 августа 1979 года.
ты знаешь, как заканчивается детективный роман: Сократ их всех убирает либо вынуждает убить друг друга, он остается в одиночестве, спецподразделения окружают

[395]
это место, он все обливает бензином, в момент вспыхивает всепожирающее пламя, а за спинами полицейских напирает толпа зевак, слегка разочарованных тем, что не застали его живым или что ему не удалось выбраться, что сводится к тому же.
25 августа 1979 года. Я хотел сказать еще одно слово, kolophon. Я полагаю, но не уверен в этом, что оно возникло для обозначения у иудеев этакого металлического пальца, перста, указующего на текст торы, когда ее держат в поднятой руке. Итак, kolophon плато? Слово обозначает наиболее возвышенную точку, вершину, голову или венец, к примеру, какого-либо выступления, иногда апогей (ты достиг предела в своих велеречивых обещаниях, говорит он в Письме III). И потом в Theetete есть какой-то венец (ton kolophona), который я хотел тебе дать, это золотая цепочка (ten krusen sevan). Тем хуже, я напишу тебе перевод: "Сократ. - Еще я расскажу тебе о мертвых штилях и плоских водах и о других похожих состояниях и о том, что различные формы отдыха порождают развращение и смерть, в то время как остальное [прочее, ta d'etera] обеспечивает сохранение [буквально спасение, обеспечивает спасение, sozei]? А в завершение всего я приведу очевидное доказательство того, что Гомер под своей золотой цепью не подразумевает ничего другого, кроме солнца, ясно давая понять, что, сколь долго движется небесная сфера и солнце, столь долго все имеет место быть и сохраняться как у богов, так и у смертных, но стоит им только прекратить свое движение, как будто из-за неких оков, все сущее придет в упадок, и то, что произойдет,

[396]
и будет, как принято говорить, концом света (апо kato panta)".
26 августа 1979 года. Я ошеломлен, но восхищен тем, что не подумал об этом в течение последних месяцев. Это единственная хитрость или, названная по-другому, уловка, к которой я не прибегал. Я и не думал воспользоваться ею, не думал о ней, о той, о которой я, без сомнения, не вспомню.
Просто удивительно, мне было немногим более четырех лет, легко подсчитать, родители были внизу в саду, а я на веранде, с ней наедине. Она спала в своей колыбели, а я только помню, как целлулоидный младенец вдруг вспыхнул за две секунды, и ничего больше (ни то, что я сам его поджег, ни малейшего волнения по этому поводу теперь, только помню, как примчались мои родители). Ведь то, что я сжег кукольного младенца вместо нее, если я опубликую это, люди подумают, что это только моя выдумка, литературный прием. Я замечаю, что, разговаривая с тобой о читателях, я всегда называю их людьми, что ты об этом думаешь?
единственное существо, эта сестра, единственное в мире, с которым я не припомню, чтобы у меня когда-либо возникло хоть облачко раздора или тень обиды. Это правда, что я ее не знаю, я знаю ее немного как мать Мартины. И они мне также не поверят, если я скажу, что слово "чемодан" для меня всегда останется отрывком возгласа, который я издал при ее рождении, детское высказывание, ставшее притчей во языцех: "я хочу, чтобы ее вернули обратно в чемодан". (Я себе говорю в данный момент, что "вернуть" не менее многозначительно,

[397]
чем "чемодан".) Отец моей матери внес меня в комнату после ее появления на свет, они не придумали ничего лучшего, как внушить мне, что этот чемодан (в моей памяти он предстает как гигантских размеров баул, в котором, несомненно, помещался акушерский набор того времени и который находился в этой комнате уже несколько недель), так вот, что этот самый чемодан и подготовил ее рождение, а может, даже и заключал ее в себе, как в утробе. Мне рассказали, что дед смеялся над этим больше, чем другие. Без сомнения, это был первый желанный Холокост (как говорят, желанный ребенок, желанная девочка).
27 августа 1979 года. Ты только что позвонила. Нет, только не Феникс (впрочем, это для меня, на моем фундаментальном языке, марка анисовой кашерной водки в Алжире.
Я вновь подумал об услужливой Офелии. Эта не стала сумасшедшей, она вышла замуж такой молодой, я мог бы сказать почти в семь лет. Кстати (по поводу моей теории единств и семейного романа, всей серии теорий, которые регулируют наши парадоксы и делают нас взрослее независимо от нас самих за пределами всего. Мы за пределами всего, и я в твоем кармане, меньше чем когда-либо).
и на пути открытки, маленькая пауза, ты натыкаешься на Аристотеля: самец, у которого первый раз сперма начинает появляться в возрасте дважды по семь лет, затем речь идет о нересте рыб, который соответствует периоду, кратному семи, о смерти грудных детей перед 7 днем, именно поэтому они получают свои имена на седьмой день, о не-

[398]
доношенном младенце, живущем при рождении на седьмом, а не на восьмом месяце, и так далее, в этой истории из жизни животных не хватало только обрезания. Первый номер телефона в Эль-Биаре незабываемый, я тебе говорил, 730 47: в начале и в конце 7, в середине 3+4, которые находятся по обе стороны от нуля в центре.
28 августа 1979 года. Я только что встал, позвонила Немезида. Твое письмо вызвало смех. То, что мы еще смеемся, это чудо, за которое я благодарен тебе.
Нет, не апостолы, а послания, вот мой роман. Вот порядок: Пол в первую очередь (маленький брат умер за год до меня, и они не хотели знать или говорить из-за чего: "он неудачно упал", как я однажды от них услышал, честное слово, так и сказали. Ему было всего несколько месяцев). Затем значит Жак, Пьер и Жан. И ничего никогда не происходит преднамеренно.
Вот еще С П., согласен (я хочу сказать, секрет Полишинеля), но я готов поклясться на огне. В остальном они ничего не поймут, даже если они уверены во всем, особенно в этом худшем случае. Там, где я говорю правду, они увидят только огонь. Ты знаешь, что София Фрейд была кремирована.
29 августа 1979 года.
7, Бог мой
"A ministering angel shall my sister be, when thou liest howling".
и либидо, говорил
брат Кристианы Гегель, никогда оно не нарушит

[399]
покой между братом и сестрой, это связь "без желания" Ты видишь, куда он клонит, нет, скажи мне это.
Не забудь, у Парисова Сократа голубая борода. Это не очень вяжется, но Парис изображает его обутым как знатного человека и перед маленьким рабом с босыми ногами, маленький плато, его ученик, его зрачок, который его видит, а сам остается невидимым, который его показывает и представляет. Но они представляют один другого, и в этом есть какая-то непостижимая логика, вот к чему мы пришли.
30 августа 1979 года.
возвращение. Теперь ты совсем рядом. Что и требовалось доказать? Как раз нет, а впрочем, кому? Это единственный вопрос. Возможно все.
Взгляни на них опять, они неразлучны. Они интригуют, строят планы, хотят вернуться. Я хочу, чтобы ты их полюбила.
Перечитай письма малыша, они полны бесчувственной резкости, непростительной вульгарности. Но притворись, что веришь на слово профессорам, они почти все неподлинны: вымышленная переписка, как ты высказалась однажды, не виновная ни в чем. Хотелось бы в это верить.
Я знаю, что ты "совсем рядом", но невысказанный конец этого последнего письма (полувымышленного) - это
ты должна бы догадаться, сказать это за меня, так как мы сказали все друг другу.
Я бы предпочел, да, отдать
тебе все, чего я тебе недодал, а это не одно и то

[400]

же. Это, по меньшей мере, то, о чем ты думаешь,
и, без сомнения, ты права, в этом и заключается
Необходимость.
Я как будто спрашиваю себя, что
значило "ходить вокруг да около" с самого моего
рождения или около того. Я еще поговорю с
тобой и о тебе, ты не покинешь меня, а я стану
совсем молодым, а расстояние неисчислимым.
Завтра я тебе вновь напишу на нашем постороннем языке.
Я не запомню из него ни слова, и в сентябре,
когда я его больше не увижу, ты сожжешь
ты его со-
жжешь, ты, необходимо, чтобы это была имен-
но ты.
Сканирование: Янко Слава
yanko_slava@yahoo.com | | http://www.chat.ru/˜yankos/ya.html | Icq# 75088656
[402]
СТРАСТИ ПО "ФРЕЙДУ"



1. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
АТЕЗИС
Я приступаю к этой книге, как будто уже были написаны первые слова этого произведения. То, что я займусь ею в момент третьего витка1, было нашим уговором.
Может быть, вы помните об этом. Но если вы не полагаетесь на память, то вы, очевидно, следили за тем, что из этого вытекает в течение указанных десяти сеансов: начиная с первого я развил, я не говорю подтвердил, тему этого семинара жизнь/смерть.
Очевидно, суть проблемы и состоит в том, чтобы отследить последствия того, о чем мы не помним.
Развивая эту тему, я выдвинул предложение, основанное на несколько иной логике. В данном случае это с трудом поддается передаче средствами обычного языка, поскольку здесь отсутству-
1 Текст, о котором идет речь, это статья Фрейда По ту сторону принципа удовольствия. На самом деле это взято из семинара, который шел по пути трех витков. Ссылаясь каждый раз на текст Ницше, этот семинар прежде всего углубился в современную проблематику биологии, генетики, эпистемологии или же истории наук о жизни (труды Якоба, Кангилема и так далее). Второй виток возврат к Ницше, затем идет ссылка на хай-деггеровское чтение Ницше. И сейчас здесь третий и последний виток.

[403]
ет какая-либо "логика", и еще меньше здесь оснований для того, что я мог бы назвать "предложением". Речь шла, скорее, о том, чтобы при помощи анализа значения связи, пехит, desmos или же ограничительной структуры2 увязать вопрос жизни / смерти с вопросом позиции (Setzung), расположения в общем смысле, позиционной логики (противополагаемой или же расположенной рядом) темы или тезиса. Расположить, спрашивали мы, но к чему это сводится? И к кому? Для кого? Оставим это.
Поскольку "позиция" остается в этаком подвешенном состоянии, мы предвидим, к чему это может привести, а точнее, до чего она может докатиться. Здесь мы ведем речь обо всем том, что повлекло бы за собой ее окончательное падение, дискредитацию, разорение, крах, к которым она, похоже, не преминет привести. Я хочу привлечь ваше внимание к счетовой книге, к финансовому или спекулятивному моменту: сегодня я буду говорить именно о спекуляции. По крайней мере, это я могу твердо обещать.
Одним словом, начиная с первого сеанса сообщалось, что "логика" по ту сторону или, скорее, шаг по ту сторону не отражается в полной мере логикой позиции; при этом, не заменяя ее, нисколько не противопоставляясь ей, открывает новые соотношения, соотношения без соотношений или без общего видения того, через что она перешагивает, или того, от чего она избавляется одним махом. Но здесь ни шаг, ни мах не имеют целостного признака.
2 Эти три слова отсылают к самому навязчивому мотиву Glas. Скажем, что я добавляю или же ссылаюсь здесь еше на одно "окошко" из Glas. Например, то, что прорублено между страницами 270/272 в левой колонке.

[404]
Итак, я сделаю попытку взяться за эту книгу и повлечь ее за собой на третий виток. Но идет ли здесь речь именно о витке? скорее о более или менее плотном серпантине на перевале, чьи изгибы, как бы они ни сближались, никогда не смыкаются при встрече. Они не в состоянии этого сделать и замыкаются в своем бессилии. Представьте себе Индру u Варуну3, они решают сплес-
3 "Варуна является "Связывающим": каждый, кто почитает satyam и craddha, а именно разные формы справедливости, находится под покровительством Митры, но тот, кто совершает грех, противу satyam и craddha, сразу же будет связан, в самом материальном смысле слова, Вару-ной. [..] речь идет об истории Ману, раба craddha, который должен отдать дьявольским жрецам свою жену для жертвоприношения; слепой, фатальный механизм запушен; если Ману не дойдет до конца, если он проявит гуманность, то он нарушит закон жертвоприношения и попадет в сети Варуны. Он даже не колеблется: он дойдет до конца. Тогда внезапно появляется божество, не являющееся ни Митрой, ни Варуной, которое проявляет жалость и принимает на себя инициативу и ответственность за то, чтобы решить ужасную дилемму, он приходит к тому, что жертва не будет принесена и что Ману все же останется в выигрыше. Этим богом является Ин-дра". Жорж Дюмезиль, Mumpa-Варуна, глава VI, Nexum et Mutuum, VI. Indra contre les liens de Varuna, стр. 113, 125. Вынужденному пойти на жертвоприношение, Ману, связанному законом, если он хочет избежать сетей Варуны, прощается эта двойная связь, и он не теряет свой "выигрыш". Найдет ли он достаточно сил, чтобы освободиться (но с какой выгодой?) от милости Индры? Сможет ли он ввиду такого чудесного подарка подавить в себе признательность, оплатить не только долг, но и сам факт благодарности? Короче говоря, избежит ли он необходимости любить только Индру?

[405]
ти свои имена, чтобы подписать под договором обязательство, и договариваются впредь соединять свои имена каждый раз, когда им нужно будет что-нибудь подписать.
По ту сторону принципа удовольствия: я бы предложил избирательное, изучающее, дифференцирующее чтение этой работы. Не без того, чтобы, согласно той педагогике, которой не стоит слепо придерживаться, еще раз проследовать по слишком проторенным дорогам. Я хотел бы показать непозиционную структуру По ту сторону" ее а-тетическое функционирование в рамках последней инстанции, точнее говоря, то, что лишает ее права на последнюю инстанцию или даже просто инстанцию.
А в инстанции я специально выделяю остаточность. Каким же образом подступиться к остаточному значению По ту сторону...? Каким образом должен продвигаться этот текст, в особенности каким шагом, чтобы мы однажды, сегодня, почувствовали, несмотря на такое количество прочтений, сколь частичных, столь и канонических, даже академических, невозможность остановиться на тезисе, на выводе, заложенном в научном или философском образе, в теоретическом образе, в основном его смысле? Пусть по этому поводу ссылаются на те или иные из вышеуказанных инстанций, невозможность такой остановки вовлекает восприятие текста в своеобразный дрейф.
Я злоупотребил этим словом, оно меня не удовлетворяет. Дрейф обозначает слишком продолжительное движение: скорее недифференцированное, слишком однородное, кажется, что оно плавно отдаляется от предполагаемого начала, от края и от берега с целостным признаком. Однако берег подразделяется в самом своем


[406]
признаке, и существуют эффекты якорной стоянки, бортовых пробоин, приемов абордажа и случаев переливания через борт, ограничительных структур увязки, сцепки или швартовки, наличия мест изменения направления, затягивания узлов или двойной связи. Они являются составляющими самого процесса атезиса, и нужно отдавать себе отчет в том, есть ли здесь по меньшей мере что-нибудь для чтения или для того, чтобы придавать этому значение события.
Это текстуальный процесс, над которым не стоит ни одна инстанция как таковая (в особенности теоретическая, в научном и философском понимании), я пока воздержусь именовать его "вымышленным", или, более того, "литературным". Я хотел бы в особенности произвести анализ остаточного значения, чтобы попытаться показать на этом примере условия вымышленного и того вида фикции, который иногда завуалированно называют литературным. Его условия "сегодня", это значит с тех пор, как мы живем психоанализом, с ним, в нем, вокруг или рядом. Точнее - и поэтому данный пример является показательным, поскольку подобного ему еще поискать, - начиная с По ту сторону принципа удовольствия.
Атезис По ту сторону., предстанет со всей очевидностью. Как таковой относительно и безотносительно какой бы то ни было инстанции. Он предстанет в своем отношении (несвязанном, непричастном, насколько это возможно) к теоретическому тезису в общем смысле как к закономерностям, предполагающим его решение.
Отнюдь не случайно, что атезис находится в бесконечной зависимости в отношении жизни/смерти. Отнюдь не случайно, что он связан

[407]
с загадочным влечением к смерти, которое появляется и исчезает, кажется исчезающим, появляется, чтобы исчезнуть в По ту сторону... Я называю его загадочным, так как оно появляется и исчезает, рассказывая множество историй, вызывая множество кривотолков, побуждая или предоставляя возможность их пересказывать. Иногда эти истории называют сказками или мифами.
Речь идет также о том, что побуждает двигаться все его сказочное или мифическое потомство.
Доплывем ли мы до этих берегов за три или. четыре сеанса? Конечно же, нет. Чтобы выиграть время и сделать мои расчеты более доступными, я должен вместе с вами опереться на несколько уже опубликованных трудов4. Другой предварительный момент: путь этих зигзагообразных витков должен каждый раз снова вести нас, и исходной точкой нашего пути должен быть Ницше, здесь нет ничего проще. Я буду краток. Чтобы пойти кратчайшим путем, я напомню, например, то, что было сказано о детстве, игре и об отсутствии долгов. Что было сказано начиная с Ницше. Каким же образом и при помощи чего так называемый ребенок влезает в долги в так называемой игре без долгов? На каком же отсутствии долгов тайно спекулирует игра? И где и согласно какой топике расположить эту тайну?
4 Намек на Freud et la scene de l'ecriture (1966) (в L'ecriture et la difference), Glas (1974, в частности, на то, что касается фетишизма, двойной связи и экономической проблемы мазохизма), Le facteur de la verite (1975) (в Poetique 21). К этому я добавляю здесь Pas (Gramma 3/4, 1976), Eperons (1972-78), Fors, предисловие к Le verbier de l'homme aux loups H. Абрахама и М. Торок, 1976, La verite en peinture, 1978.

[408]
Я также напомню еще раз сцену, созданную Фрейдом в память о Ницше. Это всегда присутствует в поразительном движении отрицания. Уклонение никогда не позволяет избегнуть неизбежного, жертвой которого оно уже является. В такой затруднительной ситуации Фрейд делает то, что ему нравится, он отказывается от долга с такой заискивающе поспешной уверенностью, с такой невозмутимой легкостью, что мы задаемся вопросом: идет ли здесь речь о собственном долге? Или о чьем-либо? А если этот долг всегда был чьим-либо долгом? Как же чувствовать себя и одновременно не чувствовать себя заранее оплатившим долг и виновным в долге кого-либо, когда тот, смирившись было под воздействием разглагольствований общего характера, спохватывается по праву преемственности, о которой можно думать все что угодно? Как можно спекулировать на долге другого, возвращающегося к себе?
В другом месте я уже приводил цитату, но я хочу лишний раз упомянуть здесь заявление об избежании, претворяющем неизбежное. Это из Selbstdarstellung.
"Ницше, философ, чьи предчувствия и перспективы часто совпадают самым удивительным образом с результатами психоанализа, полученными с большим трудом, из-за чего я долгое время этого избегал (gemieden); я придавал меньше значения приоритету, чем факту остаться свободным от любого предубеждения".
Самое трудное, самое невыносимое (делаю глубокий вздох) - это то, что все оплаченное таким трудом (самым тяжелым), а именно работа с психоаналитической спецификой, с легкостью отдается философу - бесплатно, даром, как в игре, ни за что. Самое трудное здесь то, что эта

[409]
трудность не является трудностью для других, рискуя таким образом потерять всю свою ценность: в общем, это фальшивая монета, выпущенная этим, недостойным психоанализа, предком. Как будто это ему ничего не стоило.
Что же касается ценности "избежания", она уже появлялась немного раньше, на этот раз потребовалось "избежать" философию в общем смысле. Надо избегать самого близкого, хотя бы только из-за его близости. Нужно держать его подальше, предупреждать его. Нужно отвернуться от него, отвлечься, предупредить. Надо ли в действительности из-за этого предупреждения избегать его? Этого даже и не требуется: самое близкое избегается в самом неизбежном. Структура близости удаляет его и предписывает то, что da является fort даже до того, как отрицательное суждение противопоставит этому специфику своей печати. Избежание философии, которая заведомо представляется в качестве того, что уводит с пути истинного, и послужит нам ключом к пониманию По ту сторону...
Хотя я это очень часто приводил в своих ра-ботах5, этот отрывок не является единственным в своем роде, ни даже первым в невероятной генеалогии психоанализа. Существует приложение к Traumdeutung: Ранк не довольствуется тем, что усматривает в Ницше "прямого предвестника психоанализа" во всем том, что касается отношений между сном и бодрствованием. Он признает за ним другую заслугу: побуждение к ответственности даже за то, за что мы не считаем себя в ответе. Можно оказаться виновным в том, в чем мы себя считаем в сущности невиновными,
5 Например, в Qual Quelle (Marges - de la philosophie, 1972, стр. 363).

[410]
должником того, чей долг мы всегда считаем заранее оплаченным6. Ницше осмелился связать ответственность, долг и виновность с бессозна-
6 Экзистенциальная аналитика Dasein размещает первичную структуру Schuldigsein (быть ответственным, быть предупрежденным или возможность быть ответственным, возможность в обязательном порядке быть ответственным (еще даже до их появления) за любой долг, любую вину и даже любой определенный закон) за рамками всякой субъективности, любого отношения к объекту, любого значения и в особенности любого сознания. Cf. Хайдеггер, Бытие и Время, параграф 58. По тем же причинам Хайдеггер в этой работе не ведет речь о бессознательном, понятии, которое, по его словам, принадлежит концептуальной системе и философской эпохе, на смену которой должна прийти аналитика Dasein, по которой человек рассматривается как объект, а сознание, как бессознательное. Schuld (вина и долг одновременно, обязанность в общем смысле слова) - вот предмет Телеологии морали, в особенности Второй Диссертации (параграф 4 и далее). Известно, что эта генеалогия и этот анализ в течение долгого времени предлагают теорию "вытеснения" (параграф 21). Именно "автора" этой теории долга Фрейд не захотел ни к чему обязывать, именно о нем он не захотел ничего знать. Защита, избежание, непризнание: это отклонение от Ницше или от того, что было до него, отныне принадлежит наследию Фрейда. Даже после него оно иногда принимает форму, которой у него никогда не было: форму ухмылки или гримасы. Например, в том тексте, который, вращаясь вокруг "символического долга", обнаруживает следующее замечание: "Я не собираюсь здесь торговать ницшеанским хламом обмана жизни..* (Лакан, La chose freudienne, Ecrits, стр. 405). Что касается соотношения Бытия и Времени с Генеалогией морали, то я сделаю это в другом месте.

