<<

стр. 3
(всего 4)

СОДЕРЖАНИЕ

>>

Принятие этого условия характерно для каузальной теории познания. В соответствиии с этой теорией, например, я знаю, что на столе лежит книга, если книга действительно лежит на столе и этот факт причинным образом (путем воздействия на мои органы зрения) обуславливает соответствующее мое убеждение. В целом эта теория представляется слишком узкой. Сомнительно, чтобы все наше знание в самом деле каузально вызывалось конкретными фактами. Не вполне ясно также, как средствами одного лишь каузального объяснения может быть обосновано знание общих высказываний и, тем более, априорное знание.
(4'') Субъект Х имеет убедительные доводы в пользу А, такие что если бы А не имело места, то Х не располагал этими убедительными доводами.21
Это условие, опять же, хотя и предотвращает контрпримеры самого Гетье, все же не срабатывают в других случаях, например в случае с освещенным красным мячом, рассмотренным выше. Тот факт, что Х видит красный цвет мяча является конечно же убедительным доводом в пользу убеждения, что мяч красный. Однако в данном примере, даже если бы мяч был не красный, Х все равно бы видел красный цвет (в силу особой освещенности мяча).
(4''') Не существует никакого истинного высказывания В, такого что если бы оно было добавлено к множеству убеждений субъекта Х, то его убеждение в том, что имеет место А перестало бы быть обоснованным.22
Однако и для этого условия были построены опровергающие его контрпримеры.23
Подводя итоги, можно сделать вывод, что никакая современная концепция знания не может игнорировать проблему Гетье, которая служит своеобразной "лакмусовой бумажкой" адекватности любой такого рода концепций и их объясняющей силы.
"Многие современные эпистемологи считают, что пробема Гетье является эпистемологически важной. Целая ветвь эпистемологии занята поисками точного понимания природы - к примеру, существенных компонентов - пропозиционального знания. Точное понимание пропозиционального знания предполагает анализ такого рода знания с точки зрения проблемы Гетье. Таким образом, эпистемологам необходимо надежное решение проблемы Гетье, каким бы сложным это решение не оказалось".24
9.3 Эпистемическая логика
В качестве эффективного инструмента реконструкции и анализа теоретико-познавательных контекстов и проблем обычно используется особый вид интенсиональной логики - эпистемическая логика. Это направление современной неклассической логики было инициировано пионерской работой Я.Хинтикки "Знание и убеждение" (1962). Основная идея этой работы заключается в интерпретация понятий знания и убеждения как особого рода (эпистемических) модальных операторов, которые добавляются к языку обычной классической логики. Хинтикка, в частности, использует операторы Ка (для знания) и Ва (для убеждения), где выражения Кар и Вар обозначают утверждения "а знает, что р" и "а считает (полагает, убежден, думает), что р" соответственно. "Здесь а есть имя некоторого лица, личное местоимение или, возможно, конечное описание некоторого человека, а р есть независимое повествовательное предложение".25 В дальнейшем изложении, чтобы избежать излишней технической детализации, мы будем использовать эпистемические операторы без явной ссылки на конкретного субъекта познания (т.е. индекс а будет опускаться); при этом всегда неявно подразумевается наличие некоторого фиксированного субъекта. Кр означает тогда "(некто) знает, что р" (или просто "р известно"), Вр - "(некто) полагает, что р". Иногда наряду с операторами знания и убеждения вводятся и другие аналогичные эпистемические операторы, например для "сомневается", "опровергает" и т.п.
Аппарат эпистемической логики позволяет ставить и успешно решать задачи выявления формальных (логических) свойств операторов знания и убеждения (а значит и соответствующих понятий), формулировки аксиом, выражающих эти свойства, и установления взаимосвязи между данными операторами и понятиями. При этом активно задействуются результаты философского анализа понятий знания и убеждения. Начнем с оператора убеждения. Для этого оператора, дополнительно к аксиомам классической логики, можно принять следующие постулаты:
В1. В(р ? q) ? (Вр ? Вq). (Каждый должен быть убежден в истинности всех следствий принимаемых им допущений.)
B2. Bp ? ?B?p. (Невозможно одновременно быть убежденным в истинности какого-нибудь высказывания и его отрицания - рациональный субъект не должен принимать противоречия.)
B3. Bp ? BBp. (Если некто считает, что р, то он также убежден в том, что он так считает.)
B4. ?Bp ? B?Bp. (Если некто не считает, что р, то он должен быть убежден в том, что он так не считает.)
Первые два постулата говорят о том, что мы имеем здесь дело не с дескриптивным, а с рационализированным понятием убеждения. Это понятие выражает не фактические убеждения того или иного конкретного субъекта в том или ином конкретном случае, а принципы, которым должны подчиняться рациональные убеждения вообще.26 Последние два постулата выражают то обстоятельство, что мы не можем ошибаться касательно того, в чем мы убеждены, а в чем - нет. Субъект всегда имеет определенность относительно высказываний о собственных убеждениях.
Перейдем теперь к оператору знания. Для этого оператора обычно принимаются следующие основополагающие постулаты:
K1. Kp ? p. (Если высказывание известно, то оно истинно; знание высказывания влечет за собой его истинность.)
K2. K(р ? q) ? (Kр ? Kq). (Если известно, что высказывание p влечет за собой высказывание q, а также известно p, то известно и q)
K3. Kp ? KKp. (Если некто знает какое-то высказывание, то он также знает, что он это знает.)
Во многих системах эпистемической логики принимается следующее правило вывода, которому должен подчиняться оператор знания: Если высказывание р является доказанным, то доказанным является и высказывание Кр (правило "навешивания" оператора знания). Согласно этому правилу, познающий субъект знает все теоремы логики (логическое всеведение). Это, конечно, довольно сильная идеализация, к тому же небесспорная. Имеется обширная логико-философская литература, посвященая обсуждению этого принципа и рассмотрению различных доводов за и против его принятия.
Следующей важной задачей является установление взаимосвязи между операторами знания и убеждений. Эта взаимосвязь, в основном, фиксируется посредством следующего постулата:
KB1. Kp ? Bp. (Если некто знает, что р, то он также считает, что р.)
Постулаты К1 и КВ1 отражают то понимание, что необходимыми условиями знания высказывания являются как его истинность, так и убежденность в нем со стороны некоторого субъекта. В некоторых системах эпистемической логики эти условия считаются также и достаточными, в результате чего получаем следующее определение знания:
Определение 1. Кр ? Вр ? р. (Некто знает, что р, если и только если он убежден, что р и р является истинным.)
Несмотря на то, что, как было показано в предыдущем параграфе, с философской точки зрения это определение является явно неполным, его вполне можно использовать для целей логического анализа в качестве рабочего определения. Если же ввести дополнительный "оператор обоснованности" - Jp (читается как "р является обоснованным"), то можем сформулировать следующее определение знания как обоснованного истинного убеждения:
Определение 2. Кр ? Вр ? Jp ? р.
Перечисленные постулаты делают возможным формальный анализ понятий знания и убеждения в рамках определенной системы аксиом. Такой анализ осуществляется в ходе доказательства новых теорем. В качестве примера, покажем, как доказывается теорема, выражающая невозможность противоречивости знания: Кр ? ?К?р. В скобках после каждого шага доказательства дается обоснование данного шага.
1. Kp ? Bp (постулат КВ1)
2. Bp ? ?B?p (постулат В2)
3. Kp ? ?B?p (из 1 и 2 по транзитивности)
4. K?p ? B?p (частный случай постулата КВ1)
5. ?B?p ? ?K?p (из 4 по контрапозиции)
6. Kp ? ?K?p (из 3 и 5 по транзитивности).
То есть, если некто знает, что р, то неверно, что он знает ?р - нельзя одновременно знать как р, так и ?р, что и требовалось доказать.
Другая интересная теорема, устанавливающая связь между понятиями знания и убеждения, непосредственно следует из постулатов К3 и КВ1: Kp ? ВKp. Эта теорема по существу говорит о том, что если мы что-то знаем, то мы обязательно должны быть убеждены в самом факте нашего знания.
Философское значение эпистемической логики заключается также в том, что сама постановка вопроса, следует ли принимать в качестве аксиом те или иные эпистемические формулы, способна стимулировать обсуждение соответствующих эпистемологических проблем, в частности проблемы философского обоснования соответствующих эпистемологических принципов. Так например, из вышеприведенных аксиом нельзя вывести следующие формулы: Вp ? КВp и ?Вp ? K?Вp, которые утверждают, что если мы в чем-то убеждены или не убеждены, то сам факт наличия или отсутствия этого убеждения должен быть нам известен. Можно было бы рассмотреть возможность принятия этих формул в качестве дополнительных аксиом. Это, однако, требует предварительного содержательного оправдания данных принципов.
9.4 Реализм и антиреализм: теоретико-познавательный аспект
Спор о реальности или нереальности "внешнего мира" вообще и объектов познания в частности, известный как спор между представителями реализма и его противниками и имеющий очень солидную философскую традицию, занимает также видное место в современной аналитической философии и эпистемологии. Следует отметить, что на ранней стадии развития аналитической философии, прежде всего во взглядах раннего Витгенштейна и представителей Венского кружка (Карнап), довольно распространенной была позиция, объявлявшая такого рода спор и его исходный вопрос просто бессмысленным, беспредметным и разделяющим в этом отношении судьбу остальных "метафизических псевдовопросов".27 Однако примерно в тоже самое время Мур и другие представители британского крыла аналитической философии восприняли этот вопрос вполне серьезно, посвятив много усилий "опровержению идеализма" и отстаиванию "здравого смысла".
Говоря максимально обобщенно, любая версия реализма утверждает "объективное" существование определенного рода сущностей, и в зависимости от характера этих сущностей можно вести речь об онтологическом (метафизическом), теоретико-познавательном, научном, математическом, этическом и т.п. реализме. При этом, в основе любой разновидности реализма лежит онтологический реализм, предполающий принятие двух следующих онтологических тезисов:
(1) Имеется непустая область объектов, называемая "внешним миром", элементы которой "реально" существуют.
(2) Эти объекты существуют, обладают различными свойствами и находятся в различных отношениях друг к другу независимо от чьих-либо ощущений, суждений, убеждений, мыслей, языковой практики, концептуальных схем и т.п.
Итак, всякий реализм имеет как минимум два аспекта:
"Во-первых, это утверждение о существовании. Столы, камни, луна и так далее, существуют, точно также как и следующие факты: бытие стола в качестве квадратного, бытие камня как состоящего из гранита, бытие луны в качестве шарообразной и желтой. Второй аспект реализма ... касается независимости. Тот факт, что луна существует и является шарообразной не зависит ни от чьих слов или мыслей, когда-либо высказанных или подуманных по этому поводу".28
Как уже было сказано, существует множество разновидностей реализма. Так, если утверждается независимое от сознания существование таких абстрактных объектов как множества, числа, общие понятия, то тогда мы имеем дело с понятийным реализмом или платонизмом; если речь идет о том, что основные научные понятия представляют действительно существующие объекты и процессы, то имеет место научный реализм; если же принимается объективное существование моральных норм и ценностей, то налицо - этический реализм. "Наивный" реализм рассматривает, в качестве реально существующих, совокупность обычных "макроскопических" предметов окружающего нас мира. Теоретико-познавательный реализм добавляет к вышеупомянутым онтологическим тезисам еще один, так называемый эпистемологический тезис:
(3) Реально существующие и образующие "внешний мир"объекты могут быть предметом человеческого опыта и познания.
Можно отметить, что хотя эпистемологический тезис и предполагает принятие обоих онтологических тезисов, вполне возможно принять тезисы (1) и (2) без того, чтобы разделять тезис (3). Примером здесь может служить трансцендентальный идеализм Канта, с его признанием объективного существования "вещи в себе", которая, тем не менее, не может быть дана нам в качестве предмета познания.
Вообще, позиция, противоположная реализму, может быть сформулирована по-разному, в зависимости от того, отрицается у тех или иных сущностей "модус существования" или же "модус независимости от сознания". Так, например, номинализм, инструментализм и ряд других аналогичных течений, отвергают первый онтологический тезис. Позиция же, отвергающая второй онтологический тезис, обычно называется идеализмом, классическим представителем которого был Беркли, утверждавший, что все без исключения предметы имеют ментальную природу и являются идеями нашего сознания. В современной философии идеализм берклианского толка давно уже вышел из моды, и в аналитической философии отрицание тезиса (2) обычно принимает форму семантического антиреализма, который был выдвинут и особенно интенсивно разрабатывался в работах Майкла Даммита.29
Но прежде чем перейти к более подробному рассмотрению концепции Даммита, остановимся на некоторых общих моментах, характерных для спора между реалистами и их оппонентами. Прежде всего важно отметить, что в чистом виде, как реализм, так и его противоположность встречаются довольно редко. Как правило, эти позиции проявляются в виде определенной тенденции. Кроме того, многие философы являются реалистами относительно одних сущностей и антиреалистами - относительно других. Например, Рассел занимает довольно отчетливую позицию метафизического реализма и платонизма, когда в "Проблемах философии" утверждает существование особого "мира универсалий". В то же время, в его теории познания явно проявляются идеалистические элементы, когда он требует сводимости всякого знания к знанию по знакомству, а последнее основывает на знакомстве с нашими чувственными данными. Далее, несмотря на то, что на первый взгляд кажется, что реализм выражает точку зрения здравого смысла, критическое рассмотрение позволяет выявить в нем ряд слабых мест, на которые и обращают внимание его противники. Прежде всего, это проблемы эпистемологического характера. В самом деле, если мир совершенно не зависит от нашего сознания, то как вообще возможно адекватное знание об этом мире? Аналогичная проблема может быть поставлена касательно взаимоотношения языка и мира: если предполагается, что выражения языка призваны обозначать (представлять, описывать) явления, предметы, факты и т.п. внешнего мира, то каким образом обеспечивается и как вообще возможна такого рода репрезентативная связь между ними? Здесь мы сталкиваемся с проблемой репрезентации. Поэтому реализм часто обвиняют в том, что он, по крайней мере в тенденции, ведет к скептицизму, так как реалистическая позиция неизбежно означает разрыв между сознанием и миром.
Сравнительно недавно спор между реализмом и антиреализмом вновь вышел на передний план, благодаря работам Даммита, в которых он попытался перевести дискуссию из области метафизики в область семантики и философии языка. Такого рода "переключение" является типичным для аналитической философии. Не в последнюю очередь это достигается за счет переформулировки самой исходной проблемы в семантических терминах. Даммит начинает с того, что определяет (и, по существу, вводит) понятие семантического реализма и дает характеристику его основных принципов. Затем он подвергает эти принципы критике и противопоставляет этой позиции свою концепцию семантического антиреализма. В целом, в семантической интерпретации Даммита, основное расхождение между реализмом и антиреализмом лучше всего может быть охарактеризовано не как спор о существовании или несуществовании тех или иных сущностей, а как спор об определенных семантических свойствах определенного класса высказываний. Даммит пишет:
"Я характеризую реализм как положение, в соответствии с которым утверждения, входящие в обсуждаемый класс, обладают объективным истинностным значением, независимо от наших средств его познания: они являются истинными или ложными в силу реальности, существующей независимо от нас. Антиреализм противопоставляет этому точку зрения, что утверждения обсуждаемого класса могут быть поняты только через отсылку к такого рода вещам, которые мы рассматриваем в качестве основания для утверждений этого класса".30
Итак, в результате "семантического переосмысления", проблема реализма смещается в плоскость прояснения условий истинности того или иного предложения (или класса предложений). При этом как реалисты, так и антиреалисты практически не расходятся в трактове эффективно проверяемых высказываний. Проблема возникает только тогда, когда речь заходит о предложениях, условия истнности которых невозможно установить в принципе. Например, в случае неразрешимых предложений математики, или утверждений, проверка истинности которых потребовала бы задействовать процедуры, заведомо превосходящие все мыслимые человеческие способности. Типичным примером такого рода утверждений являются некоторые высказывания о далеком прошлом, вроде следующего: "Миллион лет назад данный участок земли был покрыт льдом". Про такие высказывания говорят, что они имеют "реалистские условия истинности", то есть условия истинности, которые принципиально "выходят за пределы всякого возможного распознавания" (или обоснования). Но даже относительно таких предложений реалист, в отличие от антиреалиста, утверждает, что они обладают определенным истинностным значением, пусть мы никогда и не узнаем, каким именно.
Таким образом, семантический реализм принимает принцип бивалентности, утверждая, что любое высказывание является истинным либо ложным, независимо от того, располагаем ли мы возможностью однозначно установить истинностное значение этого высказывания. Впрочем, принятие принципа бивалентности не столько характеризует реалистическую позицию по существу, сколько является наиболее показательным индикатором этой позиции. Если же попытаться дать более полную содержательную характеристику семантического реализма, то следует отметить, что он опирается на такие принципы: (1) только что упомянутый принцип бивалентности; (2) принцип трансцендентности, в соответствии с которым любое высказывание обязательно обладает истинностным значением, даже если возможность его установления принципиально выходит за пределы человеческих способностей (т.е. допускаются такие условия истинности, которые даже потенциально не могут быть обоснованы); (3) принцип понимания, в соответствии с которым понять высказывание - значит указать условия его истинности (даже если эти условия никогда не могут быть установлены); (4) принцип независимости, в соответствии с которым факты имеют место независимо от описывающих их высказываний; (5) принцип корреспонденции, утверждающий, что высказывание является истинным, если оно соответствуют некоторому факту.
Семантический антиреализм отбрасывает все эти принципы. Даммит выдвигает два основных довода против семантического реализма, так называемые "довод приобретения" и "довод проявления". Первый из этих доводов ставит под сомнение саму возможность овладения языком (или приобретения языковых знаний), при допущений реалистских условий истинности. В самом деле, мы обучаемся языку (учимся понимать предложения того или иного, в том числе и нашего собственного, языка) посредством научения принимать эти предложения в качестве истинных в определенных ситуациях, и отвергать их как ложные в других ситуациях. А это предполагает способность распознавать, в каких случаях то или иное положение дел имеет место, а в каких случаях - нет. Но если предложение обладает реалистскими условиями истинности, то по самой своей природе наличие соответствующего положения дел никогда не может быть обосновано (или распознано). Следовательно, если бы принципы семантического реализма были приняты, мы никогда не смогли бы понять такого рода предложений, а значит, никогда не смогли бы овладеть даже собственным языком. Другой довод против семантического реализма обращает внимание на то, что наше понимание предложений языка должно проявляться в определенных практических действиях, связанных, в частности, с использованием языка. Если речь идет об эффективно проверяемых предложениях, то их понимание проявляется в практической способности отличать те ситуации, в которых они являются истинными от ситуаций, в которых они являются ложными и в соответствующих действиях. Но при помощи какого рода практических способностей можем мы проявить (продемонстрировать) наше понимание предложений, обладающих реалистскими условиями истинности, то есть условиями истинности, которые принципиально не могут быть установлены на практике? Даммит утверждает, что таких практических способностей просто не существует.
Таким образом, мы имеем здесь два типа возражений, которые ставят под сомнение возможность решения реализмом репрезентационной проблемы. "Довод приобретения" утверждает, что если пытаться реконструировать взаимоотношение между сознанием и независимым от сознания миром на основе реалистских принципов (1) и (2), то невозможно объяснить, каким образом мы приобретаем знание того или иного языка. В соответствии же с "доводом проявления", когнитивное и языковое поведение субъекта не предоставляет никаких свидетельст в пользу того, что такого рода взаимосвязь вообще существует.
Один из возможных "реалистских ответов" на первое возражение заключается в том, что для понимания предложений, в том числе обладающих реалистскими условиями истинности, вовсе не обязательно всегда уметь точно распознавать ситуации, при которых они являются истинными. Для этого - в соответствии с принципом композициональности - вполне достаточно понимать значения его конституент и способ связи этих конституент друг с другом. Именно таким образом мы и научаемся понимать подавляющее большинство предложений нашего языка, а вовсе не через эффективное распознавание условий их истинности. В ответ на второе возражение, защитники реализма часто ссылаются на обычную рассужденческую практику, в ходе которой мы убедительно демонстрируем наше понимание даже неразрешимых высказываний тем, что успешно применяем к ним принципы классической логики и осуществляем на их основе разнообразные логические выводы. Другой возможный ответ на это возражение заключается в том, что наряду с непосредственным указанием условий истинности предложений, допускаются и иные способы проявления нашего понимания.
"В случае разрешимых предложений носитель языка может проявить понимание условий истинности непосредственным образом, через осуществление подходящей процедуры, ведущей к распознанию этого утверждения как истинного или ложного. Когда утверждение не является эффективно разрешимым, ... носитель языка очевидно не может проявить понимание его условий истинности путем определения его истинностного значения. Однако напрашивается мысль, что он, тем не менее, может продемонстрировать свое понимание и иным способом".31
По существу, концепция семантического антиреализма тесно связана с верификационизмом. Высказывание объявляется осмысленным, если имеется эффективный метод распознавания тех условий, при которых оно является истинным или ложным, то есть, если высказывание оказывается верифицируемым. Причем верифицируемость здесь следует понимать в достаточно широком смысле: в случае физических утверждений речь может идти об экспериментальной проверяемости, в случае математических утверждений - о доказуемости и т.д. Другой важной особенностью концепции Даммита является настороженное отношение к классической логике (поскольку в ней принимается принцип бивалентности) и стремление заменить ее интуиционистской логикой с ее конструктивным понятием истины и отрицанием закона исключенного третьего.
9.5 Парадокс познаваемости и кризис антиреализма
Довольно чувствительный удар по антиреализму в целом и по его верификационистской разновидности в частности был нанесен с открытием так называемого "парадокса познаваемости", обычно приписываемого Ф.Фитчу. В литературе часто встречается обозначение этого парадокса именно как "парадокса Фитча". Действительно, Фитч был первым, кто (в 1963 году) опубликовал парадокс познаваемости,32 хотя при этом и отметил, что обязан данным открытием анонимному рецензенту его статьи, представленной в 1945 году для публикации в Journal of Symbolic Logic. Впрочем, еще больше десяти лет после своего опубликования, парадокс, о котором идет речь, оставался практически не замеченным. Лишь после того как в 1979 году этот парадокс был фактически переоткрыт Хартом,33 охарактеризовавшим его как "несправедливо игнорируемую логическую жемчужину", он стал предметом углубленного анализа в работах многих исследователей, работающих в области логики и эпистемологии.
Парадокс познаваемости примечателен прежде всего тем, что он дает один из самых ярких примеров необычайной плодотворности применения логического анализа для исследования философских проблем, в частности, проблем эпистемологии. В этом плане он является парадигматическим для аналитической философии. По существу, здесь чисто логическими средствами демонстрируется, что классический тезис о познаваемости мира (тезис теоретико-познавательного оптимизма) влечет за собой абсурдные следствия и является самопротиворечивым. А значит, данный тезис должен быть отброшен, или же, по крайней мере, пересмотрен с целью его существенной корректировки.
Интересно отметить, что теоретико-познавательный оптимизм является одним из ключевых принципов концепции семантического антиреализма Даммита. Согласно принимаемой им верификационистской теории истины, предложение может иметь истинностное значение в том и только том случае, когда оно является верифицируемым, или эффективно проверяемым. Значит, если высказывание является истинным, то возможен эффективный метод проверки его истинности. Очевидно, что при таком понимании любая истина является познаваемой, иными словами, любое истинное высказывание в принципе может быть познано. Здесь тезис познаваемости формулируется без дополнительной отсылки к какой-либо "внешней реальности", то есть, в терминах одних лишь лингвистических и семантических понятий, и прежде всего, понятия истины.
Однако учитывая, что каждое истинное утверждение с необходимостью репрезентирует некоторый факт, а именно, тот факт, который делает его истинным, антиреалистский тезис познаваемости естественным образом может быть переформулирован и в терминах возможности познания фактов. Важно иметь ввиду, что, с точки зрения антиреализма, факты не есть нечто объективное и независящее от нашей языковой и познавательной практики. Вести речь о существовании того или иного факта можно только в том случае, если имеется эффективный метод проверки, позволяющий установить это существование. Как следствие, антиреализм верификационистского толка отрицает существование непознаваемых фактов; любой факт, если он действительно имеет место, может быть познан.
В данном утверждении речь идет о возможности познания фактов. С логической точки зрения, это означает, что здесь задействуется комбинация оператора возможности - "?", и оператора знания - "K". Пусть высказывание А представляет некоторый факт. Тогда "?А" означает "возможно, что А", а "KА" означает "известно, что А"; выражение же "факт А может быть познан" запишется как "?KА". В целом же тезис "Если факт А имеет место, то он в принципе может быть познан" в символической записи примет следующий вид:
А ? ?KА. (Принцип познаваемости)
Парадокс, однако, заключается в том, что этот принцип, в совокупности с некоторыми другими, довольно очевидными условиями, принимаемыми для оператора знания, влечет за собой определенные абсурдные следствия. Покажем, как это происходит. Прежде всего, будем иметь в виду, что для оператора знания должны выполняться следующие принципы.
KА ? А. (I)
K(А ? В) ? (KА ? KА). (II)
Первое условие есть не что иное как постулат К1 из § 9.3, который утверждает, что знание факта влечет за собой его наличие. Если какой-либо факт известен, то этот факт действительно имеет место. В самом деле, если мы действительно знаем, что какой-либо факт существует, то невозможно себе представить, что его нет, в противном случае наше "знание" оказалось бы вовсе не знанием, а заблуждением. Условие (II) представляет собой распределенность знания относительно конъюнкции. Если мы знаем сложный (конъюнктивный) факт "А и В", то мы знаем как А, так и В. Это утверждение вполне очевидно и вряд ли нуждается в каком-то дополнительном обосновании. Оно может быть легко доказано в рамках эпистемической логики, в которой принимается аксиома К2, а также правило "навешивания" оператора знания (см. § 9.3).
Теперь предположим, что имеет место какой-то конкретный факт (обозначим его р), который в настоящий момент еще неизвестен. То есть:
р ? ?Kр.
Применив к этому предположению принцип познаваемости, получим:
?K(р ? ?Kр).
Принцип распределенности оператора знания относительно конъюнкции (условие II) позволяет вывести отсюда:
?(Kр ? K?Kр).
Наконец, применяя к выражению K?Kр постулат К1 (условие I) о том, что знание факта влечет его наличие (K?Kр ? ?Kр), выводим следующее утверждение:
?(Kр ? ?Kр).
Содержательно данное утверждение читается как "возможно, что факт р известен и не известен одновременно" - очевидное противоречие! Это означает, что наше исходное предположение было неверным, а верно его отрицание:
?(р ? ?Kр)
В рамках классической логики это эквивалентно следующему утверждению:
р ? Kр.
Иными словами: Если факт имеет место, то он уже сейчас (актуально) является известным, то есть, любой имеющий место факт в настоящее время оказывается известным! Абсурдность данного утверждения бросается в глаза. Однако, как показал несложный логический анализ, это абсурдное утверждение является неизбежным следствием тезиса о познаваемости мира. В этом и состоит парадокс познаваемости - из того, что мир познаваем, следует, что мир познан.
Каким же образом следует реагировать на эту ситуацию? В ходе анализа парадокса познаваемости различными исследователями было предложено несколько возможных вариантов такой реакции. Прежде всего представляют интерес попытки спасти принцип познаваемости (пусть даже в несколько усеченном виде) путем выработки той или иной стратегии решения возникшего парадокса. В целом, эти попыки можно разделить на две большие группы: (1) пересмотр тех или иных логических принципов, которые задействуются в процессе вывода парадокса; (2) принятие тех или иных ограничений для самого принципа познаваемости.
В соответствии со стратегией первого типа, причину получения парадоксального следствия следует искать в самом процессе его логического вывода. В этом случае парадокс может быть блокирован, если модифицировать те или иные логические принципы, применяемые в процессе вывода. Одно из предложений состоит в том, что нужно отказаться от применения в эпистемических контекстах классической логики. В частности, поскольку в интуиционистской логике невозможен преход от ?(р ? ?Kр) к р ? Kр, то вместо классической следует использовать интуиционистскую логику. Тем более, что в интуиционистской логике истинность высказывания, будучи конструктивным понятием, часто интерпретируется в смысле его верифицируемости (возможности построения определенной конструкции, обосновывающей высказывание). Таким образом, вывод нежелательного утверждения предотвращается на предпоследнем шаге. Однако, по мнению многих исследователей, замена классической логики на интуиционистскую все же не спасает принцип познаваемости. Во-первых, даже в рамках интуиционистской логики, из этого принципа остается выводимым утверждение ?(р ? ?Kр), смысл которого заключается в том, что не существует неизвестных фактов. Это уже само по себе достаточно парадоксально. Кроме того, хотя в интуиционистской логике из этого утверждения и не следует высказывание вида р ? Kр, но вполне следует его контрапозиция: ?Kр ? ?р. То есть, если факт неизвестен, то его не существует. Это последнее утверждение также выглядит довольно-таки нелепо. Почему, из того, в общем-то случайного, обстоятельства, что в настоящее время тот или иной факт никому неизвестен, должно следовать, что этого факта вообще не существует? Ведь то что неизвестно сегодня, вполне может стать известным завтра. Поэтому, можно сделать вывод, что для преодоления парадокса познаваемости замена классической логики на интуиционистскую оказывается неэффективной. Имеются также предложения использовать вместо классической не интуиционистскую, а какую-нибудь другую логику, например паранепротиворечивую, или логику конструктивной ложности Нельсона. Эти предложения, однако, страдают тем недостатком, что они во-многом делаются ad hoc, то есть, единственным доводом в пользу использования той или иной логической системы, является просто тот факт, что в ней вывод парадоксального утверждения обрывается на том или ином шаге. Однако вряд ли само по себе это может служить достаточным доводом для отказа от классической логики. Так что в целом, стратегия преодоления парадокса познаваемости путем простого ограничения используемых логических средств нуждается в дополнительном обосновании и сомнительно, что это обоснование вообще может быть дано.
Другая стратегия элиминации парадокса познаваемости состоит в том, чтобы каким-то образом ограничить (модифицировать) сам принцип познаваемости, так чтобы вывод парадоксального следствия из такого модифицированного принципа стал невозможен. В качестве примера, можно привести предложение Н.Теннанта ограничить принцип познаваемости так, чтобы он распространялся только на те высказывания, которые Теннант называет "картезианскими"34. Высказывание А называется картезианским, если и только если утверждение, что А известно (KA) непротиворечиво. Тогда модифицированный принцип познаваемости формулируется следующим образом:
А ? ?KА, где А является картезианским.
Парадокс познаваемости в этом случае вывести невозможно, поскольку подстановка высказывания р ? ?Kр вместо А оказывается теперь невозможной. В самом деле, как было показано выше, высказывание K(р ? ?Kр) является противоречивым, а значит утверждение р ? ?Kр не является картезианским. Основные возражения против модификации Теннанта, как и ограничительной стратегии вообще, разделяются на два класса: во-первых, опять же обращают внимание на то, что чаще всего единственным доводом в пользу этих ограничений оказывается то обстоятельство, что их принятие препятствует выводу парадоксального утверждения; во-вторых, в большинстве случаев можно показать, что хотя то абсурдное следствие, о котором речь шла выше, действительно оказывается невыводимым, но все же, даже при наличии тех или иных ограничений (например, "картезианского ограничения"), из принципа познаваемости вытекают другие, не менее абсурдные следствия. Мы не имеем здесь возможности подробно разбирать эти возражения. Отметим только, что "картезианское ограничение", предлагаемое Теннантом, в некотором смысле оказывается слишком сильным, поскольку оно превращает принцип познаваемости в своего рода тавтологию. Действительно, требование, чтобы высказывание А являлось картезианским, означает, что знание А не должно быть логически невозможным, то есть, если А является картезианским высказыванием, то логически возможно знать А. В этом случае, все о чем говорит нам модифицированный принцип познаваемости, сводится к следующему: "Если А таково, что его знание является логически возможным, то знание А возможно." Ясно, что такого рода принцип не слишком информативен, в отличие от классического тезиса о познаваемости мира.
Подводя итоги обсуждению парадокса познаваемости, можно сделать вывод, что его открытие явилось одним из самых интересных и значительных достижений аналитической эпистемологии последних десятилетий. По существу, этот парадокс ставит под сомнение интерпретацию верификационизма в смысле потенциальной способности предложений быть проверяемыми. Если верификационизм и может быть сохранен, то лишь в его самом жестком варианте - как требование наличия актуальной верификации (а не потенциальной верифицируемости) для каждого осмысленного предложения. В любом случае, несмотря на все попытки спасти принцип познаваемости мира, пока нельзя сказать, что они были достаточно успешны. Допущение потенциальной познаваемости неизбежно приводит к абсурдному выводу об актуальном всезнании познающего субъекта. А значит, сам тезис о познаваемости является абсурдным и должен быть отброшен. Мир никогда не может быть познан до конца - существуют факты, которые неизвестны, не могут быть известны и всегда останутся таковыми.
9.6 Динамика знаний и убеждений
Примечательной особенностью эпистемической логики в стиле Хинтикки (§ 9.3) является ее статичность. При построении такого рода логических систем существенным образом задействуется идеализация, в соответствии с которой эпистемические утверждения относятся к определенному (фиксированному) моменту времени, а также запрет на привлечение новой информации и на изменение субъектом своего мнения в ходе рассуждения. Неоднократно обращалось внимание на то, что эти идеализации не позволяют адекватно объяснить, каким же образом происходит рост нашего знания и как вообще такой рост оказывается возможным. Поэтому, в последние годы в аналитической эпистемологии все большее значение приобретает проблема динамики знаний. Можно даже утверждать, что здесь происходит своеобразный "динамический поворот", выражающийся в том, что в теоретико-познавательных концепциях центр тяжести постепенно смещается в сторону построения особых когнитивных моделей, призваных эксплицировать сам процес изменения наших знаний и убеждений и сформулировать основные принципы такого рода изменений. Это во многом происходит под влиянием потребностей computer science, которая находит в теории познания своего рода философский фундамент для своих концептуальных построений. Показательна в этом отношении вышедшая в 1988 году книга Питера Герденфорса (род. в 1949, ныне профессор по когнитивным наукам в университете г. Лунд, Швеция) "Знание в движении", имеющая подзаголовок "Моделирование динамики эпистемических состояний",35 которая в значительной степени обобщает многочисленные исследования, образующие новое перспективное направление современной научной эпистемологии, за которым закрепилось общее название "belief revision" (ревизия убеждений).
Как уже отмечалось выше, в аналитической философии имеется широкий консенсус относительно того, что сущности, с которыми должна иметь дело теория познания, нельзя ограничивать только сферой собственно знания, так как это означало бы неоправданное сужение самого предмета эпистемологии. При построении теоретической модели познавательной деятельности, необходимо учитывать не только те ее результаты, которые обладают стопроцентной достоверностью и являются несомненно истинными (то есть, знание в строгом смысле), но также и все те положения, которые субъект "всего лишь" считает истинными. Совокупность таких положений образует "мнения" субъекта (по тому или иному вопросу), или множество его "убеждений" (в широком смысле).36 Это вовсе не означает, что понятие знания является излишним и должно быть полностью элиминировано. Скорее, речь идет о переходе к более общему понятию, объединяющему старые категории знания и мнения, - понятию эпистемического состояния субъекта.
Сам процесс познания может быть представлен теперь не как движение от незнания к знанию, а как смена одних убеждений другими, осуществляемая в ходе их перманентного критического пересмотра. Собственно говоря, не подлежит сомнению тот факт, что время от времени, в силу различных причин (например, в результате изменения нас самих или изменения окружающей нас действительности), мы подвергаем наши убеждения пересмотру, с целью решить, какие из них устарели и должны быть отброшены, а какие нужно сохранить и, быть может, развить дальше. Это как раз и делает актуальным проблему построения адекватных когнитивных моделей, которые позволили бы объяснить, каким образом происходит изменение убеждений и как вообще возможно само это изменение.