[411]
тельным. Он сделал это, например, в Авроре. Все, что больше не может быть взято на себя сознательно, становится отныне неплатежеспособным: долг другого возвращается, во сне или как-нибудь еще, чтобы не давать вам покоя или чтобы аннулировать себя в отрицании. Вы очень хотите отвечать за все, восклицает Ницше, кроме ваших снов, при этом недалеко до упоминания Эдипа, поскольку, прежде всего, ему было предназначено это обращение.
Однако это тот самый Ницше, о котором в Selbstdarstellung говорится, что его удалось "избежать". Точно так же, как и несколькими строками выше, философию в общем смысле. Это предполагает, что Ницше стал еще и философом. Однако осмеливался ли он думать, что философия как таковая, возможно, никогда не занималась ничем, кроме отрицания? Но думаем ли мы или не думаем о том, какой смысл мы вкладываем в форму отрицания? И что значит думать?
Избежание философии активно, как никогда, а также более обдуманно, осмотрительно в "спекуляции". Спекуляция: то, что Фрейд называет этим словом, вбирает в себя все трудности, которые на мой взгляд, не могут не вызвать интерес. В чем же философия не имеет отношения к аналитической "спекуляции"? И почему же она побуждает прибегать к форме атезиса, например, в По ту сторону"? Кто будет спекулировать? На чем? На ком? Что же будет здесь задействовано? Что окажется пригодным для задействования в подобной спекуляции?
Предавался ли Фрейд спекуляции или угодил в ее ловушку? Хотел ли он этого? Хотел ли он захотеть этого? И почему же его отношение всегда было двойственным, очевидно разделенным в этом плане. В Selbstdarstellung, высказываясь


[412]
о своих последних так называемых "спекулятивных" работах периода По ту сторону... (до и после 1920 года), Фрейд отрицает то, что он предался спекуляции:
"Попытка [метапсихологии] останется усеченной фигурой, я приостановил эту попытку после того, как написал несколько работ: Влечения и предназначения влечений, Вытеснение, Бессознательное, Траур и меланхолия, и я был прав, действуя таким образом, поскольку час такой теоретической швартовки еще не пробил. В моих последних спекулятивных работах я предпринял попытку разделить наш психический аппарат на основе оценки патологических явлений, и я разделил его на "Я", "Оно" и "Сверх-Я" (Das Ich und das Es, 1922). "Сверх-Я" является наследником Эдипова комплекса и представителем этических требований человека. Мне не хотелось бы, чтобы у вас сложилось впечатление, что в последний период работы я повернулся спиной к пассивному наблюдению и что я полностью предался спекуляции. Я, скорее, остался в близком контакте с аналитическим материалом и никогда не переставал работать над специальными, клиническими или техническими темами. И там, где я отдалялся от наблюдения, я тщательно избегал приближения к собственно философии. Организационная неспособность мне намного облегчила такой самоотвод Я всегда был доступен для идей Фехнера, и я тоже в некоторых ключевых пунктах опирался на идеи этого мыслителя. Во многом созвучность психоанализа с философией Шопенгауэра - он не только защищал первичность эмоциональности и решающее значение сексуальности, но он даже разгадал механизм вытеснения - не позволяет довести его доктрину до моего сознания. В своей жизни я слишком поздно прочел Шопенгауэра. Другой философ, Ницше...". (Я подчеркиваю.)

[413]
Три замечания по отрывку.
1. Теория психоанализа как таковая Шопенгауэру, а тем более Ницше, не обязана ничем. Она унаследовала у него не более чем видимость концепций, попросту говоря, фальшивые ценности, ассигнации, пущенные в оборот без соответствующего содержания. Слова и "понятия" Шопенгауэра и Ницше имеют разительную схожесть с оборотами, употребляемыми в психоанализе. Но в них не хватает наполнения содержания, свойственного психоанализу, который является единственным гарантом их значения, употребления и хождения. Только не надо принимать в наследство подобные ассигнации, пусть это будет целый печатный станок для их выпуска более или менее поддельным образом при полной неконтролируемой легкости подобных действий. И по причине сходства, по причине слишком естественного обвинения в получении наследства необходимо любой ценой избегать этой преемственности. Нужно порвать с ней сразу же при малейшем появлении угрозы такого отождествления. Не стоит брать на себя долг, не только потому, что это долг другого, но и так как другой влез в непростительные и нерасплатные долги, пуская в обращение несостоятельные концепции. Это напоминает другую историю коллективной ответственности: анализируя ее или нет, Фрейд подчиняется императиву, который велит ему разомкнуть цепь и отказаться от наследства. И, таким образом, основать другую генеалогию. Я утверждаю, что то, что он пишет по поводу спекуляции (философского и нефилософского характера), имеет сколько-нибудь отношение к этой немыслимой сцене наследства. Лишь сколько-нибудь, а точнее говоря, нисколько. То, что он пи-

[414]
шет, иначе говоря, лишь факт того, что он вынужден это написать.
Само собой разумеется, что логическая рационализация этой сцены предполагает наивную уверенность по поводу концепции фальшивых монет, как в отношении между словом и его концептуальным значением.
Не более чем Ницше, следовательно, не более чем философии в целом, от которой Фрейд открещивается, избегая ее, он подразумевает, что ничего не должен Шопенгауэру. Признание долга аннулируется или, если хотите, отрицается, с подтверждением этого в середине По ту сторону... Это происходит в тот момент, когда выдвигаются некоторые дискриминирующие предложения (я не говорю, тезисы), в тот момент, когда им поручается выработка решения по крайней мере для какого-либо одного этапа. Речь идет о том, чтобы признать дуализм инстинктивной стороны жизни. Фрейд приводит теорию Геринга, две группы "разнонаправленных процессов" (entgegensetzter Richtung), будто бы непрерывно протекающих в живой субстанции: процесс ассимиляции (assimilatorisch) и процесс диссимиляции или дезассимиляции (dissimilatorisch); первый - конструктивный (aufbauend), второй - де-структивный (abbauend). Abbauen - это слово, которое некоторые французские сторонники Хайдеггера не так давно перевели как "де-конструировать", как если бы все во всем существовало всегда и открывалось нашему взору. Действительно, этот перевод можно бы просто рассматривать как неправомерный, особенно с тех пор, как это заметили (относительно недавно). Если бы к нему не прибегали впоследствии, чтобы в точности ассимилиро-


[415]
вать и воссоздавать заново то, что ассимилируется с трудом. А также следует признать, что в этой области конкуренция становится тем более жесткой, что всегда имеется возможность путем подмены одного значения слова другим сослаться на первенство какого-либо понятия, которым стремятся обременить, как долгами, и даже пометить всех и вся. Руку кладут на клеймо и распечатывают повсюду. Таким образом, становится понятно, откуда, как бы ни с того ни с сего, слово "де-конструирование" попадает в текст Маркса. До сих пор слово "aufgelost" было точно переведено словом "решенный" или "расформированный". Недавний перевод Немецкой идеологии дает вариант "могут быть деконструированы" немецкому "aufgelost werden konnen" не мудрствуя лукаво и не вдаваясь в объяснения. Я бы не задерживался так долго на теоретическом простодушии или же тактической хитрости такой операции, если бы она не пыталась ввести в заблуждение читателя. Ибо по получении разнородной смеси и права на ее использование дается понять, что "деконструирование" призвано ограничиваться "интеллектуальной критикой" надстройки. И все делается так, как будто Марксом это уже было сказано. Вот новый перевод, который явит собою веху во франко-германских анналах, будем надеяться: "...она [эта новая материалистическая концепция истории] не объясняет практику на основе идеи, она объясняет формирование идей на основе материальной практики и вследствие этого достигает того результата, что не интеллектуальной критикой, не побуждением к "осознанию себя" или преобразованием в "привидения", "фантомы", "наваждения" и так далее; могут быть де-

[416]
конструированы (aufgelost werden konnen) все формы и продукты сознания, но только практическим подрывом [последние слова (praktischen Umsturz), замененные классическим переводом "практическое ниспровержение", экономят на щекотливой проблеме ниспровержения, заигрывая с "подрывом", который больше подходит в данном случае; и, слишком хитрая, а потому очевидная, уловка состоит в том, чтобы навести на мысль, будто "деконструирование" принадлежит чисто "теоретической" сущности, при помощи которой экономят на другом - на материале для чтения] реальных социальных отношений, откуда и появился этот идеалистический вздор". И в примечании, не моргнув и глазом, делают ссылку на Социальные Издания, даже не снабдив пометкой, как это предписано Академией: "Перев. слегка изм.".
Наверняка, попутно можно заметить, и это основное, на мой взгляд, назначение данной цитаты с виду чисто филологического свойства, то, как невысоко ставит Маркс "фантомов" и "привидений". А это наша проблема.
Если бы сейчас в По ту сторону... перевели слово abbauen как "деконструировать", то, может быть, и разглядели бы место необходимого сочленения между тем, что вводится туда в виде атетического стиля, и тем, что меня до сих пор интересовало под названием "деконструирование".
Воздав должное усердию, достойному лучшего применения, я возвращаюсь к двум "разнонаправленным" процессам. Фрейд видит отношение противопоставления (Entgegensetzung) по крайней мере в доктрине Геринга между созидательным процессом ассимиляции и разрушительным процессом диссимиля-

[417]
ции. Вот что установило бы границы перевода, если бы мы согласились считать, что деконструирование не ограничивается собственно противопоставлением, но и действует иначе (да и не действует вовсе, если под действием подразумевается противопоставление). Я оставляю этот вопрос для дозревания, он будет ждать нас в другом месте.
Итак, Фрейд спрашивает себя, должны ли мы распознавать в этих двух процессах "наши два вида влечений" - "влечение к жизни" и "влечение к смерти". Еще он добавляет: "Но существует нечто другое, в чем мы не можем не признаться самим себе..." Оказывается, есть нечто другое, что мы поддались бы искушению скрыть от себя, нечто другое, чего бы мы очень хотели избежать или же не признать. Что же это? "То, что мы сами, не заметив того, причалили в гавань философии Шопенгауэра, для которого смерть является "das eingetliche Resultat" [собственно результатом, собственно говоря, должным - это цитата] и в данной мере целью жизни, тогда как сексуальное влечение является инкорпорированием (Verkorperung) желания жить",
С новой строки: "Наберемся смелости сделать еще один шаг вперед (einen Schritt weiter zu gehen)".
Идя по следу, мы изучим все перемещения, шаг за шагом и шаг без шага, которые ведут По ту сторону... по единственной дороге спекуляции. Такой дороги не существует до прокладывания пути атетического стиля, но он не прокладывается сам собой как методика гегелевской спекуляции; и сколько бы он ни занимался привидениями, у него не сходятся концы с концами, у него нет ни формы диалектического круга, ни формы, толкующей древние тексты.


[418]
Он, может быть, указывает на них, но у него нет с ними ничего общего. Он создает-разрушает себя согласно нескончаемому обходному пути (Umweg), который он "сам" описывает, пишет и переписывает заново.
Но что же в таком случае заставляет его применять такой шаг при письме?
Смерть, "собственно результат" и, следовательно, цель жизни, цель без цели, стратегия, не ставящая своей целью победу живого, - это не только высказывание Шопенгауэра. Это совпадает почти буквально с теми предложениями Ницше, которые мы пытались интерпретировать: о жизни как редкой разновидности неживого (Gai Savoir), "частном случае" и "средстве достижения нечто иного" (Volonte de puissance), тогда это нечто иное обязательно должно быть тесно связано со смертью; и, наконец, об отсутствии по большому счету чего-то наподобие инстинкта самосохранения. Портом приписки среди гаваней бессознательного на расстоянии этого общего места также мог бы оказаться Ницше. Это его, по-видимому, удалось избегнуть так же, как удалось избегнуть ему причитающегося; и именно от него надо бы осмелиться отмежеваться или откреститься. Эта сцена Ницше очень емко передана в Deuxieme dissertation Генеалогии морали. Я отсылаю вас туда.
2. Выражение "вечное повторение того же самого" в кавычках появляется в третьей главе. Имя Ницше там не упоминается, но это неважно. Отрывок касается существования в психической жизни неудержимого стремления к воспроизведению: оно будто бы принимает форму повторения, больше не обращая внимания на принцип удовольствия, и даже будто бы обладает верховенством над ним. В неврозах судьбы это повто-

[419]
рение принимает демонические черты. Призрак демона, даже дьявола постоянно витает в По ту сторону... Являя себя в определенном ритме, он заслуживает того, чтобы мы проанализировали эти явления и его поведение, что же побуждает его являться и задает этим явлениям определенный ритм. Сам ход текста дьявольский. Он делает вид, что шагает, не прекращает шагать, не продвигаясь вперед, постоянно намечает еще один шаг, не двигаясь с места. Хромой дьявол, как и все, что нарушает принцип удовольствия, никогда не позволяет уличить его в нарушении. Дьявол-то хромой, но освобожденный от любого долга тем, кто в данный момент называет себя "advocatus diaboli" влечения к смерти и делает вывод из цитаты, где в каждом слове просматривается Писание - и литература: "Писание гласит: хромота не грех", - говорит "поэт".
Лик дьявола проглядывает одновременно из По ту сторону... и со стороны Das Unheimliche. Я уже как-то описывал системные и родственные связи между этими двумя работами. Дьявол является, но не в форме воображаемого представления (воображаемого двойника) и не в человеческом обличье. Облик, принимаемый им, не поддается ни такому различению, ни такому противопоставлению. Все происходит и разворачивается так, как будто дьявол "в облике человека" является подменить своего двойника. Итак, дублер, дублирующий своего двойника, выходит из своего двойника в тот момент, когда тот является всего лишь его двойником, двойником его двойника, производящего эффект "unheimlich".
Однако элементарное противопоставление, позволяющее установить разницу между оригиналом "собственной персоной" и его маской, его

[420]
подобием, его двойником, эта простая противопоставляющая диссоциация, напротив, сняла бы беспокойство. Все способствует тому, чтобы его создать и обеспечить - и логика противопоставления, будучи диалектической или нет, начинает служить такому покою, чтобы расквитаться, если можно так сказать, с двойником.
Маленькая заметка к Письму к д'Аламберу приводит явление дьявола "в облике человека", если можно так сказать, и его появление под видом призрака его двойника на некой сцене, на сцене, где он всего-навсего, как представлялось по замыслу, фигурировал. Как актер или как персонаж, это было неясно. Итак, явление дьявола "собственной персоной", вдобавок к его персонажу; явление или предъявление "оригинала", вдобавок к его персонажу, разыгрываемому актером, полагающему, что он его заменяет, явление, нужно понимать в смысле видения, "самой вещи" в дополнение к своему "собственному" дополнению. Такое появление, без сомнения, расстраивает привычный ход представления. Но оно при этом не уменьшает эффекта двойника, напротив, оно его усиливает, удваивает без оригинала, в чем, наверное, и состоит дьявольщина, сама ее несостоятельность.
Итак, ужас достигает апогея, говорит Руссо, Unheimlichkeit - как скорее сказал бы Фрейд. В этом проявляется одно из двух логических понятий повторяемости, задействованных и переплетенных между собой в По ту сторону... Об этом переплетении я расскажу после. Вот примечание к Письму к д'Аламберу. Примечание относится к слову "дьявол":
"В молодости я читал трагедию Эскалада, где дьявола играл на самом деле один из актеров. Мне гово-

[421]
рили, что эта пьеса была представлена один раз; этот герой, выйдя на сцену, оказался в двойном обличье, как если бы оригинал охватила зависть, что дерзнули его скопировать и в одно мгновение страх заставил всех зрителей убежать и закончить представление. Эта сказка бурлескная и покажется таковою в большей степени в Париже, чем в Женеве; тем не менее рискнем предположить, что в этом двойном появлении таится театральный и действительно ужасающий эффект. Я могу представить только один более простой и еще более ужасный спектакль - это рука, появляющаяся из стены и чертящая незнакомые слова на пиру Балтазара. Одна мысль об этом вызывает дрожь по телу. Мне кажется, что наши поэты-лирики далеки от столь высоких помыслов, они, чтобы вызвать страх, создают бессмысленный шум декораций. На самой сцене не стоит все говорить прямо, а следует лишь возбуждать воображение". (Я подчеркнул.)
Каков же дьявол Фрейда? Тот, которого он имитирует или представляет своим "адвокатом", чтобы защитить его, без сомнения, со знанием дела, чтобы принять его сторону в этом деле и в этом "ином", что "мы не должны утаивать перед самими собою", но также, может быть, что при этой защите, которая его защищает, ему будет запрещено представлять свои интересы персонально, но только в лице своего адвоката. Использование двойников на процессе запрещено. Но о каком процессе идет речь? Кто кого обвиняет? Какой дьявол побуждает писать Фрейда? Что же в итоге пишет дьявол, заставляя писать Фрейда, никогда ничего не написав самостоятельно? Анализируется ли это по ту сторону самоанализа Фрейда? И какие же это "незнакомые слова" Фрейда пишутся чужой, но в то же время его ру-

[422]
кой на этом странном пиру? Каков же призрак? К кому, к чему, откуда он возвращается? Именно в дальнейшем и будет задан этот вопрос.
3. Selbstdarstellung представит, выведет на сцену, если это возможно, избежание: Шопенгауэра, Ницше, философии в целом, под чем подразумевается, видимо, много чего и много кого. По-видимому. Но не будем торопиться с выводами. Если существует избежание и если на этом так настаивают, так это потому, что есть тенденция, искушение, желание. Фрейд это признает. Он, как говорится, первым спохватился, за что и поплатился. Немного выше он отмечает, что в своих работах последних лет (в том числе и По ту сторону...) он "дал волю столь долго подавляемой склонности к спекуляции". Похоже, он испытывает двусмысленное сожаление. И если этому верить, тогда нужно признать: 1. "Структурную неспособность" философствовать. Какой-то завуалированный язык, даже обскурантистский: что же значит в психоаналитическом понимании "структурная неспособность" философствовать? 2. "Склонность" - тем не менее - к спекуляции. 3. Преднамеренное избежание философии, непризнание долга, генеалогии или наследия философии. 4. He-избежание того, что Фрейд называет "спекуляцией", которая не должна быть stricto sensu, ни философией, ни научным или клиническим экспериментированием в традиционном понимании. Тогда нужно спросить себя, просматривается ли за этим побуждением чего-либо избегнуть и от чего-либо отрешиться, какими бы ни были для этого мотивы, в выражении "спекуляция" то, что я не отваживаюсь, далее мы увидим почему, признать как теоретизирование (хотя именно это и принято понимать под этим словом). Оно бы не поддава-

[423]
лось ни философской логике, ни научной логике, будь оно в чистом виде a priori или в эмпирическом понимании.
Здесь я прерву эти предварительные замечания. Я их принципиально поместил в сопоставлении с Selbstdarstellung, чтобы предварить то, что воссоединяет новую постановку вопроса о смерти в психоанализе с позицией Фрейда, обусловленной на первый взгляд его автобиографией, с историей развития психоанализа. Опять же, то, что воссоединяет, не обязательно укладывается в форму, облекаемую системой. Ни одно из представлений о системе (с позиций логики, науки, философии), вероятно, не является достаточным, чтобы соизмериться с ней, да фактически и не способно к такому воссоединению. Ведь оно, по сути, и является ее порождением.
Итак, это для нас очень важный вывод. А выводит он нас по ту сторону того, что Фрейд смог сам по этому поводу утверждать. Когда, например, он соотносит труды второй половины своего творчества (в ряду которых и По ту сторону...) с вехами своей собственной "биографии" и, в частности, с тем, что "предупреждает его о близкой смерти от серьезной болезни" (он пишет об этом в 1925 году, но указанная болезнь проявила себя уже за много лет до того), кажется, что связь зависит от какого-то внешнего эмпиризма и в этом плане ничуть не продвигает нас вперед. Если мы хотим в другом стиле с другими вопросами переплести сети так называемого "внутреннего" чтения сочинений о жизни/смерти, сети автобиографии, автографии, автотанатографии и сети "аналитического движения", поскольку в этом они неразделимы, нужно по меньшей мере начинать в чтении, поспешно названном

[424]
"внутренним", отмечать места, в силу своей структуры открытыми, для пересечения с другими сетями. То, что появилось в другом месте из Парергонова7 дополнения, содержит в себе не только возможность, но и необходимость такого пересечения со всеми парадоксами, в которые вводятся мотивы рамок, окаймления, названия и подписи.
Это затрагивало bios в его автобиографическом значении, которое могло бы с минуты на минуту повернуть к гетеротанатографии, если бы то, что находится у нас в руках под названием письменное свидетельство, ускользнуло бы от нас. Что касается bios в самом что ни на есть биологическом понимании, bios, с которым мы сталкивались, читая Ницше или Хайдеггера, Кангилема или Якоба, мы очень скоро увидим, как он снова возникнет в По ту сторону", и пересечется с другим, скрестится с другим. Я предоставляю это слово "скрещивание" на милость любого толкования генетического или генеалогического характера. При определенном подходе это может оказаться кстати.
7 le Parergon in La verite en peinture.

[425]
Я ПИШЕТ НАМ
Пусть будет По ту сторону принципа удовольствия. Это было открыто мною на первой странице без всякой предосторожности, наивно, насколько это возможно. Не имея никакого права, я все-таки осмелюсь перешагнуть через все методологические или юридические протоколы, которые бы самым законным образом вплоть до паралича замедлили мое движение. Пусть.
Однако первая страница первой главы уже содержит следующее:
1. Определенное напоминание о нынешнем состоянии и опыте аналитической теории. Психоаналитическая теория существует. Во всяком случае во первых строках звучит утверждение: "В психоаналитической теории мы допускаем..." И так далее. Мы вовсе не обязаны верить в то, что она существует, мы не должны считать ее действительной, но в любом случае мы должны быть уверены - это выдается за неписаный закон, - что Фрейд хочет сказать, что она существует и что в ней что-то происходит. Его высказывание не содержит, по сути, ничего примечательного, лишь мнимую констатацию того, что ее существование принимается как данность. Но в нем содержится и констатация того, что сам его автор вполне осознанно пытается представить себя в качестве ее создателя и первоиспытателя. Да и как иначе, поскольку и те, кого он вовлек, или те, кто сами влились в этот творческий процесс, принципиально и сознательно пошли на соглашение, по которому создателем признается

[426]
именно он. Отсюда и своеобразие этого представления. Когда Фрейд высказывается в смысле существования теории психоанализа, он вовсе не чувствует себя в положении теоретика, оперирующего понятиями из другой науки, ни тем паче в роли эпистомолога или эксперта по истории науки. Он лишь констатирует существование того, что в результате соглашения закрепляется за его именем, а он признается гарантом этого. Определенным образом кажется, что он заключил этот договор только с самим собой. Он писал как будто себе. Самому себе, словно кто-то послал себе сообщение, осведомляясь заказным письмом на гербовой бумаге о существовании в действительности некой теоретической истории, которой он сам, таково содержание сообщения, положил начало.
2. Взгляд на философию. Опять-таки это взгляд, отведенный в сторону, подчеркнуто безучастный при полном признании в равнодушии, которое, если и не является таковым само по себе, должно иметь другие истоки. Во всяком случае Фрейд твердо стоит на своем: "не вызывает ни малейшего интереса" вопрос о том, насколько близко обоснование принципа удовольствия той или иной философской системе.
3. Понятие рефлексии, снабженное эпитетом "спекулятивная", сразу же потеряло какое-либо отношение к метафизической философии и экспериментальной науке, несмотря на ее связь с психоаналитическим экспериментом как таковым.
Уже две первые фразы преисполнены загадочности: "В психоаналитической теории мы допускаем..." Итак, речь идет о теории единст-

[427]
венной и неповторимой, такой, какой ей и полагалось бы быть, созданной более двадцати лет назад, имеющей неоспоримые результаты и договорную основу, позволяющую говорить "мы", я - мы, причем подпись Фрейда является обязывающей для всех и представляющей всех попечителей теории (курс. наш. - Ред.) как некоего дела (курс. наш. - Ред.), чьи активы не подлежат распылению. Это излагается, действует и побуждает действовать таким образом.
"В психоаналитической теории мы признаем unbedenklich [без сомнений, без колебаний, не раздумывая], что ход психических процессов автоматически регулируется [automatisch: опущено во французском переводе] при помощи Lustprinzip". Перевод последнего слова как "принцип удовольствия" не лишен соответствия, но не будем забывать, что Lust также обозначает "наслаждение", "желание" ("похотливое желание" - говорит Лапланш в книге Жизнь и смерть в психоанализе). Фрейд продолжает мысль: "...то есть мы считаем, что этот процесс каждый раз возбуждается напряжением, вызывающим неприятные ощущения (unlustvolle Spannung), и затем принимает такое направление, что его конечный результат совпадает со снятием этого напряжения и, следовательно, с избежанием (Vermeidung) неудовольствия (Unlust) или с доставлением удовольствия (Erzeugung von Lust)".
Уже можно буквально проследить за избежанием (Vermeidung): конечно, это - мучительное напряжение, которого Фрейд, по-видимому, избежал в тот момент, когда формулировал его закон, он "избежал" его, покончив с подобным "философским" влиянием. Это его слова. Но каким же должно было быть это генеалогическое неудовольствие?

[428]
"В психоаналитической теории мы допускаем...". Напоминание уходит от альтернативы. Это еще не подтверждение, ни тем более усомнение в обоснованности. Но это никогда не станет - такова здесь моя гипотеза - ни подтверждением, ни опровержением. Однако давайте пока примем к сведению следующее: Фрейд преподносит это состояние теории как возможность перейти к несколько преувеличенному утверждению, что может оказаться опрометчивым: "мы допускаем unbedenklich", не моргнув и глазом, как будто это само собой разумеется, непреложность принципа удовольствия. Слишком самоуверенное утверждение, слишком авторитарное, если не сказать авторизованное, в том, что касается преобладания этого принципа удовольствия и убежденности ("мы считаем") в основательности такого принципа. Когда Фрейд говорит: "регулируется принципом удовольствия, то есть...", он добавляет: "мы считаем": эта убежденность может быть результатом доверчивости, и одно это предположение сразу же лишает ее точки опоры. Однако что действительно не находит опоры, так это не столько шаткое положение самого регулирующего закона, этого соотношения или этого отношения к соотношению количественных проявлений, сколько, как мы сможем убедиться, качественная сущность удовольствия. И, следовательно, неудовольствия, а значит, и закона избежания. Поиски удовольствия, предпочтение, в котором оно является почти тавтологическим, аналитическим объектом, подмена удовольствия неудовольствием, удовольствие в увязке со снятием напряжения - все это предполагает необходимость по крайней мере смутно представлять себе, что же такое удовольствие, хотя бы самую малость улавливать

[429]
смысл этого слова ("удовольствие"). Но даже в таком разрезе все это ни о чем нам не говорит. Ничего не говорится о качественном аспекте самого удовольствия. Что же такое удовольствие? В чем оно состоит? Сделаем вид, что именно на этот счет с приличествующей случаю иронией мы сейчас расспросим философа.
В определении принципа удовольствия ни слова не говорится об удовольствии, его сущности и качественном аспекте. В угоду точке зрения чисто структурной данное определение относится только к количественным взаимосвязям. В то время как в своем описании оно ассоциирует общепринятые и динамичные категории с соображениями структурного характера, метапси-хология "на сегодняшний день" являет собой наиболее "полное" "отображение" (Darstellung), какое "мы только можем себе вообразить (uns vorstellen)".
Ну а какое все же отношение имеет такое "отображение" к философии? Вежливое безразличие, благодушная отстраненность - вот как на это реагирует Фрейд. Нас мало волнует, говорит он, насколько мы таким образом подтверждаем ту или иную исторически установленную философскую систему. Приближение или присоединение к ней нас не интересует. Ни приоритет, ни оригинальность не являются нашей целью. Мы только выдвигаем "спекулятивные гипотезы", чтобы объяснить и описать факты ежедневного наблюдения. И далее добавляет: "Мы" (психоаналитики) были бы очень признательны философской теории, если бы она сумела нам пояснить значение (Bedeutung) ощущений удовольствия или неудовольствия, являющихся для нас такими "императивными" или такими "настоятельными".

[430]
Итак, "спекулятивные гипотезы" вроде бы не принадлежат к философской системе. Спекулятивное - в этом случае к философии отношения не имеет. Спекулятивные гипотезы не выдвигаются a priori, ни в формальном, ни в материальном плане, так, чтобы они были выведены или составлены на основе непосредственного описания. Именно такой спекуляции не на что рассчитывать от философии.
Делая вид, что окажется бесконечно признателен тому философу, кто объяснил бы ему, что же есть удовольствие, Фрейд с иронией дает понять, что, когда он рассуждает об удовольствии (а какой философ не рассуждает?), он не знает и не говорит, о чем же он ведет речь. В этом он, разумеется, исходит из допущений, почерпнутых из повседневной практики и продиктованных здравым смыслом, но такие допущения настолько же догматичны, настолько "unbedenklich", что и в психоаналитической теории на сегодняшний день.
Позже мы докопаемся до корней этого распространенного догматизма: существует удовольствие, которое выдает себя для повседневной практики в ее расхожем определении, для сознания или восприятия как неудовольствие. Ничто не представляется в общем смысле более неуловимо феноменальным в самой своей структуре, чем удовольствие. Однако феномен неудовольствия в состоянии, скажем, отображать в удовольствии некоторые другие, нефеноменальные его проявления, встречаемые в нашей практике. Доказательства или отображение этого отображения будут приведены несколько позже, не "доказывая" ничего в феноменальном понятии практики.
Итак, спекуляция, эта спекуляция очевидно

[431]
чужда и философии и метафизике. Точнее, она, вероятно, представляет даже то, чего остерегается философия или метафизика, сама их суть в том, чтобы остерегаться ее, поддерживая с ней отношение без связи, отчужденное отношение, выказывающее одновременно и необходимость, и невозможность однозначного толкования этого слова. И именно внутри "самого" слова "спекуляция" его истинный смысл должен найти себе место между философским понятием спекуляции в ее основном, очевидном, законном определении, соответствующем элементарным философским традициям, и понятием, проступающим в настоящем контексте. Это-то понятие и смогло стать двойником другого, обитая в нем самом, позволяя ему иногда от себя отстраняться и при этом неустанно подвергая его обработке прямо по месту жительства. Отсюда в который раз возникает и необходимость (ссылающаяся на возможность) и неоднозначность толкования этого слова. Нельзя сказать, что Фрейд оперирует таким толкованием тематически и всегда связным образом, например, в употреблении "слова". Однако при соответствующем прочтении его текста, что я и пытаюсь проделать в данный момент, невозможно не уловить его воздействия. Спекуляцию, о которой идет речь в данном тексте; нельзя вот так запросто отнести к теоретизированию гегелевского типа, по меньшей мере в своем доминирующем определении. Не более чем по ту сторону эмпирического описания со знанием законов, открытых путем индукции, в большей или меньшей степени оправданной: такое знание никогда не называлось спекулятивным. Однако же Фрейд не ссылается в этом, под словом спекуляция, на чистую теорию и а


[432]
priori, просто предшествующую так называемому эмпирическому содержанию.
Что же делать с этим непостижимым понятием? О каком теоретизировании может идти речь в отношении подобной спекуляции? Почему же она очаровывает Фрейда, без сомнения, так двусмысленно, но непреодолимо? Что же очаровывает в этом слове? И почему оно появляется в тот момент, когда речь идет о жизни/смерти; удовольствии/неудовольствии и повторяемости? Придерживаясь классических критериев философской или научной речи, а также канонов жанра, нельзя сказать, что Фрейд разрабатывает это непостижимое понятие для самого себя, что он делает из него тему для того, чтобы показать его чисто теоретическую оригинальность. Может быть, его оригинальность не носит теоретический (чисто или в основном теоретический) характер: такая вот спекуляция не теоретического свойства. То, что она содержит в себе нечто неприступное (своего рода крепость, тем более неприступная, что она не значится ни в одном из известных реестров; сверхмаскировка миража, местоположение которого невозможно определить), служит стратегии, чья конечная цель не может быть ясной, не может быть самой собой. Для Фрейда не более, чем для кого-либо другого. Эта спекуляция оказывает такие услуги, о которых не хотят ни говорить, ни слышать. Может быть, тот, кто носит имя Фрейд, не может ни присвоить себе нечто спекулятивное от этой странной спекуляции, ни уподобиться спекулянту этой спекуляции без прецедентов и предшественников, ни тем более отрешиться, отказаться от этого, отступиться от одного или другого.
Здесь я задаю вопрос в темноту. Даже, скорее,

[433]
в сумерки, в которых мы блуждаем, когда то, что Фрейд еще не проанализировал, протягивает свои фосфоресцирующие щупальца. Сквозь поразительную канву этого текста, сквозь мотивы его, которые, как представляется, не укладываются ни в один жанр, ни в одну научную или философскую модель. Ни тем более литературную, поэтическую или мифологическую. Все эти жанры, модели, коды, конечно же, в нем присутствуют, все разом или поочередно, развиваемые, ма-нипулируемые, исполняемые в виде отрывков. Но по этой причине и перегруженные. Такова гипотеза или атезис атезиса.
Попытаемся приступить к первой главе. Она похожа на обычное введение. Она небольшая. Вывод из нее странным образом подтверждает убежденность в верховенстве принципа удовольствия. Конечно же, ощущалась и некоторая обеспокоенность, автор даже соизволил сформулировать против себя ряд возражений. Однако, несмотря на это подтверждение и то, что указанным возражениям так и не удалось ничего пошатнуть, Фрейд предписывает "новые формы постановки вопросов" (neue Fragestellungen), новую проблематику. Итак, он прибегает к этому без малейшей демонстрационной необходимости. Он мог бы вполне остановиться и на этом, успешно справившись с возражениями и подтвердив верховенство принципа удовольствия. Однако он вводит не только новые сюжетные линии, но и новую проблематику, другие формы, формулировки, вызывающие вопросы.
Я сразу же перехожу к концу первой главы, к месту первой заминки, где, невзирая на возврат к мнимой точке отправления, на паралич, на имитацию движения и незыблемость принципа удовольствия (в натуральном виде или под

[434]
видом принципа реальности, так как в этой же главе будто бы показано, что последний всего лишь оттеняет, видоизменяет, модулирует первый), где Фрейд наконец приходит к заключению: "Таким образом, не представляется необходимым идти на более широкое ограничение принципа удовольствия; тем не менее, исследование психической реакции на внешнюю опасность может дать новый материал и вызвать новые вопросы (Fragestellungen) в изучаемой здесь проблеме".
Что же придает импульс дальнейшему продвижению? Почему же подтверждение гипотезы после опровержения всех возражений оказывается недостаточным? Что же вызывает здесь новые вопросы? Кто их навязывает?
В самой сжатости первой главы таится уловка. Начиная с первых строк, Фрейд признал, что восприятие удовольствия/неудовольствия остается таинственным, странным образом непостижимым. Толком никто еще ничего об этом не сказал, ни ученый-психолог, ни философ, ни даже психоаналитик.
Однако мы не можем "избежать" столкновения с этим. В который раз мы не можем этого "избежать" (vermeiden). Это "невозможно". А может, стоит попробовать самую открытую, наименее строгую, самую "широко взятую" (lockerste) гипотезу.
Какова она? Как мне кажется, здесь нужно уделить самое пристальное внимание риторике Фрейда. А заодно и режиссуре, сцене, жестам, движениям, селективной стратегии, суетливой избирательности. Образ действия здесь больше не уподобляется обнадеживающей модели, свойственной науке или философии. Например, здесь Фрейд допускает, что он полностью безо-

[435]
ружен относительно того, что же представляет собой удовольствие / неудовольствие, он допускает, что вынужден был прибегнуть к самой "широко взятой" гипотезе, и подытоживает: "Мы решились на..." Wir haben uns entschlossen...
Решились на что? Отдать предпочтение экономической точке зрения и установить с этой точки зрения первое соотношение. Соотношение количественное, а не сущностное. Закономерность, основанная на количестве чего-либо, чья сущность нам неведома (и, более того, что самое поразительно несуразное в таком подходе, чего-либо, чья качественная внешняя сторона или опыт неопределенны с того момента, как удовольствие, мы придем к этому, может восприниматься как неудовольствие), и на количестве энергии (несвязанной энергии - und nicht irgendwie gebundenen - уточняет Фрейд, выделяя это тире), присутствие которой в психической жизни лишь подразумевается. Известно, что такая апелляция к понятию энергии (связанной или свободной) нисколько не облегчает стремление столь тривиально манипулировать собой во Фрейдовом словоблудии. В IV главе Фрейд ссылается на различие, установленное Брейе-ром, между энергией накопления в состоянии покоя (связанной энергией) и энергией высвобождения. Однако он тут же уточняет, что желательно, чтобы такие соотношения как можно дольше оставались "неопределенными". Источником, объединяющим Брейера и Фрейда, является различие между двумя видами энергии, выдвинутое Гельмгольцем исходя из принципа Карно-Клаузиуса и преобразования энергии8.
8 "Мне определенно кажется, что следует установить различие, в том числе и в химических процессах, между частью родственных сил, которая способна свободно превращаться в другие виды работы, и той частью, которая может проявляться только в виде теплоты. Для краткости я назову эти два вида энергии: свободная и связанная энергия". Гельмгольц, 1882 "Uber die Thermodynamik chemischer Vorgange" [вар. пер. "О термодинамике химических процессов"], приведенное Жаном Лапланшем (стр. 203) в одной из глав, чтение которой я здесь предлагаю.

[436]
Внутренняя постоянная энергия соответствовала бы сумме свободной и связанной энергии, первая стремилась бы к уменьшению, в то время как другая увеличивалась. Лапланш исходит из того, что Фрейд слишком свободно, с "вопиющей некорректностью" интерпретировал высказывания, которые заимствовал, в частности преобразуя "свободное" от "свободно употребляемого" в "свободно перемещаемое".
Давайте отложим в сторону все проблемы, возникшие в связи с заимствованием этой энергетической "модели", если это называть заимствованием и если мы полагаем, что улавливаем суть того, о чем в этом "заимствовании" говорится. Раз уже заимствование произведено, в том числе и в этой гипотезе, волей-неволей приходится констатировать, что введение термина энергии в соотношение, предложенное Фрейдом, не обходится без осложнения внутреннего и притом существенного. В чем же состоит принцип этого соотношения? Неудовольствие будто бы соответствует увеличению, удовольствие - уменьшению количества энергии (свободной). Но это соотношение не является ни простым соотношением (einfaches Verhaltnis) между двумя силами, силой восприятия и силой преобразования энергии, ни их прямой пропорцией
[437]
(direkte Proportionalitat). Эта непростота и не-прямота таят в себе неисчерпаемый резерв для спекуляций с момента возникновения самой этой "широко взятой" гипотезы. В этом резерве не содержится никаких существенных богатств, лишь нагромождение башен и изобилие острых углов, нескончаемых дифференциальных уловок. Время тоже не должно при этом оставаться в стороне. Оно не является общей формой, однородным элементом этой дифференциальности - мы, скорее, думаем о том, чтобы оттолкнуться от этой дифференциальной гетерогенности, - но с ним необходимо считаться. Весьма вероятно, отмечает Фрейд, что при этом "решающим" фактором является степень увеличения или уменьшения энергии "во времени", в определенный отрезок времени.
Перед упоминанием Шопенгауэра и Ницше в Selbstdarstellung приводилось имя Фехнера: на сей раз хвала и признание долга без заявления об избежании, и вступление в права наследства. Фехнер, "исследователь, обладающий проницательным взглядом", призывается в поддержку гипотезы. В 1873 году он уже ввел в психофизический закон то, что любое движение сопровождается удовольствием по мере приближения к полной стабильности и неудовольствием, если оно сверх известной границы отклоняется от него к нестабильности. В этом продолжительном цитировании Фехнера Фрейд отказывается, и похоже навсегда, от намека на "определенную зону эстетической индифферентности" между двумя границами. Здесь как бы пролегает некая свободная зона, территория свободного обмена для беспрепятственного спекулятивного движения туда и обратно, похоже, не так ли? Нечто вроде инстанции, которую я бы назвал "duty free",

[438]
поставляющей на основе эквивалентного обмена разрешенный к вывозу контрабандный товар, этакая идеальная граница, с какой стороны ни погляди? Более или менее идеальная.
Во всяком случае почти тотчас отмечая, что психический аппарат представляет "частный случай" принципа Фехнера, Фрейд из этого заключает, что принцип удовольствия основывается на принципе постоянства, того самого, который и был выведен по кругообразной траектории с помощью тех же фактов, что и навязали нам веру в принцип удовольствия: психический аппарат стремится поддерживать количество имеющегося в нем возбуждения на как можно низком или по меньшей мере постоянном уровне.
Вот так принцип удовольствия и нашел себе подтверждение во всем своем верховенстве (Herrschaft, утверждает Фрейд, и мы принимаем это к сведению).
Первое возражение. Говоря о верховенстве, Фрейд притворялся или верил в это по-настоящему? Только полнейшая логическая завершенность демонстрации или тезиса могла бы в конечном счете определить логико-риторическую ценность такого возражения. Если бы такая завершенность в конечном итоге не была достигнута либо если бы она не поддавалась четкому определению на основании заданных и заранее оговоренных критериев, тогда различие между мнимым и настоящим полностью бы от нас ускользнуло, как оно, по-видимому, ускользнуло и от самого "автора" в том плане, что он оказался бы в таком же положении, что и мы.
Вот возражение. Оно предельно простое: если бы принцип удовольствия являлся абсолютно доминирующим, если бы он бесспорно властво-
[439]
вал безраздельно, то откуда же берется неудовольствие, о котором также бесспорным образом свидетельствует опыт?
Мы страдаем, заявляет этот опыт.
Но какова же его власть в этом отношении? Что же такое опыт? Верно ли то, что мы страдаем? О чем это говорит? И если в этом удовольствие, то где именно: в этом месте или где-либо еще?
Таких вопросов Фрейд не задает, только не здесь и не в такой формулировке. Он принимает к сведению возражение о том, что существует неудовольствие, и кажется, что это противоречит абсолютной власти принципа удовольствия. Первый ответ на это возражение хорошо известен, но я здесь должен постоянно отталкиваться от темы "общеизвестного", чтобы попытаться описать в воздухе другую фигуру. Итак, первый ответ: принцип удовольствия, его название на это указывает, является принципом; он руководит общей тенденцией, которая в присущей ей тенденциозной манере стремится организовать всю деятельность, но случаются, Фехнер это тоже признает, и внешние препятствия. Они иногда мешают ей реализоваться или одерживать победу, но не ставят ее под сомнение в качестве принципиальной тенденции удовольствия, наоборот, с тех пор, как они воспринимаются в качестве препятствий, они ее подтверждают.
Тормозящее препятствие, то, которое нам так хорошо знакомо своей регулярностью, мы относим к "внешнему миру". Когда простое прямое и неосторожное утверждение принципа удовольствия подвергает организм опасности в этом отношении, "инстинкт самосохранения "я" вынуждает принцип отступить, но не исчезнуть, просто уступая свое место, оставить вместо се-


[440]
бя принцип реальности, своего посыльного, своего заместителя или своего раба, своего слугу, так как он принадлежит к той же экономической системе, к тому же дому. Его еще можно назвать учеником, примерным учеником, который, как водится, попадает в ситуацию, в которой ему приходится просвещать, обучать, воспитывать учителя, зачастую слабовосприимчивого к воспитательному процессу. "Слабовосприимчивыми к воспитательному процессу" являются, например, первичные сексуальные влечения, которые сообразуются только с принципом удовольствия.
Принцип реальности не вызывает никакого окончательного торможения, никакого отказа от удовольствия, он только побуждает пойти обходным путем, чтобы отсрочить наслаждение, промежуточная станция отсрочки (Aufschub). В течение этого "долгого обходного пути" (auf dem langen Umwege zur Lusf) принцип удовольствия временно и в определенной мере подчиняется своему собственному заместителю. Он же, представитель, раб или же осведомленный, дисциплинированный и устанавливающий дисциплину ученик, также играет роль воспитателя на службе у учителя. Как будто он создает некий социум, приводит в "действие" некое учебное заведение, подписывая договор с "дисциплиной", с заместителем, который, однако, только его представляет. Поддельный договор, чистая спекуляция, подобие обязательства, которое связывает господина только с самим собой, со своей собственной модификацией, с собой в измененном виде. Текст этого мнимого обязательства господин адресует себе при помощи обходного пути институционной телекоммуникации. Он пишет самому себе, посылает это самому себе, но если длина обходного пути становится не-

[441]
подвластной, а точнее, если сама длина его структурирует, то в этом случае возврат к себе обеспечить невозможно, а без возврата к отправителю обязательство подвержено забвению даже по мере того, как оно становится неопровержимым, нерасторжимым.
С того момента, как авторитарная инстанция начинает подчиняться работе второстепенной или зависимой инстанции (господин/раб, учитель/ученик), которая контактирует с "реальностью" - последняя определяется самой возможностью этой спекулятивной сделки, - больше не существует противопоставления, как иногда это считают между принципом удовольствия и принципом реальности. Это один и тот же фактор отсрочки по отношению к себе. Но структура отсрочки может в таком случае вызвать к жизни нечто другое, еще более непреодолимое, чем то, что мы приписываем противопоставлению. Потому что принцип удовольствия - начиная с того момента, когда Фрейд признает его неоспоримое господство, - подписывает договор и считается только с самим собой, спекулирует с самим собой или со своим собственным метастазом, потому что принцип удовольствия посылает себе все, что захочет, и в итоге не встречает никакого сопротивления, он дает волю в себе другому абсолюту.