Герденфорс подчеркивает, что разрабатываемая им эпистемологическая теория является "концептуалистской", в том смысле, что она
"не предполагает никакой отсылки к 'внешнему миру' вне эпистемических состояний субъекта. Это правда, что эпистемические импульсы, в общем, имеют своим источником такую 'реальность', но я утверждаю, что эпистемические состояния и изменения таких состояний, также как и критерии рациональности, управляющие эпистемической динамикой, могут и должны быть сформулированы независимо от фактических связей между эпистемическими импульсами и внешним миром".37
Иными словами, данная теория является онтологически нейтральной и одинаково совместимой как с реализмом, так и с антиреализмом. Равным образом, здесь не затрагивается вопрос о конкретной природе "эпистемических импульсов", то есть о том, почему люди пересматривают свои убеждения. Причины, которые время от времени побуждают людей пересматривать то, во что они раньше верили, в большинстве случаев выходят за рамки чистой теории познания и их рассмотрение не является собственно эпистемологическим вопросом. Далее, для построения эпистемологической теории абсолютно не существенны психолингвистические (или психофизические) процессы, происходящие в голове субъекта в тот момент, когда он меняет свое мнение, и обеспечивающие психологический механизм такого изменения. По существу, знания и убеждения субъекта рассматриваются здесь как некоторое объективированное знание, как мир объективного содержания мышления ("третий мир" Карла Поппера). Этот "мир" представляет собой некоторую (и довольно сильную) эпистемологическую идеализацию, необходимую для создания теоретической модели познавательной деятельности. При таком понимании, вопрос о конкретном материальном носителе убеждений перестает быть существенным, и наличие человеческого мозга вообще не является обязательным. В принципе, такого рода убеждения могут быть смоделированы как результат деятельности "идеального субъекта", например, как состояние компьютера или компьютерной программы.
Основными понятиями, образующими каркас рассматриваемой когнитивной модели, являются понятие "эпистемического состояния" и понятие "познавательной операции".38 Первое из этих понятий служит для представления возможного состояния познающего субъекта в некоторый момент времени. Предполагается, что такого рода состояние является заданным, если известны все те положения, которые индивид принимает в данный момент времени, то есть, в истинности, которых он убежден. Таким образом, эпистемическое состояние субъекта есть ни что иное, как множество его убеждений в широком смысле. С логической точки зрения оно может быть описано как некоторое множество высказываний (а именно, множество всех тех высказываний, относительно которых субъект верит, что они являются истинными).
Важно отметить, что аналитическая эпистемология, как правило, имеет дело с рациональным субъектом, то есть, субъектом, познавательная деятельность которого организована рациональным образом. В этой связи возникает вопрос о том, когда субъект может считаться рациональным, а это есть вопрос о критериях рациональности, которым должны подчиняться эпистемические состояния субъекта. Герденфорс принимает следующие два требования рациональности:
(1) Множество убеждений субъекта должно быть непротиворечивым.
(2) Субъект обязан принимать все логические следствия принимаемых им убеждений.
Убеждения, удовлетворяющие данным требованиям, считаются рациональными.39 Эти требования являются, впрочем, довольно сильными идеализациями. Так, например, в действительности убеждения субъекта иногда (а возможно и часто) могут противоречить друг другу. Можно, однако, считать, что противоречивые убеждения не представляют особого теоретического интереса, поскольку не совсем ясно, каким образом такого рода убеждения могут быть подвергнуты рациональному анализу. Поэтому, если вдруг обнаруживается, что множество убеждений индивида является противоречивым, то такое положение дел считается ненормальным и рациональный индивид, в соответствии с требованием непротиворечивости, обязан предпринять все необходимые действия для устранения противоречия, или, по крайней мере, для его изоляции. Что касается второго требования, то его не следует понимать в том смысле, что субъект действительно осознает все логические следствия своих убеждений. Скорее, это требование отражает эпистемические обязательства рационального субъекта. Так, например, если индивид верит, что все люди смертны, а также верит, что Сократ человек, то тогда он обязан принять утверждение, что Сократ смертен, даже если он явным образом никогда не задумывался над этим последним вопросом. Если же этот индивид, вопреки своим первым двум убеждениям, будет отказываться принять истинность последнего утверждения, то такой индивид будет признан нерациональным (или иррациональным), что, по-видимому, является вполне обоснованным.
Второе требование иногда формулируется еще и следующим образом:
(2') Множество убеждений субъекта должно быть замкнуто по отношению логического следования.
Формально это может быть представлено с помощью особой операции замыкания - Cn. Пусть Х есть некоторое множество высказываний. Тогда Cn(Х) есть множество всех логических следствий из Х, которое называется замыканием Х. Операция Cn должна удовлетворять следующим стандартным условиям:
(а) X ? Cn(X);
(b) Если X ? Y, то Cn(X) ? Cn(Y)
(c) Cn(X) = Cn(Cn(X)).
Используя операцию замыкания, и принимая во внимание критерии рациональности, вводится следующее понятие "системы убеждений":
Определение 1. Х есть (неабсурдная) система убеждений, если и только если: (1) Существует высказывание А, такое что А ? Х; (2) X = Cn(X).
Если первое условие данного определения не выполняется, то это означает, что система убеждений включает все возможные утверждения языка, а значит, является противоречивой. Такая система убеждений называется абсурдной. 40
Следующее важное понятие - это понятие "познавательной операции" или "познавательного действия". Именно это понятие дает возможность отразить основные типы изменения наших систем убеждений. Пусть К есть некоторая система убеждений. Тогда относительно К возможны следующие познавательные операции, которые могут привести к изменению К:
1. Расширение. Эта операция применяется, когда мы хотим расширить наши убеждения за счет добавления новых убеждений к уже имеющимся. При этом мы надеемся, что полученная в результате новая система убеждений будет непротиворечивой, хотя одна лишь операция расширения сама по себе, конечно, не может этого гарантировать. Обозначим операцию расширения посредством "+". Таким образом, если К - имеющаяся система убеждений, а А - некоторое высказывание, то К + А есть результат расширения К посредством высказывания А.
2. Сокращение. Эта операция применяется, когда мы считаем нужным отказаться от некоторого убеждения, иными словами, когда мы удаляем это убеждение из нашей системы убеждений. Эта операция обозначается посредством "?": К ? А есть результат сокращения системы убеждений К за счет высказывания А.
3. Ревизия. Эта операция применяется, если мы пришли к необходимости признать истинность некоторого высказывания, которое является несовместимым с нашей прежней системой убеждений. В этом случае мы добавляем данное высказывание к нашей системе убеждений, и одновременно осуществляем пересмотр (ревизию) наших старых убеждений с целью сделать их совместимыми с вновь принятым высказыванием. Если операцию ревизии обозначить посредством "*", то тогда К * А будет результатом ревизии системы убеждений К относительно высказывания А.
Ни одна из этих познавательных операций не сводится к простому механическому одноразовому действию. Так, например, если мы расширяем имеющуюся систему убеждений за счет некоторого высказывания, недостаточно просто добавить это высказывание к множеству старых убеждений. Ведь то, что получится в результате, также должно быть системой убеждений, то есть, по определению 1, новое множество убеждений должно быть замкнуто по отношению логического следования. Иными словами, при добавлении нового убеждения к уже имеющимся, мы должны добавить к ним также и все логические следствия, которые отсюда вытекают. С другой стороны, если мы осуществляем сокращение наших знаний, недостаточно просто удалить некоторое высказывание из нашей системы убеждений. Дело в том, что мы должны также исключить и все те высказывания, из которых удаляемое высказывание логически следует, поскольку если этого не сделать, то удаляемое высказывание фактически вовсе не будет удалено, а неявным образом сохранится в системе убеждений. Далее, если два различных высказывания совместно влекут удаляемое убеждение, то одно из этих высказываний также должно быть удалено, и здесь мы оказываемся в ситуации выбора, который далеко не всегда является тривиальным.
Очевидно, что расширение и сокращение убеждений представляют собой в значительной степени идеальные познавательные действия, которые в чистом виде встречаются довольно редко. Наиболее типичной эпистемической операцией является ревизия, и процесс развития убеждений чаще всего происходит именно путем их пересмотра. В этой связи возникает интересный теоретический вопрос - является ли ревизия независимой познавательной операцией и нельзя ли попробовать свести ее к двум другим, то есть определить ревизию через расширение и сокращение. Оказывается, что такое сведение вполне возможно. По существу, операция ревизии представляет собой некоторое комплексное действие, заключающееся в том, что субъект должен (1) включить некоторое новое высказывание А в свою систему убеждений и (2) принять все необходимые меры к тому, чтобы новая система убеждений была непротиворечивой. Первое из этих действий достигается путем расширения имеющейся системы убеждений за счет А, в то время как вторая цель может быть достигнута посредством предварительного удаления ?А (отрицание А) из системы убеждений (сокращение). Иными словами, операция ревизии может быть эксплицирована как результат последовательного осуществления двух подопераций: (1) сокращение посредством ?А и (2) расширение за счет А. Таким образом, приходим к следующему определению, известному в литературе как "равенство Леви":
Определение 2. К * А = (К ? ?А) + А.
Это определение имеет очень большое эвристическое значение, поскольку с его принятием проблема теоретической экспликации процесса изменения рациональных убеждений сводится к рассмотрению двух сравнительно простых познавательных операций - расширению и сокращению. Рассмотрим первую из этих операций. Очевидно, что расширение можно довольно легко определить, используя аппарат теории множеств. А именно, если мы хотим расширить нашу систему убеждений К за счет высказывания А, мы должны "механически" добавить это высказывание к К (осуществить теоретико-множественное объединение), а затем замкнуть получившееся множество высказываний К посредством операции замыкания Cn:
Определение 3. К + А = Cn(К ? {А})
При помощи данного определения операция расширения убеждений вводится однозначным образом, не оставляя пространства для различных ее истолкований. А это значит, что вся проблема пересмотра наших убеждений фактически эквивалентна проблеме определения операции сокращения. Как ни парадоксально это звучит, но если мы хотим получить ответ на вопрос о том, каким образом осуществляется изменение (а значит и развитие) нашего знания, мы должны ответить на вопрос, как происходит сокращение наших убеждений. Принимая же оптимистическую точку зрения, в соответствии с которой в процессе развития знания происходит его рост, мы приходим к следующему кардинальному выводу: проблема роста знания сводима к проблеме сокращения убеждений. Иными словами, если мы хотим понять, как осуществляется прирост наших знаний, мы должны понять, каким образом мы отказываемся от наших убеждений. И если бы для операции сокращения удалось найти такое же четкое определение, как определение 3 для расширения, то тогда проблема теоретической экспликации механизма развития знаний была бы решена однозначным образом.
Однако установлено, что однозначно определить операцию сокращения невозможно. Основной причиной этого является отмеченная выше возможность "альтернативных ходов", неизбежное появление при осуществлении сокращения ситуации неопределенности, когда субъект оказывается перед выбором, какое из нескольких высказываний удалить из системы своих убеждений, а какое оставить, и при этом не существует никаких чисто логических предпочтений в пользу того или иного высказывания. Поэтому, возможны несколько альтернативных подходов к определению операции сокращения, в зависимости от того, насколько "радикальны" (или, наоборот, осторожны) мы хотим быть в процессе отказа от тех или иных убеждений.
Самым "перестраховочным" является так называемое "сокращение полного пересечения" (full meet contraction), которое требует удалять из систем убеждений слишком многое, даже то, что иногда желательно было бы сохранить. Например, если субъект стоит перед выбором - отказаться от одного из каких-либо двух высказываний, то сокращение полного пересечения удаляет оба эти высказывания, что далеко не всегда представляется оправданным. С другой стороны, наименее надежной операцией является так называемое "сокращение максимального выбора" (maxichoice contraction), недостаток которого состоит в том, что оно не оставляет возможности действовать достаточно осторожно. Так, если мы находимся перед выбором - удалить либо высказывание А, либо - высказывание В и при этом не имеем абсолютно никаких резонов предпочесть одно из этих высказываний другому, может оказаться полезным отбросить оба эти высказывания, чтобы быть полностью уверенным в наших убеждениях. Например, пусть мы полагали, что госпожа Иванова имеет ровно два ребенка - мальчика и девочку, а затем узнали, что на самом деле ребенок у Ивановой только один, при этом о поле ребенка ничего не было сказано. Естественно, мы не можем сохранить оба имевшиеся ранее у нас убеждения "Иванова имеет мальчика" и "Иванова имеет девочку". И хотя "объективно" одно из этих высказываний является истинным, но, поскольку мы не получили достаточно точной информации, будет разумным отбросить (по крайней мере пока, до получения необходимых уточняющих данных) оба эти убеждения и признать, что мы не уверены ни в том, что госпожа Иванова имеет мальчика, ни в том, что она имеет девочку. В рамках сокращения максимального выбора такого рода стратегия оказывается невозможной.
Поэтому наибольшее признание получила операция, называемая "сокращением частичного пересечения" (partial meet contraction), определяемая посредством некоторой функции предпочтения, отбирающей те из возможных кандидатов на сокращение, которые являются более "предпочтительными", более "достойными сохранения". При этом, сокращения полного пересечения и максимального выбора оказываются частными случаями сокращения частичного пересечения. Кроме того, свойства данной операции могут быть охарактеризованы посредством некоторого набора постулатов, которые должны для нее выполняться. Иными словами, операция частичного сокращения допускает построение определенной аксиоматической теории. Опишем кратко наиболее важные из этих постулатов, как они представлены в книге Герденфорса.41
1. "Постулат замыкания" (closure): если К является системой убеждений, то К ? А также есть система убеждений.
(К ? А должно быть замкнуто по отношению логического следования, если таковым является само К.)
2. "Постулат успеха" (success): если А ? Cn(?), то А ? К ? А.
(Успех сокращения, очевидно, заключается в том, что удаляемое высказывание не должно принадлежать результирующей системе убеждений. Однако, сокращение не может быть успешным, если мы попытаемся удалить из наших убеждений логически истинное высказывание (то есть закон логики). Тот факт, что высказывание А является логической теоремой можно обозначить посредством А ? Cn(?), поэтому постулат успеха имеет в качестве условия требование, что А не является теоремой логики.)
3. "Постулат включения" (inclusion): К ? А ? К
(Получившаяся в результате сокращения система убеждений должна составлять подмножество исходной системы убеждений.)
4. "Постулат пустоты" (vacuity): если А ? К, то К ? А = К.
(Если мы попытаемся "удалить" из нашей системы убеждений высказывание, которое в действительности вовсе не принадлежит этой системе, то наша система убеждений просто останется без изменений - никакого сокращения фактически не произойдет.)
5. "Постулат восстановления" (recovery): К ? (К ? А) + А.
(В соответствии с этим постулатом, все наши убеждения должны быть восстановлены, если мы вначале сократим систему убеждений посредством высказывания А, а затем возвратим А в нашу систему убеждений.)
6. "Постулат экстенсиональности" (extensionality): если А ? В ? Cn(?), то К ? А = К ? В.
(Если два высказывания логически эквивалентны, то результат удаления из системы убеждений любого из этих высказываний по отдельности будет тем же самым.)
Эти постулаты в совокупности адекватно характеризуют операцию сокращения частичного пересечения и позволяют выявить многие ее важные свойства.
Представленное в данном параграфе направление исследований может служить примером прикладной эпистемологии, когда теория познания находит разнообразные применения не только в логике и методологии, но также и за пределами собственно философии. В рамках этого направления, исследуются такие проблемы как укорененность убеждений, вероятностные модели эпистемической динамики, условные высказывания (так называемый "тест Рамсея"), научное объяснение, каузальные убеждения и многие другие.
* * *
Выше были изложены лишь некоторые из наиболее типичных теоретико-познавательных проблем и подходов к их решению, характерных для современной аналитической эпистемологии. В завершение главы, остановимся кратко на некоторых других важных темах, которые интенсивно обсуждаются исследователями, работающими в аналитической теории познания. Среди таких тем можно выделить проблему скептицизма и проблему источников нашего знания (в частности, возможности и характера априорного знания). Следует особо отметить, что сам факт заинтересованного рассмотрения этих проблем философами аналитического направления недвусмысленно указывает на свойственное аналитической философии стремление к преемственности с классическими философскими концепциями и направлениями.
Так, скептицизм представляет собой давнюю философскую традицию, истоки которой можно проследить, начиная уже с Платоновой академии. Точно такой же богатой историей располагает и критика скептической позиции. Классический ("академический") скептицизм утверждает, что мы не можем знать, существует ли реальность (а если да, то какова природа этой реальности), отличная от нашего непосредственного опыта.42 Это утверждение получает самое разнообразное оформление в конкретных скептических концепциях. Прежде всего, следует различать между "глобальным" и "локальным" скептицизмом. Согласно глобальному скептицизмому мы ни о чем не можем иметь никакого знания, то есть любое знание принципиально невозможно. Локальный же скептицизм отрицает возможность адекватного знания тех или иных конкретных феноменов или областей, например, внешнего мира, сознания других людей, прошлого, моральных истин или Бога. Далее, скептическая позиция может быть направлена либо против возможности знания как такового, либо же против возможности обоснования знания (или же против того и другого вместе). Кроме того, можно выделить так называемые "скептицизм первого порядка" и "скептицизм второго порядка". Первопорядковый (непосредственный) скептицизм относится собственно к нашему знанию тех или иных фактов, скептицизм же второго порядка ставит под сомнение возможность знания о самом знании, то есть он утверждает, что мы не можем знать, что мы что-то знаем.43
Наиболее пристальное внимание в современной аналитической эпистемологии уделяется локальному скептицизму первого порядка, который ставит под сомнение возможность нашего знания внешнего мира. Такого рода скептицизм опирается на то обстоятельство, что единственным источником нашей информации о внешнем мире является наш собственный субъективный опыт, иными словами любое свидетельство о фактах внешнего мира неизбежно зависит от данных, поставляемых нашими органами чувств, и в этом смысле имеет субъективный характер. Однако, - подчеркивают скептики, - такого рода опыт вовсе не исключает альтернативных возможностей, в частности, возможности ошибки или "тотального заблуждения": вполне можно представить себе ситуацию, когда наш субъективный опыт был бы в точности тем же самым, даже если бы внешняя реальность была абсолютно другой, или ее вообще не существовало.44
Большинство аналитических философов занимает анти-скептическую позицию, в то же время считая, что скептицизм выполняет важную методологическую функцию, поскольку в процессе опровержения скептицизма и критического анализа доводов в его пользу, мы углубляем также и наше понимание самого феномена знания. Среди основные стратегий преодоления скептицизма, которые можно найти в современной аналитической философии, следует назвать: (1) эпистемологический экстернализм, (2) теорию "релевантных альтернатив" и (3) семантический экстернализм.45 Эпистемологический экстернализм утверждает, что для того, чтобы обладать надежными и обоснованными истинными убеждениями (то есть, знать что-либо), вовсе не обязательно знать, что наши убеждения являются таковыми. Главное, чтобы наши убеждения объективно были надежными, обоснованными и истинными - в этом случае они и дают нам знание, безотносительно, знаем ли мы этот последний факт или нет. Концепция "релевантных альтернатив" отстаивает точку зрения, что знание того или иного факта предполагает исключение всех релеватных (то есть, имеющих отношение к делу) альтернатив этому факту, и что скептическая альтернатива обычно, то есть при "нормальных условиях", не является релевантной. Таким образом, поскольку скептическая альтернатива существованию внешнего мира не является релевантной, то тот факт, что наш опыт не в состоянии исключить возможность этой альтернативы, вовсе не свидетельствует в пользу истинности скептицизма как такового. Семантический экстернализм отрицает саму возможность того, что значение языковых выражений и наше понимание этих выражений, может остаться совершенно без изменений, если предположить, что окружающий нас мир полностью изменится. Согласно семантическому экстернализму, то как мы воспринимаем те или иные предметы, то что бы думаем о мире, непосредственно зависит от тех понятий, которыми мы располагаем, а понятия, в свою очередь, зависят от внешнего мира, в котором мы живем. Иными словами, люди живущие в различных "мирах" неизбежно должны иметь разные понятия, следовательно, должны иметь различные мнения, убеждения, а в конечном итоге - и знания. Это, однако, означает, что скептическая ссылка на возможность "глобального обмана" со стороны органов чувств не является корректной и сама должна быть подвергнута сомнению.
Еще одной важной проблемой, которая находится в центре внимания философов аналитического направления, является проблема априорного знания. Эта проблема имеет непосредственное отношение к вопросу о месте и роли чувственного опыта в процессе приобретения знаний. Рамки ее обсуждения были во-многом очерчены еще Кантом, который полагал, что важнейшей характеристикой априорных суждений является их необходимость: если А известно a priori, то А является необходимо истинным и наоборот. Не так давно обсуждению этой проблемы был придан новый импульс в работах С.Крипке, который - в противовес точке зрения Канта - выдвинул ряд доводов в пользу того, что некоторые случайно истинные высказывания могут быть известны a priori, в то время как некоторые необходимо истинные высказывания могут быть известны только a posteriori.46 При этом Крипке опирается на понимание необходимости как истины во всех "возможных мирах" (соответственно, случайность есть истинность лишь в некоторых "возможных мирах"). Крипке предлагает и подробно анализирует примеры случайных априорных и необходимых апостериорных высказываний. В качестве примера первого рода он рассматривает высказывание "Хранящийся в Париже метровый эталон имеет один метр в длину", а в качестве примера второго рода - высказывание "Утренняя звезда есть Вечерняя звезда" (напомним, что как "Утренняя звезда", так и "Вечерняя звезда" обозначают одну и ту же планету - Венеру). Априорный характер первого высказывания очевиден, в то же время оно является случайно истинным, так как вполне можно представить себе возможный мир, в котором парижский метровый эталон имеет длину, отличную от одного метра. Второе же высказывание имеет апостериорный характер (его истинность может быть установлена только в результате соответствующих астрономических наблюдений), однако оно является необходимым - не существует такого возможного мира в котором имена "Утренняя звезда" и "Вечерняя звезда" обозначают разные планеты. Примеры Крипке и его концепция имен как "жестких десигнаторов" получила широкое обсуждение в современной философской литературе, посвященной проблеме источников нашего знания и его обоснования.



10. Понятие истины и его применение в аналитической философии
10.1 Аналитическое понятие истины
Понятие истины в концепции значения как условий истинности очевидно должно отвечать своему функциональному предназначению, т.е. должно соответствовать определению
(D1) Истина - такое свойство предложений (или других носителей истинности), благодаря которому мы знаем их значение.
Задача в том, чтобы сопоставить этому функциональному определению некоторое структурное.
Алан Уайт начинает свою известную книжку "Истина" с замечания:
"Что такое истина?" ("What is truth?") и "Что является истинным?" ("What is the truth?" - два совершенно разных вопроса. Второй - вопрос о том, какие именно вещи являются истинными; первый - о том, что значит сказать, что они истинны1.
Этот подход развивали Николас Решер, предложивший различать истину как дефиницию и истину как критерий2 (сама идея, в свою очередь, в аналитической традиции восходит к Айеру3), Родрик Чизом4 и другие. Когда мы рассматривали представления Витгенштейна, Тарского, Дэвидсона и Даммита, мы обсуждали второй вопрос. Теперь наш вопрос здесь - первый: "Что такое истина?" Его можно принять за вопрос о нашем обычном понятии истины; или, если таких понятий у нас несколько - как это, по всей вероятности, обстоит с нами на самом деле - то это вопрос, в существующем контексте, по меньшей мере об одном из этих понятий: семантическом. Это тривиально справедливо для концепции значения как условий истинности, но не только для нее, а также и для более широких эпистемологических контекстов. По выражению Майкла Девитта, семантическое понятие истины "занимает нас ровно постольку, поскольку оно играет роль в нашей лучшей теории мира"5; точнее говоря, это регулятив нашей когнитивной деятельности.
Мы можем охарактеризовать последнюю, поддержав более или менее общепринятый как в современной аналитической философии, так и в эпистемологии тезис о том, что знание - это истинное обоснованное убеждение (true justified belief). В таком случае мы сможем дать следующее определение истины:
(D2) Истина - такое свойство обоснованных убеждений (или других носителей истинности), благодаря которому мы их знаем (de re или de dicto).
Удерживая представление о связи истины со значением, т.е. в рамках концепции значения как условий истинности, мы скажем:
(D3) Истина - такое свойство обоснованных убеждений (или других носителей истинности), благодаря которому мы знаем их значение.
Сравнив это определение с (D1), мы увидим, что принятие такого подхода обяжет нас показать, каким образом может быть установлена эквивалентность между токенами предложений и обоснованными полаганиями6 как носителями истинности. Но сначала рассмотрим возможности применения для целей этого исследования различных теорий истины.
При этом за рамками рассмотрения останутся те теории, которые очевидно неприменимы в концепции значения как условий истинности. Это прежде всего:
1) теория элиминативизма - когда истина достигнута, пропозиции исчезают и остается только действительность;
2) теория идентичности - когда носитель истины (например, пропозиция) является истинным, то он идентичен своему истинностному фактору (например, факту), и истина и состоит в этой идентичности.
Они не понадобятся нам здесь по тривиальным причинам, т.к. это - не теории языковых выражений.
С другой стороны, принятый подход позволит нам сгруппировать различные виды дефляционных теорий, нынешнее развитие которых показывает их отчетливую тягу к обособлению. Такие теории, как дисквотационная, просентенциальная и минималистская, будут рассмотрены совместно, т.к. относительно Т-предложений их действие проявляется одинаково и состоит в поддержке дефляционного тезиса.
10.2 Корреспондентная теория истины
Основная идея корреспондентной истины обманчиво проста: предложение истинно, если и только если оно соответствует фактам (или действительности).
Эта теория должна прежде всего определять, в чем заключается истинность эмпирических предложений, или предложений наблюдения, т.е. связанных с опытом и не выводимых из других предложений - а, напротив, таких, которые сами являются базовыми для дальнейшего знания. Согласно этой теории, предложение (пропозиция, убеждение, высказывание или что бы то ни было, что принимаем в нашей теории за носитель истины) истинно, если есть нечто, благодаря чему оно истинно - нечто, что соответствует в реальности тому, что высказано. Другими словами: если р истинно, то этому соответствует факт, что р. Или: истинно то, что соответствует фактам. Если р истинно, если и только если р, то, когда что-то - например, р - утверждается истинно, то должно быть нечто дополнительное, нечто другое, чем то, что сказано - нечто, к чему относится то, что утверждается. Очевидный и, возможно, единственный полноценный кандидат на роль этого "нечто" - факт; например, факт, что р.
Классические попытки объяснить понятие корреспондентной истины быстро столкнулись с непреодолимыми трудностями. Если предложение истинно в силу его соответствия факту, то мы нуждаемся в объяснении этого "соответствия" и этих "фактов". Попытки раскрыть понятие соответствия - кореспонденции - быстро увязли в метафорах: "картина", "зеркало" или "отражение действительности" (последнее, конечно, еще не "непотаенность", но тоже вполне поэтично). Предложения, с такой точки зрения, каким-то не определяемым дальше образом "отображают" или "изображают" факты - в свою очередь, неясные сущности с сомнительными условиями идентичности. Под фактом в любом случае понимается нечто независимое от того, что о нем высказывается и, кроме того, нечто, что может быть описано другими словами. Поэтому не только о двух разных предложениях можно сказать, что они описывают один и тот же факт, но и, например, о двух разных пропозициях, если считать их смыслами предложений - поскольку некоторые корреспондентисты создали дополнительную проблему, предположив, что носителями истины являются не предложения, а пропозиции, которые выражают эти предложения. Наиболее общие проблемы, связанные с представлением истинности как корреспонденции, таковы.
* Вопрос об истинностном операторе или факторе. Чем здесь предстает факт - реальной ситуацией или идеальным состоянием дел, где существенно лишь отношение между индивидуальными объектами?
* Вопрос о носителе истинности. Что именно соответствует факту - предложение, пропозиция, убеждение или что-то еще?
* Вопрос об отношении корреспонденции. В чем конкретно оно заключается - в том ли, что собственным именам и/или субъектным терминам в предложении (или соответствующим элементам в пропозиции) соответствуют реальные сущности, связанные между собой теми самыми отношениями, которые как-то выражены в том, что сказано (например, названы), или же предложения отражают общую структуру факта?
* Вопрос о верификации. Если факт может быть репрезентирован только в предложении или пропозиции, то не представляет ли собой тогда проверка истинности путем сопоставления того, что сказано, с фактами по сути сопоставление этого предложения или пропозиции с другими предложениями или пропозициями, а не с фактами, до которых мы в итоге так и не добираемся?
В зависимости от ответов на эти вопросы будут различаться между собой различные версии корреспондентной теории. Однако основное исходное допущение при обсуждении корреспондентной теории - общее для ее сторонников и противников - состоит в том, что оба relata, между которыми устанавливается отношение корреспонденции, являются отдельно существующими предметами того или другого вида (и причем разных видов)7; соответственно, истинность - реляционное свойство.
Носителями истины в корреспондентной теории легко могут признаваться такие ментальные сущности как полагание или суждение, или такая недопроясненная по отнтологическому статусу сущность как пропозиция, а равно предложения или высказывания. В качестве истинностного оператора могут приниматься событие, ситуация или состояние дел. Это представление обязано своим правдоподобием главным образом таким примерам, где носитель истины имеет форму категорического подтверждающего утверждения относительно некоторого такого события или ситуации. Например, вероятно предположить, что в соответствии, где первый член отношения корреспонденции, например, истинное утверждение "Сражение при Ватерлоо состоялось в 1815 году", второй член является или действительным сражением, или фактом, что сражение произошло в этом месте и в это время. Однако намного труднее обнаружить предмет действительности - событие, ситуацию или состояние дел, - соответствующий истинному отрицательному утверждению "Сражение при Ватерлоо состоялось не в 1817 году" или возможно истинному условному утверждению "Если бы сражение при Ватерлоо состоялось в 1817 году, Наполеон выиграл бы его", или необходимо истинному утверждению "Веллингтон или выиграл, или не выиграл сражение при Ватерлоо". Все же в каждом из этих случаев имеется факт, связанный с истинным утверждением. То, что сражение при Ватерлоо состоялось не в 1817 году, и т.д. - такие же факты, как то, что оно состоялось в 1815. Именно поэтому факт охотнее привлекается в качестве истинностного оператора, чем событие, ситуация или состояние дел (возможно, активное введение понятия факта в научный оборот обязано именно этому обстоятельству).
Таким образом, мы можем вывести из этих классических обсуждений следующие признаки понятия корреспондентной истины.
(1) Она свойственна предложениям или пропозициям (по крайней мере, частично) в силу структуры предложения.
(2) Она свойственна предложениям (по крайней мере, частично) в силу отношения предложений к действительности.
(3) Она свойственна предложениям (по крайней мере, частично) в силу объективной, независимой от сознания природы действительности. Этот признак предназначен ухватить типичное корреспондентное представление, согласно которому предложение "сделано истинным независимой действительностью".
(1) следует из того, что корреспондентная истина может быть присуща некоторым предложениям, но не другим. Это, в свою очередь, связано с тем обстоятельством, что можно неявно использовать в нашей повседневной когнитивной практике несколько концепций истины, причем асимметрично: например, придерживаться физической корреспондентной истинности при отклонении этической (моральной или иной аксиологически определенной) корреспондентной истины.
(3) содержит серьезное онтологическое требование, однако оно, по крайней мере, ясно и недвусмысленно.
Наиболее уязвимо здесь (2) - "отношение предложений к действительности". Каково это отношение? Через что оно может быть описано?
Наиболее прямой (и наиболее распространенный) ход здесь - признать отношение истинности, т.е. корреспонденцию, "соответствие", отношением sui generis, далее нередуцируемым ни к каким другим понятиям. Это простое и сильное решение выражает достаточно прямые эмпирические интуиции, когнитивную ценность которых нет смысла оспаривать. С другой стороны, введение дополнительного понятия снижает объяснительную силу теории и ее конкурентоспособность по сравнению с другими теориями истины. Наконец, такой ход создает и дополнительные проблемы.
Вообще говоря, предположение, что А соответствует B, т.е. что между А и B имеется отношение корреспонденции, может подразумевать два типа отношений:
* А удовлетворяет некоторым требованиям В или находится с ними в согласии (модель "ключ - замок"), или
* А коррелирует с В (модель "генерал - адмирал").
Те защитники корреспондентной теории, которые имеют в виду первый тип отношения, используют метафоры "отображения" или "картины". Согласно такой трактовке, корреспонденция - отношение копирования или изображения, или идентичности структуры, не поддающееся дальнейшему анализу и удовлетворяющее определению вида "Это выражение (или другой носитель истины, а также их множества - например, история, объяснение, теория и т.д.) соответствует фактам". Однако такое исследование отношения корреспонденции весьма ограничено. То, что изображается (копируется, тождественно структурируется), должно быть ситуацией или событием - например, утверждение "Кошка на коврике" предполагается изображающим кошку на коврике. Мы видели, однако, что вторым членом отношения корреспонденции должен быть факт, что кошка находится на коврике. Кроме того, трудно видеть, какое изображение, копирование или структурное отношение возможно для отрицательных, условных или дизъюнктивных истинных утверждений и что делает их истинными. Что, например, изображают истинные утверждения "Если кошка находится на коврике, то ей тепло" или "На коврике нет кошки"? Наконец, то, что говорится, обычно настолько отлично по своей природе от того, что делает сказанное истинным, что между ними невозможно никакое очевидное отношение соответствия, приспособленнности друг к другу или структурного сходства. Корреспондентная теория такой формы (например, в духе раннего Витгенштейна) служила бы для объяснения истинности только транслингвистических сущностей, но не выдерживала бы требований лингвистической относительности. Тем самым применение корреспондентной теории в концепции значения как условий истинности оказывается весьма ограниченно.
Еще один вариант трактовки отношения корреспонденции между утверждением, что p и фактом, что p - такое отношение соответствия, которое выражается определениями вида "Теория Ньютона соответствует фактам". Однако второй член этого последнего отношения - всегда "факты X, Y, Z", а не "факт, что p", а первый член - обычно то или иное объяснение, история или теория. Теория или история p расценивается нами как таковая не потому, что она соответствует факту, что p, но потому, что она соответствует фактам X, Y, Z, то есть удовлетворяет им, совместима с ними или, возможно, объясняет их. Например, теория прямолинейного распространения света соответствует не тому факту, что свет движется по прямой линии, но различным фактам относительно его отражения, преломления и других оптических явлений; утверждение подозреваемого, что он был дома во время преступления, будет считаться истинным на том основании, что оно соответствует не тому факту, что он был дома во время преступления, а различным другим фактам, известным полиции - например, что он был замечен соседом, подходил к телефону, точно описал фильм по телевидению в это время, имел сухие ботинки и т.д. Короче говоря, обычное выражение "соответствует фактам" используется для того, чтобы выразить не отношение между утверждением, что p, и коррелирующим с ним фактом, что p, а отношение между утверждением, что p, и различными другими фактами - т.е. привлекает и отношение когеренции, а не только и не столько корреспонденции.
Возможна интерпретация соответствия между утверждением, что p и фактом, что p, как простой непосредственной корреляции между ними - без требования о том, что один из членов отношения походит на другой, удовлетворяет ему или подобным образом структурирован. Такая интерпретация позволяет сохранить базовую корреспондентную интуицию, что p является истинным, если и только если p. Конкретное утверждение заключает о наличии некоторого факта, и оно истинно, если и только если этот факт наличествует. Все, что может быть истинно сказано, указывает на соответствующие факты, и такое указание может быть повторно произведено либо теми же самыми словами, либо словами, которые говорят то же самое - постольку, поскольку они выражают то, что истинно сказано. Такое представление восходит к Расселу и Дж. Муру8: "факт, к которому имеется референция", делает истинными те утверждения, которые такую референцию проводят. И наоборот, о каждом факте может быть (хотя не требуется, чтобы фактически было) истинно сказано нечто соответствующее ему. Факт, соответствующий истинному утверждению, что p - это факт, что p, и наоборот; при этом один и тот же факт может быть заявлен в различных терминах. Но тогда нам потребуется критерий правильности референции, поскольку наше утверждение может и не содержать явно сформулированного указания на то, что является соответствующим фактом.
Попытка определить корреспондентную истину через не настолько нередуцируемое понятие референции оказалась довольно привлекательна для философов. В наиболее общей форме она состоит в следующем. Рассмотрим истинное предложение с очень простой структурой: утверждение "F есть G". Это предложение истинно в силу того факта, что существует предмет, который "F" обозначает и который принадлежит к тому множеству предметов, к которому применимо "G". Таким образом, это предложение истинно,
* потому что оно имеет предикационную структуру, содержащую слова, стоящие в некоторых референциальных отношениях к частям действительности, и
* в силу того способа, которым существует действительность.
При условии, что действительность объективна и независима от сознания, предложение корреспондентно истинно: его истина имеет все признаки (1) - (3), которые мы сформулировали выше. Понятие корреспонденции здесь фактически заменено отношением референции частей предложения к предметам в мире. Такой подход особенно присущ сторонникам каузальной референции. С точки зрения теории референции, соответствующей корреспондентной концепции значения как условий истинности, если мы могли бы распространить этот подход на многие структуры естественного языка (не ограничиваясь, например, лишь указательными предложениями определенного вида) и объяснить соответствующее отношение референции, то мы смогли бы объяснить понятие корреспондентной истины; и именно в этом и была суть подхода Тарского9.
Однако теперь нам понадобится объяснение референции. Традиционным популярным объяснением является теория дескрипций, объясняющая референцию слова в терминах референций других слов, с которыми его связывают говорящие. Но эта теория столкнулась с хорошо известными трудностями, связанными с невозможностью идентификации в референциально непрозрачных контекстах. В конечном счете, референция также требует объяснения в терминах прямых связей не с другими элементами языка, а с действительностью.
Такое объяснение призваны дать каузальные теории референции. Основные идеи здесь таковы:
* объяснение в терминах исторических и социокультурных причин, которое предложили Сол Крипке10, Кит Доннеллан11 и Хилари Патнэм12;
* объяснение в терминах надежной причины (релайабилизм), которое предложили Элвин Голдман13, Фред Дретске14 и Роберт Нозик15; и
* объяснение в терминах телеофункции, эволюционной целесобразности в духе дарвинизма, которое предложили Дэвид Папино16 и Рут Милликен17.
Применение каждой из этих идей для выражения реалистских требований, в свою очередь, столкнулось с дополнительными трудностями, в которые мы не можем войти здесь18. Главная из них связана с тем, что референцию могут иметь не только (и даже не столько) предложения, но и термины, которые сами по себе еще не могут быть носителями истины, а следовательно, нам понадобится применение принципа композициональности со всеми вытекающими последствиями.
Это не означает ни того, что эти подходы исчерпали себя, ни того, что натуралистическая теория референции вообще не может быть найдена, однако на сегодняшний день такого понятия референции, через которое можно было бы выразить корреспонденцию, еще не построено, и этот проект замены не реализован, так как замена одного нередуцируемого понятия на другое такое же не имеет смысла.
Таким образом, вследствие того, что в корреспондентную теорию органически входят требования метафизического реализма, она не может соответствовать требованию онтологической нейтральности. Реалистские требования состоят в следующем. Корреспондентная теория - единственная (наряду с некоторыми версиями дефляционизма) теория истины, признающая отношение истинности, т.е. корреспонденцию, "соответствие", отношением sui generis, далее нередуцируемым ни к каким другим понятиям. Таким образом, она единственная выполняет куайново требование отказа от первой из двух "догм эмпиризма" - редукционизма. Однако ее парадокс в том, что именно она является наиболее эмпиричной теорией истины, так как наиболее прямо соответствует базовым интуициям эмпиризма, экстернализма, фундаментализма. (Возможно, именно это соображение в итоге привело Дэвидсона к изобличению "третьей догмы", состоящей в идее, что можно различать в пределах знания между концептуальным и эмпирическим компонентами.) Сами представления о корреспондентной истине возникли (у Аристотеля19) именно как теория референции, указания посредством языковых выражений на предметы в мире, а не на что-то еще и не где-то еще. Это по сути экстенсиональная теория, поскольку ее применение в концепции значения как условий истинности будет направлено на выражение семантического в не-семантическом. Но такая трактовка будет содержать метафизическое реалистическое обязательство, на что обращал внимание, например, Патнэм:
"Антиреалист может использовать истину внутритеоретически в смысле "теории избыточности", но он не имеет понятий истины и обозначаемого, взятых вне рамок данной теории. Однако экстенсионал связан с понятием истины. Экстенсионал термина есть как раз то, относительно чего термин истинен... антиреалист должен отвергнуть понятие экстенсионала так же, как и понятие истины"20.
Приписывая возможные состояния дел или факты указательным предложениям, корреспондентная теория назначает им экстенсиональные истинностные условия и тем самым влечет за собой весь круг проблем, связанных с референциально непрозрачными контекстами. Например, она назначит одни и те же истинностные условия предложениям "Цицерон лыс" и "Tуллий лыс". Если субъект не знает, что Туллий - это родовое имя Цицерона, то эти два предложения для него не будут синонимичны; для верификации же он должен будет обратиться к другим предложениям.
Итак, применение в концепции значения как условий истинности корреспондентной теории ограниченно и не отвечает требованию онтологической нейтральности.
10.3 Дефляционная теория истины
В рамках концепции значения как условий истинности может предполагаться, что T-теории трактуются дефляционным способом - так, чтобы они не отсылали к объекту (предмету) или состоянию дел. Дефляционные теории (или теории избыточности - redundancy) истины основаны на следующем допущении: утверждать, что предложение истинно, значит просто утверждать само это предложение ('p' истинно = p), а утверждать, что оно не истинно, значит просто отрицать его ('p' ложно = ˜ p). Тезис эквивалентности - р истинно тогда и только тогда когда р - валиден для дефляционного понятия истины настолько же, насколько для корреспондентного, но здесь он превращен в определение истинности - "истинно, что р" не содержит ничего, кроме утверждения р. Истина, с такой точки зрения, состоит не более, чем в соблюдении тезиса эквивалентности, т.е. сказать "истинно, что р" - не сказать ничего больше, чем просто утверждать р; понятие истинности само по себе избыточно. "Истинно, что р" значит р, "ложно, что р" - не-р. Концепция "избыточности" была явно сформулирована Ф.Рамсеем21 и часто, но не всегда обоснованно атрибутируется позднему Витгенштейну: согласно интерпретаторам последнего, "р истинно" эквивалентно "р утверждаемо", а "р ложно" - "р отрицаемо". Это снимает, например, проблемы, связанные в корреспондентной теории с применением предиката "истинно" прямо (т.е. так, чтобы им можно было прямо пренебречь) к модальным высказываниям, контрфактуалам и т.д., а не только к высказываниям определенной формы - повествовательным предложениям изъявительного наклонения.
По версии этой теории, отстаиваемой Айером, "истинно" и "ложно" функционируют в предложении "как знаки утверждения и отрицания", а традиционные теории истины на самом деле исследуют вовсе не понятие истины, а условия, при которых то, что сказано, может быть истинным, т.е. условия утверждаемости р.
... очевидно, что в предложениях формы "p является истинным" или "истинно, что p" указание на истину ничего не добавляет к смыслу. Если я говорю, что истинно, что Шекспир написал "Гамлета", или что пропозиция "Шекспир написал "Гамлета"" является истинной, я говорю не больше, чем то, что Шекспир написал "Гамлета"... И это показывает, что слова "истинный" и "ложный" не используются, чтобы обозначать что-либо, но просто выполняют в предложении функцию знаков отрицания и утверждения. То есть истина и ложь - не самостоятельные понятия. Следовательно, не может быть никакой логической проблемы относительно природы истины22.
Согласно другому варианту этой теории, "истинно, что" есть знак согласия с р - такой же, как произнесение "да", кивок головы и др.; "истинно, что" не столько редуцируется, сколько отождествляется с "утверждаемо, что" таким образом, чтобы устранить из условий утверждаемости случайные и иррелевантные факторы, предположив равенство объемов между
* "истинно, что р"
и
* "да" в ответ на актуальное или гипотетическое утверждение, что р.
Таким образом, истина не зависит прямо от того или иного отношения к предметам в мире и вообще от какого бы то ни было отношения: это нереляционное свойство.
Дефляционизм оказался чрезвычайно популярен в последние десятилетия в силу своей подчеркнутой антиметафизичности и сравнительно простого объяснения истины как семантического понятия. Его основные версии таковы.
(1) Дисквотационная теория ("раскавычивания") развивает следующие замечания Куайна:
Предикат истины напоминает нам, что, несмотря на технический переход к разговору о предложениях, наше внимание направлено на мир. Эта отменяющая сила предиката истины явна в парадигме Тарского:
"Снег белый" истинно, если и только если снег белый.
Кавычки составляют все различие между разговором о словах и разговором о снеге. Закавыченное выражение - имя предложения, которое содержит имя снега, а именно "снег". Называя это предложение истинным, мы называем снег белым. Предикат истины - устройство для раскавычивания23.
С такой точки зрения, истина определяется тем, что предложение, образованное помещением любого данного предложения между кавычками перед выражением 'является истинным', является эквивалентным данному предложению24.
(2) Пол Хорвиц предложил "минималистскую" теорию, подобную дисквотационной, за исключением того, что первичными носителями истины в ней признаются пропозиции 25.
(3) Просентенциальная теория26 предлагает считать предложения с предикатом "является истинным" просентенциями, или про-предложениями (prosentences) - аналогами личных местоимений, "местопредложениями". Про-предложения служат для анафорической перекрестной ссылки к предложениям, произнесенным ранее в беседе - так же, как местоимения служат для произведения анафорической перекрестной ссылки к ранее произнесенным именам. Так же, как в "Мэри хотела купить автомобиль, но она могла позволить себе только мотоцикл" мы интерпретируем "она" как местоимение, анафорически зависящее от "Мэри", так же в "Снег бел. Это истинно, но он редко выглядит белым в Питтсбурге" мы интерпретируем "Это истинно" как про-предложение, анафорически зависящее от "Снег бел". Подобно местоимениям, про-предложения имеют двойную анафорическую функцию: они могут быть заменять содержательные предложения выражениями вида "Это истинно", имеющими анафорическую референцию к антецеденту - например, "Председатель Мао умер"; или они могут быть переменными, такими как "Все, что говорил председатель Мао, было истинно", которые интерпретируются как "Что бы Mao ни сказал, это истинно". Последняя функция очень важна, поскольку позволяет обобщения относительно предложений.
(4) Роберт Брэндом предложил существенную модификацию просентенциальной теории, которая трактует предикат "быть истинным" не просто как синкатегорематичную часть про-предложения, а скорее как оператор, формирующий про-предложение27.
Относительно применения дефляционных теорий в концепции значения как условий истинности возможны следующие возражения. Не во всех случаях "истинно" может быть устранено из предложения без последствий для постулируемой эквивалентности: так, в предложении "То, что говорит председатель Мао, истинно", убрав "истинно", мы получим "то, что говорит председатель Мао..." - т.е. фрагмент предложения. Таким образом, для этого случая эквивалентность формы "р истинно тогда и только тогда, когда р" не сохраняется. По замечанию Даммита, избыточность понятия еще не означает, что оно лишено содержания; теория избыточности истины концентрируется на внешних условиях нашего употребления слова "истинно" (что мы говорим так, когда утверждаем что-то), но есть еще и внутренние условия, а именно, что наши суждения нацелены на истину. Даммит сравнивает истинность и ложность с выигрышем и проигрышем игры. Описывать игру только по ее результату значит упускать из виду существенный момент: в игру играют, чтобы победить; также и суждения выносятся, чтобы достигнуть истины. А чтобы такая задача могла реально стоять для суждений, выносящие суждения должны иметь понятие истины, поэтому вывод о его бессодержательности не следует из утверждения его избыточности28.
Дефляционные теории не преодолевают основной трудности на пути отображения значения в концепции значения как условий истинности. Фундаментальная проблема здесь состоит в следующем: при использовании языкового выражения (например, русского языка) с правой стороны T-предложения то, что утверждается с правой стороны, не может быть ни больше ни меньше (в том числе по объему), чем то, что утверждается этим языковым выражением. Поэтому эта проблема свойственна не исключительно определенным видам T-теорий, в которых полагается, что правая сторона T-предложений отсылает к определенному состоянию дел; скорее она вытекает из того факта, что для установления истинностных условий используется некоторый язык, и поэтому T-теория может отображать не более, чем то, что сообщается выражением этого языка, используемым для установления истинностных условий.
В этой связи важно, принимаем ли мы за носители истинности пропозициии или предложения. Дефляционная трактовка истинности допускает и то, и другое. Различие относится к схеме эквивалентности левой и правой частей утверждения: мы можем предположить, что эти части являются предложениями. В таком случае именем предложения является само это предложение - так, ""Снег бел"" является именем предложения "Снег бел". В такой - сентенциальной, т.е. фактически любой, кроме пропозициональной - версии дефляционизма утверждение условий истинности будет выглядеть так:
"Снег бел" истинно ттт снег бел;
а схема эквивалентности, соответственно, так:
Предложение "s" истинно ттт s.
В пропозициональной ("минималистской") версии дефляционизма части утверждения являются пропозициями, а именами пропозиций являются выражения вида "утверждение, что р" или "пропозиция, что р" - так, "пропозиция, что снег бел" будет именем пропозиции, утверждающей, что снег бел. Утверждение условий истинности будет выглядеть так:
Пропозиция, что снег бел, истинна ттт снег бел;
а схема эквивалентности - так:
Пропозиция, что р, истинна ттт р.
Аргументы в пользу онтологической нейтральности дефляционизма относятся к пропозициональной, но не к сентенциальной его версии. Дальнейший анализ этой дистинкции оказывается значимым для прояснения обоснования условий истинности, нечувствительного к проблемам, связанным с онтологическими требованиями. Возможное рассмотрение в рамках дефляционной теории сталкивается здесь со следующими трудностями.
Так, если в утверждении
"снег бел" истинно ттт снег бел
"снег бел" - пропозиция, то утверждение тривиально, а если же это - предложение, то утверждение в целом ложно, поскольку для того, чтобы "снег бел" было истинно, мало того, чтобы снег был (в некоторой действительности) бел; надо еще, чтобы "снег бел" означало, что снег действительно равно бел. Но дефляционная теория истины не способна предоставить нам никаких фактов относительно языка, поскольку принципиально отклоняет референциальную отсылку к фактическим положениям дел.
В этом отношении дефляционная теория противоположна корреспондентной; но даже если мы не принимаем критерий соответствия фактам за эпистемологически основной в нашем представлении об истинности, то мы тем не менее, как правило, склонны рассматривать тезис эквивалентности как некоторый критерий адекватности - хотя бы в плане алетического реализма. Мы можем попытаться применить этот критерий к дефляционной теории следующим образом. Предположим, что интуиция о том, что некоторое предложение или пропозиция соответствует фактам, является интуицией о том, что это предложение или пропозиция истинно(-а) потому, что мир существует определенным способом; т.е. истинность пропозиции объясняется некоторым контингентным фактом, внешним по отношению к этой пропозиции:
Пропозиция, что снег бел, истинна потому, что снег бел
Но если мы применяем этот критерий к дефляционной теории - постольку, поскольку она имплицирует следование с необходимостью, -
"снег бел" истинно ттт снег бел, -
то из этих двух утверждений следует
снег бел потому, что снег бел.
Последнее утверждение ложно, так как отношение каузальности, вообще говоря, может существовать лишь между отличными друг от друга членами отношения. Это означает, что два предыдущих утверждения несовместимы друг с другом29, а следовательно, интуиция алетического реализма неприменима к дефляционной теории.
Возможно следующее возражение: связь между пропозицией, согласно которой снег бел, и тем фактом, что снег бел, не является контингентной, а следовательно, утверждение
Пропозиция, что снег бел, истинна потому, что снег бел
неудовлетворительно выражает схему эквивалентности. В таком случае она может быть более удачно выражена как
"снег бел" истинно потому, что снег бел.
Такое утверждение, будучи применено к
Пропозиция, что снег бел, истинна потому, что снег бел,
не даст ложного каузального утверждения. Однако такая формулировка исходит из сентенциальной, а не пропозициональной версии дефляционизма - а следовательно, должна быть применена к дефляционному утверждению
"снег бел" истинно ттт снег бел,
что в результате снова даст
снег бел потому, что снег бел.
Еще одно возможное возражение связано с тем, что выражение "потому, что" имплицирует референциально непрозрачный контекст, где кореферентные выражения не могут быть взаимозаменимы salva veritate. В таком случае вывод "снег бел потому, что снег бел" из приведенных пар неправомерен. Однако открытым для дискуссии остается вопрос, какой именно вид непрозрачных контекстов задается выражением "потому, что": интенсиональный контекст, запрещающий подстановку контингентно кореферентных выражений, но разрешающий подстановку необходимо кореферентных выражений, или так называемый гиперинтенсиональный контекст, запрещающий подстановку и тех, и других. Если нам надо показать, что описанный вывод неправомерен, то мы должны принять, что выражение "потому, что" задает гиперинтенсиональный, а не просто интенсиональный контекст. Однако это недоказуемо.
Таким образом, интуиция алетического реализма оказывается неприменима к дефляционной теории. Собственно, само по себе это еще не означает, что утверждения вида "Пропозиция, что снег бел, соответствует фактам" являются ложными с дефляционной точки зрения; выражение "соответствовать фактам" в составе такого утверждения может, с такой точки зрения, трактоваться как имеющее значение "быть истинным", где истина может пониматься дефляционно. Тем не менее такой ход все же фактически отвергает критерий адекватности. В итоге мы будем вынуждены признать, что дефляционная теория не располагает достаточными средствами для того, чтобы предоставить удовлетворительную теорию истинности высказываний, которая была бы онтологически нейтральной.
Дефляционная истина, разделяя с корреспондентной тезис эквивалентности, отличается от нее как по своей природе, так и по своим целям. В силу своей природы (отношения к действительности) корреспондентная истина может служить объяснительным понятием в теории языка. И напротив, в дефляционном представлении истина "не имеет никакой скрытой структуры, ожидающей нашего открытия"30: нас должна интересовать не столько истина, сколько термины истины, важные для языка. В многих случаях это позволяет сокращение: вместо повторения утверждения "Председатель Мао умер" я могу сказать "Это истинно" или вместо повторения содержания целой статьи я могу сказать: "Все требования статьи являются истинными". Иногда термин истины не только удобен, но и существенен: вряд ли много людей осилили полное собрание сочинений Мао, однако гораздо большее количество людей утверждают: "Все, что сказал председатель Мао, было истинно". Без термина истины последние два утверждения требовали бы длительных конъюнкций. Термин истины - исключительно полезное лингвистическое средство для разговора о внеязыковой действительности путем отсылки к другим предложениям или другим элементам языка, признаваемым нами носителями истины. Такая интерпретация фактически вновь приводит нас к модели когеренции.
Просентенциальная теория отличается от тех версий дефляционизма, которые используют схему эквивалентности. Важное различие здесь касается логической структуры предложений типа "S истинно". Для классического дефляциониста структура таких предложений очень пряма: "S истинно" предицирует свойство "быть истинным" вещи, обозначенной "S". Иными словами, "S истинно" говорит об S, что это истинно - так же, как "яблоко красное" говорит о яблоке, что оно является красным. Согласно просентенциальной теории, хотя "S истинно" имеет субъектно-предикативную структуру, все же нельзя интерпретировать это как характеристику S. Пусть "S истинно" является про-предложением, которое заменяет предложение, обозначенное S, так же, как местоимение "она" заменяет имя "Мэри". Но мы не говорим, что "она" характеризует "Мэри"; точно так же, согласно просентенциальной теории, мы не должны говорить, что "S истинно" характеризует S. Предположить иначе означало бы неверно истолковать природу анафоры. Термин истины - не предикат, и не описывает предложение или говорит о нем что-нибудь большее, чем анафорическая референция, использующая личное местоимение, описывает или говорит что-нибудь об антецеденте - сингулярном термине.
Поскольку дефляционная истинность - не свойство предложения, она не может использоваться, чтобы объяснить что-либо, относящееся к предложению. Ее цель - просто облегчить выражение. Она может выполнять эту роль в теории языка, как в любой другой теории; но она не может играть объяснительную роль в такой теории. "Поэтому за представление, что истина дефляционна, надо платить большую цену: отказ от условие-истинностной семантики"31.
10.4 Прагматическая теория истины
В классическом прагматизме Ч.С.Пирса и его последователей носителем истины признается идея - термин, свободно используемый этими философами для обозначения мнений, полаганий, утверждений и тому подобных сущностей (когда Пирс ставит вопрос о носителях истины явно, он признает ими пропозиции32; в остальных случаях это полагания и т.п) - прежде всего ментальных, хотя не только. Таким образом, в прагматической теории истины изначально присутствует допущение об интенсиональной эквивалентности.
Идея здесь - инструмент со специфической функцией; истинная идея - та, которая выполняет свою функцию, которая работает; ложная идея - та, которая этого не делает. Универсальность истины состоит именно в ее универсальной достижимости:
Дайте любому человеку достаточно информации и возможность достаточно размышлять над любым вопросом, и результатом будет то, что он достигнет некоторого определенного заключения - того же самого, которого достигнет любое другое сознание33.
Трудность и в понимании, и в критике прагматической теории истины состоит в том, чтобы выявить это разностороннее понятие функционирования или работы идеи. По мнению прагматистов, они не разделяют обычное представление, что функция идеи - "обнаруживать действительность" и что истинная идея, поэтому - та, которая преуспевает в выполнении этой задачи. Истина, с прагматической точки зрения, в самом деле может быть соглашением идеи с действительностью; в такой трактовке идея - ментальный образ, буквально копирующий некоторые признаки мира. Однако недостатком этого определения для прагматистов была его очевидная неспособность полностью охватить все разнообразные виды вещей, которые мы говорим и думаем и которые прагматисты называли идеями. Прагматистское определение идей функционально, а не сущностно. Так, функция гипотезы в науке состоит не в сообщении нам, чем является действительность, а в создании предсказаний и предложений для исследования, которые являются приемлемыми, пока они работают. В повседневной жизни идея обычно принимает форму плана действия, например, для решения проблемы, а ее истинность состоит в ее успехе в выполнении потребности. Функция идей в системах чистой математики - избежать противоречий, а не копировать мир. Религиозные и метафизические утверждения и системы должны быть оценены не в соответствии с какими бы то ни было критериями копирования действительности или отсутствия формального противоречия, но в соответствии с их способностью дать удовлетворение их сторонникам. Поэтому "истинный" является оценочным словом, которое нужно использовать в том случае и постольку, поскольку утверждение удовлетворяет цели исследования, которому оно обязано своим существованием (или выдвигает эту цель).
Если идеи, значения, концепции, понятия, теории, системы инструментальны по отношению к активной реорганизации данной окружающей среды, к удалению некоторой специфической неясности и неоднозначности, то испытание их валидности и значения состоит в выполнении ими своей работы. Если они преуспевают в своей службе, то они надежны, нормальны, валидны, хороши, истинны34.
Проблемы здесь таковы:
(1) необходимость различать между принятием чего-либо и принятием чего-либо за истинное;
(2) необходимость различать между принятием чего-либо за истинное и истинным бытием чего-либо.
С ними связаны следующие соображения.
(1) Очень многие вещи (советы, решения, оценки, предложения, планы, приговоры, оправдания и т.д.) могут быть приняты или отклонены по различным причинам именно потому, что они обслуживают различные функции. Так же, как сами эти "идеи" обычно выражаются выражениями различных категорий, так и их принятие или отклонение выражено различными словами, типа "хороший" или "плохой", "правильный" или "неправильный", "разумный" или "неразумный", "подходящий" или "несоответствующий", и сведение всех этих совершенно гетерогенных оценок к одному предикату "истинный" может скорее привести к замешательству, чем "сделать наши идеи ясными". Представление об истинностном операторе здесь оказывается размытым: им может оказаться, с такой точки зрения, практически что угодно - но тогда можем ли мы называть такую теорию теорией истины? Контраргумент здесь может состоять в том, что никакое полагание, кроме полагания, которое соответствует факту - "обнаруживает действительность" - в конечном счете не оказывается целесообразным или удовлетворительным. Но даже и в таком случае это еще не позволяет нам трактовать "удовлетворительный" или "работающий" как синонимы "истинного" - они служат лишь выражением условного и косвенного критерия истины.
(2) В центре внимания прагматизма находится не теоретическая проблема природы истины, а практическая проблема получения и проверки истинных идей - что Пирс назвал "заключительным обязательным полаганием", т.е., как в дефляционизме, не значение предиката "истинный", а его функции и возможные причины называть нечто истинным. Предикат "быть истинным" редуцирован к "быть принятым как истинный". Это, в самом деле, дает некоторый вариант онтологической нейтральности; такой подход разрабатывается в современном прагматизме: например, нечто подобное, как представляется, имеет в виду Рорти, когда разрабатывает идею контраста между отказом от мира как его понимает здравый смысл и отказом от Мира как вещи-в-себе, который мы никогда не могли бы понимать правильно35. Однако здесь снова критерии последовательности, целесообразности, выполнения и т.п. являются скорее причинами для принятия чего-либо как истинного, чем частью значения понятия "истинный".
Достигаемая в соответствии с прагматической теорией истина не просто интерсубъективна - она все же влечет за собой требования о внешнем мире по следующим причинам.
Если бы истина была только тем, с чем имеют тенденцию соглашаться различные люди, то само по себе это подразумевало бы только то, что либо все достигают одного и того же правильного заключения, либо они все достигают одного и того же неправильного заключения. Прагматистское же требование состоит в том, что общее заключение, достигнутое всеми - это всегда истинное заключение:
В конечном счете человеческое мнение универсально стремится к ... истине... На каждый вопрос есть истинный ответ, окончательное заключение, к которому постоянно стремится мнение каждого человека36.
Фактически мы имеем здесь дело с хорошо знакомым по марксистской теории познания представлением о постепенном приближении относительной истины к абсолютной (которым в данном случае и прагматизм, и марксизм обязаны, как представляется, неокантианству37 - хотя в рамках марксизма это представление разрабатывалось в рамках концепции объективной, т.е. корреспондентной истины; как мы увидим дальше, к этому приходит и прагматизм). Мы постепенно, путем уточнения наших представлений, применяя логику и научные методы, приближаемся к абсолютной истине - "окончательному заключению", которое истинно по определению:
Истина пропозиции, что Цезарь пересек Рубикон, состоит в том факте, что чем дальше мы продвигаем наши археологические и другие исследования, тем более настоятельно это заключение проникает в наши сознания навсегда - или проникало бы, если бы исследования продолжались вечно...
Истина - это соответствие абстрактного утверждения с идеальным пределом, к которому бесконечное исследование стремилось бы привести научное полагание; таким соответствием абстрактное утверждение может располагать на основании признания его погрешности и односторонности, и это признание - необходимый компонент истины38.
Пирс не утверждает, что такого согласия во мнениях можно достичь (и неопределенно долго поддерживать) любым методом: кроме научного, другие методы могут в лучшем случае обеспечивать только временное согласие. Однако такое истинное согласованное заключение истинно не потому, что оно достигнуто научным методом на основе опыта, а скорее потому, что оно по его поводу возможно всеобщее согласие. Опыт и научный метод - хорошие способы получения истины не потому, что они эффективно показывают, раскрывают или отображают действительность, а скорее потому, что они являются эффективными для достижения согласия.
Преимущество научного метода состоит именно в том, что он способен воздействовать не просто на индивидуальные полагания, но на полагания сообщества в целом; для этого метод должен использовать нечто публичное и внешнее по отношению к индивидуальным сознаниям членов сообщества39. Научный метод отвечает этому требованию, потому что он основан на опыте, исходящем от объективной действительности. Схема Пирса такова: действительность воздействует на нас через наши восприятие; действительность объективна, потому что мы не можем управлять нашим восприятием. В любой данной ситуации, в которой я нахожусь, действительность определяет то, что я вижу и чего не вижу. В идеале каждый, кто посмотрит туда же, что и я, придет к тому же самому заключению о том, что там находится40. Возможные различия в данных восприятия будут устраняться путем дальнейшего сравнения индивидуальных полаганий, экспериментов, дополнительных данных и т.д, и для истины дальнейшие данные восприятия будут делать расхождение в полаганиях все менее и менее вероятным. Поэтому то обстоятельство, что объективная действительность определяет наше восприятие, которым мы не можем (в этом отношении) управлять, постепенно приводит нас ближе к заключениям, которые точно отражают эту действительность.
Истинная пропозиция - та, с которой в конечном счете согласился бы каждый, кто имеет достаточный опыт, релевантный этой пропозиции. Но единственные пропозиции, с которыми согласился бы каждый - это именно те, которые точно отражают действительность. Следовательно, "быть истинным" эквивалентно "точно отражать объективную действительность". Тогда прагматическая теория истины фактически сводима к корреспондентной, с теми же вытекающими для концепции значения как условий истинности последствиями. Однако прагматизм вместо этого сосредотачивается на другой, скорее когерентистской по духу эквивалентности между "быть истинным" и "быть (в конечном счете) принятым каждым, кто располагает достаточным релевантным опытом". Причина этого определена самой структурой прагматистского понятия действительности - в том, что касается независимости действительности от сознания. Для прагматистов действительность независима от любого сознания и от любого правильного подмножества сознаний, но она не независима от всех сознаний. Действительность есть то, что утверждается существующим или имеющим место в пропозициях, с которыми согласился бы каждый, кто обладает достаточным релевантным опытом:
Действительность независима - не обязательно от мысли вообще, но только от того, что вы или я, или любое конечное число людей могут думать о ней... С другой стороны, хотя объект окончательного мнения зависит от того, чем является это мнение, все же то, чем это мнение является, не зависит от того, что думаете вы или я, или любой человек41.
Эта теория привлекает феноменализм. Но это - феноменализм Канта, а не Юма... Сущность философии [Канта] в том, чтобы рассматривать реальный предмет как определенный сознанием, ...рассматривать действительность как нормальный результат ментальных действий42.
Таким образом, в итоге действительность признается не независимой от сознания: она независима от любого индивидуального сознания (и поэтому может считаться "объективной"), но она не независима от сознания человеческого сообщества. Реальность определяется или конституируется сознаниями всех членов сообщества. Контраргумент здесь может состоять в том, что такая онтологическая доктрина не слишком хорошо согласуется с предложенной концепцией действительности, управляющей нашим восприятием. Последняя идея храктерна скорее для реалистической онтологии: независимые от сознания предметы взаимодействуют (через другие виды независимых от сознания объектов подобно световым и звуковым волнам) с нашими органами чувств; эти взаимодействия конституируют наши акты восприятия, и так как мы не можем управлять тем, чем являются предметы - от нас не зависит, каковы они, то мы не можем управлять тем, что мы воспринимаем. Но в прагматической онтологии предметы, которые управляют нашим восприятием - это идеальные предметы специфического вида. Согласно этой модели, идея в сознаниях людей, имеющих достаточный релевантный опыт, так или иначе вынуждает других людей, не имеющих такого опыта, получать некоторые данные восприятия.
Более того, люди, имеющие достаточный релевантный опыт и достигшие "окончательного заключения", должны были бы получить те данные восприятия, которые заставили их прийти к окончательному заключению, в обратном хронологическом направлении - в соответствии с окончательным заключением, к которому они во время получения данных восприятия еще не пришли. Следовало бы признать, что некоторые из данных восприятия, которые у нас есть сейчас, в данный момент, обусловлены для нас идеей, к которой мы придем только в некотором будущем (если это вообще случится)43. Аргумент против этой модели может быть усилен и далее: та сущность, которая должна обусловливать наше восприятие в настоящее время - это даже не идея, которая будет фактически существовать в некоторое будущее время. Скорее ей приписывается своего рода гипотетическое существование: "окончательное заключение" - такое заключение, которое было бы достигнуто любым человеком, если бы он имел достаточный релевантный опыт.
Таким образом, каузальное действие окончательного заключения на наше нынешнее действительное восприятие предполагается не только действием в обратном хронологическом направлении, но также и действием, оказываемым из области гипотетического на область действительного. Поэтому прагматическая теория истины неприменима в концепции значения как условий истинности в объеме сверх редуцируемого к корреспондентной.
В стандартной форме прагматическая теория выглядит так:
(х) (x истинно, если и только если каждый, кто имеет достаточный релевантный опыт, будет вынужден согласиться с х)
Единственное условие является здесь и необходимым, и достаточным для истины любой пропозиции: она должна быть такой, что с ней будет согласен каждый, у кого есть достаточные и релевантные данные восприятия. При этом не имеет значение, действительно ли x выражает некоторый факт в независимом от сознания мире. Однако прагматическая теория не является онтологически нейтральной, поскольку в ней то, по поводу чего достигнуто всеобщее согласие, определяет то, каковы факты. Т.е., ее требование в концепции значения как условий истинности было бы таково:
Снег бел, если и только если каждый, кто имеет достаточный релевантный опыт, будет вынужден согласиться с (пропозицией) "Снег бел".
Следовательно, поскольку в прагматической теории истина приравнивается к тому, по поводу чего достигнуто всеобщее согласие, это требование редуцируется к
"Снег бел" истинно, если и только если снег бел.
Однако "Снег бел" с правой стороны 'если и только если' здесь не рассматривается как выражение независимого от сознания факта. Скорее, снег бел только потому, что с этим согласились бы все. Таким образом, эквивалентность, утверждаемая здесь 'если и только если' может быть только интенсиональной.
Соответственно, теория значения классического прагматизма не связывает напрямую значение с истиной (хотя она во многом изоморфна прагматической теории истины). Современные философы, заявлявшие о своей приверженности прагматизму - например, Куайн, Решер - могут использовать достаточно отличающиеся формы теории истины. В своих теориях значения они также не склонны связывать значение с истиной: это либо инструментальная семантика (Куайн, Гудмен), следующая скорее Джеймсу, чем Пирсу, либо интенсиональная (К.И.Льюис).
10.5 Ревизионная теория истины
Ревизионная теория истины44 призвана анализировать парадоксы типа парадокса лжеца (или парадокса Эпименида), которые показывают, что полагания здравого смысла относительно истины могут быть непоследовательны и противоречивы.
Рассмотрим следующее "предложение лжеца":
(L) Предложение (L) не истинно.
Предложение (L) утверждает о себе, что оно не истинно; его противоречивость следует из очевидно тривиальных принципов. Применение базовой ("аристотелевой") интуиции относительно истины - предложение является истинным, если и только если то, что оно утверждает, имеет место - к предложению (L) дает:
(1) Предложение (L) истинно, если и только если предложение (L) не истинно.
При этом предложение (L) утверждает именно то, что оно не истинно; поэтому в силу корреспондентной интуиции оно истинно, если и только если оно не истинно.
Другое явное противоречие следует из принципа бивалентности:
(2) Предложение (L) либо истинно, либо нет.
Противоречие, заложенное в (1), может быть развито рассмотрением двух случаев, которые допускает (2): что (L) истинно или что (L) не истинно.
Случай 1. Предложение (L) истинно. Тогда в силу (1) предложение (L) не истинно. Таким образом, оно и истинно, и не истинно одновременно, что невозможно.
Случай 2. Предложение (L) не истинно. Тогда в силу (1) предложение (L) истинно. Снова оно и истинно, и не истинно одновременно, что невозможно.
Поэтому любой из этих двух случаев делает невозможным (1). Это подразумевает, что по крайней мере одна из этих основных интуиций, выраженных в (1) и (2), неправильна.
Ревизионная теория истины отталкивается от семантической теории истины Тарского, в которой значение истины для множества предложений ("языка") дается условными предложениями вида:
S истинен если и только если P,
где P - предложение языка, а S - имя предложения
Гупта называет такие предложения "бикондиционалами Тарского"45. Хотя эквивалентности Тарского кажутся весьма тривиальными, они, как мы видим, ведут к явным противоречиям, когда применяются к предложениям типа предложения лжеца, потому что предложение (1) - тоже пример именно такой эквивалентности.
Согласно ревизионной теории, эквивалентности Тарского дают значение истины, но нам необходимы далее специальные семантические инструменты, чтобы показать, как они производят понятие истины. В частности, эта теория принимает, что истина - циркулярное понятие, и обеспечивает специальные средства для понимания циркулярных (приводящих к кругу в объяснении) понятий типа истины. Таким образом, полученное выше противоречие должно быть рассмотрено как неправильное употребление информации, выраженной в предложении (1), эквивалентности для предложения лжеца.
В ревизионной теории эквивалентность типа (1) понимается как имеющий гипотетический характер. эквивалентности Тарского полностью определяют понятие истины, но только в силу специальной роли, отведенной им в соответствии с ревизионной теорией - а именно, они дают метод для получения все лучших и лучших приближений экстенсионала предиката истины. Таким образом, они не просто дают экстенсионал предиката истины, но обеспечивают усовершенствование любого временного экстенсионала, который мог бы быть предложен.
Пусть М - обычная модель первого порядка, которая назначает предикату истины произвольный экстенсионал. Эквивалентности Тарского обеспечивают метод получения улучшенной модели M* для любого предложения P, имеющего имя S следующим образом. S назначается экстенсионалу предиката истины в M*, если P истинно в М и при этом не назначено другому истинному экстенсионалу. Тогда для любой данной модели М с любым начальным экстенсионалом предиката истины, эквивалентности дают ряд моделей М*, М**, М*** и т.д., которые построены использованием эквивалентностей, оценивающих предложения в предыдущем члене ряда. При этом ряд может быть продлен до бесконечности путем обобщения значений предыдущих элементов последовательности. Один из методов такого обобщения состоит в том, чтобы принять экстенсионал истины в верхнем схождении последовательности за состоящий из (имен) всех предложений, стабилизировавшихся на том этапе, когда последовательность приблизилась к пределу - иными словами, если на некоторой стадии последовательности предложение объявлено истинным в каждой подпоследовательности ниже стадии предела, то оно входит в экстенсионал истины в пределе.
"Последовательность пересмотра" является любой последовательностью моделей, начинающейся с произвольной модели М, которая произведена эквивалентностями Тарского согласно ревизионной теории истины.