[442]
ОДИН, ДВА, ТРИ - БЕСПРЕДЕЛ СПЕКУЛЯЦИИ
По большому счету, Фрейд мог бы на этом и остановиться (что он и делает в некотором роде. А по-моему, так все разыграно уже с первых страниц. Другими словами, Фрейд то и делает, что повторяет свои остановки, имитацию движения. Оно и понятно, ведь речь идет как раз о повторении): возможность спекулировать на чем-то совсем другом (нежели принцип удовольствия) загодя обозначена в письме-обязательстве, которое, как ему кажется, он посылает сам себе по кругу спекулятивным образом. Она обозначена, но не черным по белому, она тенью не всходит от одной работы к другой, ее печатью отмечен и сам принцип. Уже и видимая часть "самого" больше себе не принадлежит, она уже не та, за что себя выдает. Написанное разъедает даже поверхность своей основы. Такая неприкаянность и дает волю спекуляции.
Вы уже, должно быть, догадались, что я сам искажаю смысл "собственно Фрейдова" употребления слова "спекуляция" (speculation), его значения или понятия. Там, где, по мнению Фрейда, он вкладывает в него понятие исследования, теоретическое начало, я рассматриваю такую спекуляцию в качестве объекта его высказываний. Как если бы Фрейд не только готовился высказаться спекулятивно о том или об этом (например, о той стороне принципа удовольствия), но и говорил уже о спекуляции. Как если бы он не довольствовался только тем, что

[443]
барахтается в ней, а стремился поведать о ней окольным путем. Этот-то окольный путь и вызывает у меня интерес. Я исхожу из того, как если бы даже то, что он пытается анализировать, например, соотношение между двумя принципами, уже являлось элементом спекулятивной структуры в целом: одновременно в смысле спекулятивной рефлексии (принцип удовольствия может распознавать себя или же вовсе не распознавать в принципе реальности), в смысле создания прибавочной стоимости, расчетов и ставок на Бирже, даже выпуска более или менее фиктивных акций и, наконец, в смысле того, что выходит за рамки наличия данности подарка, данности дара. Я проделываю все это в уверенности, что это необходимо в целях приобщения к тому, что разыгрывается там, по ту сторону "даваемого", отвергаемого, удерживаемого, возвращаемого обратно, к той стороне принципа того, о чем Фрейд говорит в данный момент, если бы нечто подобное было возможно в отношении спекуляции. Что-то же должно быть в его изложении от спекуляции, о которой он упоминает. Но я не смогу удовлетвориться таким иносказанием путем его повторного употребления. Я утверждаю, что спекуляция - это не только метод исследования, упомянутого Фрейдом, не только уклончивый объект его речи, но и процесс написания, сцена (того), что он делает при написании того, о чем он здесь говорит, что его побуждает это делать и что он побуждает делать, того, что его вынуждает писать и что он заставляет - или позволяет - писать. Заставляет делать, заставляет писать, позволяет делать или писать, - синтаксис этих процессов не разъясняется.
Не бывает дороги (Weg) без объезда (Umeg):

[444]
окольный путь не возникает внезапно, по дороге, он-то и составляет дорогу, даже прокладывает ее. Не похоже, чтобы при этом Фрейд изучал схему объезда просто ради изучения, как таковую. Но возможно ли ее изучать, как таковую? Как таковой, ее нет. Как бы то ни было, может ведь она отобразить всю бесконечность объезда, совершаемого данным текстом (а сам-то он здесь ли) в его спекулятивном атезисе.
Удовольствие и реальность в чистом виде являются крайне идеальными понятиями, проще сказать, фикцией. Одно разрушительнее и смертельнее другого. Окольный путь якобы создает между ними саму эффективность процесса, "психического" процесса в качестве "живого". Ни наличия, ни данности такой "эффективности" нет и в помине. Существует (es gibt) - вот в чем данность, отсрочка. Итак, невозможно даже вести речь об эффективности, о Wirklichkeit, разве только постольку, поскольку она подчинена понятию присутствия. Обходной путь "явился бы" в таком случае общим корнем, иными словами, корнем отсрочки обоих принципов, выдернутым из себя самого, в любом случае нечистым и структурно обреченным на компромисс, на спекулятивную сделку. Три члена - два принципа плюс или минус отсрочка - составляют один, такой же делимый член, так как второй принцип (принцип реальности) и отсрочка являются только "проявлениями" изменяемого принципа удовольствия.
Каким концом ни возьмись за эту одно-двух-трехчленную структуру, конец один - смерть. И эта смерть уже не поддается противопоставлению, она ничем не отличается в смысле противопоставления от обоих принципов и их отсрочки. Она вписывается, но не черным по бело-

[445]
му, в процесс этой структуры - в дальнейшем мы будем ее именовать ограничительной структурой. И если смерть уже не поддается противопоставлению, то это уже жизнь/смерть.
Об этом-то Фрейд не распространяется, по крайней мере явно, в этом месте, да и где-либо еще в такой вот форме. А это дает (себе) пищу для размышления, по сути не давая и не размышляя. Ни в этом месте, ни где-либо еще. Но моей "гипотезе" по поводу этого текста и некоторых других возможно удастся распутать в них то, что здесь переплетено между первым принципом и тем, что появляется как его иное, а именно, принцип реальности как его иное, влечение к смерти как свое иное: понижающая структура без противопоставления. Что якобы придает принадлежности смерти к удовольствию, не будучи частью оного, большую последовательность, имманентность, естественность, но также и придает ей большую возмутительность в отношении диалектики или логики противопоставления, позиции или тезиса. Из этой отсрочки нельзя вывести тезис. Тезис был бы смертным приговором для отсрочки. О синтаксисе этого выражения смертный приговор, который присуждает смерть в двух разных смыслах (приговор, присуждающий к смерти, и приостановка, откладывающая смерть), речь пойдет в другом месте (в книге Survivre, которая будет опубликована в скором времени).
Моя "гипотеза", вы предугадываете, какой смысл я вкладываю отныне в это слово, заключается в том, что спекулятивная структура находит и уместность и потребность в таком маршруте.
Каким же образом ухитряется смерть затаиться в конечном его Пункте, во всех имеющихся пунктах, при этом все три переплетены и образу-

[446]
ют одно составное целое этой структуры, во всех проявлениях этой спекуляции?
Всякий раз, когда один из этих "членов", псевдочленов или псевдоподов, приближается к своему собственному завершению, следовательно, к своему иному, без обсуждения, без спекуляции, без посредничества третьего лица, и всякий раз это приводит к летальному исходу, к смертельному завороту, который расстраивает все их изворотливые расчеты. Если принцип реальности автономен и функционирует самостоятельно (абсурдная по определению гипотеза, относящаяся, что называется, к области патологии), то он при этом отрешается от какого бы то ни было удовольствия и какого-либо желания, от какого бы то ни было автоаффективного отношения, без которого невозможно возникновение ни желания, ни удовольствия. Это и есть присуждение к смерти, той самой, что настигает и на двух оставшихся пунктах маршрута: как по причине того, что якобы принцип реальности утверждается и без наличия удовольствия, так и от того, что он якобы ставит смерть на службу, отданную ему на откуп принципом удовольствия. Он, принцип реальности, возможно, и сам примет смерть на своем посту от чересчур экономного подхода к удовольствию, от удовольствия, слишком трепетно относящегося к самому себе, чтобы позволить подобную экономию. Но настал бы черед и удовольствия, которое, чересчур сильно оберегая себя, дошло бы до того, что задохнулось бы в своей экономии от своих собственных накоплений.
Но если пойти в обратном направлении (если это выражение применимо, поскольку вторая вероятность не меняет направление первой), в направлении истоков этого компромиссного со-

[447]
глашения, которым является Umweg - в некотором роде чистая отсрочка, - то это все равно смертный приговор: удовольствию не суждено проявиться никогда. Но хоть когда-нибудь должно ведь удовольствие проявиться? Понятие смерти вписано непостижимым образом "в" отсрочку так же, как и в принцип реальности, служащей ей лишь прикрытием, названием другого "момента", так же, как удовольствие и реальность обмениваются местами между собой.
Опять-таки, следуя в обратном направлении с вашего позволения, так как третья вероятность не меняет направления обеих предыдущих, если принцип удовольствия немедленно освобождается, не отгораживаясь от препятствий внешнего мира или опасностей в общем смысле (в том числе и опасностей психической реальности), или даже следуя своему "собственному" тенденционному закону, который все сводит к самому низкому уровню возбуждения, то это - все "тот же" смертный приговор. На том этапе Фрейдова текста, на котором мы еще удерживаемся, есть единственная однозначно рассматриваемая гипотеза: если существует специфика "сексуальных влечений", то она обусловлена их диким, необузданным, "трудно воспитуемым", недисциплинированным нравом. Эти влечения имеют склонность не подчиняться принципу реальности. Но что же в таком случае может указывать на то, что последний является не чем иным, как принципом удовольствия? Что же может означать другое если не то, что сексуальное начало никак не связывается с удовольствием, с наслаждением? и что сексуальное, если только это не порыв влечения, даже прежде чем найдется совсем другое определение, является силой, оказывающей сопротивление связыванию или огра-

[448]
ничительной структуре? своему самосохранению, тому, что охраняет ее от себя самой; оказывает сопротивление своему естеству, самому естеству? рациональности?
В таком случае все это обрекается на смерть, путем побуждения-позволения перепрыгнуть через перила, которые, однако, являются ее собственным продуктом, ее собственной модификацией, как ПР является модифицированным ПУ (произносите как вам заблагорассудится, эта родовая ветвь найдет свое продолжение во время следующего сеанса, поскольку суть заключается, как вы можете вообразить, в видоизменении подобного потомства).
Итак, мы имеем здесь следующий ведущий принцип, принцип функционирования принципов, который может только дифференцироваться. Фрейд упоминает об этой дифференциации, называет ее последующей, когда говорит о Umweg принципа реальности: "Принцип удовольствия еще долгое время остается методом работы сексуальных влечений, которые являются "трудно воспитуемыми", и мы повторно встречаемся с тем фактом, что либо под влиянием последних, либо в самом "я" принцип удовольствия берет верх над принципом реальности, принося вред всему организму".
До сих пор, а мы только и начали рассматривать этот текст, законы этой структуры, состоящей из одного или трех в одном членов (то же самое в отсрочке), как бы ни были они сложены, они бы вполне могли быть изложены, не обращаясь к некой специфической инстанции, под названием Вытеснение.
Введение понятия Вытеснения остается весьма загадочным, да будет замечено попутно для тех, кто об этом, возможно, подзабыл. Настолько

[449]
ли необходимо и обосновано его появление исходя из только что рассмотренной нами структуры? Может, это попытка представить ее как-нибудь по-другому? Или, может быть, оно видоизменяет ее, затрагивает ее сущность? Либо оно делает жизнеспособной ее первоначальное строение?
Невозможно переоценить значение этих вопросов. Ведь в общем и целом речь идет о специфичности в "последней инстанции" такого явления, как психоанализ, в качестве "теории", "практики", "движения", "дела", "института", "традиции", "наследия" и так далее. Чтобы эту непреложную специфичность можно было наглядно доказать и чтобы она получила безоговорочное признание, то тогда следовало бы обращаться к другим способам доказательства и признания; она не должна быть представлена ни в каком другом месте; ни в том, что в общепринятом смысле называют опытом, ни в науке с ее традиционными, то есть философскими, представлениями, ни в философском представлении о философии. Наука, как сфера объективных знаний, например, не может сформулировать вопрос количественной оценки качественного аффекта, в который неукоснительно вводится субъект, скажем, чтобы быстро сделать его "субъективным". Что же касается философского представления или знания на основе бытия, то здесь допускается, что существует знание или то, что ему предшествует, по меньшей мере предпонимание того, что же такое удовольствие, и того, что "оно" "обозначает"; сюда вовлекается то, что единственным критерием такого явления, как удовольствие или неудовольствие, также как и их различия, является сознательный или перцептивный опыт, само

[450]
бытие: удовольствие, которое не воспринималось бы как таковое, не заключало бы в себе и смысла удовольствия; удовольствие в переживании неудовольствия, и тем более отвращения, считалось бы либо абсурдом в семантическом плане, не заслуживающим ни капли внимания, либо спекулятивным бредом, не позволяющим связно оформить мысль, ни передать ее в виде сообщения. Минимальный договор о значении слова был бы провозглашен приостановленным. В чем и состоял бы феномен сущности любой философии, рассматривающей субъект или же субъективный аффект. Однако здесь сама возможность спекуляции, которая, не являясь ни философской, ни научной в классическом смысле (загвоздка для науки и философии), якобы и проложила путь другой науке как очередной фикции; эта возможность спекуляции предполагает нечто, что здесь именуется Вытеснением, и в частности то, что, к примеру, позволяет переживать и воспринимать удовольствие как неудовольствие. Причем без того, чтобы эти слова потеряли свой смысл. Сама специфичность Вытеснения является возможной, только исходя из этой спекулятивной гипотезы. И единственной подходящей манерой изложения таких представлений является спекуляция, если только рассматривать само понятие спекуляции в разрезе представленных соображений.
С тех пор как она - и только она - является принципиально способной вызвать к жизни такое понятие, как спекуляция, и такое понятие, как вытеснение, схему отсрочки уже невозможно отнести ни к науке, ни к философии в их классических пределах. Но разговора о Вытеснении - и, соответственно, как полагают, о психо-

[451]
анализе - вовсе недостаточно, чтобы пересечь или размыть эти пределы.
Этот первый маршрут, похоже, привел нас к той самой точке, с которой положено начало использованию Вытеснения на месте ПУ в первой главе, полностью подчиненной гипотезе о психоаналитическом опыте, как об этом упоминалось, начиная с первой фразы. В ней будто бы не подлежало сомнению верховенство ПУ как непреложного закона.
Почему именно Вытеснение? Подмена или, скорее, смена ПР объясняет лишь небольшую часть наших впечатлений о неудовольствии, и к тому же речь идет не о самой интенсивной его части. Итак, существует "другой источник" неудовольствия, другой источник для его разрядки, снятия, освобождения от бремени (Unlustentbindung). В составе Я и в синтезе личности некоторые компоненты влечений выказывают свою несовместимость с другими компонентами. Фрейд не затрагивает вопроса об этой несовместимости, он исходит из факта ее наличия. Такие несовозможности* оказываются разведенными по разные стороны с помощью процесса, который называют Вытеснением. Почти лишенные всякого удовлетворения в единстве, они не участвуют в синтезе Я, остаются на низшем или архаичном уровне психического развития. И, так как иногда эти составляющие влечений получают удовлетворение прямым или заменяющими путями, но непременно путем отсрочки обходного пути (Umweg), это воспринимается организованным Я как неудовольствие: Я, а не "организ-
* Вариант перевода авторского неологизма incompossiblе, вероятно, составленного из incompatible и impossible. (Прим. ред.).

[452]
мом", как это говорится во французском переводе. Наряду с топической дифференциацией, наряду с нагромождением инстанций, которые выстраивает Вытеснение, - которые оно скорее привлекает на свою сторону и наполняет значением, - Вытеснение повергает всякую логику, присущую какой бы то ни было философии: оно делает так, что удовольствие может восприниматься - Я - как неудовольствие. Такая топическая дифференциация неотделима от Вытеснения в самой возможности этого явления. Она - неизбежное следствие отсрочки, 1, 2,3-членной структуры в одной отсрочке себя самой. Ее очень трудно описать в классическом логосе философии, она побуждает к новой спекуляции. Вот что я хотел подчеркнуть, напоминая все то, что "всем-давно-известно". И то, что я только что назвал классическим логосом философии, является порядком того, что поддается отображению либо отображается легко и понятно, чтобы упорядочиться соответственно значимости отображаемого, которое управляет всеми проявлениями опыта. Не в этом ли трудность, из которой по-своему исходит Фрейд? "Детали [особенности: Einzelheiten] процесса, в котором Вытеснение преображает возможность удовольствия в источник неудовольствия, еще не вполне понятны (verstanden) или не могут быть ясно изложены [описаны, отображены, dastellbar], но всякое неудовольствие невротического характера данного типа является, несомненно, удовольствием, которое не может восприниматься как таковое". Одно непереведенное замечание уточняет: "Вне всякого сомнения самое существенное заключается в том, что удовольствие и неудовольствие, как сознательные ощущения, связаны с Я".
"...удовольствие не может восприниматься как

[453]
таковое". (..Lust die nicht als solche empfunden werden kann). Структура немецкой фразы кажется менее парадоксальной и сногсшибательной, чем вариант С. Янкелевича во французском переводе, который гласит: "удовольствие не воспринимается как таковое". Конечно, этот перевод ошибочный из-за опущения, где вместо оригинального "не может восприниматься" фигурирует "не воспринимается". Но этим самым он придает "опыту" (бессознательному) удовольствия, которое не воспринимается (подразумевается сознательно) как таковое, актуальность или эффективность, которая кажется как нельзя более близкой к тому, что, очевидно, хочет сказать Фрейд. Будучи неточным в буквальности переводимого, опуская слова "не может", которые указывают на инстанцию Вытеснения, этот перевод абсолютно четко ставит акцент на парадоксе этого Вытеснения: действительно существует действительное удовольствие, действительно проходящее в данный момент как неудовольствие. Опыт, в классическом, философском и обиходном (это одно и то же) смысле, слово "как таковое", приведенное сознательным опытом, опытом присутствия, - вот что выходит за рамки. Если бы, придерживаясь буквального перевода, в тексте было бы оставлено "не может восприниматься как таковое", то парадокс был бы менее ощутим. Даже вопреки намерениям Фрейда, как представляется, можно прийти к выводу, что речь здесь идет, скорее, о возможности удовольствия, которая не может реализоваться, нежели о возможности эффективного настоящего удовольствия, которое в данный момент также "ощущается" как неудовольствие.
Однако вторая возможность согласуется только с Фрейдовой радикальностью, которая еще

[454]
далека до завершения в этой первой главе. Пока удовольствие и неудовольствие расположены в разных местах (то, что здесь является удовольствием, там это - неудовольствие), разделение по местному признаку вводит элемент систематической упорядоченности и классической рациональности. Удовольствие и неудовольствие послушно остаются на своих местах. Поскольку никакое смешивание не возможно, ведь смешивание сумасшествию подобно. Топология и распределение мест соблюдают принцип распознавания. Хотя топическое распределение и является результатом отсрочки, оно все же удерживает отсрочку в среде, внушающей доверие, и в пределах логики противопоставления: это еще не само удовольствие, которое ощущается как неудовольствие. Хотя, изучая проблематику первичных нарциссизма и мазохизма, нужно будет довести до конца изучение этого парадокса и, не уменьшая степени топического разделения, не останавливаться на достигнутом.

[455]
Но начнется ли она? Разве не все высказано или выдвинуто против этой спекуляции, о которой якобы никто ничего не говорил?
Итак, спекулятивный перехлест еще впереди. Притом широкомасштабный. Он приведет к выдвижению очередной "гипотезы": влечений, "за которые радеет" абсолютный властитель - ПУ, так называемых влечений к смерти. А не были ли они уже задействованы, исходя из той самой логики, с которой мы только что разобрались?
Они задействованы - такой вот еле внятный лепет послышится позднее в отношении так называемых влечений. Об этом будет написано едва слышно.

Так на чем мы остановились? Верховенство ПУ не было поколеблено. Даже в конце главы Фрейд сообщает, что в список следует дополнительно внести и другие источники неудовольствия, которые не более чем предыдущие оспаривают законную власть ПУ. И только в IV главе, объявляя на сей раз широкомасштабную спекуляцию, Фрейд рассматривает ту функцию психического аппарата, которая, не будучи противопоставленной ПУ, не менее зависима от него и более изначальна, чем склонность (отличная от функции) к поиску удовольствия и избежанию неудовольствия: первое исключение, без которого, в итоге, "спекуляция" никогда бы не началась.

[456]

2. ЗАВЕЩАНИЕ ФРЕЙДА
Название этой главы является преднамеренно искаженной цитатой. Без сомнения, ее узнали. Выражение "завещания Фрейда" часто встречается в трудах Жака Лакана и Владимира Гранова. Разумеется, я предоставляю читателю право судить о том, что происходит при этом искажении.
Данная глава сначала была опубликована в номере Исследований Фрейда, посвященном Николасу Абрахаму. Я предварил его тогда следующей заметкой:
"Выдержка из семинара, состоявшегося в 1975 году в педагогическом институте, под названием Жизнь Смерть. Мария Торок, ознакомившись с ней в прошлом году, утверждает, что я оказался слишком восприимчив к некоторым открытиям, совпадениям, сходствам с подобными еще неизданными исследованиями Николаса Абрахама, в ряду тех, что вскоре будут опубликованы в Ядре и ободочке (Anasemies II, Aubier-Flammarion, серия "Философия как она есть"). Что и побуждает меня опубликовать здесь это извлечение. При желании более точно очертить его рамки можно будет также рассматривать это извлечение прочтением второй главы По ту сторону принципа удовольствия. На определенном этапе этого семинара речь зашла о том, чтобы обсудить специфичность (проблематики и текста) работы По ту сторону... установить связь между неотвратимостью "спекуляции" с экономией сцены, изображающей процесс написания, которая в свою очередь не-

[457]
отделима от сцены наследования, ставящей под вопрос и завещания Фрейда и психоаналитическое "движение". На заседании, состоявшемся непосредственно перед этим, были установлены рамки проведения такого исследования, в котором будет и отмечено своеобразие спекулятивных высказываний Фрейда. На нем также были предложены аббревиатуры, например, ПУ - для принципа удовольствия, ПР - для принципа реальности. Другие выдержки из этого семинара вскоре выйдут в свет отдельным изданием".


[458]
ПОД "ОДНОЙ КРЫШЕЙ" С АВТОБИОГРАФИЕЙ
До сих пор ничто не противоречило или каким-либо образом оспаривало непреложность ПУ, который неизменно сводится к себе самому, сам себя видоизменяет, делегирует свои полномочия, представляет себя, никогда не расставаясь с самим собой. Безусловно, в таком возврате к своим истокам отчетливо проявляется, как мы уже доказали, постоянное опасение вмешательства своего иного. Но такое опасение никак не является оправданием спекуляции ПУ. Разумеется, это иное вовсе и не стремится избавиться от ПУ, поскольку оно, устроившись в самом ПУ, ввергает его в долги при каждом его шаге. Однако в высказывании Фрейда, будто некоего спекулянта, по поводу ПУ, который не расстается с собой и, следовательно, ведет речь о себе самом, еще ничто не противоречило непреложности первичного принципа. Это, по-видимому, оттого что такому ПУ невозможно противоречить. То, что делается без его ведома, если и делается, не представит противоречие: прежде всего потому, что это не противопоставляется ПУ (это делается без его ведома в нем, его собственной походкой без него), и еще потому, что это делается без его ведома, ни слова не говоря, негласно, тихой сапой проскальзывая в текст. Как только молчание нарушается, этим тотчас же признается верховенство абсолютного властителя ПУ, который в качестве такового не склонен к молчанию и который в си-

[459]
лу этого заставляет того другого чревовещать, причем беззвучно.
Таким образом, в конце первой главы ПУ утверждается в своем полном господстве. Откуда и следует необходимость новой проблематики, новой "постановки вопроса".
Однако если мы попытаемся обратить внимание на оригинальное свойство "спекулятивного", как на своеобразный ход этого текста, его тезисного шага, имитирующего ходьбу и не способствующего продвижению ни себя, ни выдвижению чего-либо, что бы не было отозвано обратно лишь за время, необходимое для обходного пути, никогда не устанавливая чего-либо, что не застыло бы прямо на установленной позиции, то мы должны отметить, что следующая глава обозначает движение подобным же образом и в другом месте, являя недвижимость позиции тезисного шага. Твердят одно и то же, а это делает наглядным лишь то, что сам факт навязывания этого утверждения (абсолютная власть ПУ), в конечном счете без него, позволит произвести только само повторение. Как бы то ни было, несмотря на богатство и новизну содержания текста, излагаемого в свое оправдание во второй главе, несмотря на множество побуждений двигаться и имитации шагов вперед, продвижения не заметно ни на йоту; нет ни решения, ни малейшего приобретения в вопросе, интересующем спекулянта, а именно в вопросе о ПУ в качестве абсолютного властителя. Тем не менее эта глава является одной из самых выдающихся глав работы По ту сторону... на нее часто опираются в экзотерической, а иногда и в эзотерической области психоанализа, как на одну из самых важных и даже самых решающих в этом эссе. А непосредственной причиной тому является история

[460]
с деревянной катушкой и fart/da. И поскольку мы сопоставляем навязчивое повторение (Wiederholungszwang) с влечением к смерти, и так как на самом деле навязчивое повторение как бы преобладает над сценой с катушкой, мы, похоже, вправе соотнести эту историю с выставлением напоказ или даже демонстрацией так называемого влечения к смерти. Это результат небрежного чтения: спекулирующий не извлекает ничего из этой истории fort/da, по меньшей мере, когда он прибегает к демонстрации запредельной стороны ПУ. Он считает себя в состоянии еще раз полностью объяснить это, не выходя за рамки ПУ, находясь в его власти. И в самом деле, ему это удается. Разумеется, он излагает нам именно историю ПУ, определенный период его сказочного владычества, важный бесспорно момент его собственной генеалогии, а также момент проявления его самого.
Я не хочу сказать, что эта глава не вызывает никакого интереса или что история с катушкой не несет в себе никакого значения. Совсем наоборот: просто-напросто его значимость, по всей вероятности, не отмечена в журнале демонстрации, где самая заметная и длинная нить ведет к следующему вопросу: правы ли мы, психоаналитики, веря в абсолютное владычество ПУ? Куда же тогда вписывается эта значимость, в какое место, что оказывалось бы одновременно подвластным ПУ, схеме объезда, определенной нами в прошлый раз, и, в то же время, спекулятивному стилю этого эссе, тому, что делает на него ставку?
Прежде всего определим несущий каркас, схему аргументации, используемую в главе. Здесь констатируется тот факт, что нечто повторяется. И требуется (а кто-нибудь ранее занимался

[461]
этим?) соотнести этот процесс повторения не только с содержанием, примерами, описанным и проанализированным Фрейдом материалом, но также и с манерой изложения Фрейда, с ходом его текста, как с тем, что он делает, так и с тем, что он говорит, в одинаковой степени, как с его "актами", так и, если угодно, с его объектами. (Если бы Фрейд был своим внуком, ему бы необходимо осторожнее подходить к повторению в отношении жеста, а не только в отношении fort/da катушки, объекта. Но не будем путать карты; кто сказал, что Фрейд является своим собственным внуком?) Что наиболее очевидным образом повторяется в этой главе, так это неустанное движение спекулирующего, направленное на то, чтобы отбросить, отвести в сторону, заставить исчезнуть, услать (fort), отсрочить все то, что якобы подвергает сомнению ПУ. Всякий раз Фрейд констатирует, что этого недостаточно, что требуется услать еще дальше и на более продолжительное время. Затем он призывает на помощь гипотезу запредельной стороны ПУ, чтобы снова ее прогнать. А она откликается на призыв, не выказывая своего присутствия, этаким призраком в ее обличье.
Придерживаясь прежде всего аргументирующей схемы во время логического хода демонстрации, мы в первую очередь отмечаем, что по завершении толкования примера травматического невроза Фрейд сдается, выходит из игры и смиряется с этим. Он предлагает прекратить разработку этой скользкой темы. (Ich mache nun den Vorschlag, das dunkle und dustere Thema der traumatischen Neurose zu verlassen...). ("Теперь я предлагаю оставить темную и мрачную тему травматического невроза..." [вар. пер]). Первое удаление.

[462]
Но после описания "детской игры", забавной истории с деревянной катушкой и fort/da Фрейд снова сдается, выходит из игры, смиряется: "Анализ такого своеобразного случая не позволяет прийти к какому-либо решительному заключению [keine sichere Entscheidung, какому-либо определенному решению]". Второе удаление. Но о какой своеобразности идет речь? Почему она настолько важна и приводит к дисквалификации? Затем, после следующей волны, следующей попытки извлечь пользу из детской игры, Фрейд опять сдается, выходит из игры, смиряется: "Дальнейшее наблюдение за детской игрой также не устраняет колебаний, - какое же из двух пониманий следует выбрать". Третье удаление. И, наконец, последние слова в этой главе. Фрейд только что упомянул об играх, о подражательных влечениях в искусстве и о целом направлении в эстетике, ориентированном на экономический подход. В заключение он делает вывод: "Для нашей цели они бесполезны, так как имеют в качестве предпосылки существование и преобладание [Herrschaft, верховенство] принципа удовольствия и не приводят доказательств в пользу существования эффективности [Wirksamkeit, задействования] тенденций, простирающихся по ту сторону принципа удовольствия, то есть поскольку тенденции более изначальны (ursprunglicher), чем сам принцип, и от него независимы". Четвертое удаление. (Запомним этот код господства и службы или рабства, он становится для нас все более и более интересным. Он может показаться странным, когда речь идет об отношении между принципами, и не объясняться непосредственно тем, что принцип (arche) находится у истоков языка и одновременно управляет им).

[463]
Этим глава заканчивается. Мы не продвинулись ни на йоту, лишь сделали несколько бесцельных шагов на пути очевидных поисков. Это повторяется на месте. Однако в этом топтании повторение становится все более настойчивым, и если эти упорные повторения, это содержимое, виды, примеры повторения, не являются достаточными для того, чтобы развенчать ПУ, то, по крайней мере, его повторяющаяся форма, воспроизведение повторения, сама воспроизводимость, возможно, включилась в процесс, ничего не говоря, не говоря ничего другого, кроме того, что она сама умолкает, вроде того, как сказано на последней странице, что влечения к смерти ни о чем не говорят. Они, похоже, незаметно выполняют свою работу, подчиняя себе самого властителя - ПУ, который продолжает говорить вслух. В том, что даже больше нельзя назвать "формой" текста, текста без содержания, без тезиса, без объекта, отделимого от операции отделения в ходе По ту сторону... это происходило бы точно таким же образом даже до возникновения вопроса о влечениях к смерти как таковых. И даже без того, чтобы когда-либо можно было говорить о влечении к смерти как таковом.
Такой была бы де-монстрация. Не будем злоупотреблять этой незатейливой игрой слов. Демонстрация дает доказательства, ничего не показывая, не делая очевидным вывод, не давая ничего вынести для себя, не выделяя тезиса. Она ведет доказательство иным способом, но продвигается все тем же шагом демонстрации. Она преобразует скорее, преобразует себя в процесс, нежели выдвигает значимый объект высказывания. Она стремится подчинить себе все то, что она выражает, подчинить это себе самой. Шаг демонстрации и есть то, что остается в этой остаточности.

[464]
Ненадолго вернемся к содержанию первой главы.
Среди новых материалов, упомянутых в конце главы, среди тех, что, по-видимому, противостоят аналитическому объяснению, навеянному ПУ, существуют так называемые травматические неврозы. Война увеличила их количество. Объяснения этих неврозов наличием физических повреждений оказалось недостаточным. Тот же синдром (субъективные переживания, например, меланхолия или ипохондрия, двигательные симптомы, ослабление и нарушение функций психики) проявляется вне всякого механического воздействия. Чтобы определить сущность травмы, прежде всего необходимо установить различие между страхом (Furcht) и боязнью. Первое понятие вызывается присутствием опасного, но определенного и знакомого объекта; другое же соотносится с неведомой и неопределенной опасностью; готовя к опасности, страх скорее защищает от травмы; связанный с вытеснением, он прежде всего кажется его результатом, но на примере маленького Ганса Фрейд позже, в Торможение, симптомы и страх, скажет о том, что он и вызывает вытеснение. Ни страх (перед определенной и знакомой опасностью), ни боязнь (перед неведомой и неопределенной опасностью) не провоцируют травму, это может сделать только испуг (Schreck), который по-настоящему ставит перед фактом ведомой и действенной опасности, к которой мы были не подготовлены, от которой боязнь не смогла нас защитить.
Тогда что же мы устанавливаем в случае возникновения испуга, влекущего за собой так называемые травматические неврозы? Например, сны, наиболее верный способ исследования

[465]

глубоких психических процессов, как утверждает Фрейд, имеют тенденцию воспроизводить травматический случай, ситуацию, явившуюся причиной возникновения испуга. Здесь Фрейд делает любопытный пируэт. Так как принято, или если принято, что преобладающим стремлением сна является исполнение желаний, то не совсем понятно, чем же может быть сон, воспроизводящий ситуацию, повлекшую сильное неудовольствие. Разве только принять то, что функция сна в данном случае претерпела изменение, которое отвлекло ее от поставленной цели, или же упомянуть о "загадочных мазохистских тенденциях". Дойдя до этого момента, Фрейд отбрасывает обе эти гипотезы (но почему?), он вернется к ним далее, в IV главе, в разгар самой безудержной спекуляции. Тогда он допустит, что некоторые сны составляют исключение из правила исполнения желания, которое смогло сформироваться только с опозданием, когда вся психическая жизнь была подчинена ПУ, запредельная сторона которого рассматривается в данной работе. Он допускает также (в IV главе) вмешательство мазохизма, и даже в противоположность тому, чего он придерживался до этого, врожденного мазохизма. Но на текущий момент Фрейд отбрасывает обе эти гипотезы, по причинам, которые с риторической точки зрения исследования, могут показаться необоснованными. С деланной решимостью и самоуправно он предлагает оставить неудобную тему травматического невроза и изучить способ работы психического аппарата "на стадии его самой ранней нормальной деятельности. Я имею в виду детские игры".
Итак, он торопится скорее приступить к этому вопросу, рискуя оставить нерешенной проблему,

[466]
к которой он должен будет вернуться позже, и в особенности рискуя ни в чем не продвинуть демонстрацию запредельной стороны ПУ (что в действительности и произойдет). Объяснение такой спешки, видимо, в другом, оно другого порядка. Спешка не дает возможности понять своего предназначения, в пределах показательного заявления, очевидной аргументации Фрейда. Единственным оправданием такой процедуры, на языке логики или классической риторики, было бы следующее: прежде всего необходимо вернуться к "нормальности" (но тогда почему бы фазу не начать с нее?), к самой "врожденной", самой ранней нормальности у ребенка (но почему бы сразу не начать с нее?). Когда же будут исследованы естественные и врожденные процессы, тогда мы снова вернемся к вопросу о травматических неврозах; проблематика сохранения энергии выявит более благоприятную среду; мы вернемся также к вопросу о. мазохизме, когда будут лучше разработаны понятия топической инстанции, нарциссизма и Я.
Начнем с "естественного" и "врожденного": ребенок, ребенок, занимающийся типичной и естественной деятельностью, которую ему предоставляют, - игрой. Внешне эта деятельность полностью подчинена ПУ - фактически мы сейчас покажем, что она полностью находится под надзором ПУ, который, однако, позволяет себе функционировать в тишине, через свое иное, - а также, насколько это возможно, она освобождена от второго принципа, ПР.
Таким представляется аргумент катушки. Я говорю аргумент, притча во языцех, поскольку я пока не знаю, как его наименовать. Это не рассказ, не история, не миф, не фикция. Ни система теоретической демонстрации. Все это фрагментарно, без вывода, избирательно в материале для

[467]
чтения, скорее аргумент в смысле пунктирной схемы, либо с повсеместными многоточиями.
И затем этот материал для чтения, эта легенда уже является чем-то слишком легендарным, обременяющим, сглаженным. Дать ему название - значит утвердить депозит или консигнацию, даже инвеституру. В сравнении с обширной литературой, откуда этот легендарный аргумент привлек инвестиции, я хотел бы попытаться сделать это прочтение частичным и наивным, настолько наивным и непосредственным, насколько это возможно. Как будто я впервые заинтересовался этим предметом, появившимся впервые.
Прежде всего я отмечу следующее: впервые в этой книге встречается отрывок с автобиографическим, даже семейным намеком. Конечно же, намек завуалирован и поэтому еще более значим. Из своего опыта Фрейд утверждает, что был свидетелем. Заинтересованным. Этот опыт имел место в его семье, но Фрейд об этом ничего не говорит. Мы знаем это из другого источника, как знаем, что заинтересованным свидетелем был не кто иной, как дедушка ребенка, "..л прожил с ребенком и его родителями несколько недель под одной крышей..." Даже если опыт когда-либо и мог ограничиваться наблюдением, условия, определенные таким образом, не были условиями наблюдения. Спекулирующий не находился в ситуации наблюдения. Это можно вывести заранее из того, что он сам говорит ради утверждения серьезности повода. Протокол эксперимента, протокол достаточного наблюдения ("Это было больше, чем поверхностное наблюдение, так как я прожил с ребенком и его родителями несколько недель под одной крышей...") обеспечивает наблюдение только тогда, когда наблюдатель превращается в участника. Но каково было его учас-

[468]
тие? Может ли он сам его определить? Вопрос об объективности не имеет ни малейшей существенности - ни какой-либо эпистемологический вопрос канонической формы - по первой и единственной причине того, что опыт и отчет о нем, в итоге, будут претендовать не менее чем на генеалогию объективности в общем смысле. Как же их отныне подвести под суд, чье устройство они воплощают? И наоборот, по какому праву запретить суду рассматривать дело об условиях его устройства? и тем более об отчете, сделанном заинтересованным свидетелем, участником упомянутого устройства? Особенно если нанятый свидетель подает признаки несколько странной озабоченности: например, создает основание для своего желания, вклинивает туда свою собственную генеалогию, обращает суд и юридические традиции в свое наследство, свое представительство в "движение", в свое наследие, в своих близких. Я бы воздержался от строгого толкования слова сваи. Чтобы не потерять вас сразу же, с подозрением, что он сам с трудом узнает себя среди своих. Что имело бы некоторое отношение к источнику объективности. По крайней мере этого опыта и странного отчета, который нам был о нем предоставлен.
То, что было предоставлено, является прежде всего отобранным, просеянным, активно разграниченным. Такая дифференциация частично за-декларирована на границе. Спекулирующий, который не говорит о том, что уже по-настоящему начал спекулировать (это произойдет на четвертый день, так как в этой книге, со странной композицией, всего семь глав: мы к этому еще вернемся), признает дифференциацию. Он не захотел "охватить совокупность этих явлений". Он выделил для себя только существенные, с эконо-

[469]
мической точки зрения, черты. Экономической: это можно перевести играя (игра еще не запрещена на этой фазе происхождения всего, настоящего, предмета, языка, работы, серьезного и т. д.), но небезосновательным образом, с точки зрения oikos, закона oikos, собственного в качестве домашне-семейного и даже, одновременно, мы это уточним, в качестве домашне-погребального. Спекулирующий дедушка еще не говорит о том, что он начал спекулировать в великий день (великий день будет четвертым и далее), он никогда не скажет о том, что является дедушкой, но он знает, что это секрет Полишинеля. То есть не секрет ни для кого. Спекулирующий дедушка подтверждает отчет, который он дает, ту дифференциацию, которую он производит среди бела дня. Подтверждение как раз является экономической точкой зрения. До сих пор "различные теории детской игры" оставляли ее без внимания и для По ту сторону", она представляет преобладающую точку зрения, исходя из того, чем тот, кто ведет счета или отчитывается по ним, занимается, а именно, пишет. "Эти теории изо всех сил стараются разгадать мотивы игры, не выдвигая на первый план экономическую точку зрения, то есть пользу от полученного удовольствия (Lustgewinn). He намереваясь охватить эти явления в целом, я воспользовался предоставившей-ся мне возможностью исследовать первую игру мальчика полутора лет, изобретенную им самим (das erste selbstgeschaffene Spiel). Это было бы больше, чем поверхностное наблюдение, так как я прожил с ребенком и его родителями несколько недель под одной крышей и прошло довольно продолжительное время, пока мне не открылся смысл его загадочных и постоянно повторявшихся действий".

[470]
По его словам, он воспользовался возможностью, случаем. О подоплеке этого случая он не говорит ничего. Много о чем можно было поведать на сей счет, и все бы уходило, как в бездну, однако ограничимся следующим: случайная возможность выбирает в качестве благоприятной почвы для исследований ни семью (немногочисленную семью со своей основой из двух поколений: Фрейд не сослался бы на случайную возможность, если бы он наблюдал за одним из своих близких - за сыном, дочерью, женой, братом или сестрой, матерью или отцом), ни не-семью (многие недели, проведенные под одной крышей, - это уже семейный опыт). Итак, зона опыта принадлежит к следующему типу: вакантное место в семье. Представитель другого поколения здесь всегда найдет возможность для осуществления или исполнения своего желания.
Начиная с первого абзаца отчета, выделяется лишь один штрих, характеризующий объект наблюдения, действие игры: это - повторение, повторенное повторение (andauernd wierderholte Тип). Только и всего. Другая характеристика ("загадочные", ratselhafte) ничего не характеризует, она пуста, но с вакансией, требующей заполнения, требующей повествования, как и любая загадка. Она обволакивает повествование своей вакансией.
Далее будет сказано: да, в первом абзаце есть другая описательная черта. Игра, в которой заключается повторение повторения, является игрой selbstgeschaffene, которую ребенок спонтанно изобрел или же которой он дал возможность изобрестись. Но ничто из всего этого (спонтанность самоизобретения, изначальность) не несет никакого описательного содержания, которое бы вело к порождению самим собой повто-

[471]
рения себя. Гетеротавтология (определение, данное Гегелем спекулятивному), повторенного повторения, повторения себя. В своей чистой форме, в чем, по-видимому, и заключается игра.
Это связано со временем. Всему свое время.
Дедушка (более или менее тайно) - спекулянт (уже и еще не) повторяет повторение повторения. Повторение в рамках удовольствия и неудовольствия, какого-то удовольствия и какого-то неудовольствия, содержание (приятное-неприятное) которого не берет повторение себе в помощники. Это не вспомогательное средство, а внутреннее определение, предмет, имеющий аналитическую предикацию. Именно эта возможность аналитической предикации постепенно разовьется в гипотезу "влечения", более первичного, чем ПУ, и независимого от него. ПУ в скором времени захлестнет волна - что заведомо и происходит - той самой спекуляции, что вызвана им, в том числе и его повторяемостью (присущей, свойственной, домашней, семейной, погребальной).
Однако - вдумайтесь в то, что здесь не таясь, говорит дедушка, еще скрывающий, что он им является, сопоставьте то, что он сказал, повторяя это, о повторении внука, старшего из его внуков, Эрнста. Мы вернемся к этому, чтобы рассмотреть все детально. Итак, сопоставьте то, что он говорит о том, что делает его внук со всей серьезностью, присущей старшему внуку, которого зовут Эрнст (the importance of being earnest [необходимость быть серьезным (вар. пер.)]), но не Эрнст Фрейд, поскольку "продвижение" этой генеалогии проходит через дочь, это значит, что она продолжает род, ценой потери его имени (предоставляю вам возможность понаблюдать за действием этого фактора

[472]
вплоть до тех дам, у кого нелегко определить, сохранили ли они продвижение без имени или потеряли его, сохранив имя; я даю вам возможность, рекомендуя только не упускать из виду в вопросе аналитического "продвижения" в качестве генеалогии зятя, иудейский закон), итак, сопоставьте то, что он говорит о том, что вполне серьезно делает его внук, с тем, что он делает сам, говоря это, создавая По ту сторону... настолько серьезно играя (спекулируя), чтобы написать По ту сторону... Так как спекулятивная тавтология происходящего заключается в том, что запредельная сторона устроилась (более или менее комфортно для этой вакансии) в повторении повторения ПУ.
Сопоставьте: он (внук своего дедушки, дедушка своего внука) навязчиво повторяет повторение, без того, чтобы оно к чему-либо продвинулось, хотя бы на шаг. Он повторяет одну операцию, которая заключается в том, чтобы отдалять, создавать вид (на некоторое время, на время, необходимое для того, чтобы написать и этим произвести нечто, о чем не говорится и что призвано обеспечить хорошую выгоду), отдалять удовольствие, объект или принцип удовольствия, объект и/или ПУ, представленные при этом в виде катушки, призванной изображать мать (и/или, мы это увидим, призванной изображать отца на месте зятя, отца в роли зятя, другую фамилию), чтобы неустанно осуществлять ее возврат в первоначальное положение. Это создает видимость отдаления ПУ, чтобы постоянно возвращать его, чтобы убеждаться, что он возвращается сам по себе (так как он имеет в себе самом основную силу своего собственного экономического возвращения домой, к себе, к себе самому, невзирая на все различие), и сделать вывод: он

[473]
всегда там, я всегда там. Da. ПУ сохраняет всю свою власть, он и не отлучался вовсе.
Удастся, вплоть до мелочей разглядеть, как опускается завеса над последующим описанием fort/da (относительно внука) и над описанием настолько же прилежной и повторяющейся игры дедушки, пишущего По ту сторону... с одинаковым успехом. Я только что сказал: можно увидеть как опускается завеса. Строго говоря, речь не идет ни о сокрытии, ни о параллельности, ни об аналогии, ни о совпадении. Необходимость в увязке описания как одного, так и другого явления продиктована иными соображениями: нам с трудом удастся подыскать ей название; но для меня в этом, разумеется, и заключается суть выборочного и заинтересованного чтения, к которому я и возвращаюсь. Кто же вынуждает (себя) возвращаться, кто же кого побуждает возвращаться согласно этакому двойному fort/da, который объединяет в одном и том же генеалогическом и "семейном" описании рассказываемое u рассказчика этого рассказа ("серьезная" игра внука с катушкой и серьезная спекуляция дедушки с ПУ)?
Этот простой вопрос, повисший в воздухе, позволяет приоткрыть завесу: описание серьезной игры Эрнста, старшего внука дедушки психоанализа, может уже не восприниматься единственно в качестве теоретического аргумента, в качестве узко теоретической спекуляции, стремящейся к обоснованию вывода о навязчивости повторения илu о влечении к смерти, или просто о внутреннем пределе ПУ (вы знаете, что Фрейд, что бы ни говорилось об этом как сторонниками его, так и непримиримыми противниками, никогда не делал выводов по этому пункту); но этот вопрос может вполне трактоваться сооб-

[474]
разно дополнительной потребности некоего Парергона в качестве автобиографии Фрейда. Это не просто автобиография, вверяющая свою судьбу своему же собственному более или менее завещательному произведению, а скорее, в той или иной мере, живописание процесса собственного отображения, стиля, избранного для изложения того, что он пишет, в частности По ту сторону" Речь идет не только о сопоставлении или тавтологической путанице, как если бы внук, предлагая ему зеркало его произведения, заранее диктовал ему то, что нужно было (и где нужно было) изложить на бумаге; как если бы Фрейд писал то, что ему предписывали его потомки, будучи первым обладателем пера, которое неизменно переходит из одних рук в другие, как если бы Фрейд возвращался к Фрейду через посредничество внука, диктующего историю с катушкой и постоянно возвращающего ее обратно с самым серьезным видом старшего внука, защищенного эксклюзивным контрактом с дедушкой. Речь идет не только об этом тавтологическом зеркале. Автобиография описания одновременно вводит и выводит в одном и том же движении движение психоаналитическое. Она доказывает это и держит пари по поводу того, что предоставило эту случайную возможность. В итоге, возвращаясь к разговору о том, кто же здесь говорит? Держу пари, что эта двойная пара fort/da взаимодействует, что это взаимодействие осуществляется во имя приобщения всего дела психоанализа, приведения в действие психоаналитического "движения", даже во имя обеспечения существования, самого существования, даже своей сущности, иначе говоря, своеобразной структуры его традиции, я бы сказал во имя этой "науки", этого "движения", этой "теоретической

[475]
практики", которая так относится к своей истории, как никакая другая. К истории своего написания, а также к написанию своей истории. Если в неслыханном факте этого взаимодействия остается непроанализированная часть бессознательного, если этот остаток функционирует и создает из своего иного автобиографию этого завещательного письма; тогда, я бьюсь об заклад, что он будет передан Фрейду с закрытыми глазами через все движение возвращения к Фрейду. Остаток, который в тишине работает над сценой этого взаимодействия, без сомнения, является незаметным (сейчас или навсегда, такова остаточность в том смысле, в каком я ее понимаю), но он определяет единственную срочность того, что остается сделать, по правде говоря, в этом и заключается его единственный интерес. Интерес к дополнительному повторению? или же интерес к генетическому преобразованию, к повторению, успешно перемещающему сущность? Это немощная альтернатива, она заранее стала хромой из-за хода, о котором нельзя прочитать здесь, в странном документе, который занимает наше внимание.
У меня не было никакой нужды использовать злонамеренно бездну, ни тем более низвергать что-либо "в пучину"*. Я в это не очень сильно верю, я осмотрительно подхожу к доверию, которое она по большому счету внушает, я считаю ее слишком репрезентативной, чтобы пойти достаточно далеко, чтобы не избежать того самого, к чему она стремится увлечь. Я попытался объяс-
* Игра слов: abime - бездна, пучина, пропасть.
abyme - авторский неологизм, предположительно от abimer - портить, хулить, поносить, отсюда вариант перевода "низлагать что-либо".