Некоторые предложения стабилизируются в конечном счете в каждой последовательности пересмотра. Например, пусть S - имя предложения
T (T (F (b))),
где "T" - предикат истины, "F" - произвольный одноместный предикат, и "b" - произвольное имя. Модель М(T) представляет экстенсионал, назначенный предикату T моделью М. Тогда
S находится в М**(T), если и только если T (F (b)) принадлежит модели М*(T).
Но
T (F (b)) находится в М*(T), если и только если F (b) принадлежит М(T).
Таким образом,
S находится в М**(T), если и только если F (b) принадлежит М(T), т.е. если и только если b принадлежит М(F).
Аналогичным образом, от второго пересмотра - "ревизии" (revision) - и далее, S назначается экстенсионалу истины, если и только если b принадлежит экстенсионалу предиката F. Начиная с любой модели М, предложение S стабилизируется как или истинное, или ложное в каждой последовательности пересмотра в зависимости от того, оценивается ли F (b) как истинное или ложное в начальной модели M.
Интуитивно "нормальные", не содержащие противоречий предложения стабилизируются в каждой последовательности; постольку, поскольку теория имеет дело с последовательностями классических моделей, каждая логическая истина стабилизируется как истина в каждой последовательности, а каждая логическая ложь - как ложь в каждой последовательности. В то же время предложения типа предложения лжеца показывают непостоянное поведение в процедуре пересмотра: они изменяют свое значение с истинного на ложное в пересмотрах в каждой последовательности. Возможны и другие классификации предложений относительно их поведения в различных последовательностях пересмотра: некоторые стабилизируются как ложные во всех последовательностях; некоторые стабилизируются как истинные в некоторых, но не во всех последовательностях; некоторые стабилизируются как истинные в некоторых последовательностях и как ложные в остальных. Таким образом, аппарат ревизионной теории дает средства для классификации различных типов предложений по различным семантическим категориям.
Так же, как прагматическая теория истины, ревизионная теория использует идею постепенного приближения к истине, хотя гораздо более полно и явно использует свои математические источники и аналоги - понятие предела, исчисление бесконечных величин и т.д. Однако, в отличие от прагматической, ревизионная теория не включает в себя представления об абсолютной, окончательной, не подлежащей дальнейшему пересмотру истине - что позволяет ей избежать интенсионализма и соблюсти онтологическую нейтральность. Очевидно, что Анил Гупта учел критику теории Тарского Хартри Филдом: ревизионной теории трудно вменить какие-либо онтологические обязательства; при этом она экстенсиональна. Но, как и теория Тарского, ревизионная теория представляет собой не столько самостоятельную теорию истины, сколько надстройку над той или иной теорией. В случае Тарского это корреспондентная интуиция, которую он называет классической аристотелевой концепцией истины. Гупта и Белнап не формулируют таких преференций и, хотя они позиционируют предложенный ими аппарат решения семантических парадоксов как самостоятельную теорию истины, очевидно, что ревизионная теория может быть рассмотрена именно как аппарат для применения той или иной концепции истины, заключающей о ее природе. Ничто не мешает ревизионной теории опереться, например, на дефляционный тезис. Однако сама по себе идея сравнения одних языковых выражений с другими представляет собой, строго говоря, не что иное, как когерентную концепцию истины.
10.6 Релятивистский подход к теории истины
Использование в концепции значения как условий истинности представлений об относительной истинности привлекательно прежде всего тем, что может позволить выразить базовую для семантики естественного языка предпосылку о конвенциональности значений. Однако релятивистские представления об истине встречают фундаментальное возражение, состоящее в том, что такой подход снижает когнитивную ценность наших утверждений, уменьшает познаваемость мира. В самом ли деле релятивизм размывает наши базовые интуиции об истине? Наиболее разработанный ответ дает модель истинностного релятивизма Джека Мейланда, остающаяся в пределах корреспондентной истинности46. Согласно Мейланду, понятие абсолютной истины (в противовес относительной) представляется понятием двухместного отношения между языковыми выражениями, с одной стороны, и фактами или состояниями дел, с другой. Понятие относительной истины может быть представлено как трехместное отношение между суждениями, миром и третьим термином, которым может быть любой человек, картина мира, историческая или культурная ситуация и т.д.
Отношение, обозначенное выражением "абсолютная истина", может без привлечения дополнительных понятий быть рассмотрено как корреспондентное. Если релятивист будет использовать этот тип представления отношения, то он скажет, что "P истинно относительно W" ("P соответствует фактам с точки зрения W"), где место W могут занимать люди, языки, наборы принципов, картины мира или ситуации, концептуальные схемы, формы жизни, режимы речи или мысли, парадигмы, пресуппозиции, точки зрения и т.д.47
Размышляя о том, почему Гуссерль мог рассматривать любое понятие истины как необходимо включающее понятие абсолютной истины, Дж. Мейланд приходит к выводу, что Гуссерль
считал абсолютную истину соответствием действительности и полагал, что любая форма или разновидность истины должна включать соответствие с действительностью... Гуссерль и другие абсолютисты совершают большую ошибку, принимая, что относительная истина должна либо вообще не существовать, либо быть разновидностью абсолютной истины48.
Однако вовсе не очевидно, что понятие относительной истины необходимо должно включать в себя понятие абсолютной истины. Если мы рассматриваем форму относительно истинного выражения как
P истинно относительно W,
то это поднимает вопрос о том, что значит "истина" в этом выражении? С точки зрения критики релятивизма (т.е. с позиций базовых фундаменталистских интуиций), простейшим ответом на него будет "абсолютная истина"; таким образом, понятие абсолютной истины входит в наше понятие относительной истины в качестве его составной части, со всеми вытекающими последствиями. Один из вариантов объяснения противопоставления абсолютной и относительной истины исходит из идеи последовательного, поэтапного приближения второй к первой, как мы это видели в прагматической и отчасти в ревизионной теории (отчасти - потому, что ревизионная теория вообще не включает представления об окончательной, не подлежащей дальнейшему пересмотру истине). Мейланд предлагает другое, более радикальное решение - способ записи выражения "P истинно относительно W" с единым предикатом:
P ИСТИННО-ОТНОСИТЕЛЬНО-W,
где компонент "истина" не имеет независимой семантической роли и должен рассматриваться как механическая составляющая термина "истинно-относительно-W", подобно тому, как "cat" в качестве фрагмента слова "cattle" не означает "животное семейства кошачьих"49.
Контраргумент здесь будет состоять в следующем. "Истина" в "истинно-относительно-W" значима уже потому, что речь идет о концепции относительной истины, а не чего-то еще. В каком смысле вообще можно говорить, что обе концепции - абсолютной и относительной истины - являются концепциями истины? Для ответа на этот вопрос, возможно, требуется более общее понятие истины, имеющее по крайней мере эти два раздела. Тогда либо понятие "истина" в "истинно-относительно-W" должно предполагать эту более широкую концепцию, либо понятие "истинно-относительно-W" должно означать часть более общего понятия истины, где абсолютная истина будет другим, коррелятивным видом. В последнем случае понятие "истинно-относительно-W" будет значимо только как целое и будет обозначать понятие относительной истины в рамках более широкого понятия истины50.
Можно выразить понятие относительной истины в контексте корреспондентной концепции истины, различая соответствия с двумя и с тремя терминами. Другими словами, мы можем включить и абсолютную истину, и относительную истину в более общее понятие соответствия с действительностью, хотя эти два типа соответствия могут значительно отличаться друг от друга.
Понятие соответствия с действительностью, используемое традиционной корреспондентной теорией истины, исходит из достаточно ясных интуитивно, хотя и уязвимых для критики допущений. Имеется "внешний" мир, только один мир (или один из "возможных миров" или положений дел), и имеется объективный способ, которым мир существует. Люди обладают теми или иными концепциями мира и способа его существования и выражают суждения о том, каким является мир. Эти выражения могут соответствовать тому, каким мир фактически является, или же они могут не соответствовать этому. Располагает ли релятивизм таким понятием соответствия с тремя терминами, которое было бы так же легко интуитивно схватываемо с очевидной ясностью здравого смысла? Каким образом релятивизатор W мог бы удовлетворить эти требования?
Очевидно, что любое P будет использовать категории и понятия W, но вряд ли это поможет уточнить взгляды релятивиста. Даже с точки зрения абсолютиста любое P использует некоторое W - некоторую систему представлений, вообще всю когнитивную практику познающего субъекта, но затем, после того, как смысл Р установлен, истинность/ложность P является лишь вопросом двухместного отношения P и действительности. Действительность либо является такой, что P соответствует ей, либо нет. Если нет, то проблема может состоять в том, что W, использованное P, таково, что мир не содержит вещи, постулируемые W (и принимаемые P), и, таким образом, P, предполагающее W, не будет соответствовать действительности этого мира. Но допускать подобное означает просто обратить внимание на один из возможных источников несоответствия P и действительности мира; здесь еще нет оснований для рассмотрения истинности/ложности как некоторого вида специфического отношения с тремя терминами. Но если истинность утверждения зависит от его способности служить ответом на вопрос о том, какова действительность, то мир выступает в качестве истинностного оператора утверждений. Именно это отношение может быть выражено как "Р соответствует фактам с точки зрения W"51.
Это маловероятно с абсолютистстской точки зрения, согласно которой мир существует одним определенным способом, обладает определенной структурой, т.е. его части находятся в определенных отношениях и т.д., и эта структура открыта для фиксации в истинных выражениях. Формулировка понятия корреспондентной истины может быть здесь уточнена за счет различения содержания описываемого мира.
Категоризация может фиксировать естественные виды как некоторые идентичности способов существования различных частей мира, и эти категории - естественные виды - таким образом реифицированы, а не просто наложены на содержание мира как некоторая искусственная классификация. Термины естественных видов существенно отличаются от других знаков языка тем, что они требуют "понимания" или "знания" того, что они означают. Так, они отличаются от общих терминов вида "треугольник" или "холостяк" тем, что последним легко дать дескриптивное определение, содержащее необходимые и достаточные условия для того, чтобы выделить эти объекты единственным образом. Но такого типа определения нельзя применять для естественных видов. Можно, скажем, предложить определение "тигр - это четвероногое полосатое животное", но это и подобные ему определения имеют серьезные недостатки. Если тигр потеряет одну ногу и станет трехногим, он от этого не перестанет быть тигром; в то же время удовлетворяющая этому определению кошка - не тигр, и т.д.52. Но в таком случае термины естественных видов и термины конвенциональной категоризации указывают на различные - обладающие различным онтологическим статусом - категории содержания мира.
Выражение, указывающее на некоторые естественные виды и на связи между ними, способно быть истинным в отношении прямого соответствия миру. Либо мир таков, что он содержит эти виды, и они состоят в этой связи, либо нет. Это прямое двухместное отношение, которое может быть использовано для прояснения характера референции абсолютно-истинного выражения. "P абсолютно истинно" будет означать в таком случае: "мир таков, что в его содержание входят элементы тех видов, на которые указывает P, и эти элементы состоят в той связи, на которую указывает P". И напротив, выражения, указывающие на некоторые конвенциональные классы и на связи между ними, не могут быть истинны в отношении такого же прямого соответствия миру, как абсолютно-истинные выражения, потому что они оперируют категориями, находящимися в ином отношении к содержанию мира. Эти категории принадлежат некоторой концептуальной схеме, так или иначе не тождественной содержанию мира. В результате возникает трехместное отношение между выражением, миром и конвенциональной концептуальной схемой, ассоциированной с выражением. "P истинно относительно конвенциональной концептуальной схемы W" будет означать в таком случае:
мир таков, что его содержание может быть традиционно (скажем, в силу действующего соглашения) классифицировано посредством W тем способом, на который указывает P.
Такой подход не означает взаимоисключаемость абсолютной и относительной истин: выражение может являться в одно и то же время и абсолютно, и относительно истинным. Релятивизатор W может использовать категории, которые образуют не только конвенциональные классы, но также и естественные виды. Кроме того, некоторое выражение P может быть абсолютно-ложно, потому что термины W будут не в состоянии указывать на естественные виды, но относительно-истиннно, потому что мир охватывается конвенциональными категориями тем способом, на который указывает Р. Отсюда следует, что хотя абсолютная истина так же, как и относительная, может располагать ассоциированной концептуальной схемой, определяющим различием является онтологический статус этой схемы. В этом, в частности, состоит причина того, почему относительная истина может быть выражена трехместным отношением, а абсолютная - нет: третий термин такого отношения, концептуальная схема, должен быть отчетливо отделен от двух остальных53. Схема W, истолкованная как схема внешних (конвенциональных) классификаций, удовлетворяет этому требованию, но если W полагается не более чем констатацией признаков референта, то такое W не будет обладать достаточной онтологической автономностью от него: отношение W - референт не будет коррелировать с отношением Р - референт, и, следовательно, трехместное отношение между этими тремя терминами не будет ни онтологически однородным, ни сообщающим о мире нечто значимое. Поэтому привлечение концептуальной схемы для выражения абсолютной истины оказывается - с такой точки зрения! - избыточным54.
Таким образом, если мы пытаемся истолковать относительную истину как корреспондентную, это приводит нас к выводу о том, что третий член отношения - релятивизатор - может быть рассмотрен как концептуальная схема. Это требуется для того, чтобы объяснить конвенциональность значений, т.е. ситуацию действительного употребления языка. Однако Дэвидсон отверг саму дистинкцию между концептуальной схемой и ассоциированным содержанием как "третью догму эмпиризма", изжившую себя в теориях языка55. Но, как представляется, неприятие Дэвидсона связано с тем обстоятельством, что он отождествляет концептуальную схему с языком в целом (причем не слишком обосновывая именно такое отождествление), тогда как релятивизатором может выступать и нечто другое - как более общие, так и более конкретные вещи; в когнитивной практике, связанной с употреблением языка, это будет прежде всего индивидуальная система носителей истины - например, индивидуальная система типов полаганий. Отсюда проясняется индивидуальный характер нужного для релятивизации истинных значений понятия "концептуальная схема": это - индивидуальная картина мира, образуемая системой ментальных репрезентаций. Существует столько W, сколько есть языковых субъектов (носителей языка L), и существует множество референций, истинных для всех W. Такое множество некоторым образом характеризует область конвенционального для всех носителей языка L - например, можно сказать, что оно представляет ее содержание. Если же мы универсализируем понятие концептуальной схемы - допустим, вслед за Дэвидсоном отождествляем владение концептуальной схемой с владением языком, - то мы затрудняемся объяснить с его помощью понятие конвенции, поскольку впадаем в порочный круг, о котором предостерегал Куайн: для того, чтобы применять конвенцию, которая была бы достаточно общей для обеспечения истинности высказываний, мы уже будем должны использовать истинные высказывания в рассуждении, применяющем конвенцию к индивидуальным приложениям.
Рассмотрим, каким образом одно выражение P может быть в одно и то же время истинно относительно одной концептуальной схемы, W1, и неистинно относительно другой, W2. К. Суойер назвал такой подход, согласно которому P будет иметь только одно ассоциированное W, "сильным релятивизмом" в противоположность "слабому релятивизму", где выражение может быть истинно относительно W1 и при этом вообще не формулируемо в терминах W256.
Ценность "слабого" варианта концепции относительной истины для обоснования языковой конвенции будет зависеть от возможности существования радикально различающихся концептуальных схем. Если в сообществе носителей языка L, включающем n членов, действует соглашение по поводу употребления Р, то это означает, что Р истинно относительно W1, W2, ... Wn. Тогда W1, W2, ... Wn должны иметь некоторую область пересечения ?, содержанием которой будет множество всех высказываний, тривиальным образом истинных для всех носителей языка L. Область ? может быть описана с помощью функции, областью определения которой будет множество всех возможных правильных высказываний языка L, а областью значения - множество всех возможных истинных референций, выражаемых на этом языке. По отношению к конвенции это означает, что связь между высказываниями и их референтами задает пределы функционирования соответствующих соглашений. Конвенция выступает в качестве регулятива, создавая условия интерсубъективной проверяемости индивидуальных концептуальных схем.
Если А и Б говорят на одном языке, то Wa и Wб имеют общее ?, но отсюда еще не следует, что конвенция всегда является достаточным источником интерсубъективной проверяемости: для успеха проверяемости Wa и Wб должны не только иметь общее ?, но и иметь возможность дальнейшего взаимного согласования концептуальных схем, которое может быть проведено относительно внеязыковых ориентиров. Тогда конвенция задает рамки и/или указывает направление такого согласования, но не заполняет его предметную (содержательную) область57. Поэтому если мы строим объяснение конвенции на "слабом" варианте релятивизма, то такое объяснение предполагает не то, что необходимые истины созданы в соответствии с соглашением, а только то, что необходимые истины (например, естественнонаучные) традиционно выражаются в одних терминах скорее, чем в других. Языковая конвенция обеспечивает возможность взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем; однако оказывается, что пределы такого согласования связаны с характером отсылки к внеязыковому миру, представляемой языковыми выражениями.
Если выражение P истинно как относительно W1, так и относительно W2, то это означает, что и W1, и W2 располагают достаточными концептуальными ресурсами для того, чтобы быть сопоставимыми друг с другом. Но если бы это был единственный вид взаимоотношений концептуальных схем, связанных с предложениями, указывающими на один и то же феномен, то релятивистская концепция работала бы в конечном итоге совершенно аналогично абсолютистской. Различие между концептуальными схемами сводилось бы к тому тривиальному факту, что некоторый идиолект может содержать простые предикаты, объему которых в некотором другом идиолекте не соответствует ни один простой предикат или не один предикат вообще - и, соответственно, отождествление владения языком и владения концептуальной схемой, в духе Дэвидсона, было бы оправдано. Тем не менее наличие общей для двух идиолектов онтологии, содержащей понятия, которые индивидуализируют одни и те же объекты, само по себе еще не гарантирует пересечение концептуальных схем носителей этих идиолектов. Поскольку содержание мира может быть отражено в различных концептуальных схемах различным образом, поскольку оно открыто для различных способов концептуализации, в том числе и для несоизмеримых58 - постольку регулятив, управляющий взаимным согласованием концептуальных схем, должен содержать онтологические требования.
В самом деле, если мы скажем, что все истинные выражения истинны относительно концептуальной схемы конвенциональных классификаций, связанных с обсуждаемым выражением, то такой тезис может быть оспорен на непосредственном основании собственного истинностного статуса. Если сам тезис истинен лишь относительно, то он, если истинен, опровергает сам себя, составляя собственный контрпример59. Если же, с другой стороны, тезис относительной истины приемлем для сообщения о себе, значим относительно самого себя, тогда, в силу того, что он может являться в лучшем случае лишь относительно истинным, он сам сужает свою значимость, снижает свою релевантность для того, для кого относительная истина релятивизована к другой концептуальной схеме.
Можно попытаться ограничить область применения понятия относительной истины выражениями о содержании мира, т.е. выражениями объектного языка. Такое ограничение соответствовало бы онтологическому тезису о конвенциональной категоризации содержания мира: в центре оказываются выражения о содержании мира, а не метавыражения, заключающие о содержательных выражениях. П. Давсон-Галле формулирует такой ограниченный тезис относительной истинности объектно-языковых выражений следующим образом:
истинное выражение объектного языка истинно относительно концептуальной схемы конвенциональных категоризаций, связанных с обсуждаемым выражением60.
Такое определение, будучи метаязыковым выражением, избегает самореференции и тем самым самоопровержения через представление контрпримера. Однако вместе с тем выражения объектного языка, о которых оно заключает, также являются, в свою очередь, частью содержания мира, и поэтому заключающее о них выражение также может быть рассмотрено как выраженное на объектном языке - т.е. здесь мы вновь сталкиваемся с общей для двухпорядковой (объектный язык - метаязык) семантики проблемой. С такой точки зрения, проблема онтологического статуса конвенциональных категоризаций не может учитывать различие между выражениями, использующими непосредственно указывающие на содержание мира понятия, и метавыражениями относительно таких выражений. Если это так, то надежда избежать самоопровержения релятивизма, ограничивая область его приложения, не оправдывается.
Тем не менее прояснение этого различия важно для завершения описания того механизма, с помощью которого происходит взаимное согласование концептуальных схем. В ходе такого согласования языковое выражение подвергается интерпретации, которая может иметь один из двух видов: описание в других знаках того же кода (парафраз) либо описание в знаках другого кода (перевод). Систематическое знание языка как языковая компетенция говорящего или слушающего предшествует интерпретации языкового выражения и конвенционально по природе61. Для того, чтобы показать пределы взаимного согласования концептуальных схем, следует выяснить, чт именно может выступать в роли интерпретационного кода в концептуальных схемах - и, соответственно, каковы его онтологические обязательства.
Мы видели, что позиция, отождествляющая владение языком с владением концептуальной схемой, не является продуктивной для объяснения того, как относительная истинность может быть использована в теории значения как условий истинности. Мы приняли, далее, что концептуальная схема - это нечто большее, чем аналитический набор аксиом, с которым сравнивается выражение Р для установления его истинности, поскольку использование набора неинтерпретированных выражений в качестве релятивизатора сталкивается с непреодолимыми трудностями62. Определив это "нечто большее" как систему ментальных репрезентаций, мы должны теперь показать, каким образом эта система может выступать в роли интерпретационного кода.
Отклонение Дэвидсоном характерной для концептуального релятивизма идеи радикально различных и несоизмеримых систем полаганий - часть его более общего аргумента против так называемй "третьей догмы" эмпиризма. Первые две догмы были идентифицированы Куайном. Первая - редукционизм: идея, что любое значащее утверждение может быть переделано на языке чистого сенсорного опыта, или, по крайней мере, в терминах множества подтверждающих случаев; вторая - аналитическо-синтетическое различи: идея, что относительно всех значащих утверждений можно различать между утверждениями, которые являются истинными в силу своего значения и теми, которые являются истинными в силу и своих значений, и некоторого факта или фактов относительно мира. Третья догма, которую, по мнению Дэвидсона, можно еще различить в работах Куайна (и которая, таким образом, может пережить отклонение даже аналитическо-синтетического различия, состоит в идее, что можно различать в пределах знания или опыта между концептуальным компонентом ("концептуальная схема") и эмпирическим ("эмпирическое содержание") - первое часто принимается происходящим от языка, а второе от опыта, природы или некоторой формы "сенсорного ввода". В то время как имеются трудности даже в достижении ясной формулировки этого различия (особенно в том, что касается природы отношений между этими двумя компонентами), такое различие зависит от способности различить, на некотором основном уровне, между "субъективным" вкладом в знание, который исходит от нас непосредственно и "объективным" вкладом, который исходит от мира. Однако теория знания и интерпретации Дэвидсона демонстрирует, что такое различие не может быть проведено.
Объявляя противопоставление концептуальной схемы эмпирическому содержанию "третьей догмой эмпиризма", Дэвидсон исходит из того, что как аналитико-синтетическая дистинкция, так и концептуальный релятивизм объяснимы в терминах идеи эмпирического содержания. Дуализм синтетического и аналитического является дуализмом предложений, которые истинны вследствие как своего значения, так и эмпирического содержания, и предложений, истинных лишь благодаря своему значению и не имеющих никакого эмпирического содержания. Однако поскольку мы считаем, что все предложения имеют эмпирическое содержание, которое объясняется через референцию к внеязыковому миру, постольку мы не можем отказаться от идеи эмпирического содержания. Таким образом, вместо аналитико-синтетического дуализма мы получаем дуализм концептуальной схемы и эмпирического содержания. На самом же деле, согласно позднему Дэвидсону, наши пропозициональные установки уже связаны - каузально, семантически и эпистемически - с предметами и событиями в мире; знание себя и других уже предполагает знание мира. Сама идея концептуальной схемы таким образом отклонена Дэвидсоном наряду с идеей любой сильной формы концептуального релятивизма; с такой точки зрения, обладать пропозициональными установками и быть способным к речи - уже быть способным к интерпретации других и быть открытым для интерпретации ими.
Трудно не согласиться с Дэвидсоном в том, что описанный им дуализм не может быть представлен в рациональной форме, но отсюда еще не ясно - и не видно, как может быть прояснено - каким образом концептуальная схема может быть описана в терминах соответствия некоторой внешней ей сущности. Возможно, у эмпиризма была всего лишь одна догма, а именно - сама идея "эмпирического содержания". Говорить о конвенциональности "данного" возможно лишь постольку и лишь в том отношении, что собственно "данными" полагаются ощущения и другие явления сознания, которые мы не можем не воспринимать как таковые. Репрезентация предмета включает нас в определенную заданность, позволяющую нам воспринимать предмет именно в качестве такового. Наши визуальные, тактильные и иные сенсорные и рефлективные представления предмета - например, снега - являются знаками снега в языке непосредственного описания действительности - языке нашей концептуальной схемы, с помощью которой мы ориентируемся в мире и вообще способны делать все, что мы делаем. Концептуальная схема как система концептов и была бы тем "индивидуальным языком", невозможность которого постулирует концепция "значение как употребление"; но она - не язык: она является текстом на этом индивидуальном языке, языке непосредственного описания действительности. Этому языку не хватает "языковости" в том отношении, что он не обеспечивает коммуникацию - мы не можем непосредственно обмениваться с другими людьми нашими мыслями и т.п. Но мы можем использовать - и используем - для описания нашей концептуальной схемы естественный язык, предстающий, таким образом, метаязыком по отношению к языку непосредственного описания действительности, состоящему из утверждений восприятия.
Поэтому вопрос о конвенциональности "данного" может быть поставлен следующим образом: являются ли метавыражения конвенциональных концептуальных схем абсолютно или же относительно истинными для своих концептуальных схем? Очевидно, это зависит от того, чем являются референты метавыражений: терминами естественных виодов содержания мира или категориями конвенциональных классификаций. Указывают ли конвенциональные категории, связанные с понятием относительной истины, на естественные виды?
Ответ на этот вопрос будет зависеть от того, что мы признаем объектным языком концептуальной схемы.
I. Если мы не различаем язык концептуальной схемы и естественный язык, то очевидный список ассоциируемых понятий будет включать "выражение", "истинное выражение", "концептуальная схема", "конвенциональная классификация" и т.д. - плюс, в концептуально контрастной роли, такие понятия, как "естественный вид". Трудно представить себе, каким образом референты любого из этих понятий могут формировать естественный вид - даже и самого понятия "естественный вид", которое по своему онтологическому статусу ничем не отличается от любого другого понятия. Даже при неприятии онтологического конвенционализма полагание естественных видов объектами указания само по себе еще не будет означать, что эти естественные виды образованы референтами, а не внешним понятием "естественный вид". Утверждение абсолютной истинности истинных выражений будет, с релятивистской точки зрения, ложно относительно связанной с этим утверждением концептуальной схемы, но, с абсолютистской точки зрения, оно не может не быть истинно относительно этой же самой схемы. Таким образом, абсолютно-истинное выражение, отрицающее истинность относительно-истинных выражений, вынужденно использует ту же самую концептуальную схему, что и сами относительно-истинные выражения. Подобная трактовка не преуменьшает истинностный статус абсолютно-истинных выражений, но только отражает конвенциональный характер понятий, принадлежащих к ассоциируемой с языковым выражением концептуальной схеме. Но в то же время, поскольку могут существовать достаточно радикально различающиеся между собой концептуальные схемы, постольку сами формы фактуальности могут позволять действительности быть структурируемой различными способами.
II. Если же мы признаем объектным языком концептуальной схемы язык утверждений восприятия, по отношению к которому естественный язык является метаязыком, то мы не можем признать его термины терминами естественных родов содержания мира, поскольку не может быть предложена теория, рассматривающая термины вида "ментальная репрезентация снега" как термины естественных родов. С другой стороны, мы не можем признать его термины и категориями конвенциональных классификаций, поскольку индивидуальное восприятие с очевидной необходимостью предшествует дальнейшему согласованию полученных в ее ходе данных с другими наборами данных, являющимися результатами других индивидуальных перцепций.
Итак, для того, чтобы применение в концепции значения как условий истинности релятивистского подхода отвечало требованию онтологической нейтральности, необходима возможность взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем, которое обеспечивает инвариантность дальнейшей интерпретации языковых выражений. Представления о таком согласовании, в свою очередь, могут быть рассмотрены как выражение базовой интуиции когерентности.
10.7 Когерентная теория истины
Истина приписывается утверждениям, пропозициям или чему бы то ни было, что мы принимаем за первичные носители истинностного значения, либо
* путем определения отношений этих утверждений к вещам, которые обычно сами не являются утверждениями, либо
* рассматривая их отношения к другим утверждениям.
Любое представление последнего рода может быть расценено как когерентная теория истины, хотя варианты теории могут существенно различаться в зависимости от используемой концепции когерентности - т.е. собственно межпропозициональных отношений.
Когерентная теория истины характеризна для великих рационалистических систем метафизики - Лейбница, Спинозы, Фихте, Гегеля, Брэдли; согласно Ральфу Уокеру63, когерентные представления свойственны Декарту, Канту, Витгенштейну и даже Куайну64; большой вклад в развитие когерентной теории знания внесли Иоахим, Бланшар, Патнэм, Гилберт Харман, Дэвидсон, Николас Решер, Кит Лерер, Лоуренс Бонжур. Согласно этой теории, мера истинности высказывания определяется его ролью и местом в некоторой концептуальной системе; сказать, что то, что сказано (носитель истины, например утверждение или пропозиция) истинно или ложно значит сказать, что оно когерентно или не когерентно системе других утверждений или пропозиций, т.е. является или не является частью этой системы. Чем более связны, или согласованы между собой наши утверждения, тем в большей степени они истинны: истинность любого истинного утверждения состоит в его когерентности с некоторым определенным множеством утверждений. Элементы такой системы должны быть связаны друг с другом отношениями логической импликации или следования: в этой связи и состоит смысл отношения когерентности. Быть когерентным системе для утверждения значит быть связанным с остальными членами системы теми же логическими отношениями, какими те связаны между собой. Проверить истинность, таким образом, значит проверить, какими отношениями данное суждение связано с остальными в системе, совместимо ли оно с системой - например, с общепринятой научной картиной мира.
В сущности, когерентная теория исходит из рациональной интуиции, которую прекрасно выразил, например, Р. Коллингвуд: "Критерием истины, оправдывающим его (историка) утверждения, никогда не служит тот факт, что их содержание было дано ему источником". Помимо принятия запечатленных древним хронистом фактов, историк должен еще учитывать некоторый (конструируемый им) критерий достоверности, с помощью которого он решает, являются ли эти факты истинными. Коллингвуд приводит пример:
Светоний говорит мне, что Нерон одно время намеревался убрать римские легионы из Британии. Я отвергаю это свидетельство Светония не потому, что какой-нибудь более совершенный источник противоречит ему, ибо, конечно, у меня нет таких источников. Я отвергаю его, ибо, реконструируя политику Нерона по сочинениям Тацита, я не могу считать, что Светоний прав... я могу включить то, о чем поведал Тацит, в собственную связную и цельную картину событий и не могу этого сделать с рассказами Светония.
...любой источник может быть испорчен: этот автор предубежден, тот получил ложную информацию, эта надпись неверно прочтена плохим специалистом по эпиграфике, этот черепок смещен из своего временного слоя неопытным археологом, а тот - невинным кроликом. Критически мыслящий Историк должен выявить и исправить все подобные искажения. И делает он это, только решая для себя, является ли картина прошлого, создаваемая на основе данного свидетельства, связной и непрерывной картиной, имеющей исторический смысл65.
По мнению Р.Уокера, основных предпосылок, приводящих к когерентизму, три.
* Когерентная теория дает способ избежать картезианского скептицизма. Если истина зависит не от отношений между нашей мыслью и потенциально непостижимой действительностью, но конституируется в пределах нашего мышления, то не остается никаких оснований для скептицизма в духе Декартова malin genie - никаких опасений, что мир не будет совпадать с нашим представлением о нем.
* Некоторые формы верификационизма с необходимостью влекут за собой обязательство к когерентизму.
* К когерентной теории ведет антропоцентризм относительно понятий и правил, восходящий к Канту и твердо связанный в современном философском сознании с поздним Витгенштейном.
Как представляется, можно добавить еще минимум одну - возможно, наиболее важную:
* с помощью когерентной теории мы можем оценивать истинность тех утверждений, для которых мы не можем - в данный момент или вообще, принципиально - установить их соответствие фактам. Это относится не только к ситуациям, подобным описанной Коллингвудом: такова значительная часть нашего обыденного знания. Более того, и во многих из тех случаев, когда нам доступна эмпирическая верификация, мы не прибегаем к ней, удовлетворяясь согласованностью с другими поддерживаемыми нами полаганиями.
В выполнении этих запросов состоит явная методологическая привлекательность когерентной теории. Ее умеренные версии генетически связаны с антропологическим и лингвистическим поворотами в эпистемологии, и в этой парадигме обладают особенно заметной объяснительной силой.
Наиболее общие проблемы, связанные с пониманием истинности как когерентности, вытекают из фундаментального аргумента против когерентизма (в версии, соответственно, британских идеалистов), сформулированного Расселом:
...возражение когерентной теории состоит в том, что она предполагает более общее значение истины и лжи в построении своего когерентного целого, и это более общее значение, хотя и обязательно для теории, не может быть объяснено средствами самой теории. Пропозиция "Епископ Стаббс повешен за убийство", как нам говорят, не согласуется со всей полнотой истины или с опытом. Но это означает, когда мы исследуем это, что нам известно нечто, что не согласуется с этой пропозицией. То, что не согласуется с этой пропозицией, должно быть чем-то истинным; вполне возможно построить связное целое, полностью состоящее из ложных пропозиций, где "Епископ Стаббс повешен за убийство" найдет себе место. Одним словом, частичные истины, из которых составлена полная истина, должны быть такими пропозициями, которые обычно называют истинными, а не такими, которые обычно называют ложными; когерентная теория не дает никакого объяснения различию, обычно выражаемому словами "истинный" и "ложный", и нет никаких свидетельств в пользу того, что система ложных пропозиций не могла бы, как в хорошем романе, быть столь же последовательной, как и полностью истинная система66.
Это возражение Рассела состоит в том, что когерентность как определение истины терпит неудачу, потому что нет никакого доказательства того, что может существовать только одна когерентная система. В самом деле, это сильный аргумент против любой чистой версии когерентной теории истины и многих умеренных версий. (Чистые версии утверждают, что истинность всех истинных утверждений состоит в когерентности, а умеренные версии - что по крайней мере некоторых.)
Согласно аргументу епископа Стаббса, если мы понимаем когерентность так, что фактически любая внутренне непротиворечивая пропозиция или утверждение может входить в некоторые достаточно большие когерентные системы пропозиций, то когерентная теория не может отличать истинные утверждения от ложных. Точнее, она не может объяснять, почему принцип бивалентности, вида
Если P истинно, то не-P не истинно
должен быть справедлив. Если мы полагаем этот принцип конститутивным для нашей теории истины, то мы должны отвергнуть такой подход.
Наиболее известен здесь релятивистский контраргумент: достаточно дифференцированные и внутренне когерентные системы утверждений вполне могут быть взаимно несовместимы, поэтому истина должна соответственно восприниматься относительно системы; нет абсолютной истины или ложности, поскольку граница между истинным и ложным не может быть проведена безотносительно к остальным утверждениям, и т.д. Однако когерентная теория не обязательно должна принимать релятивистскую форму: скорее некоторое специфическое множество полаганий будет признаваться в ней привилегированным, а истина - определяться как когерентность в пределах именно этого множества. Но будет ли это являться возражением на аргумент епископа Стаббса - это будет очевидно зависеть от того, как далее характеризуется отношение когерентности.
Возникающие здесь проблемы таковы. Если когерентная система должна быть системой всех истинных утверждений, то нам не представляется возможным установить истинность отдельного суждения прежде, чем мы каким-то образом не выясним, какая именно система является системой всех истинных утверждений, а такой возможности у нас нет. Если мы сравниваем суждение с системой наших обыденных представлений или с какой-либо научной теорией, то его несовместимость с этими представлениями или с этой теорией будет означать ложность данного суждения только на том основании, что нам кажется, что эти представления или эта теория истинны. Но нельзя исключать такой возможности, что могут иметься две в равной степени всеобъемлющие, но разные или даже несовместимые между собой когерентные системы - как тогда решить, какая из них - система истинных пропозиций и какую следует избрать как основу для проверки других суждений?
Согласно реалистическим представлениям, даже значительно редуцированным, такая проблема должна интерпретироваться как проблема онтологического статуса истинностных операторов. Из двух (конкурирующих) систем истинных пропозиций нам следует выбрать, тривиально, ту, которая истиннее. Но в рамках когерентной концепции мы не должны обращаться к подкреплениям "со стороны" - свойствам внешнего мира, вообще любым внеязыковым импликациям. Любое онтологическое требование здесь означало бы апелляцию к метафизическому реализму - т.е., в данном случае, к корреспондентным интуициям. Между тем когерентная теория заключает о своих предметах совершенно иными способами.