[476]
нить это в другом месте. Чем при этом предваряется - и чем завершается - некая видимость низвержения "в бездну"? Эта видимость заметна не сразу, но она должна играть более или менее серьезную роль в гипнотическом влиянии на читателя этой короткой истории с катушкой, этим забавным рассказом, который можно было бы считать банальным, бедным, упрощенным, рассказанным мимоходом, не имеющим ни малейшего значения, если верить самому рассказчику, для продолжающихся в наши дни дебатов. Однако представляется, что приведенная история ввергает "в бездну" описание отчета (скажем, историю, Historie, отчета и даже историю, Geschichte, рассказчика, излагающего ее). Итак, изложенное соотносится с тем, как оно излагается. Подтекст того, что можно усвоить при чтении, как и источник излагаемого, берут верх. И здесь ни добавить, ни убавить. Значение повторения, вовлекающее "в бездну" работу Фрейда, имеет отношение структурного mimesis к отношению между ПУ и "его" влечением к смерти. Это влечение в очередной раз не противопоставляется ПУ, а низвергает его при помощи завещательного письма "в бездну", изначально, в начале начал.
Таким, очевидно, выглядело "движение" в неизменной новизне своего повторения, в столь своеобразном событии этого двойственного отношения.
Если бы мы захотели упростить вопрос, то он, к примеру, выглядел бы так: каким образом автобиографический труд в бездне незаконченного самоанализа может подарить свое рождение в качестве всемирного института? Рождение кого? чего? И каким образом прерывание или предел самоанализа, скорее способ-

[477]
ствуя низвержению "в бездну", чем препятствуя ему, ухитряется пометить своей печатью институционное движение, причем возможность такого беспрепятственного мечения без конца увеличивает количество отпрысков, приумножает наследство порождаемых конфликтов, расслоений, разделений, альянсов, браков и сопоставлений?
В этом спекулятивное действие автобиографии, однако, вместо упрощения вопроса, неплохо бы подойти к процессу с обратной стороны и пересмотреть его видимую посылку: что же это за автобиография такая, если все, что вытекает из нее и вынуждает нас прибегнуть к такой длинной тираде, становится возможным? Этого мы пока не знаем, и не надо обольщаться на этот счет. По поводу самоанализа еще меньше. Так называемый первооткрыватель, а потому единственный, кто о нем упомянул, если не сформулировал, сам этого не ведал, и это необходимо учитывать.
Чтобы продолжить размышления по ходу чтения, мне необходимо привлечь существенный довод, способный при некотором везении обратить на себя внимание: дело в том, что любая автобиографическая спекуляция, ввиду того, что она создает наследие и институт неограниченного движения, должна не упускать из виду еще в процессе своего развертывания смертность наследников. А раз существует смертность, смерть, в принципе, может нагрянуть в любой момент. Итак, спекулирующий может пережить наследника и такой исход вписан в структуру завещания и даже в те пределы самоанализа, где его почерк направляет система наподобие некой тетради в клетку. Ранняя кончина, а соответственно, и молчание наследника,

[478]
который не в состоянии - однако в этом-то и кроется возможность того, что он все-таки диктует и заставляет писать. Даже тот, кто, по всей видимости, и не писал, Сократ или тот, чьи сочинения, как утверждают, дублировали речь или, в особенности, восприятие, Фрейд и некоторые другие. Таким образом, самим же себе и придается импульс движения, у самих себя происходит и наследование отныне-, припасов достаточно для того, чтобы привидение могло всегда, по крайней мере, получить свою долю. Ему будет достаточно назвать имя, гарантирующее подпись. Так принято считать.
Что и произошло с Фрейдом и некоторыми другими, однако мало будет изобразить случившееся на подмостках всемирного театра, чтобы отобразить возможность этого во всей ее очевидности.
И то, что следует далее, является далеко не просто примером.

[479]
СОЮЗ ТОЛКОВАНИЙ
Существует некая немая девочка. Более немая, чем кто-либо, будучи на ее месте, кто бы исчерпал отцовское доверие в столь многословной речи о наследстве, где она, по-видимому, сказала, вот почему ваш отец имеет слово. Не только мой отец, но и ваш отец. Это София. Дочь Фрейда, мать Эрнста, весть о смерти которой не замедлит отозваться в тексте. Но как-то еле слышно, с каким-то неожиданным оттенком сразу после случившегося.
Я снова возвращаюсь к отчету, продолжая именно с того момента, на котором я остановился, не пропуская ничего. Фрейд рисует сцену и на свой лад определяет, по-видимому, главное действующее лицо. Он делает упор на заурядности характера ребенка. Это является условием корректности эксперимента. Ребенок - это парадигма. В интеллектуальном плане он не был преждевременно развит. У него прекрасные отношения с окружающими.
В особенности со своей матерью.
Согласно схеме, представленной выше, я позволяю вам соотнести - присовокупить или сопоставить - содержание рассказа со сценой его написания, например, в этом моменте, а также и в другом месте, и это в качестве примера, меняя местами рассказчика и главного героя, или же основную семью Эрнст - София, третий же (отец - супруг - зять) никогда не был вдалеке от них, скорее он находился слишком близко. Рассказчик, тот, кто утверждает, что наблюдает, не является автором в классическом рассказе, пусть так Если бы,

[480]
в данном конкретном случае, это не отличалось бы оттого факта, что это не выдает себя за литературный вымысел, тогда нужно было бы, даже нужно будет снова установить разницу между л рассказчика и я автора, приспосабливая это к новой "метапсихологической" топике.
Итак, у ребенка прекрасные отношения с окружающими, особенно с его матерью, так как (или несмотря на тот факт, что) он не плакал в ее отсутствие. Иногда она оставляла его на долгое время. Почему же он не плакал? Кажется, что Фрейд одновременно обрадован и удивлен этому, даже с некоторым сожалением. Является ли этот ребенок действительно настолько нормальным, как Фрейд это сам себе представляет? Так как в самой фразе, где он выделяет этот чудесный характер мальчика, главное то, что его внук не плакал без своей матери (его дочери) во время ее продолжительного отсутствия; Фрейд добавляет "хотя" или "однако", "несмотря на тот факт, что", он к ней был очень привязан, она не только сама выкормила его грудью, но и никогда никому не доверяла уход за своим ребенком. Но это небольшое отклонение легко устранимо, Фрейд оставляет это "хотя" без какого-либо продолжения. Все идет хорошо, чудесный ребенок, но. Вот это но: у этого чудесного ребенка была одна обескураживающая привычка. Каким же образом в конце невероятного описания Фрейд может невозмутимо делать вывод: "Я, в конце концов, заметил, что это - игра"; мы вернемся к этому чуть позже. Иногда я буду прерывать свое толкование.
"Ребенок отнюдь не был преждевременно развит; в полтора года он говорил не так уж много понятных слов, а, кроме того, испускал несколько, имевших для него одного смысл, звуков [bedeutungsvolle Laute, фонемы, имеющие значе-

[481]
ние], которые, до определенной степени, понимались окружающими. Но он был в хороших отношениях с родителями и единственной прислугой, и его хвалили за его "славный характер" [anstandig, покладистый, благоразумный]. Он не беспокоил родителей по ночам, послушно подчинялся запретам не трогать определенных предметов и не ходить в определенные места и, прежде всего [кроме всего, vor allem anderen], никогда не плакал, когда мать уходила на несколько часов, хотя нежно был к ней привязан. Мать не только выкормила его грудью, но и вообще ухаживала за ним без посторонней помощи".
Я на какое-то время прерву свое чтение. Пока вырисовывается некая безоблачная картина без каких-либо "но". Конечно же, одно "но" существует и одно "хотя"; это для равновесия, для внутренней компенсации, которая характеризует равновесие: он не был ранним ребенком, даже, скорее, немного отставал, но у него были хорошие отношения с родителями: он не плакал, когда мать оставляла его одного, но он был привязан к ней, так как на это были причины. И вот, один ли я уже слышу обвинение? То, каким образом выражается извинение, составило бы целый архив в грамматике: "но", "хотя". Фрейд не может удержаться, чтобы не извинить сына своей дочери. Что же он ставит ему в вину? Он упрекает его в том, что прощает ему что-то, или же в том чем-то, что прощает ему? тайную провинность, которую он ему прощает, или то самое, что извиняет его за провинность? и как бы ориентировался прокурор в меняющемся синтаксисе этого процесса?
Великое "но" проявится сразу же за этим, на сей раз нарушая безоблачность картины, хотя слово "но" в тексте и не фигурирует. Оно заменяется на "теперь" (nun): однако, теперь, когда, тем не менее,

[482]
между тем, необходимо отметить, вообразите себе, что тогда "Этот славный мальчуган имел все же одну обескураживающую привычку..."
Все, что в этом чудном ребенке есть хорошего (несмотря ни на что) - его нормальность, спокойствие, способность переносить отсутствие любимой матери (дочери) без страха и слез, за все это предвещается некая плата. Все выстроено, обосновано, подчинено системе правил и компенсаций, некой экономии, которая через мгновение заявит о себе в виде нехорошей привычки. Эта привычка помогает ему переносить то, чего могли ему стоить эти "полезные привычки". Ребенок тоже спекулирует. Что он заплатит (себе), следуя запрету не трогать больше одного предмета? Каким образом ПУ ведет торг между полезной и вредной привычкой? Дедушка, отец дочери и матери, деловито отбирает характеристики описания. Я вижу, как он торопится и беспокоится, как драматург или режиссер, который сам задействован в пьесе. Ставя ее, он торопится все проконтролировать, все расставить по местам, прежде чем идти переодеваться для спектакля. Это проявляется в жестком авторитаризме, в решениях, не подлежащих обсуждению, в нежелании выслушать мнение других, в том, как некоторые вопросы оставляются без ответа. Все элементы мизансцены были установлены: врожденная нормальность не без связи с кормлением от материнской груди, экономический принцип, предписывающий, чтобы за отлучение ребенка от нее и такое отдаление (настолько подчиненное, настолько отдаленное от своего отдаления) была заплачена сверхцена в виде дополнительного удовольствия, чтобы одна вредная привычка компенсировала, предположительно с процентами, все полезные, например, запрет трогать такие-то предметы,.. Мизансцена

[483]
стремительно приближается, актер-драматург-продюсер делает все сам, он хлопает три-четыре раза в ладоши, вот-вот вздрогнет занавес. Но неизвестно, поднимется ли он на сцене или в сцене. До выхода кого-либо из действующих лиц видна кровать под балдахином. Любой выход на сцену и уход с нее в основном должен будет проходить через занавес.
Я не буду сам открывать его, я дам вам возможность сделать это над всем прочим, что касается слов и предметов (занавесов, холстов, вуалей, экранов, девственных плев, зонтов и т. д.), которые довольно долго были объектом моих забот. Можно бы попытаться осуществить наложение всех этих материй, одних на другие, следуя одному и тому же закону. У меня для этого нет ни желания, ни времени, процесс должен производиться сам собой, либо без этого вообще можно обойтись.
Вот занавес Фрейда и нити, за которые дергает дедушка.
"У этого славного мальчугана проявлялась все же одна обескураживающая привычка, а именно: забрасывать в угол комнаты, под кровать, и т. д. все мелкие предметы, попадавшиеся ему под руку таким образом, что Zusammensuchen [поиски с целью собрать, собирание] принадлежностей его игры (Spielzeuges) было делом нелегким".
Занятие для родителей, а также для ребенка, который от них этого ожидает. Оно состоит в том, чтобы искать, собирать, соединять с целью вернуть. Это то, что дедушка называет делом и зачастую нелегким. Взамен он назовет игру рассеиванием, которое отсылает далеко, операцией отдаления, а принадлежностью игры сумму используемых предметов. Совокупность процесса разделена, существует разделение, которое не

[484]
является разделением труда, а разделением между игрой и делом: ребенок играет в отдаление своих "игрушек", родители трудятся, собирая их, что не всегда является легким делом. Как если бы на этой стадии родители не играли, и ребенок не занимался своим делом. Он полностью прощен за это. Кому могло бы прийти в голову его в этом упрекнуть? Но работа зачастую дается с трудом, и по этому поводу слышны уже вздохи. Почему же ребенок разбрасывает предметы, почему он отдаляет все, что находит у себя под рукой, кого и что?
Появления на сцене катушки еще не было. В некотором смысле она будет только примером процесса, который только что описал Фрейд. Но примером показательным, который дает повод для "наблюдения" дополнительного и решающего, для толкования этого процесса. В этом показательном примере ребенок бросает и снова возвращает к себе, разбрасывает и собирает, сам отдает и берет, он олицетворяет собирание и разбрасывание, множество субъектов действия, дело и игру в одном субъекте, по-видимому, в одном единственном предмете. Это то, что дедушка расценит как "игру" в тот момент, когда все нити будут собраны в одной руке, обходясь без родителей, без их работы или же их игры, которая заключалась в приведении комнаты в порядок
Появления катушки еще не было. Слово Spielzeug до сих пор обозначало только собирательное понятие, набор игрушек, единицу множества разбрасываемых предметов, которые родители ценой труда должны определенным образом собрать и которые дедушка собирает здесь в одном слове. Эта собирательная единица является механизмом игры, которая может приходить в расстройство, менять место, делить на части

[485]
или разбрасывать. Слово "принадлежность" в качестве общности предметов в этой теории общности - это Zeug, орудие, средство, продукт, штука и, согласно самому семантическому переходу, что на французском, что на английском языке, пенис. Я не буду здесь комментировать сказанное Фрейдом, я не говорю о том, что излагает Фрейд; далеко разбрасывая свои предметы или же свои игрушки, ребенок отделяет себя не только от своей матери (как это будет сказано далее, и даже от своего отца), но и от дополнительного комплекса, состоящего из материнской груди и его собственного полового члена, предоставляя родителям возможность, но лишь на короткое время, объединять, совместно объединять то, что он хочет разъединить, удалить, разделить, но ненадолго. Если он разлучается со своей игрушкой (Spielzeug) как с самим собой, с целью позволить себе затем соединиться, это происходит потому, что он сам является собирательным понятием, чье воссоединение может дать повод к любой комбинации совокупностей. Все те, кто играет или чьи действия направлены на воссоединение разрозненного, являются заинтересованными сторонами этого процесса. Я не имею в виду, что Фрейд это утверждает. Но он заявит в одном из двух высказываний, о которых я упомянул, что ребенок также "играет" и в появление-исчезновение самого себя или своего образа. Он сам - часть своей Spielzeug.
Появления катушки еще не было. Вот она, ей еще предшествует интерпретативное введение: "При этом [далеко забрасывая свою игрушку Spielzeug] он, с выражением удовольствия и интереса, произносил протяжное о-о-о-о, которое по общему мнению матери и наблюдателя [дочери и отца, матери и дедушки, сроднившихся в одной и той же спекуляции] было не междометием,

[486]
а означало "fort" [туда, далеко]. В конце концов, я заметил, что это - игра и что ребенок пользуется всеми своими игрушками (Spielsachen) только для того, чтобы играть в "ушли" (fortsein)".
Вмешательство Фрейда (я не говорю дедушки, а того, кто рассказывает о том, что зафиксировал наблюдатель, тот, кто наконец заметил, что "это была игра", существуют, по меньшей мере, три инстанции одного и того же "сюжета", рассказчик-спекулянт, наблюдатель, дедушка, тот, кто никогда не был открыто отождествлен с двумя другими, двумя другими и т. д.) заслуживает того, чтобы мы в этом месте остановились. Он рассказывает, что он тоже занимался толкованием в качестве наблюдателя. И он говорит об этом. И все-таки, что же он подразумевает под игрой, или же делом, которое заключается в объединении разрозненного? Так вот, парадоксально, что он называет игрой операцию, которая заключается в том, чтобы не играть со своими игрушками: он не пользовался ими, он не использовал (benutzte) свои игрушки, он не применял их с пользой, не орудовал ими, а лишь играл в их отдаление. Итак, "игра" заключается не в том, чтобы играть со своими игрушками, а извлекать из них пользу для другой функции, а именно - чтобы играть в "ушли". Таково, дескать, отклонение или телеологическая самоцель этой игры. Но телеология, самоцель удаления ради чего, кого? Для чего и кому служит такое использование того, что обычно осуществляется без оплаты или без пользы, в данном случае - игра? Какую выгоду можно извлечь из подобной не-бес-платности? И кому? Может быть, не только выгоду, и даже не одну, и может быть, не единственной спекулирующей инстанции. На телеологию толкуемой ситуации найдется и телеология толкования. А в толкователях недостатка нет: дедушка, он

[487]
же наблюдатель, спекулянт и отец психоанализа, в данном случае рассказчик, и далее, а далее отождествляется с каждой из этих инстанций, та, чье суждение, вероятно, до такой степени совпадало (ubereinstimmenden Urteil), чтобы позволить ему раствориться в толковании отца.
Такое совпадение мнений приводит к единодушию отца и дочери в толковании о-о-о-о как fort и выглядит весьма своеобразно во многих отношениях. Нелегко детально представить такую сцену или даже принять на веру ее существование, как и все то, что по этому поводу рассказывается. А в изложении Фрейда это выглядит следующим образом: мать и наблюдатель каким-то образом объединяются, чтобы вынести одинаковое суждение о смысле того, что сын и внук произносил в их присутствии, даже для них. Поди узнай, откуда исходит индукция такой идентичности, такого совпадения точек зрения. Но можно быть уверенным в том, что откуда бы она ни исходила, она замкнула круг и соединила все три персонажа в том, что более чем когда-либо подпадает под характеристику "все той же" спекуляции. Они тайком назвали это "тем же самым". На каком языке? Фрейд не задается вопросом, на какой язык он переводит о/а. Признание за ним семантического содержания, связанного с определенным языком (такова оппозиция немецких слов), и семантического содержания, выходящего за рамки языка (толкование поведения ребенка), является процессом, который не осуществим без многих сложных теоретических протоколов. Можно предположить, что о/а не ограничивается простой формальной оппозицией значений, содержание которых могло бы беспрепятственно варьироваться. Если это варьирование ограничено (можно заключить из фак-

[488]
та, если по меньшей мере им интересуются, что отец, дочь и мать вместе сошлись в одном и том же семантическом процессе), то можно выдвинуть следующую гипотезу: подразумевается некое имя собственное, которое понимается в переносном смысле (любое смысловое значение слова, чья звуковая форма не может ни варьировать, ни позволить перевести себя в другую форму без потери значения, вводит понятие имени собственного), либо в так называемом "собственном" смысле. Эти гипотезы я оставляю открытыми, но мне представляются обоснованными гипотезы о согласованности толкований о-о-о-о, или даже о/а, в каком бы то ни было языке (естественном, универсальном или формальном), используемом в общении отца и дочери, дедушки и матери.
И внука и сына, так как два предшествующих поколения изъявили желание идти вместе, сознательно, как говорит одно из них, решили действовать сообща, чтобы выразить в общей формулировке то, что их ребенок хотел им дать понять, и хотел, чтобы они поняли то же самое, что и он. В этом нет ничего гипотетического или дерзкого. Это аналитическое прочтение того, что содержится в тексте Фрейда. Но мы теперь знаем, насколько способна тавтология в чрезмерном количестве вызывать отрыжку.
И если это было то, к чему стремился сын, а точнее, внук, если это было также тем, что он считал, не отдавая себе в этом отчета и не желая этого, этим самым покрывающим единогласие в приговоре (Urteil)? Отец отсутствует. Он далеко. Строго говоря, требуется уточнить, один из двух отцов, отец мальчика серьезного до такой степени, что его игра состоит не в том, чтобы играть с игрушками, но отдалять их, играть только в их отдаление.