Когерентная концепция истинности отличается от корреспондентной в двух сущностных параметрах: они дают не только различные теории отношения истинности, но и различные теории условий истинности. Согласно когерентной концепции, отношение истинности состоит в когерентности, а не соответствии, а условия истинности утверждений - это определенное множество других утверждений, а не особенности реального мира. Рассмотрим эти критерии по очереди.
Очевидно, что недостаточно понимать отношение когерентности как просто непротиворечивость. Согласно такой точке зрения, сказать, что утверждение является когерентным с определенным множеством утверждений, значило бы попросту сказать, что утверждение не противоречит ни одному утверждению из этого множества. Такая концепция когерентности неудовлетворительна по следующей причине. Рассмотрим два утверждения, которые не принадлежат определенному привилегированному множеству утверждений. Оба эти утверждения могут быть непротиворечивы с этим множеством, и в то же время все же противоречить друг другу. Если когерентность была бы просто непротиворечивостью, то сторонник когерентной концепции должен был бы утверждать, что оба утверждения истинны (или же, что если к привилегированному множеству утверждений добавить либо P, либо не-P, то в обоих случаях оно останется когерентным) - но при том, что они противоречат друг другу, это невозможно.
Поэтому отношение когерентности может пониматься как наличие некоторых вероятностных связей между P и другими утверждениями, полагаемыми S истинными. Как заметил Бонжур, логическая непротиворечивость - печально известный слабый вид когерентности, и теоретик когерентности истины наверняка захочет расширить трактовку когерентности, чтобы включить в нее по крайней мере вероятностные связи67. P будет истинно для S только в том случае, если P логически непротиворечиво с остальными утверждениями, полагаемыми S истинными, и имеются содержательные вероятностные связи между другими утверждениями, полагаемыми S истинными, и P.
Отношение когерентности может быть также интерпретировано как некоторая форма логического следования (entailment68), понимаемого здесь как строгое логическое следование или как следование в несколько более широком смысле. Согласно этой версии, предложение когерентно с некоторым множеством утверждений если, и только если оно связано отношениями следования с элементами этого множества. Однако этот подход будет требовать дальнейшего разъяснения понятия "следование", и так далее.
Наконец, возможно и более прямое решение - определение когерентности как отношения sui generis, подобно тому, как сторонники корреспондентной теории рассматривают корреспонденцию. В самом деле, не существует действительно принципиальных возражений против того, что общезначимая концепция когерентности может быть нередуцируема и не подлежать более дробным анализам. Поскольку любой концептуальный анализ должен иметь основу, то следует принять наличие концептуальных "атомов", из которых сформированы все другие концепции и которые сами не могут быть проанализированы. Но так как любая система имеет структуру, мы можем сказать то же самое и относительно отношений между ними. Вообще говоря, не вызывает возражений, что фундаментальная интенциональность подразумевает множество отношений sui generis, идеи которых абсолютно фундаментальны и не сводимы к любым другим отношениям. Поэтому вполне естественно считать, что человеческое сознание экземплифицирует определенные свойства (находится в определенных состояниях), в том числе свойства корреспондентности и когерентности.
Теперь мы можем вернуться к вопросу о том, из чего состоит наше "определенное привилегированное множество утверждений"; каков, вообще говоря, его эпистемологический статус? Это не может быть множество всех утверждений, так как это множество будет содержать противоречащие пары утверждений и, таким образом, ничто не было бы истинно. И это не может быть подмножество только истинных утверждений, потому что мы еще не располагаем анализом истины, и здесь возник бы порочный круг.
В принципе, сторонники когерентной концепции истины единодушны в том, что это определенное множество состоит из утверждений, полагаемых истинными. Разногласия могут заключаться в том, кто и когда полагает эти утверждения истинными. Можно обозначить три парадигматические позиции по этому вопросу.
1. Согласно одной из радикальных позиций, можно предположить, что определенное множество утверждений - это самое большое непротиворечивое множество утверждений, которым в настоящее время фактически верят реальные люди (такую позицию защищает, например, Дж.О.Янг)69.
2. Согласно умеренной позиции (ее некоторую разновидность представляет, например, Патнэм70), искомое определенное множество состоит из тех суждений, которые будут рассматриваться как достоверные тогда, когда обычные (ordinary) (т.е. подобные нам) люди с конечными (т.е. так или иначе ограниченными) познавательными способностями достигли некоторого (рационального) предела реализации своих когнитивных намерений.
3. И, наконец, с другой радикальной позиции сторонники когерентной концепции истинности считают, что искомое определенное множество состоит из утверждений, которые выражали бы полагания некоторого всезнающего существа (версии Брэдли и других представителей британского идеализма71).
Можно считать отношение когерентности отношением между утверждениями, предложениями или пропозициями, но релевантные утверждения, с которыми P связано отношением когерентности, должны быть определены в терминах пребывания фактическими или гипотетическими объектами полагания. Перечисленные выше различные версии когерентной теории истины можно получить в зависимости от того, каким образом понятие полагания используется для того, чтобы ограничить уместный класс утверждений, с которым определяемое предложение должно быть связано отношением когерентности, чтобы быть истинным. Это означает, что релевантный подкласс утверждений может изменяться от одного индивидуума или сообщества к другому, и именно когерентность с системой полаганий индивидуума или сообщества определяет в этом отношении истину.
Итак, в рамках когерентной концепции истины понятие "определенное множество утверждений, полагаемых истинными" все еще требует дальнейшего уточнения. Применительно к концепции значения как условий истинности мы можем рассматривать его как множество всех тривиально истинных утверждений, единственным образом определяющее объем понятия истины для всех членов определенного языкового сообщества. Лингвистическое сообщество понято здесь как множество всех носителей языка L. Если мы соглашаемся с такой трактовкой понятия "определенное множество утверждений", то мы принимаем такую версию когерентной теории истины, которая является более онтологически нейтральной, чем ранее рассмотренные теории.
Как показал У.Элстон, метафизический реализм, в отличие от алетического, подразумевает принятие двух принципов:
* принципа бивалентности, согласно которому каждое предложение является или истинным, или ложным,
и
* принципа трансцендентности, гласящего, что предложение может быть истинно даже в том случае, если нам неизвестно или даже не может быть известно, что оно истинно.
Оба принципа не являются необходимыми для алетического реализма, умеренная версия которого может принимать как многозначную логику (или, скорее, определение на континууме), так и верификационизм, оставаясь при этом версией реализма, поскольку, согласно ней, именно факты (особенности мира) будут определять, какие носители истинностного значения являются истинными; при этом факты, истинностные операторы, остаются концептуально независимыми от любой их репрезентации.
С точки зрения когерентной теории истины мы должны отклонить как
* принцип бивалентности, поскольку не для каждого утверждения справедливо, что когерентным с определенным множеством утверждений является либо оно, либо, по исключительной дизъюнкции, противоречащее ему предложение,
так и
* принцип трансцендентности, поскольку если предложение когерентно с некоторым множеством полаганий, то его истинность не может не быть нам известна. Если бы его истинность (или ложность) не была нам известна, то мы никак не могли бы определить его когерентность.
Это не будет означать, таким образом, отклонения алетического реализма - он остается возможным, хотя не необходимым, но будет означать нейтральность по отношению к метафизической контроверзе реализма/анти-реализма, поскольку когерентная теория может работать с такими истинностными операторами, которые были бы иррелевантны для этой контроверзы72.
Однако в таком случае нас могут интересовать не столько отношения наших утверждений к миру, сколько причины, по которым мы поддерживаем именно эти полагания - мы признаем, что наши полагания взаимно поддерживают друг друга, и принимаем их именно по этой причине. Следовательно, такая онтологическая редукция оставляет нас не столько с когерентной теорией истины, сколько с когерентной теорией обоснования (justification) знания. Последняя, вообще говоря, не обязательно подразумевает первую: применение когерентной теории обоснования может сочетаться с применением корреспондентной или, вероятно, любой иной концепции истинности.
В отличие от фундаментализма, когерентная теория обоснования - относительное новшество в истории философии. Она появляется у британских идеалистов, хотя свойственное им смешение эпистемологических и метафизических проблем затрудняет разделение их теории когерентности обоснования и теории когерентности природы истины (это различие ясно проводится только у Бланшара73). Далее эта теория получает развитие в логическом позитивизме, в ответ на фундаменталистские представления Шлика. При обращении для обоснования к наблюдению Нейрат отождествляет утверждения наблюдения с их содержанием, а когерентность с простой логической непротиворечивостью, со всеми вытекающими из такого отождествления последствиями: у него еще нет возражения на аргумент епископа Стаббса. Такое возражение начинает появляться у Гемпеля: он определяет полагания наблюдения как те полагания подходящего содержания, которые приняты "учеными нашего круга культуры", но еще не предлагает объяснения для такой идентификации.
Более современные версии когерентизма - например, Бонжура, Хармана, Лерера - полностью переносят центр внимания с истины на обоснование. Их главные аргументы исходят из возражения фундаментализму, состоящему в том, что фундаменталист может объяснить статус предположительно базовых полаганий как подлинно обоснованных (в том смысле, что есть некоторая причина или основание для того, чтобы считать их истинными) только обращаясь к некоторым обосновательным предпосылкам и тем самым фактически отрицая статус таких полаганий как базовых.
Согласно когерентистской точке зрения, нет никакого способа обратиться для обоснования к чему-либо вне системы полаганий, потому что любой такой предполагаемый источник обоснования должен был бы заранее быть поддержан как полагание субъектом познания прежде, чем он смог бы выполнить обосновательную функцию. Следовательно, непосредственным источником обоснования будет полагание, а не внешний мир. Таким образом, когерентистская позиция - это фактически всегда скорее интерналистская, чем экстерналистская позиция; согласно ней, основание для эпистемического обоснования должно быть когнитивно доступно для субъекта познания. Возможна и экстерналистская версия когерентизма, хотя если мы принимаем экстернализм, то фундаменталистская теория обоснования дает более прямое объяснение; смысл же принятия когерентной теории как раз в том, чтобы соблюсти онтологическую нейтральность. Однако возможно дальнейшее экстерналистское требование к когерентизму. Одно из главных оснований, по которому может быть оспорена как сама когерентная концепция истины, так и ее связь с когерентной теорией обоснования, таково: даже если допустить, что определение когерентности с множеством полаганий является верификационной процедурой для определения истинности, то сама истина при этом могла бы тем не менее состоять не в чем ином, как в соответствии объективным фактам. Но этот контраргумент встречает следующее возражение: если истина заключается в соответствии внешним фактам, то когерентность с множеством полаганий никак не может быть критерием истинности, поскольку не может существовать никакой гарантии того, что сколь угодно непротиворечивое множество полаганий соответствует внешней действительности74.
Поэтому, удерживая связь когерентной концепции истины с когерентной теорией обоснования знания, мы можем по-новому взглянуть на классический эпистемологический аргумент в пользу когерентной теории истины, основанный на представлении о том, что мы не можем "выйти вовне" нашего множества полаганий и сравнивать суждения с фактами действительности75. Этот аргумент может быть рассмотрен как вытекающий из когерентной теории обоснования знания. Исходя из такой теории, аргумент заключает о том, что мы можем знать только единичные факты когерентности или отсутствия когерентности определенного утверждения с определенным множеством утверждений, выражающих определенные полагания. Мы никаким образом не находимся и не можем оказаться в такой эпистемологической позиции, откуда мы могли бы заключать о том, соответствует ли то или иное предложение действительности.
Контраргумент здесь будет заключаться в том, что такой аргумент может быть рассмотрен как содержащий некорректную импликацию. Из того факта, что мы не можем знать, соответствует ли некоторое предложение действительности, мы еще не можем вывести, что оно не соответствует действительности. Даже если некто признает, что мы можем знать лишь то, когерентны ли определенные утверждения с нашими полаганиями, это само по себе еще не дает ему основания считать, что истина не состоит в соответствии объективным фактам. Если сторонники корреспондентной концепции истины принимают эту позицию, то они тем самым могут признавать, что существуют истины, которые не могут быть нам известны - например, что существует некоторая абсолютная истина, к которой мы можем лишь приближаться путем уточнения известных нам относительных истин. Или же сторонники корреспондентной концепции истины могут утверждать, как это делает Дэвидсон, что когерентность утверждения с множеством полаганий является хорошим признаком того, что предложение действительно соответствует объективным фактам и что эти факты соответствия доступны нашему знанию76.
Сторонники корреспондентной концепции истины могут даже утверждать, что когерентная теория - вообще не теория истины77; следовательно, они исходят из предположения, что они знают, чем является истина, то есть они имеют определение истины. И конечно, они знают, что такое истина: для них это - соответствие фактам. Действительно, когерентная теория истины - не теория соответствия фактам. Но сторонники когерентной концепции никогда не претендовали на это.
Это различие в значениях самого термина "истина" может интерпретироваться как связанное с различием целей, для которых дается теория истины. Могут иметься по крайней мере две таких цели:
* чтобы дать определение понятия "является истинным" как характеристики утверждения;
* чтобы определить тестовые условия для выяснения, действительно ли имеется основание для применения характеристики "является истинным" к данному утверждению.
Согласно Николасу Решеру, резюмировавшему это различие78, эти два вопроса совершенно неидентичны: мы можем иметь критерий или критерии истинности (условия истинности) утверждения и все еще испытывать недостаток определения, что значит для этого утверждения быть истинным, и наоборот.
Но для того, чтобы делать истинные утверждения, мы будем нуждаться в релевантных критериях для успешности использования языковых выражений. Именно в этом суть концепции значения как условий истинности: она отождествляет значение с условиями истинности утверждения, и эта идентификация основана на концепции "значение как употребление", отождествляющей значение лингвистической единицы с условиями ее использования. Если мы принимаем это представление, мы должны признать, что все спецификации значения, которые не эффективны для определения правил применения знака, попросту избыточны.
Поэтому наша задача здесь заключается не в том, чтобы показать, что мы не можем знать наверное, соответствуют ли языковые выражения элементам и характеристикам некоторого внешнего (по отношению к описанию) мира. Такое скептическое заключение носило бы метафизический характер и было бы бесполезно для построения теории значения. Скорее следует признать, что факт такого соответствия иррелевантен для когерентной концепции обоснования и, соответственно, для основанной на когерентной концепции истины условие-истинностной теории значения. Для этого нам следует найти дополнительные аргументы, уточняющие когерентистские представления. Поскольку мы удерживаем наше представление о языковом сообществе как предельном истинностном операторе, постольку мы можем рассуждать здесь следующим образом.
Как мы видели, корреспондентная и когерентная концепции имеют различные представления о природе условий истинности. Согласно когерентной концепции, условия истинности утверждений состоят в других утверждениях. Согласно корреспондентной концепции, условия истинности утверждений состоят не в утверждениях, но в независимых от сознания свойствах и особенностях действительного мира. Один из способов сделать выбор в пользу той или иной концепции истины (т.е. определить, в каких случаях та или иная концепция истины является более адекватной) состоит в том, чтобы обратить внимание на процесс, которым утверждениям назначаются условия истинности. С когерентистской точки зрения, условия истинности утверждения - это те условия, при которых говорящие (на языке) утверждают это предложение в своей речевой деятельности. Это означает, что говорящие могут употреблять утверждения только при тех условиях, которые сами говорящие и другие члены языкового сообщества могут распознать как обосновывающие эти утверждения. Отсюда становится важна предполагаемая неспособность говорящих "выйти вовне" своих полаганий. Это важно потому, что те условия, при которых утверждение когерентно с полаганиями говорящих, являются единственными условиями истинности в том отношении, что они являются единственными условиями, которые говорящие могут распознавать как обоснование нашего понимания этой референции. Когда говорящие в своей речевой деятельности утверждают то или иное предложение при этих (определенных) условиях, то эти условия становятся условиями истинности утверждения.
Итак, отношение когерентности реализуется посредством семантических связей между лингвистическими единицами, причем эти связи образуют открытое множество. Отсюда представляется возможным достаточно общий семантический подход, менее чувствительный к онтологическим требованиям - в частности, в нем снимается противопоставление семантического монизма (свойственного, например, корреспондентной теории), когда предметная область рассматривается как множество однородных объектов (элементов данного мира), и семантики возможных миров, использующей обращение к онтологически различным видам объектов: "объектам реального мира" и "объектам возможного мира". Когерентная истинность нейтральна к требованиям метафизической контроверзы реализма/анти-реализма и совместима с интуицией алетического реализма.
Итак, мы рассмотрели теории истины в порядке возрастания их пригодности к использованию в концепции значения как условий истинности. При этом мы видели, что одновременно нарастает критерий динамичности - от статичной корреляции (или еще более ригидной корреспонденции) корреспондентной теории до постоянной верификации когерентной. Однако попытка последовательного проведения требования онтологической нейтральности в когерентной теории оставляет нас не столько с когерентной теорией истины, сколько с когерентной теорией обоснования знания, поскольку в таком случае нас могут интересовать не столько отношения наших утверждений к миру, сколько причины, по которым мы поддерживаем именно эти полагания. Поэтому для дальнейшего обсуждения связи между истиной и значением - и, в частности, возможности применения в концепции значения как условий истинности теории когерентизма - нам понадобится подробный анализ соотношения между истинностью и обоснованностью знания.
Примерно такой путь - от корреспондентности к когерентности - проделал и Дэвидсон в 1960-80-е годы - что соответствует и пути Витгенштейна от "Трактата" к "Исследованиям", и, более широко, тому возрастающему признанию роли социокультурных факторов, которое характерно для эволюции многих философов. В статье "Когерентная теория истины и знания" Дэвидсон защищает аргумент, призванный "показать, что когерентность в итоге дает корреспонденцию (coherence yields correspondence)"79. С такой точки зрения, мы признаем, что наши полагания взаимно поддерживают друг друга, и принимаем их именно по этой причине. Но Дэвидсон не может показать, как через доказательство когерентности наших полаганий мы делаем наше знание истинным или ложным и поэтому соответствующим или не соответствующим внешней действительности. Однако мы должны это сделать, если хотим дать теорию значения для естественного языка: мы не можем не признать его не заключающим о мире. Язык существует постольку, поскольку функционирует, а функционирует постольку, поскольку представляет собой систему интенциональных репрезентаций, направленных на мир, и для того, чтобы дать теорию этой системы, мы должны объяснить ее связь с другими основаниями нашей когнитивной практики. Мы можем отказаться трактовать перцептуальные утверждения как экзистенциальные, но это не избавит нас от необходимости дать теорию их обоснования именно как утверждений о мире, а не только о других утверждениях.

10.8 Различение между истинностью и обоснованностью знания
Мы можем знать некоторый факт только в том случае, если мы имеем истинное полагание о нем. Однако, поскольку не все, а только некоторые истинные полагания являются знанием, то один из центральных вопросов эпистемологии - что обращает просто истинное полагание в полноценное знание?
Как известно, виды знания неоднородны. Я могу знать, как переустановить операционную систему на своем компьютере; я могу знать какого-то человека; я могу знать, что битва при Ватерлоо произошла в 1815 году. В первом случае я обладаю навыком; во втором - я знаком с кем-то; в третьем - я знаю факт. Эти виды знания могут быть разграничены более чем одним способом. С одной стороны, можно считать, что знание человека, места или вещи не должно быть рассмотрено как нечто большее (или меньшее), чем знание некоторых фактов об этом человеке, месте или вещи и обладание навыком отличать этого человека, место или вещь от других. С другой стороны, знание фактов зависит от знакомства со специфическими предметами. Редукция одной формы познания к другой очевидно неоднозначна; наиболее известной (по крайней мере, наиболее важной для нас здесь) в этой связи дистинкцией является восходящее к Расселу различение между знанием по знакомству и знанием по описанию. Именно знание фактов - так называемое пропозициональное знание, в противоположность знанию по знакомству или владению навыками, представляет основной интерес при обсуждении связи условий истинности со значением. Исходный вопрос здесь может быть сформулирован так: при каких условиях мое полагание должно считаться знанием, или - какие из моих полаганий должны считаться знанием?
Этот вопрос предполагает, что знание - разновидность полагания, однако можно предположить и нечто иное - а именно, что знание и полагание взаимно исключительны: например, на вопрос "Ты так считаешь?" мы можем ответить "Нет, не считаю - я просто это знаю". Но аналогичным образом мы можем на вопрос "Ты рад?" ответить "Нет, я не рад - я счастлив", где утверждение о том, что я счастлив, никак не отрицает того, что я рад, а следовательно, этот ответ мог бы быть перефразирован так: я не просто рад, я счастлив. В данном случае произошло сужение экстенсионального значения: не всякая радость - счастье, но всякое счастье - радость. Аналогичным образом утверждение "Я не просто полагаю это; я знаю это" не поддерживает предположение, что полагание и знание взаимно исключительны; скорее напротив, это свидетельствует о том, что знание (по крайней мере, пропозициональное) - разновидность полагания. Каковы же здесь будут критерии сужения? Ясно, что не всякое полагание - знание, но каким именно должно быть полагание, чтобы оно могло считаться знанием?
Очевидно, прежде всего - истинным, но этого так же очевидно недостаточно - по следующим трем причинам.
* Истинное полагание может быть основано на дефектном рассуждении. Предположим, что я полагаю, что курение - главная причина рака легких, потому что я вывожу это из того факта, что я знаю двух курильщиков, которые умерли от рака легких. Обобщение истинно, но моего свидетельства очевидности здесь недостаточно, чтобы считать это мое полагание знанием (выборка из двух человек могла быть статистически нерелевантна, теоретически велика вероятность совпадений, и т.п.).
* Истинное полагание может быть основано на ложном полагании. Воспользовавшись формой известного примера Рассела, предположим, что я истинно полагаю, что фамилия президента России в 2000 году начинается на букву 'П', но при этом это мое истинное полагание основано на ложном полагании, что президент - Алексей Подберезкин. Мое истинное полагание, что имя президента начинается с буквы 'П', не является знанием, потому что оно основано на ложном полагании.
* И наконец, даже некоторые истинные полагания, следующие из правильного рассуждения, основанного на истинном полагании, все же еще не являются знанием. Предположим, что я полагаю (истинно), что мои соседи сейчас находятся дома. Мое полагание основано на правильном рассуждении от моего истинного полагания, что я вижу свет в их окнах и что, в прошлом, свет был только тогда, когда они были дома. Но предположим, далее, что на этот раз свет был включен в отсутствие хозяев гостем, приходящей домработницей или грабителем, а сами соседи только что вошли в дом и еще просто не успели подойти к выключателю. В этом случае, несмотря на совпадение моего истинного в конечном счете полагания с истинным в конечном счете положением дел, я не буду на самом деле знать, что мои соседи дома.
Итак, для того, чтобы быть знанием, истинное полагание должно обладать еще некоторым свойством. Мы можем так и определить его: свойство, которое, будучи добавлено к истинному полаганию, обращает его в знание, назовем обоснованием80; тогда знание - это истинное обоснованное полагание. Уточнение понятия обоснования является предметом обширнейших эпистемологических дискуссий, но в наиболее общей форме мы скажем, что полагание обосновано в том случае, когда мы обладаем им в силу доступных нам релевантных причин. В истории философии насчитывается множество подходов к теории обоснования, но их общая отправная точка такова: обоснованное полагание - то, которым мы располагаем не в силу простой когнитивной случайности. Понятие случайности здесь предстает в наиболее общем виде - скорее как не-инференциальность, чем как противопоставление контингентных истин необходимым. Платон обращается к этой интуиции в "Теэтете"; во второй "Аналитике" Аристотеля теория перехода от незнания первооснов науки к их познанию предназначена продемонстрировать, что существуют надежные познавательные механизмы, результаты которых никоим образом не являются случайными; Декарт предлагает методы приобретения полаганий, которые должны с необходимостью вести к истине; Локк подчеркивает, что если люди приходят к своим полаганиям случайно, то они не свободны от критики, даже если эти полагания истинны. Поэтому базисом для понятия обоснованности полагания является представление о его неслучайности. Иными словами, если о пропозиции известно, что она не случайна, а выведена из определенных причин, удовлетворяющих определенным требованиям, то, с когнитивной точки зрения, это означает и то, что она истинна, и то, что она выступает как чье-либо полагание. Следовательно, теория обоснования должна объяснить, что делает полагание не-случайно истинным с когнитивной точки зрения.
Это может подразумевать, что обоснование должно быть определено или проанализировано в отношении или в терминах истины. Можно, например, утверждать, что понятие обоснования предполагает понятие истины. Это весьма традиционный способ рассмотрения отношения между истиной и обоснованием, но он не является философски нейтральным. Возможно и обратное требование: истина должна быть определена или проанализирована в терминах обоснования или одного из его (приблизительных) синонимов, например обоснованной или гарантированной утверждаемости (warranted assertibility). Это требование может принимать различные формы: истина должна быть проанализирована как обоснование словоупотреблений, как максимальное обоснование, как обоснование в идеальных обстоятельствах и т.д. Однако, как заметил Ричард Рорти, тезис "истина как обоснование" часто утверждается как окольный путь выражения некоторой другой доктрины.
Патнэм теперь согласен с Гудменом и Витгенштейном: представлять язык как картину мира - как множество репрезентаций, которые нужны философии, чтобы изобразить их находящимися в некотором неинтенциональном отношении к тому, что они репрезентируют, - бесполезно для объяснения того, как понимается или осваивается язык. Но... до своего отречения он полагал, что мы все еще могли бы использовать эту картину языка для целей натурализованной эпистемологии; язык-как-картина не служил полезным образом успешного понимания того, как язык используется людьми, но был полезен в объяснении успеха исследования, точно так же, как "карта выполняет свое предназначение, если она подходящим образом соответствует конкретной части Земли". Патнэм здесь делает такой же ход, как Селларс и Розенберг. Эти люди все-таки идентифицируют "истину" с "гарантированно для нас утверждаемым" (тем самым разрешая истины о несуществующих предметах), но затем они переходят к описанию "изображения" как неинтенционального отношения, которое дает нам архимедову точку опоры, позволяющую сказать, что наша настоящая теория мира, хоть и наверняка является истинной, может не изображать мир так же адекватно, как некоторая последующая теория... Все трое хотят, чтобы с проблемами того, что я называю "чистой" философией языка (т.е. собственно теории языкового значения - М.Л.), справлялась витгенштейнова теория значения как употребления, а с эпистемологическими проблемами справлялось отношение изображения в духе "Трактата"81.
Итак, тезис "истина как обоснование" может служить для выражения тезиса о том, что теория истины не может играть никакой роли в легитимной философской программе; а следовательно, мы действительно не нуждаемся в теории истины, отличной от теории обоснования. Или же это - метафора для популярного в философии языка тезиса о том, что всякая истина является истиной относительно концептуальной схемы (см. § 3.6). Иногда же тезис "истина как обоснование" выражает дефляционистское требование, что истина - избыточное понятие, в то время как обоснование - нет. Или же он используется как способ отрицания того, что наши обосновательные процедуры дают нам такую эпистемическую ценность как истина. Наконец, тезис "истина как обоснование" иногда утверждается как способ выражения определенной метафизической позиции. Например, возможно дать один и тот же ответ и на метафизический вопрос, и на вопрос обоснования - скажем, прагматический.
Основной аргумент против требования, что истина может быть проанализирована в терминах обоснования или редуцирована к нему, состоит в следующем. Синтаксическое значение таких терминов, как 'обоснованный', 'проверяемый' и 'подтвержденный', подразумевает, что ничто не обосновано или проверено, или подтверждено simpliciter. Эти причастия требуют управляемого дополнения - чем утверждение или полагание обосновано или подтверждено - некоторыми (истинными) фактами, или - как обосновано или подтверждено? Очевидно, как истинное. Тогда приравнивание предиката 'истинный' к предикату 'обоснованный' или анализ истины даже частично в терминах обоснования приведет к циркулярности или регрессу, обращающему 's истинно' в бесконечную бессмыслицу 's обосновано как обоснованное как обоснованное как...'.
Известная попытка уклониться от этого последствия состоит в требовании, что утверждения обоснованы "как утверждаемые". В одном из смыслов термина 'утверждаемый', любое предложение утверждаемо, если оно физически способно быть утвержденным. Но никто не требовал бы, чтобы все такие утверждения были истинны. В другом смысле 'утверждаемый' является протяженным предикатом и имеет такую же семантическую форму, как, например, 'почтенный'; утверждаемое предложение - то, которое может быть обоснованно утверждено, так же, как почтенный человек - это тот, кто может быть обоснованно, заслуженно почтен, а нее просто тот, кому можно оказать почести, потому что их можно оказать, вообще говоря, кому угодно. Но в этом смысле 'утверждаемого' знаменитое кембриджское выражение 'обоснованная утверждаемость' является избыточным, поскольку пытается обойти тот факт, что утверждение может быть обоснованно утверждено только тогда, когда оно обосновано как обладающее некоторым значением, а в рамках концепции значения как условий истинности последнее связано с истиной. Таким образом, этим маневром циркулярность откладывается только на шаг. То же самое относится к отождествлению 'истинный' с 'обоснованный в пределах системы' или 'обоснованный в пределах концептуальной схемы', поскольку это вновь повлечет за собой вопрос "Обоснованный как что в пределах системы?" А согласно этому представлению, 's истинно' (или 's истинно в пределах системы') будет циркулярно объяснено как означающее 's обосновано как истинное в пределах системы', или же приравнено к 's обосновано как обоснованное в пределах системы в пределах системы'.
Кроме того, приравнивание истины к обоснованию также имеет то противоинтуитивное следствие, что в таком случае истинностное значение утверждения будет изменяться, когда у нас появятся более релевантные свидетельства очевидности82. Этого последствия можно попытаться избежать, отождествив истину с максимальным обоснованием или обоснованием в идеальных обстоятельствах; но это не избавит нас от прежнего вопроса "Это утверждение максимально (или идеально) обосновано как что?" Понятие идеальных обстоятельств не будет иметь никакого смысла, если мы сначала не определились с выбором тех эпистемических ценностей, на достижение которых обоснование должно быть направлено.
Но предположим теперь, что мы отклоняем представление о том, что "обоснованное" непременно означает "обоснованное как истинное". Предположим вместо этого, что когда утверждение или полагание обоснованы, то они обоснованы как имеющие объяснительную силу, прогнозирующую силу, когерентность с другими нашими полаганиями, простоту и/или некоторую прагматическую ценность. Это предположение обращает тезис о том, что истина должна быть проанализирована в терминах обоснования, в метафорический способ отклонения истины как эпистемической ценности. В действительности это предположение о том, что мы не должны рассматривать истину как такую ценность, получить которую мы стремимся в ходе обоснования полагания и подтверждения теории. Те, кто пробуют проводить такую идентификацию, ведут себя так, как если бы имелось некоторое правило, предписывающее нам использовать последовательность символов и^с^т^и^н^а для того, чтобы маркировать некоторую окончательную эпистемическую ценность или множество ценностей, вне зависимости от того, чем эта ценность оказывается83. Однако в действительности следует признать, что скорее мы уясняем, чем являются эти другие эпистемические ценности, сопоставляя их с истиной и, в определенных отношениях, противопоставляя их ей. Тем самым мы обращаем внимание, например, на то, что ложные пропозиции могут иногда иметь большую объяснительную силу, а истинные иногда не будут иметь никакой. С этим связана наша потребность различать различные роды причин для полагания. Классическим примером здесь является аргумент Паскаля в пользу религиозной веры: если Бог есть, а мы в Него не верим, то последствия ужасны - вечность в аду; но если мы верим в Бога, а Его нет, то последствия гораздо менее значительны. Паскаль показывает прагматическую причину верить в Бога, но она не дает обоснования, чтобы считать пропозицию "Бог есть" истинной84. Кроме того, логика истины отличается от логики других эпистемических ценностей - например, утверждение, правильно выведенное из истинного утверждения, должно само быть истинно, но не все выведенное из утверждения, обладающего объяснительной силой, будет само иметь объяснительную силу. Приравнивание истины к объяснительной силе противоречило бы нашим интуициям о том, что правила логического вывода сохраняют истину: если истинно, что p и q, то истинно, что p, но это правило не действует, если "является истинным" означало бы "имеет объяснительную силу".
Итак, единственный способ спасти тезис "истина как обоснование" состоял бы в том, чтобы отклонить требование, что "обоснованный" непременно должно означать "обоснованный как v" для некоторой ценности v. Такое отклонение может быть проведено тремя способами.
(1) Мы можем считать, что "обоснованный" (или "утверждаемый") является примитивным термином, значение которого понимается интуитивно и не поддается дальнейшеему анализу. Отношение обоснования в таком случае - отношение sui generis.
(2) Либо мы можем считать, что обоснование может быть проанализировано в терминах получения через некоторые правила или принципы обоснования. Но правильность этих правил не может самостоятельно быть получена в терминах сохранения ими истинности или в терминах получения полаганий с большой объяснительной или прогнозирующей силой, или некоторой другой эпистемической ценностью. Скорее, правильность правил можно распознать только интуитивно, независимо от любой референции к ценностям. (Такова, например, интуиционистская точка зрения в философии математики, приравнивающая истину математических утверждений к их доказуемости, где последняя реализуется в определенных дедуктивных правилах - а их правильность уже видна непосредственно.)
(3) Либо же мы можем считать, что правильность правил обоснования может быть далее проанализирована, но не в терминах их способности произвести заключения, которые обладают той или иной эпистемической ценностью. Скорее, они "правильны" только в том смысле, что они традиционны и традиционно приняты в пределах нашей культуры.
Все эти три способа нельзя признать удовлетворительными. (3) не объясняет, почему наши правила обоснования настолько успешны - почему, например, наши прикладные науки и технологии продолжают развиваться. Ответ может состоять в том, что наши правила пришли к своему нынешнему состоянию и продолжают функционировать именно потому, что они настолько успешны и адекватны.Но это значило бы, что правильность правил обоснования в конечном счете состоит в том факте, что они увеличивают нашу способность получать некоторые эпистемические или прагматические ценности - т.е. мы снова приходим здесь к циркулярности.
(2) вызывает вопрос, почему в таком случае у нас нет непосредственной интуиции, что, скажем, modus ponens - правильное правило, а мы должны приходить к этому выводу из другой интуиции - о том, что это правило сохраняет истину? Особой предпочтительности одной интуиции перед другой здесь не просматривается.
Наконец, (1) недоказуемо в том отношении, что если некто А упорно утверждает, что обладает нередуцируемым примитивным понятием обоснования, то у его противника В, убежденного в том, что такого понятия сушествовать не может, все же не будет способа убедить А в том, что А таким понятием не располагает. И наоборот, А никак не сможет убедить В в том, что такое понятие у него есть - оно не аргументируемо и не демонстрируемо, и поэтому сторонники (1) вынуждены просто постулировать это нередуцируемое свойство или отношение, отождествляющее истину и обоснование - например, как некоторую "онтологическую корректность"85 - что в отсутствие дальнейшей аргументации выглядит не слишком убедительно.
Итак, эпистемологически целесообразно разводить понятия истины и обоснования, и в построении возможных теорий последнего найдут отражение обсужденные выше аргументы. Эти возможные теории должны дать нормативные представления о правилах, в силу которых пропозиции должны быть приняты или отклонены, или расценены как неопределенные. Разница между возможными подходами может быть охарактерована с помощью классического (пирронова) скептического аргумента, разделяющего возможные структуры причин, которые обеспечивают основание для принятия убеждения. Предположим, что у нас есть некоторое убеждение, и мы предлагаем другое убеждение как причину первого - например, мы полагаем, что кактус перед монитором компьютера снижает его вредное излучение, а причина этого убеждения состоит в том, что мы полагаем, что нам об этом рассказал компетентный специалист в области компьютеров. Очевидный вопрос здесь таков: каково наше основание полагать, что этот специалист компетентен? Ответом может служить следующая причина (например, он работает программистом), а она может быть непосредственно поддержана дальнейшей причиной (он закончил ВМК МГУ), и так далее.
Этот процесс обеспечения причин убеждения может иметь только три возможных структуры:
* Фундаментализм: процесс предоставления причин может быть таким, что не каждая из причин должна быть поддержана какой-либо другой, потому что есть основные, базовые причины, которые не имеют необходимости в дальнейших причинах, поддерживающих их.
* Когерентизм: процесс предоставления причин может не содержать никакой причины, которая не поддержана другой причиной, но число причин не бесконечно. Таким образом, полагания взаимно поддерживают друг друга.
* Инфинитизм: процесс предоставления причин может не содержать никакой причины, которая не поддержана другой причиной, но число причин бесконечно.
Фундаментализм и когерентизм широко обсуждаются, и многие аргументы за и против каждого из этих представлений получили достаточное распространение. И напротив, возражения prima facie инфинитизму представляются настолько неоспоримыми, что этот подход не получил развития. Инфинитизм требует, чтобы у человека было бесконечное число полаганий, что само по себе кажется невероятным, и неизбежно ведет к заключению, что никакое полагание не может быть когда-либо обосновано, так как процесс обоснования никогда не завершится.
Стандартные возражения фундаментализму таковы.
* Должно быть какое-то различие между тем, что делает полагание собственно базовым, "основным" и тем, что делает его просто таким полаганием, для которого никакая другая причина фактически не учитывается. Иначе предлагаемая "основная" причина произвольна. Но если есть некоторая дальнейшая причина считать, что предлагаемая причина не произвольна, тогда есть и причина для принятия этого, и таким образом, предлагаемая причина - не основная. Следовательно, не может быть никаких основополагающих пропозиций.
* Некоторые кандидаты на роль базовых полаганий перестают быть таковыми при более близком рассмотрении. Прежде всего это относится к перцептуальным утверждениям, являющимся, согласно эмпиризму, основным источником нашего познания внешнего мира. Причина для полагания, что передо мной находится дерево, состоит в том, что я вижу это дерево перед собой. Но последняя пропозиция не может быть базовой, потому что здесь может потребоваться дальнейшее обоснование того, почему я считаю, что вижу именно дерево (а не, скажем, оптическую иллюзию, галлюцинацию и т.п.).
Поэтому некоторые фундаменталисты - например, Дж. Мур и А. Айер - сузили класс базовых пропозиций до полаганий ощущений (так называемые пропозиции чувственных данных - sense-data propositions): вместо "Я вижу дерево" - "Как мне кажется, я вижу зеленый и коричневый высокий предмет". Но представление чувственных данных также не беспроблемно. Основных возражений здесь также два.
* В качестве основных убеждений пропозиции чувственных данных слишком бедны, чтобы обеспечить достаточное основание для множества вещей, которые мы можем знать и фактически знаем. Например, каким образом мое знание о том, что предметы существуют и тогда, когда я не вижу их и не воспринимаю эмпирически другими способами, может быть прослежено до специфических чувственных данных?
* Наше знание того способа, которым мы можем характеризовать наши ощущения (частные ощущения, доступные только индивидууму, имеющему их) зависит от нашего социального, интерсубъективного знания, во всяком случае нередуцируемого к пропозициям чувственных данных (см. § 1.1).
Фундаменталистский ответ на эти возражения состоит в смягчении требований как
* к тому, какие пропозиции могут быть признаны базовыми, так и
* к тому, что может являться приемлемым образцом вывода от основополагающих пропозиций к не-основополагающим.
Последнее представляет собой так называемый вывод к лучшему объяснению86 (см. подробнее ниже в § 12.2), согласно которому тот факт, что теория объясняет некоторые явления - это часть очевидности, побуждающей нас принять эту теорию. И это означает, что отношение объяснения видно прежде, чем мы полагаем, что теория истинна.
Смягчение требований к тому, какие пропозиции могут быть признаны базовыми, породило т.н. контекстуалистские теории обоснования87, которые предполагают, что пропозиция является базовой в том случае, если она принята в качестве таковой релевантным сообществом предполагаемых субъектов познания. Например, в разговоре с другом я могу считать, что моя причина для полагания о существовании второй луны Юпитера состоит в том, что я читал об этом в журнале "Вокруг света" - и напротив, на астрономической конференции такая причина не была бы принята. Следовательно, подобное требование о том, что может считаться базовой причиной, является контекстно-зависимым, и мы снова видим здесь сильную уступку когерентизму, а также молекуляризму.
Фундаменталистский контраргумент здесь будет состоять в следующем. Контекстуализм, возможно, предоставляет точное описание некоторых аспектов наших эпистемических методов, но не снимает фундаментального пирронианского вопроса: что отличает базовую пропозицию от той, которая просто предлагается и принята сообществом предполагаемых субъектов познания? Эпистемологический вопрос, с такой точки зрения, состоит не в том, какие полагания обычно предлагаются и принимаются без дальнейшей причины, а в том, какие полагания должны быть предложены и приняты без дальнейшего обоснования, если таковые вообще имеются. Если бы контекстуалисты были правы, то мы получали бы знание, присоединяясь к любому сообществу, чей эпистемологический статус может быть каким угодно. Иными словами, здесь необходимы дальнейшие ограничения.
Альтернативный фундаментализму когерентистский подход состоит в следующем. Согласно когерентной теории обоснования, полагание делает обоснованным его когерентность с другими полаганиями - где, как и в когерентной теории истины, стандарты того, что составляет когерентность, принадлежат непосредственно самой теории. Когерентисты отрицают, что существуют базовые причины и утверждают, что все полагания получают свое обоснование, по крайней мере частично, от других полаганий. В основе такого подхода - предположение о том, что наши полагания взаимно поддерживают друг друга, образуя структуру, подобную сети ("web of belief" Куайна).
Очевидная проблема для когерентной теории состоит в том, чтобы разъяснить собственно само центральное понятие - отношение когерентности. Интуитивно ясно, что когерентность - это вопрос того, как полагания сочетаются друг с другом или соответствуют друг другу в системе полаганий, составляя организованное и структурированное целое; и ясно, что это сочетание или соответствие зависит от множества логических, инференциальных и объяснительных отношений между компонентами системы. Но разъяснение деталей этой идеи, особенно таким способом, который позволил бы непроблематичные оценки степеней сравнения когерентности, оказывается затруднено из-за ее очевидной зависимости от также непроясненных понятий - таких, как индукция, подтверждение, вероятность и объяснение.
Наиболее сильная и требовательная концепция когерентности, защищаемая британскими идеалистами, определяет когерентную систему полаганий как такую, в которой каждый член имплицирует отношение следования (entailment) и сам следует из всех других. Однако эта сильная концепция явно нереализуема в любой действительной системе полаганий, и вряд ли обладает когнитивной ценностью, так как она сделала бы все полагания, кроме одного, избыточными и необязательными. (Правда, идеалисты трактовали отношение следования весьма широко, включая в него, например, отношения номологической необходимости).
Противоположной крайностью является отождествление (например, некоторыми логическими позитивистами) когерентности просто с логической непротиворечивостью, так как полагания логически непротиворечивой системы могут быть полностью несвязанны друг с другом, не давая таким образом никакой очевидной причины предположить, что какое-то из них является истинным. Более того, ошибкой было бы считать полную логическую непротиворечивость даже необходимым условием для любой степени когерентности, как это делали многие когерентисты: в действительности, еще до привлечения аргументов фаллибилизма, это подразумевало бы, что очень немногие, если вообще какие-либо, из существующих систем полагания являются непротиворечивыми вообще до какой-либо степени.
Наиболее надежная концепция когерентности, по-видимому, находится где-то между этими двумя крайностями. Логическая непротиворечивость может быть в таком случае признана высоко релевантным, но не абсолютным критерием. Кроме того, когерентность потребует и наличия инференциальных связей, а также более свободных отношений следования, а также вероятностных связей различного рода. Важный аспект этого - вероятностная непротиворечивость, то есть отсутствие таких отношений между полаганиями в системе, в силу которых те или иные полагания с высокой вероятностью не будут истинны относительно других. Еще один важный компонент когерентности - присутствие объяснительных отношений среди компонентов системы, снижающих степень, до которой полагания системы отображают необъясненные аномалии. (Если в качестве одной из разновидностей вывода принят "вывод к лучшему объяснению", то такие объяснительные отношения могут рассматриваться как разновидность инференциальных.) Например, Харман прямо отождествляет когерентность с присутствием таких объяснительных отношений88.
Такая умеренная концепция когерентности оказалась исторически наиболее употребительной и фактически стандартной. Однако некоторые сторонники когерентизма изобрели более специальные концепции когерентности. Например, Решер для некоторых целей употребляет стандартную концепцию когерентности, а для некоторых - весьма отличное понятие, которое вовлекает формирование максимально непротиворечивых подмножеств первоначально противоречивых данных, а затем выбор среди этих подмножеств способами, не требующими обращения к стандартной когерентности89. Кит Лерер предложил две различных версии представления, определяющего когерентность относительно собственной субъективной концепции вероятности, которой располагает субъект познания, или относительно вероятности истины. Это подразумевает, что для полагания быть согласованным с личной системой полаганий - это примерно то же, что быть расцененным как более вероятное или более разумное, чем любое релевантное конкурирующее полагание.
Итак, вопрос о природе когерентности остается в значительной степени подлежащим дальнейшему уточнению, однако уже установленных критериев достаточно для того, чтобы сделать невозможным какой-либо решающий аргумент против когерентной теории в пользу фундаментализма. Это вызвано тем, что понятие когерентности (или чего-либо подобного, играющего по существу ту же самую роль) также является обязательным компонентом фактически и во всех фундаменталистских теориях: когерентность требуется для того, чтобы объяснить отношение между базовыми или фундаментальными полаганиями и другими, не-фундаментальными, или полаганиями "суперструктуры", в силу которого последние обоснованы относительно первых. (По этой причине построение адекватной теории когерентности не должно быть расценено как исключительно или даже прежде всего задача когерентистов, несмотря на центральную роль, которую это понятие играет в их позиции. Исследование этого понятия, например, в современной философии науки может проводиться как в рамках эпистемологически фундаменталистских, так и, вероятно, вообще любых программ.)
Далее, адекватная когерентная теория должна отвечать на вопрос о том, является ли когерентное обоснование доступным для субъекта познания таким способом, который привел бы когерентиста к интерналистской позиции. Этот аргумент получил название "проблемы доступа".
Предположим, что когерентная теория обоснования содержит требование когерентности с полной системой полаганий субъекта познания - как это имеет место во всех обсужденных здесь версиях теории. Тогда у этой проблемы три аспекта:
(1) имеет ли субъект познания адекватный доступ к своей системе полаганий;
(2) адекватно ли субъект познания уяснил понятие когерентности; и
(3) способен ли субъект познания применить понятие когерентности к своей системе полаганий таким способом, который принесет определенную оценку.
Доступ субъекта познания к своей собственной системе полаганий весьма проблематичен в двух отношениях.
* Если такой доступ был достигнут, то возникает проблема эпистемологического статуса его результата - который можно охарактеризовать как рефлексивное мета-полагание, описывающее полное содержание системы.. Такое мета-полагание было бы очевидно контингентным и эмпирическим, и, следовательно, в любой когерентной теории должно было бы обосновываться обращением к когерентности. Но поскольку любое когерентное обоснование, которое должно быть доступным для субъекта познания, должно обратиться к такому мета-полаганию, чтобы характеризовать систему полаганий, с которой обосновываемое полагание должно согласоваться, постольку когерентное обоснование самого этого мета-полагания оказывается полностью и безвозвратно циркулярным. Здесь не поможет никакое обращение к нелинейному обоснованию, так как то, что объясняется, и есть как раз то, как возможно нелинейное когерентное обоснование.
Бонжур предлагает решение этой проблемы с помощью того, что он называет "доксастическая презумпция". Идея состоит в том, что когерентное обоснование должно исходить из предварительного предположения о том, что схватывание субъектом познания своей полной системы полаганий по крайней мере приблизительно правильно (тогда как последующие непринципиальные исправления могут вноситься путем обращения к когерентности). Следствием этой презумпции является то, что последующее обоснование контингентно по отношению к предполагаемой правильности схватывания, а следовательно, скептический вопрос о том, действительно ли это предположение правильно, не может быть адресован когерентной теории.
* Второй аспект проблемы доступа таков: обладают ли обычные субъекты познания когда-либо фактически (или могут ли обладать) чем-либо подобным рефлексивному схватыванию полного содержания своих систем полаганий, которого требует когерентная теория? Здесь, вероятно, когерентная теория должна будет согласиться, что обычные случаи обоснования являются только приближением - и возможно, довольно отдаленным - к идеальному обоснованию, которое она изображает.
Но обсуждение этих проблем еще не затрагивает основного фундаменталистского возражения когерентной теории обоснования - обвинения в циркулярности. Если мы полагаем, что b1, то мы можем также рационально предположить b2, а если мы полагаем, что b2, то мы можем также рационально предположить b1; их взаимная поддержка не дает нам никакой причины для того, чтобы полагать и то, и другое. Поэтому фундаменталистский вопрос здесь таков: что делает одно полное множество связных (когерирующих друг с другом) полаганий T1 более приемлемым, чем альтернативное полное множество связных полаганий T2? Со скептической точки зрения, когерентизм либо дает ответ на этот вопрос, либо нет. Если такой ответ дается, то это подразумевает отказ от центрального когерентистского тезиса, так как теперь имеется причина для принятия множества полаганий T1, которая сама не принадлежит T1, а это - позиция фундаментализма. Если же такой ответ не дается, то принятие T1 произвольно.
Этот сильный аргумент основан на принадлежащей здравому смыслу идее о том, что некоторые утверждения, особенно перцептуальные, могут быть непосредственно обоснованы субъектом, знающим их "по знакомству", чувственно их воспринимающим. Однако, если мы считаем, что приобретаем знание о вещах не посредством некоторого сущностного усмотрения, врожденных идей или гносеологической координации, а рациональным путем, приобретая знание об их признаках, то альтернатива, которую мы отнесли было к здравому смыслу, становится менее привлекательной, так как знание о признаках вещей неизбежно вовлекает полагание или утверждение, а именно утверждение, что то, что мы знаем, есть F, или во всяком случае походит на вещи, которые являются F. Кроме того, даже если бы наше приобретение знания о вещах имело иную форму, трудно видеть, как это могло бы обосновывать что-либо. Если предмет моего познания - F, который является G, то это само по себе еще не способно поддержать мое утверждение "F есть G", если я не знаю F как F и также как G. Лишь постольку, поскольку я способен оценить содержание опыта, я могу использовать этот опыт в обосновании более сложных требований о мире.
Этот аргумент может быть продолжен требованием, что любое утверждение может быть изменено; не существует вообще никаких непересматриваемых (incorrigible) утверждений - или, во всяком случае (поскольку только это здесь для нас важно), не существует таких непересматриваемых утверждений, которые способны к обеспечению оснований для знания. Основной аргумент в пользу этого таков: обычная функция утверждения - описать некоторое положение дел, которое находится вне непосредственно самого утверждения (и процесса его порождения), а значит, должна всегда иметься такая логическая возможность, которой утверждение и описываемое положение дел не могут соответствовать одновременно. Это справедливо и для тех случаев, когда положение дел находится вне сознания субъекта, и для тех, когда оно внутренне по отношению к нему. В самом деле, мы не просто принимаем наши фундаментальные классификации как основанные на объективных подобиях среди вещей - мы имеем для этого серьезное основание; мы выявляем эти подобия через восприятие. Однако это полностью совместимо с тем, чтобы принимать, как это происходит в когерентной теории обоснования, что никакие утверждения не являются непересматриваемыми, т.е. нет такого класса утверждений, которые воспринимаются как окончательные и не допускающие никакого сомнения.
Непересматриваемое суждение иногда определяется как такое, истина которого следует из самого того факта, что это суждение высказано. Безусловно, есть класс суждений, которые являются непересматриваемыми в этом смысле - например, "Я существую" и "Я высказываю это суждение" (а отсюда и "Я высказываю суждение, что F есть G"); вопрос заключается в том, можем ли мы строить остальную часть нашего знания на суждениях такого вида?
Ведь непересматриваемость в этом смысле - свойство очень многих суждений, которые далеки от того, чтобы быть бесспорно истинными. Так, пропозиция "Я существую" может быть непересматриваемой для меня, но из этого, строго говоря, вовсе не следует, что Максим Лебедев существует в некоторой описываемой этим предложением действительности. Усомниться в этом можно многими способами, начиная с тривиальных сомнений в корректности подстановки переменной (например, меня подменили в роддоме) и переходя к более сложным аргументам о способах существования субъекта, допускающим неподлинность моего восприятия мира (вроде Патнэмова аргумента о мозгах в бочке). Если вообще из того факта, что я высказываю суждение "Максим Лебедев существует", может следовать, что это суждение истинно, то лишь в том случае, если причина того, почему это суждение является собой, т.е. этим конкретным суждением, отчасти состоит в том, что оно высказано мной. Таким образом, статус непересматриваемости придается здесь суждению не его формой, не наличием в нем тех или иных элементов, не его принадлежностью к тому или иному типу, а тем единичным фактом, что оно высказано определенным человеком в определенных обстоятельствах. Причем сам этот человек не обязательно должен знать, что это суждение истинно: условием идентичности данного высказанного суждения "Я существую" в значении "Максим Лебедев существует" может быть то, что оно должно быть высказано Максимом Лебедевым, но я могу об этом и не знать, потому что я забыл, кто я (или никогда и не знал этого). Можно дать и менее субъективный, хотя и более софистичный аргумент: истинность утверждения "2•2=4" также следует из того факта, что оно высказано определенным человеком (например, мной) в определенных обстоятельствах, поскольку это утверждение необходимо истинно, а истинность необходимо истинных утверждений следует из чего угодно - но это вовсе не означает, что мне известна таблица умножения. Таким образом, подобные непересматриваемые суждения не могут служить основанием знания, так как их непересматриваемость не дает нам никакой гарантии их истинности.
Проблема возникает потому, что обоснование знания всегда зависит от обстоятельств и от других убеждений, наличествующих у субъекта. Данная до сих пор характеристика непересматриваемости еще не подошла к тому анализу, что суждения, составляющие основания знания, не просто должны быть истинны, но также должны содержать собственное обоснование. Но никакое суждение не может само себя обосновывать (или демонстрировать отсутствие необходимости в обосновании), потому что всегда можно представить такой контекст, в котором ему потребуется обоснование.
Однако считать, что знание имеет основания, не равнозначно тому, чтобы считать, что оно основано на суждениях, которые являются непересматриваемыми или абсолютно самообосновывающими. Скорее это означает считать, что знание основано на суждениях, имеющих некоторую презумпцию обоснованности. Здесь возможен следующий контраргумент. Несомненно, что люди обычно правы в своих суждениях о содержании своего восприятия, и весьма разумно считать, что такие суждения несут презумпцию истины, но мы можем считать, что это так, в силу того, что мы знаем некоторые эмпирические факты, а не только в силу свойств этих высказываний. В этом отношении суждение всегда обосновано всегда в отношении других суждений, и нет никаких суждений, которые могут обосновать остальную часть наших полаганий, сами при этом не нуждаясь в обосновании.
Поэтому валидная когерентная теория обоснования может и должна дать теорию обоснования перцептуальных утверждений, отвергающую обвинение в произвольности и нередуцируемую к фундаментализму.
10.9 Аргументы когерентной теории обоснования и перцептуальные утверждения
Исходный контраст между когерентными и фундаменталистскими теориями вновь проявляется при столкновении с эпистемической проблемой регресса. Очевидно, что обоснование некоторого полагания происходит из его логической выводимости из другого, предположительно обоснованного полагания, и что обоснование этих других полаганий может зависеть от их инференциальных отношений к другим полаганиям, и так далее, что угрожает потенциальным регрессом эпистемического обоснования ad infinitum и скептицизмом. Фундаменталистское решение этой проблемы состоит в том, что рано или поздно субъект достигнет базовых полаганий, которые эпистемически обоснованы, но их обоснование не зависит от логически выведенных отношений к дальнейшим полаганиям, и, таким образом, регресс останавливается. Когерентная теория обоснования отклоняет это фундаменталистское решение и настаивает, что любое полагание (такого рода, к которому применима теория) зависит в своем обосновании от логически выведенных отношений с другими полаганиями и в конечном счете с полной общей системой полаганий, поддерживаемой рассматриваемым субъектом. Согласно когерентной теории, обоснование этой системы полаганий логически предшествует обоснованию составляющих ее полаганий и достигается в конечном счете когерентностью системы, где когерентность зависит от того, как сильно объединена или связана система на основании инференциальных связей (включая объяснительные связи) между ее членами.
Вообще говоря, сам критерий, по которому различаются возможные подходы к теории обоснования, может быть сформулирован как вопрос о том, существуют ли полагания и утверждения, которые не нуждаются для своего обоснования в других полаганиях и утверждениях? В основе положительного ответа на этот вопрос лежала бы здравая интуиция целесообразности: для того, чтобы мы вообще могли делать значимые утверждения о мире, нам не следует оспаривать то, что люди гораздо чаще правы, чем неправы, когда делают перцептуальные утверждения о содержании своего восприятия. Если человек говорит: "Я вижу стол перед собой" или "Это моя рука", то с нашей стороны действительно разумно, вслед за Муром, считать, что такие утверждения несут некоторую презумпцию истины. Однако мы можем так считать потому, что мы знаем некоторые эмпирические факты - или, точнее, знаем определенные формы фактуальности и определенные способы обращения с определенными классами эмпирических фактов - а не потому, что класс перцептуальных утверждений (или любой другой) обладает присущими ему свойствами, делающими возможной презумпцию истины. Источником последней будут истинностные операторы, а не носители истины. С одной стороны, истина в любом случае не может быть внутренне присущим свойством очень многих видов языковых выражений - контингентно истинных утверждений, не-аналитических утверждений и т.п. С другой стороны, даже если мы поддержим требование независимости истинностных операторов от сознания, отсюда еще никак не будет следовать, что тот или иной вид утверждений, делаемых истинными этими операторами - например, перцептуальные утверждения - может быть обоснован уже тем самым и не нуждается для своего обоснования в других утверждениях. Это означало бы, что мы отождествляем истинность и обоснованность высказываний - что, как мы видели в § 9.8, неприемлемо.
Возникающая здесь проблема - непосредственный результат эпистемической проблемы регресса. Если мы отклоняем фундаментализм (и если бесконечный регресс обоснования также отклонен как в психологическом отношении невозможный и в любом случае эквивалентный скептицизму), то регресс эпистемического обоснования неизбежно приводит нас к кругу в обосновании. Это наиболее существенная причина, в силу которой фундаменталисты отклоняют когерентистскую альтернативу: проблема регресса дает важный аргумент в пользу фундаментализма.
Контраргумент здесь состоит в отклонении идеи - неявно присущей большинству представлений проблемы регресса - о том, что отношения обоснования предполагают линейный, асимметричный порядок зависимости среди рассматриваемых полаганий. Вместо этого следует предположить, что обоснование является в конечном счете холистическим и нелинейным по характеру, поскольку все полагания в системе состоят в отношениях взаимной поддержки, но ни одно из них эпистемически не предшествует другим. Таким образом, циркулярности удается избежать, поскольку первичной единицей обоснования предстает сама система полаганий, а составляющие ее полагания обосновываются только деривационно, на основании их вхождения в систему соответствующего вида. Свойство системы, в силу которой происходит деривационное обоснование, определяется как когерентность. Когерентные теории не отрицают, что сенсорное наблюдение или восприятие играют важную роль в обосновании; скорее они отрицают то, что эта роль должна быть рассмотрена фундаменталистским способом. Вместо этого обоснование утверждений наблюдения в конечном счете вытекает также из соображений когерентности. Умеренные когерентные теории могут также добавлять другие требования для обоснования, таким образом отходя от чистого когерентизма, но все же отбрасывая требование фундаментализма.
Если когерентная теория обоснования не отрицает тот факт, что сенсорное восприятие играет важную роль в обосновании, то она должна объяснить, как такое наблюдение может быть рассмотрено не-фундаменталистским способом. Центральная идея здесь состоит в том, что обоснование того полагания, которое скорее получено опытным путем, чем выведено инференциально, может тем не менее зависеть от его когерентности с фоновой системой полаганий. Но не менее важно и то, что рассматриваемое обоснование все же должно зависеть некоторым способом от того факта, что это полагание является результатом восприятия. Если бы это было не так и обоснование зависело бы только от когерентности пропозиционального содержания полагания с остальной частью когнитивной системы и ни от чего больше, то эмпирический статус этого полагания становился бы иррелевантным, а это существенно обеднило бы наше знание и затемнило наши представления о механизмах приобретения знания.
Отрицание наличия самообосновываемых утверждений может принимать форму следующего требования, которое можно рассматривать как верификационистское или анти-скептическое: поскольку мы можем поддерживать утверждения лишь другими утверждениями или критиковать и отклонять утверждения лишь в свете других утверждений, постольку требование о наличии фактов, полностью независимых от этих утверждений - фактов, которым они могут соответствовать или не соответствовать - должно быть отброшено. Это согласуется с представлением о том, что полная структура наших обоснований и наших обоснованных полаганий может не отражать действительность. С подобной точки зрения, если бы существовали такие факты, о которых мы никогда не могли бы что-либо знать, то они не могли бы и иметь никакого значения для нас: по словам Брэдли, они были бы "полностью иррелевантным призраком" и "ложной и пустой абстракцией"90. По мнению Иоахима, корреспондентную идею делает "настолько абсурдной" то, что она разделяет наши утверждения, с одной стороны, и действительность, которой они соответствуют, с другой, как логически различные роды вещей без какой бы то ни было возможности рациональной теории их взаимосвязи. (В самом деле, единственный выход для корреспондентной теории - объявить эту взаимосвязь отношением sui gеneris, так как ее невозможно ни объяснить в терминах чего-либо еще, ни редуцировать к чему-либо.) Однако только в том случае, если такая взаимосвязь доступна интеллектальному постижению, она существует "для сознания" и может быть понята мной и другими людьми. В противном случае истина может быть, вообще говоря, чем угодно, а сам термин "истина" пуст91.
Отклонение кореспондентной теории может принимать еще более резкую форму (например, у таких логических позитивистов, как Нейрат и Гемпель): утверждения, подразумеваемые описывающими действительность, независимую от системы наших полаганий и обоснований, не могут иметь никакого значения, так как они недоступны проверке или фальсификации. Однако возможно не отклонять такие утверждения, но в то же время признавать скептическую возможность того, что все наши полагания могут быть ложными, и тогда наше обоснование не будет соответствовать действительности. Поэтому можно поддерживать когерентную теорию обоснования при отклонении какой бы то ни было формы когерентной теории истины - и наоборот, когерентная теория истины может сочетаться с фундаменталистской теорией обоснования.
Вот как может выглядеть эта последняя позиция. Когерентная теория обоснования отрицает наличие класса утверждений или полаганий, которые некоторым образом обосновывали бы сами себя и которые давали бы нам возможность обосновывать суждения, не принадлежащие к этому классу. Однако было бы вполне совместимо с самой ортодоксальной когерентной теорией истины считать, что такой класс есть. Можно считать, что такой привилегированный классе состоит из наших перцептуальных утверждений, и считать, что они обосновывают сами себя, в том смысле, что всякий раз, когда они вообще высказаны, они могут считаться обоснованными; Умеренная версия такого подхода может состоять в том, что они обладают некоторой презумпцией обоснованности, которая может быть опровергнута очевидными противоречащими свидетельствами в конкретных случаях, но которая в отсутствие такого свидетельства позволяет утверждению считаться не нуждающимся ни в каком дальнейшем обосновании. Высказывание таких утверждений тогда составляло бы требование о характере той когерентной системы, которая здесь составляет истину; это требование будет состоять в том, что для некоторого класса значений p из "S утверждает, что p" следует "S обоснованно утверждает, что p".
Это - легитимное требование когерентности между элементами семантической системы, находящееся в пределах когерентной теории истины. Поскольку когерентная теория истины не влечет за собой когерентную теорию обоснования, постольку предположение о наличии такого класса базовых утверждений, в соответствии с которыми обоснована остальная часть нашего знания, не может быть опровергнуто.
Представления о таком классе базовых утверждений оказались в центре знаменитой дискуссии о протокольных предложениях, где наличие такого класса отстаивал прежде всего Мориц Шлик92. Согласно Шлику, это - перцептуальные утверждения, выражающие факты непосредственного наблюдения. Они не нуждаются ни в каком обосновании, автоматически обоснованны и истинны в силу самого сделанного утверждения. Всякий раз, когда мы стремимся проверить более сложную гипотезу, мы обращаемся для этого к опыту, а обращение к опыту должно пониматься как обращение к утверждениям этого рода, дающим нам "неоспоримую точку контакта между знанием и действительностью". С такой точки зрения, следует отбросить когерентную теорию истины, потому что утверждения наблюдения дают нам надежную истину, которая не состоит в когерентности, и именно их средствами оцениваются истинностные значения других утверждений.
Чтобы опровергнуть когерентную теорию истины, нужен класс утверждений, которые могут быть истинными и ложными, но для которых истина не может состоять в когерентности. Чтобы опровергнуть когерентную теорию обоснования, нужен класс утверждений, которые обосновывают сами себя или не требуют никакого обоснования. Шлик считает, что можно совместить эти требования, потому что в поисках класса утверждений, которые обосновывают сами себя, он обнаруживает класс таких утверждений, что, если они вообще сделаны, то они предназначены быть также и истинными.
Однако здесь появляется дилемма: являются ли утверждения наблюдения подлинными сообщениями о некоторых состояниях дел или нет? Если да, то они всегда могут быть ошибочными, причем двумя способами.
(1) Если они выражены словами, то всегда возможно, что говорящий - по забывчивости или оговорившись - использует неправильное слово.
(2) Такие утверждения могут быть рассмотрены как утверждения личного перцептуального опыта, которые могут быть выражены словами - таким способом, что некто может сделать утверждение, что p, даже при том, что он выберет для этого неправильные слова или у него не будет хватать слов, чтобы выразить это. Однако здесь все еще будет сохраняться логическая возможность того, что утверждение не будет соответствовать тому, что оно предназначено описывать, а следовательно, оно будет ложным.
Поскольку утверждения наблюдения могут не быть истинными, постольку здесь еще нет аргумента против когерентной теории истины: их истина вполне может состоять в когерентности в пределах системы наших полаганий. Если же предъявить к утверждениям наблюдения требование самообоснования, то оно было бы направлено только против когерентной теории обоснования, а не против когерентной теории истины.
Однако возможно, что утверждения наблюдения могут не быть подлинными сообщениями о состояниях дел. Шлик сравнивает их с аналитическими утверждениями и выдвигает требование, что логически невозможно искренне согласиться с ложным утверждением наблюдения, если употребленные слова не истолкованы неправильно93. Согласно этому представлению, утверждение наблюдения, выраженное в словах, может быть ошибочным, потому что мы могли ошибиться в значениях слов, но то, что эти слова выражают, не может быть ошибочным, потому что истина этого утверждения состоит не более чем в том, что оно является предметом полагания. Можно предположить, что приписывание нашим ощущениям некоторых внутренних характеристик снимет здесь возможность ошибки, потому что мы знаем ощущения как обладающие этими признаками. Но это все же едва ли позволит нам установить, что истина состоит скорее в корреспонденции, чем в когерентности; я вовсе не обязательно буду непогрешимо прав относительно некоторого объекта, доступного для моего наблюдения. Я просто знаю свое ощущение в данный момент как ощущение красного цвета, и это - все, что я об этом знаю; нет никакого дальнейшего факта относительно того, чему мое ощущение действительно подобно - того, чему мое понимание может соответствовать или не соответствовать. Согласно подобным представлениям, утверждения наблюдения имеют вид "Мне кажется в данный момент, что я вижу то-то и то-то", и это не колебание в требовании относительно того, каким способом вещи существуют в действительности, а адекватное выражение моего теперешнего полагания. Для того, чтобы это утверждение было истинным, оно должно (и ему достаточно) быть полагаемым, и здесь не может быть никаких дальнейших фактов, в зависимости от которых это полагание соответствовало или не соответствовало бы чему-либо.
Полагания этого вида полностью совместимы с когерентной теорией истины. Тезис о том, что истина состоит в когерентности с некоторой системой полаганий, совместим с тем, что есть полагания, истина которых состоит в их полагаемости - в том, что кто-то так считает. Если p - такое полагание, то истинность "p полагаемо" будет зависеть от его отношений к остальной части когерентной системы, но "p полагаемо" влечет за собой p. Когерентная теория противостоит идее о том, что истина полагания может состоять в его соответствии действительности, независимой от того, что о ней полагают - но это не та идея, которая связана с подобными утверждениями наблюдения.
В первом случае утверждения наблюдения не обязательно будут истинными, хотя могут быть способны к самообоснованию. Во втором случае они должны быть истинными всякий раз, когда они полагаемы, но из этого не следует, что они способны к самообоснованию. С такой точки зрения, мы можем считать обоснованным наше принятие перцептуального утверждения (или, скорее, того, что оно выражает), если мы знаем две вещи:
(а) что это утверждение принадлежит к такому типу выражений, что оно должно быть истинным всякий раз, когда оно служит объектом чьего-то полагания, и
(б) что оно действительно, фактически служит объектом чьего-то полагания.
Требование (а) неизбежно подразумевается при высказывании утверждения. Таким же естественным может показаться и (б), так как мы обычно предполагаем, что знаем, каковы наши собственные полагания. Однако это не всегда так, поскольку такая уверенность зависит от фоновых предпосылок, которые могут быть не универсальны. Прежде всего, рассмотрение этих предпосылок будет методологически зависимо (см. § 2.2), но и, более тривиально, можно помыслить такие случаи, в которых мои полагания о моих собственных полаганиях будут фактически ошибочны даже тогда, когда я их уверенно поддерживаю - например: я могу полагать, что верю в счастливую жизнь после смерти, но все же моя реакция на смертельную опасность может быть такова, как если бы я вовсе в это не верил. И даже в тех случаях, когда я действительно вряд ли буду ошибаться в том, что я верю, что p, еще не гарантирован факт, что я полагаю, что я полагаю это. Это не опровергает требование Шлика, что утверждения наблюдения обосновывают сами себя, но это свидетельствует, что для такого требования нужен отдельный аргумент, чтобы показать, как это происходит.
Именно в полемике по утверждениям наблюдения (между Шликом и отчасти Рейхенбахом, с одной стороны, и Нейратом, отчасти Карнапом и Гемпелем - с другой) корреспондентистские взгляды, изначально принятые в логическом позитивизме, сменяются умеренной когерентной теорией. Последняя в этой дискуссии оказывается связана с конвенционалистскими представлениями; таким образом, в Венском кружке оказываются сформированными те элементы, которые определили позицию позднего Витгенштейна и питали его эффектные интуиции о значении как употреблении (cм. § 3.5).
Как мы видели, один из путей обсуждения этой проблемы состоит в том, чтобы сосредоточиться на том факте, что наблюдательные или перцептуальные полагания являются когнитивно непроизвольными; они просто производят впечатление на наблюдателя ненамеренным, принудительным, не-инференциальным способом скорее, чем посредством какого бы то ни было вида вывода или другого явного или неявного дискурсивного процесса. Однако, согласно когерентной теории, тот факт, что полагание имеет этот статус, сам по себе еще не говорит ничего о том, обосновано ли оно, и если да, то как. В самом деле, нет никакой причины считать, что все когнитивно непроизвольные полагания тем самым обоснованы. У нас нет причин считать так даже о большинстве когнитивно непроизвольных полаганий, так как в эту категорию наряду с полаганиями, следующими из восприятия, войдут догадки и иррациональные непроизвольные убеждения. Но предположим, для наиболее обычных систем полаганий, что система включает полагание в том смысле, что когнитивно непроизвольные полагания определенных родов (объединенные общим предметом, очевидным способом сенсорного получения, отраженным в содержании полагания, и различными сопутствующими факторами) при указанных (или, возможно, "нормальных") условиях с высокой вероятностью истинны. Тогда становится возможным дать такую причину обоснования для подобного полагания, что она обращается к его когнитивному статусу как непроизвольного и наблюдательного, но все же делает это таким способом, что обоснование зависит от когерентности системы фоновых полаганий с требованием, что полагание этого рода, полученное таким образом, истинно. Такое полагание было бы достигнуто не инференциально, но тем не менее обосновано обращением к отношениям выводимости и когерентности94.
Остающиеся здесь проблемы таковы.
* Полагания, необходимые для обоснования специфического наблюдательного полагания, сами должны быть обоснованы некоторым способом, без того, чтобы вновь впадать в фундаментализм. Эти полагания будут включать по крайней мере
(1) полагания относительно условий;
(2) общее полагание относительно надежности когнитивно непроизвольного полагания рассматриваемого рода; и
(3) полагания относительно возникновения обосновываемого полагания, включая полагание, что оно было действительно когнитивно непроизвольно.
При этом к ним применимы следующие аргументы.
(1) Обоснование (1) должно будет включить другие наблюдательные полагания, непосредственно обоснованные тем же самым общим способом, так, чтобы любой случай обоснованного наблюдения привлекал некоторое множество (возможно также требование об их максимальном для данных условий количестве) взаимоподдерживающих наблюдений.
(2) Обоснование (2) будет содержать индуктивное обращение как к другим случаям правильного наблюдения, расцененным как таковые изнутри системы, так и к более теоретическим причинам считать, что полагания рассматриваемого рода вообще производятся надежным способом.