[489]
Чтобы сделать это полезным для себя. Что же касается отца Софии и психоанализа, то он присутствует всегда. Кто же в таком случае спекулирует?
Явления катушки еще не было. Вот оно. При забрасывании ее в нужном направлении ребенок проявлял удивительную сноровку.
Это продолжение. "Однажды я сделал следующее наблюдение, которое подтвердило мои догадки. У ребенка была деревянная катушка (Holzspule), вокруг которой была завязана веревочка (Bindfaden). Ему никогда не приходило в голову возить ее по полу позади себя, то есть играть с ней в машинку, но, держа катушку за веревку, он с большим проворством (Geschick) перебрасывал ее за край своей завешенной кроватки (verhangten Bettchens) так, что она там исчезала, и при этом произносил свое многозначительное (Bedeutungsvolles) o-o-o-o и затем снова за веревочку вытаскивал ее из кровати, но теперь ее появление приветствовал радостным "Da" [вар. пер. - вот]. В этом-то и заключалась вся игра (komplette Spiel) - исчезновение и появление снова (Verschwinden und Wiederkommen). Заметен бывал, как правило, только первый акт, и этот акт, сам по себе, неутомимо повторялся как игра, хотя больше удовольствия несомненно доставлял второй акт".
В этом высказывании звучит тревожный звонок Откликаясь на него, следует замечание, которое я сейчас приведу.
"В этом, как говорит Фрейд, и заключалась вся игра". То, что сразу же подразумевает: в этом и заключается наблюдение, как полное толкование этой игры. Всего в нем хватает, оно насыщаемо и насыщено. Если бы такая полнота была строго очевидной, настаивал бы Фрейд на этом, привлекал бы он на это внимание, как если бы он

[490]
стремился срочно закрыть вопрос, завершить, взять в рамочку? Тем более мы предполагаем незавершенность (в плане объекта и описания), поскольку: 1) Сама сцена является бесконечно повторяемым дополнением, как если бы одно дополнение порождало необходимость следующего, и т. д.; 2) Отмечается некая аксиома незавершенности в структуре сцены написания. Фрейд дорожит, по меньшей мере, положением спекулянта в качестве заинтересованного наблюдателя. Даже если бы такая полнота была возможна, она не смогла бы ни появиться у такого "наблюдателя", ни квалифицироваться им в качестве таковой.
Но это все общие рассуждения. Они обрисовывают только формальные условия определенной незавершенности, значимое отсутствие такого чрезвычайно существенного признака. Будь то в отношении описанной сцены, будь то Р отношении описания, либо в бессознательном, которое объединяет эти два понятия, сливает их в одно бессознательное, унаследованное, переданное телекоммуникативным образом, согласно одной и той же телеологии.
Спекулирует на возврате, возвращаясь, довершает: самое большое удовольствие, отмечает он, не будучи таким уж очевидцем данной сцены, доставляет Wiederkommen, возвращение. Тем не менее то, что таким образом обрекает очертания по возвращении, необходимо снова и снова отдалять для того, чтобы игра оказалась завершенной. Спекуляция происходит с момента возвращения, с точки отправления того, что сулит выгоду. С того, что возвращается, чтобы уйти, или уходит, чтобы вернуться.
Это - завершенность, говорит он.
Между тем он сожалеет, что все не так, как долж-

[491]
но бы происходить. Как это должно бы происходить, если бы нить была в руках у него самого.
Или все нити. Как бы он сам забавлялся с подобным волчком на веревочке, который запускают перед или над собой и который как бы сам возвращается, снова заматываясь? Который возвращается сам, если он был достаточно отдален? Нужно изловчиться запустить так, чтобы он сам смог вернуться, другими словами, чтобы дать ему возможность вернуться. Каким же образом сыграл бы сам спекулянт? Как бы он сам принялся раскатывать, запускать и давать катиться этому клубку? Насколько ему удалось бы справиться с таким вот лассо? В чем бы заключалось его проворство?
Он, похоже, выказывает удивление, смешанное с некоторым сожалением от того, что славному ребенку никогда не приходила в голову мысль тягать катушку за собой и играть с ней в машину, скорее, в вагон (Wagen), в поезд. Как если бы можно было держать пари (еще раз Wagen), что спекулянт (чей извращенный вкус, скажем, боязнь железной дороги Eisenbahn, достаточно известен, чтобы наставить нас на правильный путь) сам бы играл в маленький поезд с одним из этих "маленьких предметов" (kleinen Gegenstande). Вот первая проблема, первое недоразумение отца объекта или дедушки субъекта, отца дочери (матери - объекта Эрнста) или же дедушки маленького мальчика (Эрнст - "субъект" fort/da), но почему же он не играет в поезд или в машину? Разве не это было бы более нормальным? И почему он не играет в машину и не тягает эту самую катушку позади себя? Раз уж этот предмет являет собой средство передвижения. Если бы Фрейд играл на месте своего внука (а значит, со своей дочерью, поскольку катушка ее и воплощает, как он отметит в следующем абзаце, или, по меньшей мере,

[492]
она является, следуя нити рассуждений, только некоторой чертой или же поездом, который к ней ведет, чтобы отправиться обратно), отец (дедушка) играл бы в вагончик [да простят мне все эти скобки - отец (дедушка) и дочь (мать), но они необходимы, чтобы отразить порядок родственных взаимоотношений, расположение по местам и побудительную причину того, что я приводил в качестве доводов, начиная атезис По ту сторону..], и поскольку игра идет всерьез, это было бы еще серьезнее, говорит он с весьма серьезным видом. Жаль, что ребенку никогда не приходила в голову мысль (подумать только!) таскать игрушку за собой по полу и, таким образом, играть с ней в машинку: Es fiel ihm nie ein, sie zum Beispiel am Boden hinter sich herzuziehen, also Wagen mit ihr zu spielen, sondern es warf... Это было бы более серьезно, но такая мысль Эрнста никогда не посещала. Вместо того чгобы играть на полу (am Boden), он упорно вовлекал в игру кровать, играл с катушкой над кроватью, а также в ней. Не в том смысле в кровати, куда он забирался, так как вопреки тому, что текст и перевод часто побуждали думать многих (спрашивается, почему), ребенок не находится в кровати в тот момент, когда он пускает катушку. Он забрасывает ее извне за край кровати, вуали или занавески, которые скрывают ее края (Rand) с наружной стороны, прямо на простыни. Во всяком случае, именно "из кровати" (zog... aus dem Bett heraus) он вытаскивает машинку, чтобы заставить ее вернуться: da. А значит кровать это - fort, что противоречит, по-видимому, любому желанию, но может быть недостаточно fort для отца (дедушки), который хотел бы, чтобы Эрнст играл более серьезно на полу (am Boden), не обращая внимания на кровать. Но для обоих отдаление кровати навеяно этим da, которое ее разделяет:
[493]
слишком или недостаточно. Для одного или для другого.
Что означает для отца (дедушки) играть в поезд? Спекулировать: это значило бы ни в коем случае не бросать катушку (но разве ребенок когда-либо бросает ее, не держа на привязи?), все время держать ее на расстоянии, причем на одинаковом расстоянии (длина веревки остается неизменной), давать (позволять) ей перемещаться в одно и то же время и в том же ритме, что и самому себе. При этом нет нужды задавать такому поезду обратное направление, ведь он, по сути, даже и не отправлялся. Едва отправился, как пора возвращаться.
Так, внесли ясность. Это то, что устроило бы от-ца(дедушку)-спекулянта. При этом ради полноты своего толкования он отказывает себе в дополнительном удовольствии, аналогичном тому, что он приписывает в качестве основного для Эрнста, а именно, получаемого им в момент возврата игрушки. Он лишает себя этого с тем, чтобы избежать лишних затруднений или риска заключить пари. И чтобы не вводить в игру желанную кровать.
А игра в вагончик также заключалась бы в том, чтобы "тянуть за собой" (hinter sich herzuziehen) объект обладания, крепко держать локомотив на привязи и видеть его, только оглядываясь назад. Его нет перед глазами. Как Эвридики или аналитика. Так как спекулянт (аналитик), очевидно, является первым, кто делает анализ. Анализирующим локомотивом, для которого закон слышимости преобладает над законом видимости.
У нас нет оснований судить о нормальности выбора ребенка, ведь мы знаем его только со слов его прародителя. Но нам может показаться странной подобная склонность прародителя. Все происходит на фоне кровати и всегда происходило

[494]
на фоне только завешенной кровати, того, что называют "колыбелью с накидкой". Если ребенок был вне кровати, но возле нее, и занят ею, в чем его как бы упрекает дедушка, этот занавес, эта вуаль, ткань, эта "накидка", скрывая прутья, образует внутреннюю перегородку fort/da, двойной экран, который разделяет его внутри со своей наружной и внутренней стороной, но который разделяет, соединяя его с самим собой, затрагивая его двойным образом fort:da. Я не могу не назвать это в очередной раз девственной плевой fort:da. Вуаль этой "накидки" и является интересом к кровати и fort:da всех поколений. Я не осмелюсь сказать: это - София. Как же Эрнст мог серьезно играть в машинку и, используя кровать с накидкой, тянуть ее за собой? Мы задаемся этим вопросом. Может, ему просто ничего и не надо было делать с указанным объектом (препятствием, экраном), именуемым кроватью, или краем кровати, или девственной плевой, полностью держаться в стороне, оставляя, таким образом, место свободным, либо полностью на кровати (как принято считать), что позволило бы установить искомые соответствия менее трудоемким путем. Но, чтобы поместить Spielzeug или "маленький объект" позади себя, с кроватью или без нее, чтобы игрушка воплощала дочь (мать) или отца [зятя, как это будет рассмотрено далее, и синтаксис отца (дедушки) легко выходит за рамки поколения, делая шаг в сторону], необходимо, чтобы зарождались определенные мысли. Проследите за движением туда-обратно всех нитей. Дедушка сожалеет, что у его внука не зародилось подобных мыслей (разумных или безрассудных) об игре без кровати, разве что это будет кровать без накидки, что не значит без девственной плевы. Он сожалеет, что такие мысли не посетили его внука, но его самого они

[495]
не забыли посетить. Он считает их естественными, и это лучше дополнило бы описание, если не саму игру. По этой же причине, если можно так выразиться, он сожалеет и о том, что у его внука все-таки были идеи, которые он сам выдумал для него, так как если они были у него для внука, то и внук не остался внакладе и поделился своими мыслями с дедушкой.
(Весь этот синтаксис становится возможным благодаря наличию графики края кровати или девственной плевы, кромки и шага, как это было замечено в другом месте. Я не буду здесь этим злоупотреблять).
А все-таки не был ли край этой кровати, такой необходимый и ускользающий от определения, кушеткой? Еще нет, несмотря на все уловки спекуляции. Тем не менее.
То, что дедушка(отец)-спекулянт называет завершенной игрой, очевидно, является процессом, осуществляющимся в двух фазах, в двойственности и в удвоенной двойственности этих фаз: исчезновение/возрождение, отсутствие/возникновение. Именно повторное возвращение, очередной виток повторения и повторного появления и привязывает игру к нему самому. Он делает упор на то, что наибольшее количество удовольствия ребенок получает во время второй фазы, в момент возвращения, которое ведает всем и без которого ничего бы не возникло. Возвращение задает тон всей телеологии. Что и позволяет предварить тот ход, что эта операция в своей так называемой завершенности будет полностью проходить под верховенством ПУ. Повторению еще далеко до того, чтобы расстроить его планы, ПУ пытается напомнить о себе в повторении возникновения, присутствия, воплощения, повторения, как мы это

[496]
увидим, укрощенного, контролирующего и подтверждающего свое господство (а также господство ПУ). Господство ПУ, видимо, является лишь господством в общем смысле слова: Herrschaft (господство) ПУ не существует, существует Herrschaft, который отдаляется от самого себя только для того, чтобы заново приспособиться, тавто-телеология, которая тем не менее призывает или позволяет своему иному возвращаться под видом домашнего привидения. Итак, можем представить, как это будет. То, что вернется - если уже не вернулось, не то чтобы в порядке противоречия или противопоставления ПУ, а путем подрыва его в качестве инородного тела, подтачивания исподтишка, начиная с более изначального, чем он сам, и не зависящего от него, более старого, чем он сам в себе, - не будет скрываться под именем влечения к смерти или навязчивого повторения, другого властелина или же его распорядителя, а будет нечто совсем другое, нежели господство, совсем другое. Чтобы выступить в качестве совсем другого, оно не должно будет противопоставляться, входить в диалектические отношения с властелином (жизнью, ПУ в качестве жизни, существующим ПУ, ПУ при жизни). Оно не должно будет использовать диалектику, например, властелина и раба. Это не-господство не должно будет тем более находить диалектические отношения, например, со смертью, чтобы стать "истинным властелином", как это происходит в спекулятивном идеализме.
Я говорю о ПУ как о господстве в общем смысле. На той стадии, где мы с вами находимся, так называемая "завершенная игра" больше не касается того или иного определенного предмета, например, катушки или того, что она собой подменяет. В основном речь идет о повторяемости, о воз-

[497]
врате прибыли или привидения, о возвращаемости в общем смысле. Речь идет о повторяемости пары исчезновение/повторное явление, не только о повторном явлении в порядке, присущем этой паре, но и о повторном явлении пары, которая обязана вернуться. Необходимо вернуть повторение того, что возвращается, начиная со своего возвращения. Итак, это больше не то и не это. Не тот или иной объект, что обязан уходить/возвращаться, либо который будет возвращаться, это - сам уход - возвращение, иными словами, предъявление себя повторно, самовозвращение возвращения. Это больше не объект, который будто бы предъявляется повторно, а воспроизведение, возврат самого возвращения, возврат к сути возвращения. Вот источник величайшего удовольствия и осуществления "завершенной игры", - утверждает он: пусть возвращение вернется, пусть это будет не только возвращение некоего объекта, но и себя самого, или пусть он явится его собственным объектом, пусть то, что способствует его возвращению, возвратится к самому себе. Вот что происходит с самим объектом, снова ставшим субъектом fort/da, исчезновение/повторное появление самого себя, вновь присвоенный объект самого себя, повторное появление, как будет сказано по-французски, собственной катушки со всеми нитями в руке. Таким образом, мы наталкиваемся на первое из двух высказываний внизу страницы. Оно касается "второго акта", с которым было бесспорно связано "величайшее удовольствие". О чем там идет речь? О том, что ребенок играет в полезности fort/da с чем-то, что более не является предметом-объектом, дополнительной катушкой, заменяющей что-то другое, а с дополнительной катушкой дополнительной катушки, со своей собственной "катушкой", с са-


[498]
мим собой как объектом-субъектом в зеркале/без зеркала. Вот: "Дальнейшее наблюдение полностью подтвердило это мое толкование. Однажды, когда мать отлучилась из дома на несколько часов, мальчик встретил ее по возвращении (Wiederkommen) следующим возгласом экспансивного Веbi о-о-о-о/. Сначала это было непонятно, но потом оказалось (Es ergab sich aber bald), что во время своего долгого одиночества (Alleinsein) ребенок нашел способ, как исчезнуть самому (verschwinden zu lassen). Он обнаружил свое изображение в зеркале, которое доходило почти до пола, а затем опустился на корточки, так что его изображение сделало "fort" [ушло]".
На этот раз мы не знаем, ни в какой момент это обнаружилось, ни заставило призадуматься (Es ergab sich...), ни кого. Дедушку-наблюдателя, постоянно присутствующего во время отсутствия дочери (матери)? В момент возвращения дочери и опять совместно с ней? Нужно ли было "наблюдателю", чтобы она была там, чтобы убедиться в совпадении мнений? Не заставляет ли он сам ее вернуться, не нуждаясь в том, чтобы она была дома, чтобы ощущать ее присутствие? А если ребенок знал это, не испытывая нужды в таком знании?
Итак, он играет в то, чтобы своим исчезновением сделать себя сильным, своим "fort", в отсутствие матери, во время собственного отсутствия. Накопленное наслаждение, которое обходится без того, в чем нуждается, является идеальной капитализацией, самой капитализацией, проходящей через идеализацию. Мы подтруниваем над тем, в чем нуждаемся, и теряем голову в стремлении заполучить желаемое. Накопленное наслаждение заключается в том, что ребенок отождествляет себя с матерью, поскольку он исчезает,

[499]
как и она, и заставляет ее вернуться вместе с собой, заставляя вернуться себя, и больше ничего. Только себя, ее в себе. Все это, оставаясь ближе всего к ПУ, который никогда не отлучается и доставляет (себе) наибольшее удовольствие. И наслаждение при этом достигает наивысшей степени. Ребенок заставляет себя исчезнуть, он символически распоряжается собой, он играет с неживым, как с самим собой, он заставляет себя появляться снова без зеркала в самом своем исчезновении, удерживая себя, как и мать, на конце нитки*. Он разговаривает с собой по телефону, он зовет себя. Он перезванивает себе, "непроизвольно" огорчается из-за своего присутствия-отсутствия в присутствии-отсутствии своей матери. Он повторяет себя снова. Всегда по закону ПУ. При развернутой спекуляции ПУ, который, похоже, никогда не отлучается от себя самого. Ни от кого-либо другого. Телефонный или телетайпный звонок придает "движение", подписывая контракт с самим собой.
Сделаем паузу после первого высказывания внизу страницы.
Как бы долго это ни разыгрывалось, все еще только начинается.
* Нитка и провод на французском обозначаются одним словом Fil, отсюда игра слов. (Прим. ред.).


[500]
"СЕАНС ПРОДОЛЖАЕТСЯ"(возвращение к отправителю, телеграмме и поколению детей)
Серьезная игра fort/da спаривает присутствие и отсутствие в повторении возвращения. Она их сопоставляет, она упреждает повторение, как и их соотношение, соотносит их одно с другим, налагает одно над или под другим. Таким образом, она играет с собой, не без пользы как со своим собственным объектом. С этого момента подтверждается ранее предложенное мной глубокое "соотношение" между объектом или содержанием По ту сторону... тем, что Фрейд, как полагают, написал, описал, проанализировал, рассмотрел, трактовал и так далее, и с другой стороны, системой его манеры письма, сцены написания, которую он разыгрывает или которая разыгрывается сама собойт С ним, без него, о нем или же одновременно и то, и другое, и третье. Это является все той же "завершенной игрой" fort/da, Фрейд проделывает со своим текстом (или без него) то же самое, что Эрнст со своей катушкой (или же без without нее). И если игра считается завершенной с одной и с другой стороны, необходимо принять во внимание в высшей степени символическую завершенность, которая бы формировалась из этих двух завершенностей, которая, очевидно, всякий раз оказывается незавершенной в каждом из ее эпизодов, следовательно, полностью незавершенной, пока обе незавершенности, наложенные од-

[501]
на на другую, приумножаются, дополняя друг друга без завершения. Согласимся с тем, что Фрейд пишет. Он пишет, что он пишет, он описывает то, что он описывает, но что также является тем, что он делает, он делает то, что он описывает, а именно то, что делает Эрнсг-./оП/аа со своей катушкой. И всякий раз, когда произносится слово делать, надо бы уточнять: позволить делать (lassen). Фрейд не с этим объектом, которым является ПУ, предается fort/da. Он проделывает это с самим собой, он возвращается к себе. Следуя по обходному пути тепе, на этот раз по всей цепочке. Так же, как Эрнст, возвращая к себе объект (мать, какую-нибудь штуку или что бы то ни было), сразу же доходит до возвращения к себе самому, непосредственно выполняя дополнительное действие, так же как возвращается к себе дедушка-спекулянт, описывая или возвращая то или другое. А заодно и то, что мы именуем его текстом, заключая договор с самим собой, чтобы сохранить все нити, связывающие его с последующим поколением. Не менее, чем с предыдущим. Неоспоримое предыдущее поколение. Неоспоримость является также тем, что обходится без свидетелей. И тем, что мы ко всему прочему не можем не рассмотреть, никакое контрсвидетельство не в состоянии уравновесить это телеологическое самоназначение. Сеть расставлена, за какую-либо нить ее можно потянуть, только впутавшись рукой, ногой или же всем остальным. Это лассо или петля1. Фрейд ее не расставлял. Скажем, его угораздило впутаться. Но пока ничего не было сказано, мы ничего не знаем об
1 Что касается двойной ограничительной структуры петли в ее отношении к fort:da, я должен сослаться на Glas (Galilee, 1974) и на "Restitution - de la verite en peinture", в La Verite en peinture (Flammarion, Champs, 1978).

[502]
этом, так как он сам оказался заведомо застигнут врасплох таким оборотом. Он не смог оценить ситуацию или предвидеть ее полностью, таковым было условие наложения.
Прежде всего это проявляется полностью формальным и общим образом. В некотором роде a priori. Сцена fort/da, каким бы ни было ее примерное содержание, всегда находится в процессе предварительного описания своего собственного описания в виде отсроченного наложения. Написание fort/da всегда является fort/da, и мы будем искать ПУ и его влечение к смерти в глубине этой бездны. Эта бездна вобрала в себя не одно поколение, как это звучало бы применительно к компьютеру Это, сказал бы я, полностью формальным и общим образом проявляется как бы a priori, но a priori по факту свершившегося. Действительно, поскольку предметы могут заменять друг друга вплоть до обнажения самой заменяющей структуры, формальная структура дает возможность прочесть себя: речь больше не идет об отдалении, выражающемся в отсутствии того или этого, о приближении, восстанавливающем присутствие того или этого, речь идет об отдалении далекого и о приближении близкого, об отсутствии отсутствующего и о присутствии присутствующего. Но отдаление не является далекоидущим, приближение сближающим, отсутствие недостатком присутствия либо присутствие явным. Fortsein, о котором буквально говорит Фрейд, - не более fort, нежели Dasein - da. Отсюда следует (так как это вовсе не одно и то же), что в результате Entfernung и шага, о которых речь шла ранее, fort не настолько уже и далеко, также, как и da так уж и рядом. Неэквивалентная пропорция, fort:da.
Фрейд вспоминает. Он возвращает свои вос-

[503]
поминания и самого себя. Как Эрнст в зеркале и без него. Но его спекулятивная работа также приводит к возврату чего-то другого и самой себя. Зеркальное отражение нисколько не является, как зачастую принято считать, просто повторным присвоением. А тем более da.
Спекулянт вспоминает самого себя. Он описывает то, что он делает. Конечно же, делая это без умысла, и все, что я излагаю при этом, обходится без полностью самоаналитического расчета, в чем и заключается интерес и необходимость того, что я делаю. Ведь спекуляция передается из поколения в поколение без того, чтобы расчет, из которого она исходит, подвергся самоанализу.
Он вспоминает. Кого и что? Кого? Безусловно его. Но нам не дано знать, можно ли это "его" обозначить "меня"; и даже если бы он говорил "меня", то тогда какое бы "я" взяло слово. Fort:da было бы уже достаточно для того, чтобы лишить нас какой бы то ни было уверенности по этому вопросу. А посему, если в этом месте возникает необходимость в автобиографическом экскурсе, причем широкомасштабном, то придется это делать с новыми издержками. Этот текст автобиографичен, но совсем не в том ключе, как это воспринималось до сих пор. Прежде всего автобиографическое не перекрывает в полной мере автоаналитическое. Затем он вынуждает пересмотреть все, что так или иначе касается этого авто-. Наконец, будучи далеким от того, чтобы поведать нам в доходчивом виде, что все-таки означает автобиография, он учреждает в силу своего собственного странного контракта новый теоретический и практический закон для какой угодно автобиографии.
По ту сторону... следовательно, не является


[504]
примером того, что мы считали известным под названием автобиографии. Он пишет автобиографично, и из того, что один "автор" в ней немного рассказывает о своей жизни, мы не можем извлечь вывод, что документ не имеет правдивого, научного или философского значения. Открывается некая "сфера", где описание, как утверждается, какого-либо сюжета в его тексте (требуется пересмотреть столько понятий) является также и условием состоятельности и убедительности текста, того, что представляется "ценным" по ту сторону того, что именуется эмпирической субъективностью, если все-таки предположить, что нечто подобное действительно существует, учитывая то, как она сквозит в устных и письменных высказываниях, в подмене одного предмета другим, в подмене самой себя, в своем присоединении в качестве предмета к другому предмету, одним словом, происходит подмена. Из-за такого рода убедительности степень правдивости излагаемого не поддается оценке.
Итак, автобиографичность не является заблаговременно открытой областью, в которой дедушка-спекулянт рассказывает какую-то историю, ту историю, которая произошла с ним в его жизни. То, что он рассказывает, является автобиографией. Fort:da является здесь предметом обсуждения, как частная история, именно" автобиографичность указывает, что любая автобиография является уходом и возвращением какого-нибудь fort/da, например, этого. Которого? Fort:da Эрнста? Его матери, солидарной с его дедушкой в толковании его собственного fort:da? И отца, иначе говоря, его дедушки? Великого спекулянта? Отца психоанализа? Автора По ту сторону...? Но каким же образом добрать-

[505]
ся до последнего без спектрального анализа всех остальных?
Эллиптически, из-за нехватки времени, я скажу, что графика, автобиографичность По ту сторону... слова по ту сторону (jenseits в общем смысле, шаг по ту сторону в общем смысле) наносит fort:da удар одним предписанием, предписанием наложения, посредством которого приближение у-даляется в бездну (Ent-fernung). Позыв к смерти там, в ПУ, который исходит из fort:da.
Фрейд, можно сказать, вспоминает. Кого? Что? Прежде всего тривиально, он вспоминает, припоминает себя. Он рассказывает себе и нам о воспоминании, которое остается у него в памяти, в сознательной памяти. Воспоминание об одной сцене, по правде говоря многоплановой, так как она состоит из повторений, сцене, ведущей к другому, к двум другим (ребенку и матери), но которые являются его дочерью и внуком. К его старшему внуку, не будем забывать об этом, но этот старший не носит имени дедушки по материнской линии. Он утверждает, что был в этой сцене регулярным, постоянным, достоверным "наблюдателем". Но вероятнее всего он был чрезвычайно заинтересованным наблюдателем, присутствующим, вмешивающимся. Под одной крышей, которая, не будучи в строгом смысле ни его крышей, ни даже просто общей, однако принадлежит почти своим, вот это-то почти, что может быть и не дает экономии операции снова захлопнуться и, следовательно, обусловливает ее. Что можно привести в качестве доводов в пользу того, что, вспоминая тот самый эпизод с Эрнстом, он не вспоминает себя, не вспоминает, что это произошло с ним? Множеством переплетенных свидетельств, еле-