(3) Обоснование (3) обратится к интроспективным полаганиям, также представляющим собой разновидность наблюдения, и в конечном счете к полному всестороннему уяснению субъектом познания своей общей системы полаганий. Последнее влечет за собой следующую проблему.
* Для обоснования наблюдательного полагания недостаточно, чтобы причина предыдущего вида просто присутствовала в личной системе полаганий, так как такой индивидуум мог бы не замечать, что это так, и придерживаться этого полагания на некотором другом основании или вообще ни по какой причине. Поэтому даже при том, что наблюдательное полагание получено не в результате вывода, возможность и доступность его инференциального обоснования, даже если они не заявлены эксплицитно, должны быть той причиной, почему субъект познания продолжает принимать полагание и обращаться к нему для дальнейших целей.
* Самой по себе возможности когерентного обоснования утверждений наблюдения еще недостаточно, чтобы отразить ту роль, которую наблюдение играет в нашей когнитивной практике. Учитывая принятые представления о том, что наблюдение не только возможно, но и универсально и что обращение к наблюдательной очевидности, прямой или косвенной, является необходимым для обоснования по крайней мере контингентных полаганий о мире, интуитивно адекватная когерентная теория должна требовать, а не просто разрешать, чтобы существенные элементы наблюдения присутствовали в любой обоснованной системе, которая включает такие контингентные полагания. Представление, настаивающее на таком требовании, таким образом отойдет от чистой когерентной теории , но бы все еще будет избегать фундаментализма, если в остальных отношениях эта когерентная теория утверждений наблюдения успешна.
Обсуждение утверждений наблюдения приводит нас к рассмотрению общих возражений когерентной теории обоснования.
* Первое из них - то, что обычно называют "проблемой изоляции" или "проблемой ввода": теория обоснования, которая обращается исключительно к когерентности в пределах системы полаганий, может иметь то следствие, что обосновательный статус полаганий в системе никак не будет зависеть от отношений системы к миру, который она, как подразумевается, описывает, или от любого вида информации, полученной из этого мира. Это означало бы, в свою очередь, что истинность составляющих систему полагании, если они оказались бы истинными, могла бы быть только случайной, а поэтому нет причин считать их истинными и нет причин для эпистемического обоснования. Изложенная выше когерентная теория утверждений наблюдения обеспечивает начало ответа на это возражение, показывая, как наблюдательным полаганиям, которые очевидно исходят из внешнего мира, можно было бы тем не менее дать когерентное обоснование. Таким образом, последовательная система, которая вовлекает предположительно наблюдательный компонент, не будет (по крайней мере, изнутри) изолирована от мира. Однако это будет зависеть от более общей проблемы - должно ли (и если да, то почему) когерентное обоснование быть расценено как способствующее обнаружению истины.
* Решение этой проблемы заключалось бы в объяснении того, почему принятие полагания на основе когерентного обоснования, вероятно, приведет к истинному полаганию. Различные версии когерентной теории дают очень разные ответы на этот вопрос, поскольку в каждой из них он проблематизируется своим собственным способом.
(1) Абсолютные идеалисты решают эту проблему, принимая наряду с когерентной теорией обоснования также и когерентную теорию истины, редуцируя зазор между когерентным обоснованием и когерентной истинностью (хотя совершенно явна эта стратегия только у Бланшара95). Согласно такому представлению, истина по существу идентифицирована с протяженным во времени обоснованием; отсюда поиск обоснованных полаганий должен вести в конечном счете к обнаружению истинных.
(2) Решер дает прагматический аргумент: практический успех, который является результатом использования последовательной системы, делает вероятным, что полагания системы по крайней мере приблизительно истинны (в смысле соответствия независимой действительности). Такие образом, Решер пытается сочетать когерентные, прагматические и корреспондентные интуиции. Однако требование практического успеха также должно быть предположительно когерентного характера, и это угрожает проекту циркулярностью96.
(3) Бонжур дает априорный "метаобосновательный" аргумент, опирающийся на рационалистическую и фундаменталистскую концепцию априорного знания и заключающий, что система полаганий, которая остается когерентной на протяжении относительно долгого времени, при получении очевидного ввода наблюдательной информации, вероятно, будет приблизительно истинна (снова в смысле корреспондентной истины). Главная причина этого состоит в том, что только приблизительная истина может объяснить длительную когерентность при поступлении новых наблюдений. В дополнение к защите общей теории априорного предполагаемого обоснования, такой подход должен также показать, что скептические объяснения полаганий (например, их создание Декартовым демоном) априорно менее вероятны, чем корреспондентное объяснение соответствия действительности97.
(4) Подход Лерера состоит в том, чтобы строить альтернативные концепции обоснования, которые привлекают гипотетическую замену ошибочного полагания в индивидуальной системе полаганий на исправленные альтернативы, а затем требуют, чтобы первоначально обоснованные индивидуальные полагания остались обоснованными после таких замен; в итоге такие полагания составляют знание. Главная трудность здесь состоит в том, что при таком подходе "индивидуальное обоснование", которое существует до гипотетических замен, само по себе не ведет к установлению истины, даже при том, что такое индивидуальное обоснование - единственный вид обоснования, который вообще когда-либо фактически известен субъекту познания98.
* Аргумент от альтернативных когерентных систем состоит в том, что даже для относительно сильной когерентной теории все еще будет иметься неопределенно много различных возможных систем полаганий, каждая из которых так же внутренне связна, как и другие, и все из которых будут поэтому, в представлении когерентиста, одинаково обоснованы - что, конечно, было бы абсурдным результатом. Ответ на это возражение также кардинально зависит от представлений о утверждениях наблюдения. Если, как предложено ранее, адекватная когерентная теория обоснования будет содержать требование, что имеется существенный наблюдательный компонент (то есть существенная пропорция когнитивно непосредственных полаганий, которые сама система удостоверяет как с высокой долей вероятности истинные и, следовательно, заслуживающие принятия), то такие альтернативные системы больше не могут быть предложены произвольно, и больше не очевидно, почему нужно думать, что они существуют. Только система, которая фактически принята и используется в познавательной практике, может содержать когнитивно непосредственные полагания и таким образом удовлетворять требованию наблюдения. Нет никакого способа гарантировать, что принятие таких полаганий не приведет к бессвязности в произвольно изобретенной системе, даже если она первоначально была когерентной. Итак, здесь мы снова видим релевантность требования когерентности на протяжении некоторого (фрагмента) континуума, а не только в какой-то момент в какой-то позиции - требования, в конечном счете присущего всем серьезным теориям когерентности обоснования.
По замечанию Дэвидсона,
Нейрат, Карнап и Гемпель были правы, отказываясь от поиска основного вида очевидности, на котором может покоиться наше знание о мире. Такая очевидность не является ни доступной, ни необходимой. Однако они, возможно, не сумели оценить, почему она не необходима. Она не необходима, потому что каузальные отношения между нашими полаганиями, речью и миром также дают интерпретацию нашего языка и наших полаганий99.


11. Конструктивистская парадигма и расширенные теории референции
11.1 Эпистемологический и онтологический плюрализм Н.Гудмена
Нельзя провести никакое ясное и устойчивое общее различие между содержанием и способом дискурса - таково послание, встречающее читателя на первых же страницах "Способов создания миров" Гудмена. Эта мысль оформляется нарочито эпатажными каламбурами, которые кажутся скорее чрезмерно изобретательным переводом на английский какого-нибудь французского литературного манифеста, чем текстом серьезного аналитического философа и логика. Однако один из парадоксов этой книги состоит в том, что она показывает: здесь нет парадокса.
Написание книги было инспирировано юбилеем Кассирера, и это не привязка к формальному поводу - Гудмен действительно возводит свою позицию непосредственно к неокантианскому пафосу Кассирера, у которого уже встречается сочетание идей множественности миров, неподлинности "данного", креативной силы понимания и формообразующей функции символов. Кассирер развивает концепцию символической формы, возводя ее как от науки, так и от искусства. Любой перцептивный акт "чреват символически": в одно и то же время он содержит неинтуитивные значения и конкретно представляет непосредственно само восприятие. Мы имеем дело не столько с существованием вещей, сколько с объективной валидностью перцептуальных отношений, и наше знание вещей зависит от этой валидности. Эти отношения рассматриваются "философией символических форм", где символическая форма - метафорическое представление перехода от мира выражения к чистому познанию. Кассирер заключил, что человек по существу характеризуется своей уникальной способностью использовать "символические формы" мифа, языка и науки как средства структурирования своего опыта и таким образом понимания как себя самого, так и мира природы. Язык здесь является символической системой, использующей конструирование символических форм для того, чтобы понять мир природы. Теория языка как символической системы подразумевает указание на объектно-ориентированные характеристики используемого способа репрезентации. Язык не может быть рассматриваться как копия вещей, но представляет собой условие наших понятий о вещах; он - предпосылка нашего представления об эмпирических объектах, нашего понятия о том, что мы называем "внешний мир". В самом деле, устранение Кассирером из Кантовой системы понятия "вещи в себе" как одного из двух (наряду с субъектом познания) факторов, создающих мир "опыта", подразумевает, что материал для построения "опыта" ("многообразие" у Кассирера) создается самой мыслью. Соответственно, пространство и время перестают быть созерцаниями, как у Канта, и превращаются в понятия1. Вместо Кантовых двух миров появляется единый "мир культуры", а идеи разума из регулятивных становятся, как и категории, конститутивными, созидающими мир принципами, "символическими функциями". Разнообразные сферы культуры, которые Кассирер называет "символическими формами" (язык, миф, религия, искусство, наука), рассматриваются им как самостоятельные, не сводимые друг к другу образования.
Здесь может быть задан следующий вопрос, явившийся бы приложением общего для аналитической (и не только) философии "парадокса анализа", или "парадокса объяснения": если мы уже располагаем неформализованным "знанием", к которому мы должны обратиться в оценке как точности определений конструктивной системы, так и ее адекватности (то есть, образуют ли ее теоремы достаточно дифференцированное множество: является ли, скажем, некоторое описание законченным), то зачем вообще нужно строить такие системы? Каким образом может что-то объяснить такая теория?
Ответ может учитывать три аспекта.
1. Успешно построенная конструктивная система сообщает нам нечто, чего мы вообще не знаем заранее, а именно тот факт, что некоторые примитивы представляют адекватные основания для определения всех рассматриваемых терминов - факт, имеющий несомненное методологическое значение. Кроме того, конструктивная система демонстрирует набор отношений логической и определительной зависимости, многие из которых не даны заранее, но способны обеспечивать возможность дальнейшего анализа.
2. В большинстве случаев, представляющих интерес, неформализованная область не так ясна и не так однозначно формализуема, как в примере с семейным родством. Разветвленность и гетерогеннность формализуемых областей будет мотивировать преимущественное развитие конструктивных систем прежде всего в отношении систем, которые можно назвать "эпистемологическими" в том смысле, что их назначением является представление некоторой части нашего знания относительно соответствующих этой части данных восприятия. Например, система, которая пытается представлять наше знание физических объектов в терминах явлений, должна вначале поставить вопрос, какой вид феноменальных объектов рассматривать (сенсорные данные, отрезки "потока опыта" и т.д.) - вопрос, который сам по себе не может быть решен обращением к обычному или традиционному употреблению термина.
Поэтому хотя конструктивные системы могут в первом приближении быть рассмотрены как формализации, они являются не только формализациями: они являются именно теориями, и их развитие требует креативного построения функционирующей теории, а не является простым формальным моделированием обычного употребления языка.
Возможно, наиболее важны здесь соображения теоретической интерпретируемости. При сохранении важнейших особенностей неформализованной речи конструктивные определения разрешают достаточно тонкий способ замены неясных и неточных терминов более ясными и точными. Если целью моделирования является простое "отображение" обычного употребления языкового выражения (например, выявление композиционного плана высказывания), то это явилось бы искажением. Однако с точки зрения построения теории, такая процедура обязательна: более точные понятия лучше входят в проверяемые гипотезы и доказуемые результаты.
Это ведет к третьему пункту в ответе на предполагаемый парадокс анализа.
3. Ряд философских вопросов традиционной важности может быть плодотворно выражен в категориях оснований формализации представляемого знания. Например, спор между номинализмом и его противниками может быть сформулирован как вопрос о том, способна ли система, которая берет за основу рассмотрения лишь конкретные индивидные объекты, к адекватному представлению всего нашего релевантного знания. В таком случае решение подобных вопросов заключается в том, чтобы либо построить адекватную систему, либо так или иначе показать, что это не может быть выполнено.
Это разграничение точности (accuracy) и адекватности (adequacy), введенное Гудменом в "Структуре явления", во многом обусловило важную для современной аналитической философии тенденцию ослабления семантического критерия, налагаемого на исследования. Главное перемещение в этом направлении происходит от синонимии или аналитичности к вполне экстенсиональному критерию. При этом сам Гудмен считает коэкстенсивность definienda и их definientiae все еще слишком сильным критерием. Неформализованное использование неопределенно и непоследовательно (противоречиво) многими способами, и отражение этих особенностей в объяснении вовсе не непременно увеличивает объяснительную силу definientiа. Неясные случаи не могут быть прояснены в соответствии с таким требованием, как коэкстенсивность; в то же время случайный отход от неформализованных ясных случаев оправдан стремлением построить хорошую теорию. Кроме того, неудовлетворительность требования коэкстенсивности указывает на качественно отличную и более глубокую проблему: в науке и обыденном языке возможны (и весьма многочисленны) случаи альтернативных истолкований предикатов - истолкований, которые являются полностью неразличимыми в отношении любых критериев, уместных в тех теориях, к которым они принадлежат; однако альтернативы не просто не коэкстенсивны - они очевидным образом не пересекаются.
Одним из следствий такого подхода является плюрализм. Так, с точки зрения теории множеств, система евклидова пространства может быть построена различными способами: можно по-разному выбирать основные термины, не имеющие изначально определения, равно как и выбирать сами определения, и тем не менее эти системы будут очевидно равнозначными: все это будут полные системы евклидовой геометрии. С другой стороны, не имеет смысла стремиться включить эти системы в единую суперсистему, так как один определенный термин в одной системе не может одновременно иметь определение и не иметь его, а система, где все термины не имели бы определений, не могла бы иметь прикладных приложений
В "Способах создания миров" Гудмен делает шаг от эпистемологии к онтологии и настаивает на том, что противоречие между онтологическим монизмом и плюрализмом не выдерживает пристального анализа. Если существует лишь один, единственный, мир, то он включает множество различных, различающихся между собой аспектов; если же существует множество миров, то в любом случае существует лишь одно (единое в этом отношении) множество этих миров. Вслед за У.Джеймсом (еще одним философом из тех, которых он здесь называет своими предшественниками) Гудмен фактически воспроизводит ход еще первых атомистических построений: каждый отдельный космос конечен, но количество этих космосов бесконечно, поэтому мир в конце концов бесконечен. Но "мир" Гудмена - категория столь же эпистемологическая, сколько и онтологическая. Один мир может быть рассмотрен как множество миров, равно как и множество миров может быть рассмотрено как один: это зависит от способа рассмотрения. Речь здесь идет не о множестве альтернатив единственному действительному миру, но о множестве действительных миров. Методологический и онтологический плюрализм - естественное заключение эпистемологических взглядов Гудмена. С подобной точки зрения, некоторые истинные утверждения и правильные представления могут вступать друг с другом в противоречие, не теряя при этом своей истинности и правильности, - а следовательно, действительных миров должно быть больше одного. Наш универсум состоит скорее из способов описания мира, чем из самого этого мира или миров.
То, что традиционно рассматривалось как "окончательные" метафизические вопросы (т.е. вопросы о характеристиках, составных частях или категориях "действительности") должно быть признано, таким образом, бессмыслицей, кроме тех случаев, когда описание релятивизуется к системе или "способу рассмотрения" ("way of construing") референции. Согласно Гудмену, адекватность описания ни в каком случае не может быть вопросом истинности. Утверждение истинно, а описание или представление правильно, для мира, которому оно соответствует (fit). Вопрос задается скорее не о том, правильно ли представление или нет, а о том, в какой системе координат или категорий, в каком контексте оно правильно. Например, изображения с обратной перспективой или цветопередачей могут в определенных контекстах восприниматься нами как реалистичные. Однако допущение об относительности понятия правильности и о возможности существования конфликтующих правильных воспроизведений (renderings) не означает отказа от четких критериев оценки правильности, различения правильного и неправильного.
В этой связи Гудмен проводит довольно тонкую дистинкцию между двумя смыслами, в которых употребляется слово "реалистичный"2. С одной стороны, "реалистичный" означает "соответствующий обыденным суждениям о правдоподобии": в этом смысле мы говорим, например, что картины Дюрера реалистичнее картин Сезанна. Но мы можем говорить также о достижении нового уровня реализма в работах того или иного художника или фотографа, показавшего нам новые стороны жизни, о которых мы не знали раньше, но которые мы восприняли как узнаваемые, когда увидели их. В этом случае "реалистичный" означает "вновь обнаруженный с некоторой достоверностью". Речь здесь идет не об узнавании привычного объекта, но об открытии, раскрытии вновь встреченного. Эти два смысла соответствуют понятиям инерции и инициативы, с помощью которых Гудмен охарактеризовал свойства индуктивных умозаключений. В номиналистической онтологии Гудмена такие понятия объясняются в терминах той проекции предикатов, которая связывает в единый индивид комплекс, принадлежащий одному месту и времени, и комплекс, принадлежащий другому месту и времени. В терминах такой проекции некоторое место в поле зрения, в котором в настоящий момент отсутствует цвет, присутствующий в другое время и в другом месте, можно считать потенциально окрашиваемым, способным быть окрашенным (соlоrаblе) в этот цвет, а палку, которую не сгибают в настоящий момент, можно считать гибкой. Решающая проблема заключается в том, чтобы обосновать отображаемость предикатов в терминах законоподобных высказываний, а эта проблема по существу является проблемой индукции.
В свою очередь, онтологические установки Гудмена проявляются в его философии языка. В "Языках искусства" Гудмен предлагает общую теорию референции, охватывающую все референциальные функции. Она основана на единой символической операции, посредством которой один предмет представляет ("stands for") другой. На первый план здесь выходит критерий внешности по отношению к символической (знаковой, или языковой в самом широком смысле) системе - критерий, в определенном отношении предельно формальный: мы не можем говорить о предметах обозначения как о сущностях, внутренне присущих самой знаковой системе, о неких свойствах обозначения, поскольку отсылка к чему-то иному, направленность на иной предмет является сущностным свойством знака. Именно благодаря этому конституирующему свойству знак (например, гудменовский или кассиреровский символ) является собой, а не чем-то иным (скажем, не относится к некоторому классу чисто физических, метафизических или психических понятий). Таким образом, хотя базовые семантические примитивы (предельные единицы) конструктивных систем могут являться феноменальными сущностями, эти системы тем не менее не будут являться феноменалистскими системами, т. к. не будут поддерживать феноменализм как фундаментальную эпистемологическую доктрину (равно и как онтологическую доктрину, претендующую на полноту).
Отсюда становится ясной эпистемологическая значимость конструктивных систем для обоснования употребления языка. Она состоит прежде всего в выявлении совокупности взаимоотношений между различными частями концептуального аппарата. Фундаменталистская метафора заменена в них "сетью полаганий" ("web of belief"). Подобно гипотетико-дедуктивным теориям естественнонаучных дисциплин, определения и теоремы конструктивных систем устанавливают дедуктивные отношения между предложениями, несущими рациональную нагрузку; причем на чем более элементарных основаниях строится конструктивная система, тем более плотными устанавливаются систематические связи и тем полнее общая связность и внутренняя непротиворечивость системы. Следующим этапом является выявление согласуемости различных систем, т. е., применительно к лингвистическим ситуациям, интерсубъективной аутентичности значений, возможности одинаковой идентификации референтов всеми членами языкового сообщества.

11.2 Гипотеза лингвистической относительности Сепира - Уорфа
Итак, каково же соотношение детерминированности, конвенциональности каузальности значений - или каков характер их детерминированности или каузальности? Где пределы их альтернативности? Чем они определяются?
Гипотеза лингвистической относительности Сепира - Уорфа представляет - здесь следует согласиться с Дэвидсоном - один из наиболее ярких примеров теорий конвенциональности значения, исходящих из противопоставления концептуальной схемы, на использовании которой основано описание, и наполняющего схему содержания "внешнего" мира, трансцендентного описанию.
10.2.1 Эпистемологические основания концепции лингвистической относительности
Гипотеза Сепира - Уорфа непосредственно связана с этнолингвистическими исследованиями американской антропологической школы. Формы культуры, обычаи, этнические и религиозные представления, с одной стороны, и структура языка - с другой, имели у американских индейцев чрезвычайно своеобразный характер и резко отличались от всего того, с чем до знакомства с ними приходилось сталкиваться исследователям в подобных областях. Это обстоятельство, по общепринятому мнению, и вызвало к жизни в американском структурализме представления о прямой связи между формами языка, культуры и мышления.
В основу гипотезы лингвистической относительности легли две мысли Эдварда Сепира:
1) Язык, будучи общественным продуктом, представляет собой такую лингвистическую систему, в которой мы воспитываемся и мыслим с детства. В силу этого мы не можем полностью осознать действительность, не прибегая к помощи языка, причем язык является не только побочным средством разрешения некоторых частных проблем общения и мышления, но наш "мир" строится нами бессознательно на основе языковых норм. Мы видим, слышим и воспринимаем так или иначе, те или другие явления в зависимости от языковых навыков и норм своего общества.
2) В зависимости от условий жизни, от общественной и культурной среды различные группы могут иметь разные языковые системы. Не существует двух настолько похожих языков, о которых можно было бы утверждать, что они выражают такую же общественную действительность. Миры, в которых живут различные общества, - это различные миры, а не просто один и тот же мир, которому приклеены разные этикетки. Другими словами, в каждом языке содержится своеобразный взгляд на мир, и различие между картинами мира тем больше, чем больше различаются между собой языки.3
Речь здесь идет об активной роли языка в процессе познания, о его эвристической функции, о его влиянии на восприятие действительности и, следовательно, на наш опыт: общественно сформировавшийся язык в свою очередь влияет на способ понимания действительности обществом. Поэтому для Сепира язык представляет собой символическую систему, которая не просто относится к опыту, полученному в значительной степени независимо от этой системы, а некоторым образом определяет наш опыт. Сепир, по наблюдению Дэвидсона, следует в направлении, хорошо известном по изложению Т. Куна, согласно которому различные наблюдатели одного и того же мира подходят к нему с несоизмеримыми системами понятий. Сепир находит много общего между языком и математической системой, которая, по его мнению, также
регистрирует наш опыт, но только в самом начале своего развития, а со временем оформляется в независимую понятийную систему, предусматривающую всякий возможный опыт в соответствии с некоторыми принятыми формальными ограничениями... (Значения) не столько обнаруживаются в опыте, сколько навязываются ему, в силу тиранического влияния, оказываемого языковой формой на нашу ориентацию в мире4.
Развивая и конкретизируя идеи Сепира, Уорф проверяет их на конкретном материале языка и культуры хопи и в результате формулирует принцип лингвистической относительности.
Мы расчленяем природу в направлении, подсказанном нашим родным языком. Мы выделяем в мире явлений те или иные категориями и типы совсем не потому, что они (эти категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстает перед нами как калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашим сознанием, а это значит в основном - языковой системой, хранящейся в нашем сознании. Мы расчленяем мир, организуем его в понятия и распределяем значения так, а не иначе в основном потому, что мы участники соглашения, предписывающего подобную систематизацию...
Это обстоятельство имеет исключительно важное значение для современной науки, поскольку из него следует, что никто не волен описывать природу абсолютно независимо, но все мы связаны с определенными способами интерпретации даже тогда, когда считаем себя наиболее свободными... Мы сталкиваемся, таким образом, с новым принципом относительности, который гласит, что сходные физические явления позволяют создать сходную картину вселенной только при сходстве или, по крайней мере, при соотносительности языковых систем5.
Уорф придал более радикальную формулировку мыслям Сепира, полагая, что мир представляет собой калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашей языковой системой. Так, условия жизни, культура и прочие общественные факторы воздействовали на языковые структуры хопи, формировали их и в свою очередь подвергались их влиянию, в результате чего оформлялось мировоззрение племени.
Между культурными нормами и языковыми моделями существуют связи, но не корреляции или прямые соответствия... Эти связи обнаруживаются не столько тогда, когда мы концентрируем внимание на чисто лингвистических, этнографических или социологических данных, сколько тогда, когда мы изучаем культуру и язык... как нечто целое, в котором можно предполагать взаимозависимость между отдельными областями6.
Но главное внимание Уорф уделяет влиянию языка на нормы мышления и поведения людей. Он отмечает принципиальное единство мышления и языка и критикует точку зрения "естественной логики", согласно которой речь - это лишь внешний процесс, связанный только с сообщением мыслей, но не с их формированием, а различные языки - это в основном параллельные способы выражения одного и того же понятийного содержания и поэтому они различаются лишь незначительными деталями, которые только кажутся важными7.
Согласно Уорфу, языки различаются не только тем, как они строят предложения, но также и тем, как они членят окружающий мир на элементы, которые являются единицами словаря и становятся материалом для построения предложений. Для современных европейских языков, которые представляют собой одну языковую семью и сложились на основе общей культуры (Уорф объединяет их в понятии "общеевропейский стандарт" - SАЕ), характерно деление слов на две большие группы - существительное и глагол, подлежащее и сказуемое. Это обусловливает членение мира на предметы и их действия, но сама природа так не делится. Мы говорим: "молния блеснула"; в языке хопи то же событие изображается одним глаголом rеhрi - "сверкнуло", без деления на субъект и предикат.
В языках SAE одни слова, обозначающие временные и кратковременные явления, являются глаголами, а другие - существительными. В отличие от них в языке хопи существует классификация явлений, исходящая из их длительности. Поэтому слова "молния", "волна", "пламя" являются глаголами, так как все это события краткой длительности, а слова "облако", "буря" - существительные, так как они обладают продолжительностью, достаточной, хотя и наименьшей, для существительных.
В то же время в языке племени нутка нет деления на существительные и глаголы, а есть только один класс слов для всех видов явлений. Таким образом, определить явление, вещь, предмет, отношение и т. п. исходя из природы невозможно; их определение всегда подразумевает обращение к грамматическим категориям того или иного конкретного языка8.
Языки SAE обеспечивают искусственную изоляцию отдельных сторон непрерывно меняющихся явлений природы в ее развитии. Вследствие этого мы рассматриваем отдельные стороны и моменты развивающейся природы как собрание отдельных предметов. "Небо", "холм", "болото" приобретают для нас такое же значение, как "стол", "стул" и др.9 Вопрос, таким образом, заключается в следующем:
от чего зависит тип деления?
Или:
почему мы классифицируем мир именно таким, а не иным способом?
Уорф утверждает не то, что членение явлений мира свойственно лишь языкам SАЕ, а то, что у языков, сильно отличающихся друг от друга, различна также система анализа окружающего мира, различен тип деления на изолированные участки. Он усиливает свой тезис тем, что подчеркивает влияние языковых норм не только на процесс мышления, но и на восприятие людьми внешнего мира. Это положение явно сформулировано Сепиром и взято в качестве эпиграфа в одной из работ Уорфа:
Мы видим, слышим и воспринимаем так или иначе те или другие явления главным образом благодаря тому, что языковые нормы нашего общества предполагают данную форму выражения10.
Уорф исследует, каким образом категории пространства и времени фиксируются в языках SАЕ и хопи, и приходит к выводу, что хопи не знает такой категории времени, которая свойственна нашим языкам, тогда как категория пространства сходна в обоих случаях. Наш язык не склонен проводить различия между выражениями "десять человек" и "десять дней", хотя такое различие есть: мы можем непосредственно воспринимать десять человек, но сразу воспринимать десять дней мы не можем. Это воображаемая группа, в отличие от "реальной" группы, которую образуют десять человек. Такие термины, как "лето", "зима", "сентябрь", "утро", "рассвет", также образуют множественное число и исчисляются подобно тем существительным, которые обозначают предметы материального мира. Уорф считает, что в этом отражаются особенности нашей языковой системы, и называет такое явление "объективацией", поскольку здесь временные понятия утрачивают связь с субъективным восприятием времени как "становящегося все более и более поздним" и объективируются как исчисляемые количества, т.е. отрезки, состоящие из отдельных величин, в частности длины, так как длина может быть реально разделена на дюймы. "Длина", "отрезок" времени мыслятся в виде одинаковых единиц, подобно, скажем, такой актуальности, как ряд бутылок11.
Сравнивая выражение времени в языках SАЕ с хопи, Уорф отмечает, что множественное число и количественные .числительные в языке племени хопи употребляются только для обозначения тех предметов, которые образуют или могут образовать реальную группу. Такое выражение, как "десять дней", не употребляют. Эквивалентом его может служить выражение, указывающее на процесс счета, а счет ведется с помощью порядковых числительных. Выражение "они пробыли десять дней" превращается в языке хопи в "они прожили до одиннадцатого дня" или "они уехали после десятого дня". Этот способ счета не может применяться к группе различных предметов, даже если они следуют друг за другом, ибо и в таком случае они могут объединяться в группу. Однако он применяется по отношению к последовательному появлению одного и того же человека или предмета, не способных объединиться в группу. "Несколько дней" воспринимается не как несколько людей, к чему склонны, по мнению Уорфа, наши языки, а как последовательное появление одного и того же человека12. Уорф считает необоснованным тот взгляд, согласно которому хопи, знающий только свой язык и идеи, порожденные культурой своего общества, должен иметь те же самые понятия времени и пространства, которые имеем мы и которые вообще считаются универсальными.
Понятие "времени", свойственное языкам SАЕ, и понятие "длительности" у хопи, по мнению Уорфа, различны. Вместе с тем он настойчиво подчеркивает, что особенности языка хопи нисколько не препятствуют им правильно ориентироваться в окружающем мире. Более того, по его мнению, этот язык ближе к современной науке - теории относительности и квантовой механике, - чем индоевропейские языки, которые дают возможность воспринимать вселенную как собрание отдельных предметов, что наиболее характерно для классической физики и астрономии.
В работах Уорфа рассматриваются главным образом фундаментальные представления - категории субстанции, времени, пространства, т.е. как раз те, которые, как можно предположить без привлечения дополнительных допущений, с наибольшей вероятностью должны были бы являться общими для всех людей. Поэтому, когда языки фиксируют в своих элементах понятия субстанции, времени и пространства, то в этих элементах исследователь с наибольшей вероятностью может обнаружить общее содержание.
Уместный здесь вопрос может быть сформулирован так: о чем идет речь в таком обсуждении - о категориальной структуре человеческого мышления или о конкретном содержании соответствующих понятий? Если мы считаем, что категории являются формами мышления, то должны будем признать, что у нас нет оснований считать возможным "непредметное" мышление, не связанное с представлениями о предмете и его свойствах (которые навязываются нам категориями субстанции и акциденции). Точно так же вряд ли возможен естественный язык, лишенный всяких выразительных средств, позволяющих мыслить в нем качественно-количественные или пространственно-временные характеристики предметов. Единственный пункт в работах Уорфа, ставящий под сомнение "предметность" мышления, - утверждение, что в языке племени нутка нет деления на существительные и глаголы, а есть только один класс слов для всех видов явлений, - оставляет много неясностей. Сепир, напротив, настаивал на универсальности этого деления:
Какой бы неуловимый характер ни носило в отдельных случаях различение имени (существительного) и глагола, нет такого языка, который вовсе бы пренебрегал этим различением. Иначе обстоит дело с другими частями речи. Ни одна из них для жизни языка не является абсолютно необходимой13.
Итак, исследования Уорфа ставят под вопрос всеобщность категорий мышления как форм связи некоторого мыслительного содержания.

11.2.2 Конвенциональность грамматики
Грамматические значения языковых единиц оказываются, с такой точки зрения, связаны с "членением" мира с помощью грамматических категорий. Например, в английском языке слово "волна" - существительное, а в языке хопи - глагол. Оно принадлежит к разным грамматическим категориям, и тем самым язык в первом случае "принуждает" нас рассматривать волну как предмет, а во втором - как действие. Ответить на вопрос "что такое волна - предмет или действие?" без обращения к грамматическим категориям того или иного конкретного языка, по мнению Уорфа, невозможно. В этом выводе, который он обобщает до значения принципа, и заключается, очевидно, суть всей концепции.
Рассмотрим вопрос о роли грамматических категорий и связанных с ними грамматических значений.
В лингвистике принято различать грамматические и неграмматические значения, например, следующим образом. Значение называется грамматическим, если в данном языке оно выражается обязательно, т. е. всякий раз, когда в высказывании появляется элемент, значение которого может сочетаться с данным грамматическим значением; причем такие элементы образуют в языке большие классы и поэтому появляются в текстах достаточно часто. Если же некоторое значение выражается не обязательно и не появляется в текстах достаточно часто, то оно считается неграмматическим. С этой точки зрения значение числа в русском языке является грамматическим, так как всякое существительное обязательно имеет показатель числа - единственного или множественного. Грамматические правила русского языка вынуждают нас выражать это значение, независимо от того, считаем ли мы его существенным для сообщения или нет. Напротив, в китайском языке значение числа является неграмматическим: оно остается невыраженным, если нет нужды специально указывать число предметов, о которых идет речь. Значения, являющиеся грамматическими в одном языке, могут быть неграмматическими в другом. Более того, в соответствии с правилами того или ингого языка может происходить принудительная категоризация грамматических значений.
Можно предположить, что не всякое значение может быть грамматическим, так как трудно представить себе язык, в котором, скажем, различие между иволгой и сойкой выражалось бы грамматически. Обычно в качестве грамматических, т.е. подлежащих обязательному выражению, выступают более или менее абстрактные значения (времени, числа, деятеля, объекта, причины, цели, контакта, обладания, знания, ощущения, модальности, реальности, потенциальности, возможности, умения и т. п.). С лингвистической точки зрения представляют интерес те значения, которые хотя бы в некоторых языках являются грамматическими: именно они "входят" в структуру языка (правила кодирования сообщений), независимо от того, являются ли они в данном языке грамматическими или нет14.
Считается, что язык тем совершеннее, чем меньше доля выражаемой в высказывании обязательной информации, вынуждаемой исключительно правилами кодирования, а не существом сообщаемого. Разбирая латинскую фразу illa alba femina quae venit ("та белая женщина, которая приходит"), Э. Сепир указывает, что логически только падеж требует в ней выражения; остальные грамматические категории или совершенно не нужны (род, число в указательных и относительных словах, в прилагательном и глаголе), или же не относятся к существу синтаксической формы предложения (число в существительном, лицо и время)15. Еще менее совершенен в этом отношении язык нутка. Грамматический строй этого языка вынуждает говорящего каждый раз, когда он упоминает кого-либо или обращается к кому-либо, указывать, является ли это лицо левшой, лысым, низкорослым, обладает ли оно астигматизмом и большим аппетитом. Язык нутка заставляет говорящего мыслить все эти свойства совершенно независимо от того, считает ли он соответствующую информацию существенной для своего сообщения или нет.16
Глагольная система языка навахо резко отличается от обычной в европейских языках системы обилием категорий, описывающих все аспекты движения и действия. Грамматические категории навахского глагола заставляют классифицировать в качестве разных объектов движение одного тела, двух тел, более чем двух тел, а также движение тел, различных по форме и распределению в пространстве. Даже предметные понятия выражаются не прямо, но через глагольную основу, и поэтому предметы мыслятся не как таковые, а как связанные с определенным видом движения или действия17.
В этой связи можно допустить, что различие между иволгой и сойкой могло бы выражаться и с помощью грамматических значений. Если бы какое-нибудь племя знало только эти два вида птиц (или, по крайней мере, не очень большое их число), то в системе языка этого племени могли бы существовать такие глагольные окончания, одно из которых относило бы глагол ("летит", "сидит", "клюет") к иволге, другое - к сойке, а третье - ко всем остальным птичкам или вообще предметам. В этом случае говорящий не мог бы сказать "летит", не указывая в то же время, что летит: иволга, сойка или что-либо третье - так же, как в русском языке мы не можем сказать "читал", не указывая одновременно, относится ли данное сообщение к существу мужского, женского или среднего рода: читал - читала - читало.
Рассмотренный пример свидетельствует в пользу того, что в принципе любые лексические различия могут быть выражены с помощью грамматических категорий и тем самым представлены в качестве грамматических значений в каком-либо - пусть лишь возможном - языке. Безотносительно к языку нельзя указать никакой границы между лексическими и грамматическими значениями.