[506]
дующих одно за другим в "одной и той же" цепочке повествования.
Во-первых, он вспоминает, что Эрнст вспоминает (себе) свою мать: он вспоминает Софию. Он вспоминает, что Эрнст вспоминает его дочь, вспоминая свою мать. Синтаксическая двусмысленность притяжательного местоимения здесь является не только грамматическим приемом. Эрнст и его дедушка находятся в такой генеалогической ситуации,, что наиболее притяжательный из двух всегда может сойти за другого. Откуда и вытекает, непосредственно открытая этой сценой, возможность перестановки мест и того, что нужно понимать как родительный падеж: мать одного из них является не только дочерью другого, она является также его матерью, дочь одного является не только матерью другого, она также его дочь и так далее. Уже в самый, так сказать, разгар сцены, и даже прежде чем Фрейд обнаружил с ней связь, его положение позволило ему без труда отождествить себя со своим внуком, и, играя на двух досках, он вспоминает свою мать, вспоминая свою дочь. Такое отождествление дедушки и внука принимается как обычное явление, но у нас сейчас тому будет более чем достаточно доказательств. Такое отождествление могло проявиться особенным образом у предтечи психоанализа.
Я только что сказал: "Уже в самый, так сказать, разгар сцены". Я добавлю a fortiori в момент, когда приходит желание писать об этом или послать себе письмо для того, чтобы оно вернулось, создав свою промежуточную почтовую станцию, то самое звено, благодаря которому у письма всегда имеется возможность не дойти до адресата, и эта возможность никогда не дойти до пункта назначения разделяет структуру в са-

[507]
мом начале игры. Так как (например) не было бы ни промежуточной почтовой станции, ни аналитического движения, если бы место назначения письма нельзя было разделить и если бы письмо всегда находило адресата. Я добавлю a fortiori, но поймите правильно, что a fortiori в дополнительной графике было предписано иметь место, о чем было заявлено и что чересчур поспешно назвали первичной сценой.
A fortiori a priori позволяет раскрыть себя (с меньшим трудом) во второй заметке, о которой я только что говорил. Она была написана после случившегося и напоминает о том, что София умерла: дочь (мать), о которой вспоминает ребенок, вскоре умерла. Впрочем, она была упомянута совершенно иным образом. Прежде чем перейти к толкованию этой дополнительной заметки, необходимо определить ей место в маршруте. Она следует за первой заметкой через страницу, но через интервал, когда страница уже была перевернута. Фрейд уже сделал вывод, что анализ даже весьма своеобразного, но единичного случая не позволяет выработать никакого достоверного решения. Он сделал такой вывод после полного перипетий абзаца, который начинается с утверждения ПУ в своих правах: это происходит в тот момент, когда толкование (Deutung) игры показывает, как ребенок компенсирует себе нанесенный ущерб, вознаграждает себя, возмещает себе убытки (уход матери), играя в исчезновение-появление. Но Фрейд сразу же отбрасывает это толкование, так как оно прибегает к ПУ. Поскольку если уход матери был очевидным образом неприятен, как же объяснить согласно ПУ то, что ребенок его воспроизводит и даже чаще его неприятную фазу (уход), чем приятную (возвращение)? Именно здесь


[508]
Фрейд вынужден любопытным образом изменить и дополнить предыдущее описание. Он вынужден признать и признает на самом деле, что одна стадия игры более навязчиво повторяющаяся, нежели другая: равновесие завершенности игры нарушено, и Фрейд об этом не упомянул. А главное, он нам сейчас говорит, что "первый акт", исчезновение, Fortgehen, был фактически независимым: "он инсценировался, как игра сама по себе" ("...fur sich allein als Spiel inszeniert wurde"). Итак, отдаление является завершенной игрой, почти завершенной самой по себе в большой завершенной игре. Мы оказались правы, тем более, что уже высказывались на этот счет, не принимая утверждение о завершенности игры за чистую монету. Именно тот факт, что отдаление само по себе является независимой игрой и притом более навязчивой, вынуждает объяснение в соответствии с ПУ и в очередной раз fortgeben, искать укрытия в спекулятивной риторике. И поэтому анализ такого случая не приводит ни к какому определенному решению.
Но после этого абзаца Фрейд не отказывается от ПУ просто так. Он пытается сделать это еще дважды до последнего смиренного многоточия этой главы. 1. Он пытается увидеть, в активном принятии на себя ответственности за пассивную ситуацию (ребенок, который ничего не может поделать в связи с отдалением своей матери), удовлетворение (следовательно, удовольствие), но удовлетворение "влечением к господству" (Bemachtigungstrieb), из чего Фрейд любопытным образом заключает, что такое влечение, дескать, становится "независимым", будь то от приятной или неприятной стороны воспоминания. Таким образом, он будто бы предвещает определенный шаг по ту сторону ПУ. Тогда почему же

[509]
такое влечение (которое фигурирует в других текстах Фрейда, а здесь играет удивительно незначительную роль) было бы чуждо ПУ? Почему же оно не переплетается с ПУ, так часто употребляемом в виде метафоры, по меньшей мере господства (Herrschaft)? Какая разница между принципом и влечением? Оставим на время эти вопросы. 2. После этой попытки Фрейд еще раз приводит некое другое толкование, другое обращение к ПУ. Речь идет о том, чтобы увидеть его отрицательное действие. Удовольствие будто бы испытывается от того, чтобы заставить исчезнуть; процесс удаления предмета, по-видимому, приносит удовлетворение, так как, похоже, существует некий интерес (второстепенный) в его исчезновении. Какой? Здесь дедушка дает два, любопытным образом связанных или спаренных примера: удаление своей дочери (матери) своим внуком и/или удаление своего зятя (отца), факт и контекст, имеющие значение, это - его первое появление в анализе. Зять-отец появляется только для того, чтобы быть удаленным, только в тот момент, когда дедушка пытается дать негативное толкование ПУ, согласно которому внук отсылает своего отца на войну, чтобы "не препятствовали его единоличному владению матерью". Именно эта фраза предваряет сообщение о смерти Софии. Прежде чем толковать этот абзац о двух негативных действиях ПУ, включая заметку, я извлеку из предыдущего абзаца одну ремарку. Я отделил ее только потому, что она мне казалась отделимой, как паразит из своего непосредственного окружения. Она лучше воспринимается, наверное, в эпиграфе к тому, что следует дальше. В предыдущем абзаце она слышится как шум, исходящий неведомо откуда, поскольку ничто его не предвещало в предыдущей

[510]
фразе, ничто не упоминает о нем в последующей, нечто вроде утвердительного ропота, безапелляционно отвечающего на невнятный вопрос. Вот это высказывание, не предваряемое хоть какой-нибудь посылкой и оставленное без какого-либо заключения: "Для эмоциональной оценки этой игры, безусловно, безразлично (naturlich gleichgultig), выдумал ли ее ребенок, или усвоил благодаря какому-нибудь стимулирующему моменту (Anregung)". Как так? Почему же? Безусловно, безразлично? Подумать только! Почему? Что является стимулирующим моментом в данном случае? Где он проходит? Откуда он исходит? Усвоил ли (zu eigen gemacht) ребенок желание от другого или другой, либо от обоих супругов, либо, напротив, он дал повод к усвоению своей собственной игры (так как отныне она могла иметь оба смысла, эта гипотеза не исключается), и это называется "безусловно, безразлично"? Подумать только! И даже если бы это происходило, таким образом, только ради "аффективной оценки", которая бы, следовательно, оставалась одной и той же во всех случаях, было бы это эквивалентным для объекта или объектов, на которые направлен аффект? Все эти вопросы, по всей вероятности, были опущены, удалены, разъединены, вот неоспоримый факт.
Сейчас я приведу попытку другого толкования, касающегося отрицательного величия ПУ. Последовательное отдаление матери и отца приносит удовольствие, и мы обращаемся к тексту: "Но можно предложить и другое толкование. Бросание (Wegwerfen) объекта таким образом, чтобы он отдалился (fort), могло бы быть удовлетворением вытесненного в жизни чувства мести, обращенного на мать за то, что она уходила от ребенка, оно могло иметь значение вызова: "Да,

[511]
уходи, уходи! Ты мне не нужна - я сам тебя отсылаю". Этот же ребенок, за которым я наблюдал во время его первой игры, когда ему было полтора года, через год бросал на пол игрушку, на которую сердился, и говорил "уходи на войну!" [Geh'in K(r)ieg! r взято в скобки с учетом воспроизведенного детского произношения]. До этого ему рассказали, что отец ушел на войну, и он нисколько не сожалел о его отсутствии, а, наоборот, чрезвычайно ясно давал понять, что он и впредь не хочет, чтобы препятствовали его единоличному владению матерью". Обращение к заметке о смерти Софии. Прежде чем подойти к этому, я подчеркиваю уверенность, с которой Фрейд отделяет негативность, если можно так сказать, от двойной отсылки. В обоих случаях дочь [мать] является желанной. В первом случае удовлетворение от отсылки вторично (месть, досада), во втором - первично. "Оставайся там, где ты есть, как можно дольше" обозначает (согласно ПУ) "мне бы очень хотелось, чтобы ты вернулась" в случае с матерью, и "мне бы хотелось, чтобы ты не возвращался" в случае с отцом. Это, по меньшей мере, написано дедушкой, и эти "наиболее ясные" (die deutlichsten Anzeichen) признаки, как он говорит, не вводили в заблуждение. Если они на самом деле не вводят в заблуждение, то можно еще задаться вопросом: кого и по поводу кого. В любом случае, по поводу дочери (матери), которой надлежало оставаться там, где она есть, дочь, мать. Может быть женщина, но разделенная или нет, между двумя Фрейдами, "принадлежащая исключительно" им, между своим отцом и своим отпрыском в тот момент, когда последний отстраняет паразита от своего имени, имени отца в качестве имени зятя.
Принадлежащее также его другому брату, со-

[512]
пернику, родившемуся в этом промежутке времени, незадолго до смерти дочери (матери). Вот, наконец, вторая заметка, дополнительная заметка, сделанная после случившегося. Дата ее появления будет важна для нас: "Когда ребенку было пять лет и девять месяцев, его мать умерла. Теперь, когда мать действительно "fort" (o-o-o) [три "о" почему-то только на этот раз], мальчик о ней не горевал. За это время родился, правда, второй ребенок, возбудивший в нем сильнейшую ревность". Эта неудача дает повод думать, что об умершей остаются лишь лучшие воспоминания: ревность успокоилась, идеализация оставляет объект в себе вне досягаемости соперника. Итак, София, там дочь, здесь мать, умерла, освобожденная и доступная чьему угодно "исключительному владению". У Фрейда может возникнуть желание напомнить (себе) (о ней) и ради своего траура сделать всю необходимую работу: для этого разговора можно использовать весь анализ работы Траур и меланхолия (опубликованный несколькими годами ранее, тремя, не более) и трудов, последовавших за этим эссе. Здесь я не буду этого делать.
В стиле самой изнурительной психобиографии мы не упустили возможности приобщить проблематику влечения к смерти Софии. Одной из намеченных целей было уменьшить психоаналитическую задачу этой весьма неудавшейся "спекуляции" до одного более или менее реактивного момента. Не скажет ли сам Фрейд несколькими годами позже, что он немного "отдалился" от По ту сторону..? Но он также сумел предвидеть подозрения, и спешные меры, которыми он попытался их отвести, не увенчались успехом. София умирает в 1920 году, в том же году, в котором ее отец публикует По ту сторону...

[513]
18 июля 1920 года он пишет Эйтингону: "Наконец я закончил По ту сторону... Вы можете подтвердить, что эта работа была написана наполовину в то время, когда София была жива и в расцвете сил". Он знает на самом деле и говорит это Эйтингону, что "многие люди будут задавать вопросы по поводу этой статьи". Джонс вспоминает об этой просьбе о предоставлении свидетельства, и озадачен такой настойчивостью Фрейда по поводу "его чистой совести": не шла ли там речь о "внутреннем отрицании"? Однако Шур, которого нельзя заподозрить в том, что он горит желанием спасти По ту сторону... от такого рода эмпирико-биографического сокращения (он один из тех, кто хотел бы исключить По ту сторону., из собрания сочинений), тем не менее утверждает, что предположение о существовании связи между событиями в жизни и произведением "необоснованно". При всем том он уточняет, что термин "влечение к смерти" появился "немногим позже кончины Антона фон Фройнда и Софии".
Для нас речь не идет о том, чтобы установить такую эмпирико-биографическую связь между "спекуляцией" По ту сторону., и смертью Софии. Речь не идет даже о том, чтобы выдвинуть на этот счет гипотезу. Отрывок, нужный нам, другой более запутанный, находящийся в другом лабиринте, в другом подземелье. В любом случае нужно начинать с его распознавания. Со своей стороны Фрейд принимает то, что гипотеза такой связи имеет смысл даже в той мере, в какой он рассматривает ее и забегает вперед, чтобы защитить себя от нее. Это забегание вперед и эта защита имеют для нас определенный смысл, и прежде всего там, где мы его ищем. 18 декабря 1923 года Фрейд пишет Вителсу, автору книги

[514]
Sigmund Freud, his Personality, his Teaching and his School. "Я бы определенным образом настоял на том, чтобы установить связь между смертью некой дочери и концептом По ту сторону... во всяком аналитическом учении, касающемся кого-либо другого. По ту сторону... была написана в 1919 году, когда моя дочь была молода и в расцвете сил. Ее кончина датируется 1920 годом. В сентябре месяце 1919 года я оставил рукопись этого труда друзьям в Берлине для того, чтобы они сообщили мне свое мнение, тогда как еще не была готова последняя часть о смертности и бессмертии простейших одноклеточных организмов. Вероятность не всегда означает истину". (Цитата Джонса).
Итак, Фрейд признает вероятность. Но о какой истине здесь может идти речь? Где же истина в отношении разработки fort:da, откуда и дрейфует все, вплоть до концепции истины?
Для меня будет достаточно "соотнести" работу Фрейда после окончательного Fortgehen (вар. пер. - ухода) Софии с работой его внука, так как это будет изложено в По ту сторону...
1. Незаживающая рана как нарциссическая обида. Все письма этого периода пропитаны "чувством незаживающей нарциссической обиды". (К Ференци, 4 февраля 1920 года, менее чем через две недели после смерти Софии).
2. Однажды ушедшая (fort) София может оставаться там, где она есть. Это - "потеря, которую надо забыть" (к Джонсу, 8 февраля). Она умерла "как будто ее никогда не было" (27 января, к Пфистеру, менее чем через неделю после смерти Софии). Это "как будто ее никогда не было" звучит с различными интонациями, но нужно считаться с тем фактом, что одна интонация всегда переплетается с другой. И что "дочь" не

[515]
упоминается во фразе: "Та, что вела активную, настолько насыщенную жизнь, та, что была великолепной матерью, любящей женой, ушла за четыре-пять дней, как будто ее никогда не было". Итак, работа продолжается, все продолжается, можно было бы сказать fort-geht. Сеанс продолжается. Это буквально то, на французском языке в тексте, что он пишет Ференци, чтобы сообщить ему о своем трауре: "Моя жена удручена. Я думаю, сеанс продолжается. Но это было бы чересчур для одной недели". Какой недели? Обратите внимание на цифры. Мы выявили странную и искусственную композицию По ту сторону... из семи глав. И здесь София, которую родители называли "воскресным ребенком", ушла за "четыре-пять дней", отмечает Фрейд, тогда как "уже два дня мы испытываем тревогу за нее", с тех пор, как в тот же день похорон фон Фройнда были получены тревожные вести. Итак, на той же неделе, что и смерть фон Фройнда, о которой мы знаем по меньшей мере из истории с кольцом [востребованным вдовой того, кто должен был принять участие в "комитете" семи, где его заменил Эйтингон, которому Фрейд и передал кольцо, носимое им самим], другая рана, она заключалась в том, что я назову обручальным кольцом Фрейда. "Воскресный ребенок" умер в течение недели после семи лет семейной жизни. Семь лет, достаточно ли этого для зятя? "Безутешный муж", мы вскоре узнаем, должен заплатить за это. А пока "сеанс" продолжается: "Не беспокойтесь обо мне. Я остаюсь прежним, только немного более уставшим. Эта кончина, насколько бы болезненной она ни была, ни в чем не меняет моего взгляда на жизнь. В течение многих лет я готовил себя к потере моих детей, и сейчас умерла моя дочь. [...] "Вечно неизменное чувство долга"


[516]
[Шиллер] и "сладкая привычка жить" [Гете] довершат остальное, чтобы все продолжалось как обычно". (К Ференци, 4 февраля 1920 года, менее чем через две недели после смерти). 27 мая к Эйтингону: "В данный момент я правлю и дополняю "По ту сторону" принципом удовольствия, я хотел сказать, я снова нахожусь в стадии созидания... Все это является только вопросом настроения настолько долго, насколько оно длится".
3. Третий "соотнесенный" признак, в нем чувствуется двойственность по отношению к отцу, к отцу Эрнста имеется в виду, зятю дедушки и мужу Софии. Борьба за "исключительное владение" умершей дочери (матери) продолжает бушевать со всех сторон, и через два дня после ее ухода (Fongehen) Фрейд пишет Пфистеру: "София оставила двух сыновей: одного шести лет и другого - года и одного месяца [того, к которому Эрнст, как и к своему отцу, ревновал мать] и безутешного [я очень надеюсь] зятя, которому придется весьма дорого заплатить за семилетнее счастье. [...] Я работаю как только могу и я очень признателен этому отвлекающему моменту. Кажется, потеря ребенка является опасной нарцис-сической раной: и то, что мы называем скорбью, проявляется, возможно, только после". Без сомнения, действие скорби проявляется только после, но работа над По ту сторону... не прекращалась ни на день. Это письмо можно расположить между смертью и кремацией Софии. И если работа создает "отвлекающий момент", то это не происходит как-нибудь и над чем-нибудь. Этот промежуток времени между смертью и кремацией (форма Fongehen, которая может отразиться только очень особым образом на действии скорби) отмечен историей поездов и даже поездов, необходимых, чтобы ехать к детям, рассказ

[517]
о которых фигурирует во всех письмах Фрейда в течение этой недели. Нет такого поезда, чтобы приехать к умершей, к той, которая уже ушла (fort), прежде чем она превратится в пепел. Письмо к Бинсвангеру намекает прежде всего на смерть фон Фройнда: "Мы похоронили его 22-1. Вечером того же дня мы получили тревожную телеграмму из Гамбурга от нашего зятя Хальберштадта. Моя дочь София, мать двух детей, в возрасте 26 лет, заболела гриппом; она угасла утром 25-1 после четырех дней болезни. Тогда была задержка в движении поездов и мы даже не смогли поехать туда. Моя жена, испытавшая очень глубокое потрясение, сейчас готовится к дороге; но очередные беспорядки в Германии делают проблематичной реализацию этого плана. С тех пор на нас весит гнетущий груз, и я чувствую его также в отношении своего труда. Мы оба не смогли преодолеть эту чудовищную истину: что дети могут умереть раньше родителей. Летом - я отвечаю на ваше дружеское приглашение - мы снова хотим встретиться где-нибудь с двумя сиротками и безутешным мужем, которого мы любили как родного сына в течение семи лет. Если это будет возможно!" Возможно ли это? И в письме к Пфистеру, которое я уже цитировал, чтобы выявить в нем намек на "семь лет" и на "отвлекающий момент в работе", еще встает проблема с поездом, включенная в отсроченный график, чтобы приехать к умершей: "...как будто ее никогда не было. Уже в течение двух дней мы испытываем беспокойство за нее, но сохраняем большую надежду [собирается ли она вернуться?]; очень трудно судить на расстоянии. И это расстояние нас еще разделяет. Мы не смогли уехать, как нам бы этого хотелось, получив первые тревожные вести, не было поездов, даже тех, чтобы

[518]
приехать к детям. Дикость нашей эпохи довлеет над нами тяжким грузом. Завтра наша дочь будет кремирована, наш бедный "воскресный ребенок". Только послезавтра наша дочь Матильда и ее муж, благодаря удачному стечению обстоятельств, сев на поезд Антанты, смогут отправиться в Гамбург. По меньшей мере наш зять не оставался один, оба наших сына, которые были в Берлине, уже находятся рядом с ним..." ("Международная помощь детям обеспечивала перевозку детей за границу, так как в Австрии царил голод", замечание Шура).
"Безутешный зять, который дорого заплатит за семилетнее счастье", не останется один на один с умершей. Фрейд будет представлен своими близкими, несмотря на временное прекращение движения поездов, другой дочерью и двумя сыновьями, носителями его имени (вспомните его любимую игру - поезд, удерживаемый на неизменном расстоянии).
Классическая наука должна была бы суметь обойтись без этого имени Фрейдов. По меньшей мере сделать из его забвения условие и доказательство своей связи, своего собственного наследства. Это то, во что верил Фрейд, или делал вид, что верил, верил наполовину, как в классическую модель науки, ту, в глубине которой он ни за что бы не отказался играть на стороне психоанализа. Через две недели после смерти Софии он пишет Джонсу. Хавелок Эллис недавно высказал мысль, что Фрейд великий артист, а не ученый. Придерживаясь тех же категорий, тех же противопоставлений, даже тех, что мы здесь подвергаем сомнению, Фрейд возражает. Великий спекулянт выражает по большому счету готовность заплатить науке своим собственным именем, заплатить своим именем

[519]
страховой взнос. "Все это неверно [что говорит Эллис]. Я уверен, что через несколько десятилетий мое имя будет забыто, но наше открытие продолжит свое существование". (12 января 1920 года). Заплатить науке своим собственным именем. Заплатить, как я говорил, своим именем страховой взнос. И суметь сказать "мы" ("наши открытия"), подписываясь в единственном лице. Это как будто он не знал, что, уже платя науке своего собственного имени, он также платит науке своим собственным именем, что он платит за почтовый перевод, посланный самому себе. Достаточно (!) создать для данной операции необходимую промежуточную почтовую станцию. Наука своего собственного имени: наука, которая в кои-то веки является, по сути, неотделимой, в качестве науки, от чего-то вроде имени собственного, как результата имени собственного, которому она собирается отдать отчет (взамен), отдавая ему отчет. Но наука своего собственного имени также является тем, что остается сделать как необходимый возврат к истокам и условиям такой науки. Однако спекуляция, очевидно, состоит - кто знает - в том, чтобы попытаться заплатить заранее такую цену, которая будет необходима для расходов подобного возвращения к отправителю. Расчет безоснователен, глубинная девальвация или прибавочная стоимость разрушают его вплоть до структуры. Но, однако, у него должен был быть способ связать свое имя, имя своих близких (так как это не происходит в одиночку) с этими руинами, своеобразный способ спекулировать на руинах собственного имени (новая жизнь, новая наука), сохраняющего то, что он теряет. Нет больше нужды в ком бы то ни было, чтобы сохранять, но это сохраняется в име-

<<

стр. 2
(всего 4)

СОДЕРЖАНИЕ

>>