Итак, язык, которым мы пользуемся и из круга которого можем выйти, лишь попадая в другой круг, предписывает нам соответствующую систематизацию и категоризацию мира. С такой точки зрения, языковая система априорна: она призвана организовать "калейдоскопический поток впечатлений"; синтез этого "чувственного многообразия" с языковой формой дает нам картину мира, которая может быть сходна с другими картинами только при сходстве или, по крайней мере, при соотносительности языковых систем:
Определить явление, вещь, предмет, отношение и т. п., исходя из [их] природы, невозможно; их определение всегда подразумевает обращение к грамматическим категориям того или иного конкретного языка18.
Грамматические категории и соответствующие им значения более консервативны и изменяются гораздо медленнее, чем лексика. Это приводит к тому, что новое содержание, зафиксированное в лексических значениях языковых единиц, начинает противоречить грамматическим значениям с которыми оно оказывается связанным. Мы, например, знаем, что молния - это не предмет, подобно столу, стулу и т. д., и тем более сама по себе она не имеет никаких родовых признаков, хотя слово "молния" в русском языке - существительное женского рода. Так, одни грамматические категории кажутся нам совершенно "искусственными", не соответствующими ничему в реальности, как, например, категория рода имен существительных для неодушевленных предметов в русском языке, другие же - "естественными", указывающими на способы существования внешней реальности: категория числа, категория времени для глагольных форм и т. д.
Современному обыденному сознанию свойственно отличать реальную действительность от мыслимой и параллельно этому - лексические значения (понятийный состав мышления) от грамматических форм их выражения. Но таким обыденное сознание было не всегда. Например, древний грек еще почти не отличал своего мышления от реального существования, самого себя от природы вообще: миф был для него целостной, окончательной, реально существующей действительностью. Что же касается понятия и слова, то даже в гораздо более поздние времена их неразличимость, единство, доходящее до полного тождества, находило свое выражение в термине ?????, не имеющем точного аналога в современных европейских языках. Грамматические характеристики слова не отличались от его понятийного содержания и вместе с этим последним переносились на реальную вещь. В определенном отношении можно сказать, что некоторые грамматические категории современных языков являются памятниками минувших эпох в развитии человеческого сознания. Так, например, категория рода имен существительных может рассматриваться, по-видимому, как рудимент анимистического сознания наших предков, которым физические предметы представлялись одушевленными существами. Лексические и грамматические значения дополняют друг друга и только в своем единстве образуют картину мира, фиксируемую в данном языке. С этой "дополнительностью" мы сталкиваемся при переводах с одного языка на другой: одна и та же информация в одних языках фиксируется в лексических, а в других - в грамматических значениях (например, перевод с русского языка на китайский влечет трансформацию грамматических значения числа в лексические).

11.2.3 Конвенциональность лексики
Наибольшее внимание конвенциональности лексики уделяют представители современного неогумбольдтианства, сторонники так называемой теории семантических полей - Л.Вайсгербер, Й.Трир и др.; с их точки зрения, лексический состав языка представляет собой классификационную систему, сквозь призму которой мы только и можем воспринимать окружающий мир, несмотря на то, что в природе самой по себе соответствующие подразделения отсутствуют. Содержащаяся в языке классификационная система вынуждает нас выделять в окружающем мире такие предметы, как "плод", "злак", и противопоставлять их "сорняку" с точки зрения их пригодности для человека. Мы выделяем "плод" и "злак" и противопоставляем их "сорняку" не потому, что сама природа так делится, а потому, что в этих понятиях зафиксированы различные способы, правила нашего поведения. Ведь по отношению к сорняку мы поступаем отнюдь не так, как к злаку. Это различие в способах нашего действия, зафиксированное словом, определяет и наше видение мира, и наше будущее поведение. Например, Уорф приводит ситуацию, в которой слово "пустой", примененное к порожним бензиновым цистернам, определяло неосторожное обращение с огнем работавших поблизости людей, хотя эти цистерны более огнеопасны из-за скопления в них паров бензина, чем наполненные.
Тезис о существовании в языке более или менее специфической классификационной системы обычно не вызывает возражений; вопрос в том, насколько велико влияние языка и содержащейся в нем классификационной системы на восприятие мира. Где доказательства тому, что от той или иной терминологии зависит, например, восприятие цвета? Как показали исследования самых разнообразных языков, спектр "распределяется" различными языками по-разному.
Проблема влияния лексики на восприятие содержит в себе минимум два вопроса:
1) может ли человек воспринимать те явления, свойства - например, цвета - для которых в его родном языке нет специальных слов?
2) оказывает ли лексика языка влияние на восприятие этих явлений на практике, в повседневной жизни?
Количество названий цветов, а также их распределение по различным частям спектра в различных языках зависит в первую очередь от практической заинтересованности в различении цветов и в их обозначении, от частоты, с которой те или иные цвета встречаются во внешнем мире. Если, например, разбить цвета на три группы (ахроматические, красно-желтые и зелено-синие), то окажется, что в русском (как и в немецком, английском, французском языках) названий для хроматических цветов больше, чем для ахроматических, а для красно-желтой группы больше, чем для зелено-синей, в ненецком же языке названия распределены по всем этим группам равномерно. Одно из объяснений сравнительно высокого уровня развития в ненецком языке названий для ахроматических, а также для зеленых и синих цветов можно искать в практической значимости различения соответственных окрасок в условиях жизни на Крайнем Севере. И наоборот, объясняя причину отсутствия в языке африканского племени аранта особого слова для обозначения синего цвета, указывают, что в окружающей людей этого племени природе, за исключением неба, нет синего цвета. Слово, обозначающее желтый и зеленый цвет, может быть использовано людьми этого племени также для обозначения синего; однако из этого использования слов не следует, будто аранта смешивают эти цвета на деле, зрительно19.
Количество цветов, которые человеческий глаз способен различить в предметах, определяется в пределах примерно от пятисот тысяч до двух с половиной миллионов. Между тем число простых названий цвета (красный, лимонный), зарегистрированных в толковых словарях европейских языков, как правило, колеблется около сотни, а число составных названий (кроваво-красный, лимонно-желтый) равняется нескольким сотням. Налицо диспропорция между количеством цветов, различаемых глазом, и количеством их названий. Таким образом, человеческий глаз может воспринимать и те цвета и цветовые оттенки, для которых в языке нет названий, но человек быстрее и легче воспринимает и дифференцирует то, на что наталкивает его родной язык.
Рассмотрение языка как динамической системы указывает на необходимость генетического подхода к анализу лексических значений: в самом деле, человеческое познание всегда обусловлено мышлением предшествующих поколений, зафиксированным в языке, в его лексическом составе. Многовековая практика языкового сообщества, сложившаяся система мышления аккумулировали и преобразовали коллективный эмпирический опыт, вследствие чего результаты восприятия всегда содержат в себе в большей или меньшей степени момент рациональной обработки. Мысль, опирающаяся на базу готовой языковой формы, возникает при прочих равных условиях быстрее и легче, чем мысль, не имеющая такой опоры в родном языке говорящего. Язык влияет на формирование новых мыслей через значения терминов, в которых так или иначе отразились и закрепились познавательная деятельность предыдущих поколений и их опыт; он сообщает возникающей мысли устойчивость и необходимую определенность. Уже в силу этого можно говорить о том, что значения терминов, определемые внешней действительностью, формируются не независимо от данного языка, а под влиянием эмпирического и рационального опыта предыдущих поколений, зафиксированного в системе языка.
Язык не в одинаковой степени влияет на оформление мысли в разных случаях: так, можно предположить, что его роль здесь тем важнее, чем менее прямой и непосредственной является связь с соответствующим предметом внешней языку действительности. Например, хотя русский и английский языки по-разному формируют мысль о таких предметах, как рука и нога (русский язык направляет внимание на эти конечности как целое, без необходимости не отмечая, какая из их частей имеется в виду, а английский или французский выделяет ту или другую часть руки или ноги, даже когда в этом нет необходимости), все же сами эти предметы таковы, что легко усмотреть различие их частей и можно скоро приучиться к оформлению мысли о них как о двух различных частях, или, напротив, привыкнуть думать о них как о целом.
Точно так же по-разному оформляют мысль русский и английский языки, с одной стороны, и французский и немецкий - с другой, когда речь идет о знании. Знать можно самые разные вещи: математику, правила уличного движения, немецкий язык, определенное лицо, номер его телефона и т. д., не задумываясь о том, что все эти виды знания существенно различны. Русский язык, так же как английский, ничего не "подсказывает" в этом отношении, не наталкивает на классификацию видов и разновидностей знания. Напротив, французский язык требует от пользующихся им, чтобы они обязательно различали знание как "понятие о чем-либо, или научное (теоретическое) знание" и знание как "практическое знание, умение", и обозначали эти два вида знания соответственно словами соnnaitrе и savoir.
В первом случае такие объекты мысли, как нога и рука, вполне понятны, определенны и без обозначения их словами: они доступны для непосредственного сенсорного восприятия и т. п. Поэтому особенности языкового оформления отходят на второй план, не имея существенного значения для самой мысли. Во втором же случае влияние языка (т.е. образование мысли под воздействием предшествующего общественного опыта, отложившегося в семантике языка) имеет большей частью решающее значение для возникновения именно такой, а не иной мысли. Различать два вида знания, помимо отдельных частных случаев, и распределять по ним эти частные случаи, пользуясь такими широко обобщающими словами, как русское знать и английское to know, можно, лишь привлекая дополнительные лингвистические средства. И наоборот, усвоив вместе с языком привычку постоянно дифференцировать два вида знания посредством таких слов, как французские соnnaitrе и savoir, трудно отвлечься от соответствующих различий и мыслить "знание вообще". Здесь оформление мысли оказывается неотделимым от создания самой мысли, от ее содержания. Язык уже настойчиво навязывает то или иное обобщение и различение в осознании отдельных фактов действительности.
В результате того, что каждый язык представляет собой индивидуальную, неповторимую систему языковых значений, отдельные значения, входящие в систему данного языка, часто оказываются несоизмеримыми со значениями другого языка, и в силу этого перевод теоретически кажется невозможным. Однако можно предположить, что при теоретической непереводимости перевод существует практически вследствие того, что значения того и другого языка обозначают одну и ту же действительность, и поэтому имеется возможность с помощью сочетаний значений дать на любом языке приблизительный эквивалент данному значению любого другого языка. Чем более простое значение мы берем, тем с большим основанием можем говорить о непереводимости и отсутствии адекватности. Чем более сложным является значение, тем более близкий возможен перевод, так как в определенном пределе совокупность значений одного и другого языка отражает одну и ту же внешнюю действительность. Но каким образом все же мы могли бы быть уверены в том, что система значений языка хопи в целом совпадает с системой английского? Ссылка на одну и ту же внешнюю действительность ничего не доказывает, потому что в лексических значениях первого языка могли отразиться (в силу специфических условий жизни и деятельности) одни стороны этой действительности, а в лексике второго языка - другие ее стороны и аспекты.
Наше восприятие внешнего мира всегда понятийно направлено. Направленность зрения проявляется уже в том, например, что мы способны рассматривать фотографию как образ, вид дома. При этом мы не видим самой фотографии - бумаги с черно-белыми пятнами. Наоборот, шестимесячный ребенок, который уже очень хорошо узнает мать, не может "увидеть" ее на фотографии. Таким образом, то, что мы способны увидеть в окружающем нас мире, какие "предметы" мы выделяем в нем, - зависит от разработанности наших понятий или (что в данном случае одно и то же) от содержания лексического состава языка.
Вопрос, возникающий в этой связи, возвращает нас к понятию "замкнутого языка" Айдукевича: итак, накладывает ли структура языка какие-либо ограничения на его лексический состав или же лексика (понятийный аппарат) может безгранично расширяться?
Так, в работах противников гипотезы лингвистической относительности (например, Макса Блэка) предполагается, что структура языка не накладывает каких-либо существенных ограничений на лексику и соответствующий ей понятийный аппарат. С такой точки зрения различия между языками в лексике интерпретируются как эмпирический факт, а не как логическая необходимость20. Из этого обстоятельства следует отсутствие принципиальных ограничений круга понятий у носителей данного языка, поскольку он может быть пополнен, а следовательно, и картина мира, сложившаяся на базе их языка и соответствующей понятийной системы, может быть тождественной другим картинам мира, связанным с иными языковыми системами.
В самом деле, естественный язык представляет собой открытую систему в том отношении, что если в языке нет слова для выражения какого-либо нового понятия, то последнее может быть передано словосочетанием, заимствованным из другого языка, или специально придуманным словом. Отсюда различия в структуре языка определяются экстралингвистическими факторами: характером и историей культуры сообщества носителей данного языка и т.д.; язык же является открытой системой, с такой точки зрения, прежде всего по двум обстоятельствам:
1. Язык стремится зафиксировать все явления внешнего мира и все отношения между ними, при том, что существует неограниченное количество фиксируемых явлений, которые к тому же постоянно изменяются.
2. Язык стремится зафиксировать явления в соответствии с максимально эффективной системой правил действия (метаязыком). Но и эти правила тоже постоянно меняются в связи с изменениями лексики языка и непрекращающимися попытками улучшить сами правила.
Однако в такой форме язык может быть описан только в идеале. Чем ближе описание языка к реальным практическим целям, тем оно конкретнее и замкнутее. Прикладные исследователи изначально определяют, какие ограничения они устанавливают при описании, какие цели ставят перед собой, каков будет состав отобранной лексики и грамматики и как придется работать над отобранным материалом. Результатом их усилий всегда будет замкнутая языковая система, более или менее отличная от своего открытого идеала. Овладение рядом замкнутых систем позволяет изучающим ту или иную языковую систему выработать навыки работы с материалом и приближает его к максимальному овладению системой. Постижение естественного языка продолжается для человека всю жизнь; сама система этого языка находится при этом в состоянии постоянного изменения, и попытки полностью постичь ее поэтому никогда не могут быть завершены.
Поэтому когда мы говорим об описании естественного языка как открытой системы, в действительности мы говорим скорее о его описании как системы замкнутых систем. Отвлекаясь от некоторого технического различия в определении замкнутого языка у Айдукевича и Тарского, можно сказать, что выделение последним отдельного языка, в котором формулируются утверждения о семантических свойствах исходного объектного языка, в определенном смысле призвано именно преодолеть дихотомию открытого и замкнутого языков путем представления открытого языка в виде системы замкнутых языков. Такой подход соответствует результатам, описанным в § 2.2.2 в связи с идентификацией значений в референциально непрозрачных контекстах. Поэтому при обращении к эпистемологическим основаниям дистинкции концептуальной схемы vs. содержания мира оказывается, что основания верификации значений обнаруживаются в ее первой части. Иными словами, истинность выражения может быть описана как истинность относительно некоторой концептуальной структуры.
В самом деле, относительность истины представляется непременной предпосылкой, если мы пытаемся говорить о конвенциональности значения, удерживая при этом представления о связи значения языкового выражения с условиями его истинности.

11.3 Конвенциональность истины и значения
11.3.1 Согласование концептуальных схем
Релятивистские представления обычно развиваются в терминах когерентной теории истины21, восходящей в современной традиции к Ф. Брэдли. Cогласно когерентной теории, мера истинности высказывания определяется его ролью и местом в некоторой концептуальной системе. Чем более связны, или согласованы между собой (coherent) наши идеи, тем в большей степени они истинны22.
Вопрос о том, может ли когерентная истинность быть использована для определения значения в рамках условие-истинностного подхода, остается недостаточно проясненным. Однако следует отметить, что для такой семантической теории оказалось бы справедливым ограничение Куайна, определяющее аналитически истинные утверждения языка L как не более чем имеющие соответствия в заданном классе аналитических утверждений этого языка.
Выше представления подобного рода были рассмотрены на примере популярной модели истинностного релятивизма Джека Мейланда, остающейся в пределах корреспондентной истинности. Согласно этой теории, понятие абсолютной истины представляется понятием двухместного отношения между языковыми выражениями, с одной стороны, и фактами или состояниями дел, с другой; понятие же относительной истины может быть представлено как трехместное отношение между суждениями, миром и третьим термином.
Каким образом такое более общее понятие истины могло бы включать эти два подмножества? Если мы хотим выразить понятие относительной истины в контексте некоторой корреспондентной концепции истины, то нам следует
различать соответствия с двумя и с тремя терминами. Другими словами, мы можем включить и абсолютную истину, и относительную истину в более общее понятие соответствия с действительностью, хотя эти два типа соответствия могут значительно отличаться друг от друга23.
Каким образом концептуальная схема W могла бы дать такое понятие соответствия с тремя терминами, которое было бы так же легко интуитивно схватываемо с очевидной ясностью здравого смысла?
С абсолютистской точки зрения мир существует одним определенным способом, обладает определенной структурой, т.е. его части находятся в определенных отношениях и т.д., и эта структура открыта для фиксации в истинных выражениях.
Например, представляется ясной интуиция, согласно которой содержание мира состоит из частей различных классов или видов (natural kinds), и эти категории - естественные виды - таким образом реифицированы, а не просто наложены на содержание мира как некоторая искусственная классификация24. Термины естественных видов существенно отличаются от других знаков языка тем, что они требуют "понимания" или "знания" того, что они означают. Но такого типа определения нельзя применять для естественных видов. Поэтому необходимо обращение к более сущностным свойствам, выражающим внутреннюю структуру таких объектов.
Категоризация может фиксировать естественные виды как некоторые идентичности способов существования различных частей мира. Но в таком случае термины естественных видов и термины конвенциональной категоризации указывают на различные - обладающие различным онтологическим статусом - категории содержания мира.
Выражение, указывающее на некоторые естественные виды и на связи между ними, способно быть истинным в отношении прямого соответствия миру. Либо мир таков, что он содержит эти виды, и они состоят в этой связи, либо нет. Это прямое двухместное отношение, которое может быть использовано для прояснения характера референции абсолютно-истинного выражения. "P абсолютно истинно" будет означать в таком случае: "мир таков, что в его содержание входят элементы тех видов, на которые указывает P, и эти элементы состоят в той связи, на которую указывает P".
Напротив, выражения, указывающие на некоторые конвенциональные классы и на связи между ними, не могут быть истинны в отношении такого же прямого соответствия миру, как абсолютно-истинные выражения, потому что они оперируют категориями, находящимися в ином отношении к содержанию мира. Эти категории принадлежат некоторой концептуальной схеме, так или иначе не тождественной содержанию мира. В результате возникает трехместное отношение между выражением, миром и конвенциональной концептуальной схемой, ассоциированной с выражением. "P истинно относительно конвенциональной концептуальной схемы W" будет означать в таком случае: "мир таков, что его содержание может быть традиционно (скажем, в силу действующего соглашения) классифицировано посредством W тем способом, на который указывает P"25.
Такой подход не означает взаимоисключаемость абсолютной и относительной истин: выражение может являться в одно и то же время и абсолютно, и относительно истинным. Концептуальная схема W может использовать категории, которые образуют не только искусственные классы, но также и естественные виды. Кроме того, некоторое выражение P может быть абсолютно-ложно, потому что термины W будут не в состоянии указывать на естественные виды, но относительно-истиннно, потому что мир охватывается конвенциональными категориями тем способом, на который указывает Р. Отсюда следует, что хотя абсолютная истина так же, как и относительная, располагает ассоциированной концептуальной схемой, определяющим различием является онтологический статус этой схемы. В этом, в частности, состоит причина того, почему относительная истина может быть выражена трехместным отношением, а абсолютная - нет: третий термин такого отношения, концептуальная схема, должен быть отчетливо отделен от двух остальных26. Схема W, истолкованная как схема внешних (конвенциональных) классификаций, удовлетворяет этому требованию, но если W полагается не более чем констатацией признаков референта, то такое W не будет обладать достаточной онтологической автономностью от референта: отношение W - референт не будет коррелировать с отношением Р - референт, и, следовательно, трехместное отношение между этими тремя терминами не будет ни онтологически однородным, ни сообщающим о мире нечто значимое. Поэтому привлечение концептуальной схемы для выражения абсолютной истины оказывается избыточным.
Отсюда проясняется индивидуальный характер понятия "концептуальная схема": это - индивидуальная картина мира, образуемая системой ментальных репрезентаций (концептов).
Существует столько W, сколько есть языковых субъектов (носителей языка L), и существует множество референций, истинных для всех W. Такое множество некоторым образом характеризует область конвенционального для всех носителей языка L - например, можно сказать, что оно представляет ее содержание. Если же мы универсализируем понятие концептуальной схемы - допустим, отождествляем владение концептуальной схемой с владением языком, - то мы затрудняемся объяснить с его помощью понятие конвенции, поскольку впадаем в порочный круг, о котором предостерегал Куайн: для того, чтобы применять конвенцию, которая была бы достаточно общей для обеспечения истинности высказываний, мы уже будем должны использовать истинные высказывания в рассуждении, применяющем конвенцию к индивидуальным приложениям.
Именно отрицание индивидуального характера концептуальной схемы, ее отождествление с языком приводит Дэвидсона к выводу:
То, что прежде звучало подобно сенсационному: открытию - истина относительна к концептуальной схеме - оказалось не более чем скучным и хорошо известным фактом, что истина предложения относительна к включающему в себя данное предложение языку27.
Эти взгляды Дэвидсона встретили как поддержку28, так и критику за "чрезмерный верификационизм"29. Последняя точка зрения представляется более обоснованной.
Рассмотрим, каким образом одно выражение P может быть в одно и то же время истинно относительно одной концептуальной схемы, W1, и неистинно относительно другой, W2. К. Суойер назвал такой подход, согласно которому P будет иметь только одно ассоциированное W, "сильным релятивизмом" в противоположность "слабому релятивизму", где выражение может быть истинно относительно W1 и при этом вообще не формулируемо в терминах W230.
Ценность "слабого" варианта концепции относительной истины для обоснования языковой конвенции будет зависеть от возможности существования радикально различающихся концептуальных схем. Если в сообществе носителей языка L, включающем n членов, действует соглашение по поводу употребления Р, то это означает, что Р истинно относительно W1, W2, ... Wn. Тогда W1, W2, ... Wn должны иметь некоторую область пересечения ?, содержанием которой будет множество всех высказываний, тривиальным образом истинных для всех носителей языка L. Область ? может быть описана с помощью интенсиональной функции31, областью определения которой будет множество всех возможных правильных высказываний языка L, а областью значения - множество всех возможных истинных референций, выражаемых на этом языке. Логика нашего языка предполагает эти референции: таким способом конституируется все, что мы можем сказать о мире. По отношению к конвенции это означает, что связь между высказываниями и их референтами задает пределы функционирования соответствующих соглашений. Поскольку мы способны усматривать такие пределы, постольку мы не можем говорить о том, что так заданная связь и, соответственно, логика языка суть результаты конвенции. Конвенция выступает в качестве регулятива, создавая условия интерсубъективной проверяемости индивидуальных концептуальных схем. Прояснение смысла конвенции и ее роли в формировании значений может быть осуществлено в направлении определения функциональных границ конвенции по отношению к значениям путем генетического анализа значений, которые полагаются конвенциональными.
Рассмотрим два примера.
I. Предположим, что мальчик-африканец спрашивает у своего учителя из советского культурного представительства "Скажите, дяденька: снег - он какой?" - при том, что учитель понимает, что это вопрос и что он обращен к нему. Учитель (А) честно объясняет ему, что снег белый и т.д. Другой же учитель (Б) вместо ответа, как дзэнский монах, бьет ученика палкой по голове, не забыв после этого заботливо переспросить: "Ну, теперь понял?" И в первом, и во втором случаях оба учителя представляли себе ситуацию: они понимали, что это вопрос, и что он обращен к ним, и, более того - что эта ситуация должна быть реализована в направлении достижения понимания со стороны ученика. В этом смысле, можно считать, что оба учителя, А и Б, разделяли сходные цели; однако, их подходы к успешной реализации данной ситуации различаются, так что, если ученик и наблюдатели ожидают, что на вопрос последует ответ и разъяснения, то они будут удивлены поведением Б: в этом контексте (это контекст определенного понимания ситуации, которое мы можем считать конвенционально заданным) такое оформление, в том числе и языковое, этой ситуации будет развивать ее в направлении, обратном направлению к цели, то есть к объяснению. Для Б же, наоборот, его действия означают движение к цели - они направлены на то, чтобы вызвать у ученика состояние понимания.
II. Предположим, что А и Б верят в загробную жизнь. Они говорят на одном языке и понимают друг друга. Но Б приводит такое доказательство этого тезиса, которое А никак не может считать доказательством. Это означает, что совпадение полаганий А и Б по вопросу о загробной жизни не может быть проверено, поскольку не имеет общего поля интерсубъективной истинности. Можно ли тогда считать, что А и Б говорят об одном и том же? Где здесь границы конвенции?
Если А в ответ на требование Б предъявить доказательства существования загробной жизни бьет его палкою (не насмерть) с целью убедить собеседника, то мы полагаем (сторонний наблюдатель В может считать), что они действовали в рамках разных конвенций. Для А его действия обладали доказательной силой, а для Б - нет.
Поскольку А и Б говорят на одном языке, то Wa и Wб имеют общее ?, но из примеров мы видим, что конвенция не всегда является источником интерсубъективной проверяемости. В данном случае для успеха проверяемости Wa и Wб должны не только иметь общее ?, но и иметь возможность дальнейшего взаимного согласования концептуальных схем, которое может быть проведено относительно внеязыковых ориентиров. Конвенция задает рамки и/или указывает направление такого согласования, но не заполняет его предметную (содержательную) область32.
Таким образом, ситуации, которые мы можем рассматривать как примеры реализации конвенций, предстают как целесообразное единство действий и языковых выражений. Такая ситуация предполагается развивающейся в направлении соответствующей цели - например, достижения понимания - при правильном применении языка. Можно сказать, например, что языковое выражение употреблено правильно, если цель, которую ставил перед собой говорящий при его произнесении, достигнута. Поэтому если мы строим объяснение конвенции на "слабом" варианте релятивизма, то такое объяснение предполагает не то, что необходимые истины созданы в соответствии с соглашением, а только то, что необходимые истины (например, естественнонаучные) традиционно выражаются в одних терминах скорее, чем в других.
Итак, мы установили, что языковая конвенция обеспечивает возможность взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем и что пределы такого согласования связаны с характером отсылки к внеязыковому миру, представляемой языковыми выражениями. Поэтому дальнейшее обсуждение конвенции должно более определенно учитывать соотношение между языковыми знаками, концептуальными схемами и внеязыковым миром.

11.3.2 Онтологический статус концептуальных схем
Если выражение P истинно как относительно W1, так и относительно W2, то это означает, что и W1, и W2 располагают достаточными концептуальными ресурсами для того, чтобы быть сопоставимыми друг с другом. Но если бы это был единственный вид взаимоотношений концептуальных схем, связанных с предложениями, указывающими на один и то же феномен, то релятивистская концепция работала бы в конечном итоге совершенно аналогично абсолютистской. Различие между концептуальными схемами сводилось бы к тому тривиальному факту, что некоторый идиолект может содержать простые предикаты, объему которых в некотором другом идиолекте не соответствует ни один простой предикат или не один предикат вообще - и, соответственно, отождествление владения языком и владения концептуальной схемой, в духе Дэвидсона, было бы оправдано. Тем не менее наличие общей для двух идиолектов онтологии, содержащей понятия, которые индивидуализируют одни и те же объекты, само по себе еще не гарантирует пересечение концептуальных схем носителей этих идиолектов. Поскольку содержание мира может быть отражено в различных концептуальных схемах различным образом, поскольку оно открыто для различных способов концептуализации, в том числе и для несоизмеримых33 - постольку регулятив, управляющий взаимным согласованием концептуальных схем, должен быть открыт для онтологического анализа.
В самом деле, если мы скажем, что все истинные выражения истинны относительно концептуальной схемы конвенциональных классификаций, связанных с обсуждаемым выражением, то такой тезис может быть оспорен на непосредственном основании собственного истинностного статуса. Если сам тезис истинен лишь относительно, то он, если истинен, опровергает сам себя, составляя собственный контрпример34. Если же, с другой стороны, тезис относительной истины приемлем для сообщения о себе, значим относительно самого себя, тогда, в силу того, что он может являться в лучшем случае лишь относительно истинным, он сам сужает свою значимость, снижает свою релевантность для того, для кого относительная истина релятивизована к другой концептуальной схеме.
Поэтому, возможно, следует ограничить область применения понятия относительной истины выражениями о содержании мира, т.е. выражениями объектного языка. Такое ограничение соответствовало бы онтологическому тезису о конвенциональной категоризации содержания мира: в центре оказываются выражения о содержании мира, а не метавыражения, заключающие о содержательных выражениях. П. Давсон-Галле формулирует такой ограниченный тезис относительной истинности объектно-языковых выражений следующим образом:
истинное выражение объектного языка истинно относительно концептуальной схемы конвенциональных категоризаций, связанных с обсуждаемым выражением35.
Такое определение, будучи метаязыковым выражением, избегает самореференции и тем самым самоопровержения через представление контрпримера.
Однако вместе с тем выражения объектного языка, о которых оно заключает, также являются, в свою очередь, частью содержания мира, и поэтому заключающее о них выражение также может быть рассмотрено как выраженное на объектном языке. С такой точки зрения, проблема онтологического статуса конвенциональных категоризаций не может учитывать различие между выражениями, использующими непосредственно указывающие на содержание мира понятия, и метавыражениями относительно таких выражений. Если это так, то надежда избежать самоопровержения релятивизма, ограничивая область его приложения, не оправдывается.
Тем не менее прояснение этого различия важно для завершения описания того механизма, с помощью которого происходит взаимное согласование концептуальных схем. В ходе такого согласования языковое выражение подвергается интерпретации - которая, как известно, может иметь один из двух видов: описание в других знаках того же кода (парафраз) либо описание в знаках другого кода (перевод). Систематическое знание языка как языковая компетенция говорящего или слушающего предшествует интерпретации языкового выражения и конвенционально по природе36. Для того, чтобы показать пределы взаимного согласования концептуальных схем, следует выяснить, чтo именно может выступать в роли интерпретационного кода в концептуальных схемах - и, соответственно, в каком отношении находится интерпретационный код к содержанию мира.
Мы уже видели, что позиция, отождествляющая владение языком с владением концептуальной схемой, не является продуктивной для объяснения конвенции как стабилизатора значения. Мы приняли, далее, что концептуальная схема - это нечто большее, чем аналитический набор аксиом, с которым сравнивается выражение Р для установления его истинности, поскольку использование набора неинтерпретированных выражений в качестве релятивизатора сталкивается с непреодолимыми трудностями37. Определив это "нечто большее" как систему ментальных репрезентаций, мы должны теперь показать, каким образом эта система может выступать в роли интерпретационного кода, т.к. в противном случае обсуждение конвенциональности значения в предложенном здесь направлении остается неполным.
Объявляя противопоставление концептуальной схемы эмпирическому содержанию "третьей догмой эмпиризма" (вслед за двумя Куайновыми - аналитико-синтетической дистинкцией и редукционизмом), Дэвидсон исходил из того, что как аналитико-синтетическая дистинкция, так и концептуальный релятивизм, по его мнению, объяснимы в терминах идеи эмпирического содержания. Дуализм синтетического и аналитического является дуализмом предложений, которые истинны вследствие как своего значения, так и эмпирического содержания, и предложений, истинных лишь благодаря своему значению и не имеющих никакого эмпирического содержания. Однако поскольку мы считаем, что все предложения имеют эмпирическое содержание, которое объясняется через референцию к внеязыковому миру, постольку мы не можем отказаться от идеи эмпирического содержания. Таким образом, вместо аналитико-синтетического дуализма мы получаем дуализм концептуальной схемы и эмпирического содержания.
Трудно не согласиться с Дэвидсоном в том, что описанный им дуализм не может быть представлен в рациональной форме38, но отсюда еще не ясно - и не видно, как может быть прояснено, - каким образом концептуальная схема может быть описана в терминах соответствия некоторой внешней ей сущности. Возможно, у эмпиризма была всего лишь одна догма, а именно - сама идея "эмпирического содержания". Говорить о конвенциональности "данного" возможно лишь постольку и лишь в том отношении, что собственно "данными" полагаются ощущения и другие явления сознания, которые мы не можем не воспринимать как таковые. Мы не можем принять, что мир находится у нас в голове; следовательно, явления сознания, на основании которых мы заключаем о мире, сами им не являются. То предположение, согласно которому именно эти явления и являются миром, неудовлетворительно уже в силу того, что их наиболее сущностное свойство - как раз свидетельствовать о мире, "быть направленными на объект". У нас нет никаких других свидетельств о мире, кроме феноменов; о мире и о самом его существовании мы заключаем из факта невозможности (по крайней мере, без специальных технических ухищрений) воспринимать явления нашего сознания иначе, чем относящимися к чему-то внешнему по отношению к ним.
Репрезентация предмета включает нас в определенную заданность, позволяющую нам воспринимать предмет именно в качестве такового. Такие представления могут быть свойственны радикальной позиции, согласно которой не существует трансцендентной по отношению к сознанию реальности. Но и если мы будем рассматривать вещь (например, снег) даже с диаметрально противоположных позиций - как, скажем, материальный предмет, принадлежащий объективному миру, - то мы тем более не станем отрицать, что содержанием нашего сознания является не сам снег, а некоторая психическая сущность, ментальная репрезентация снега, "означаемое" в соссюровском понимании. Эта репрезентация существует в качестве таковой лишь одним способом: имея свое бытие вне себя. Сама идея репрезентации подразумевает, что это - некая сущность, отличная от другой сущности, к которой она относится или которую она представляет39. Отношение между этими двумя сущностями есть простейшее отношение означения. Наши визуальные, тактильные и иные сенсорные и рефлективные представления предмета - например, снега - являются знаками снега в языке непосредственного описания действительности - языке нашей концептуальной схемы, с помощью которой мы ориентируемся в мире и вообще способны делать все, что мы делаем. Концептуальная схема как система концептов и была бы тем "индивидуальным языком", невозможность которого постулирует соответствующий аргумент; но она - не язык: она является текстом на этом индивидуальном языке, языке непосредственного описания действительности. Этому языку не хватает "языковости" в том отношении, что он не обеспечивает коммуникацию - мы не можем непосредственно обмениваться с другими людьми нашими мыслями и т.п. (по крайней мере, согласно современным научным представлениям, спорить с которыми не представляется возможным - так же, как и считать вопрос закрытым). Но мы можем использовать - и используем - для описания нашей концептуальной схемы естественный язык, предстающий, таким образом, метаязыком по отношению к языку непосредственного описания действительности.
Поэтому вопрос о конвенциональности "данного" может быть поставлен следующим образом: являются ли метавыражения конвенциональных концептуальных схем абсолютно или же относительно истинными для своих концептуальных схем? Очевидно, это зависит от того, чем являются референты метавыражений: терминами естественных родов содержания мира или категориями конвенциональных классификаций. Указывают ли конвенциональные категории, связанные с понятием относительной истины, на естественные виды?
Ответ на этот вопрос будет зависеть от того, чтo мы признаем объектным языком концептуальной схемы, т.е. вопрос о том, являются ли метавыражения конвенциональных концептуальных схем абсолютно или же относительно истинными для своих концептуальных схем?
Как попытки снятия описанного дуализма могут быть рассмотрены "философские языки", пик интереса к которым приходится на ХVII в. Созданию философских языков предшествовал постулат рационалистической школы о том, что языки порождаются априорно заложенными в языковом сознании идеями; Бэкон, Декарт, Паскаль, Лейбниц, Локк отмечали неадекватность слов соответствующим понятиям и пытались найти другой тип знака, могущий выразить идею ближе к ее содержанию таким образом, чтобы она была понятна любому человеку на земле. Такой "подлинный знак" был призван передавать понятия (а не звуки) с помощью символов и лишь потом переводился бы на соответствующий язык. Аналогиями знаков такого рода признавались ноты, цифры, пиктограммы, иероглифы. Все они напрямую выражали идеи и могли быть поняты говорящими на любом языке.
Попытки выработать "подлинный знак" и на его базе философский язык были связаны с классификацией всего корпуса знаний о мире; соответственно, очень скоро такое деление оказывалось нарушенным, так как происходило переосмысление и пополнение научных знаний - т.е. знаний, с той или иной необходимостью являющихся общепризнанными.
Например, епископ Джон Уилкинс разделил все существующие знания на сорок разделов, таким образом пытаясь классифицировать все научные факты по их взаимосвязям. Уилкинс считал, что его разделы устанавливали реальные взаимоотношения вещей в природе, открывая подлинные связи между ними путем компоновки их в группы: "сравнение всех вещей по определенным параметрам, как это предложено в наших таблицах, позволяет проложить кратчайший и простейший путь к подлинному знанию о мире из всех когда-либо предлагавшихся"40. Для письма предлагался тот самый "подлинный философский знак", призванный непосредственно отражать понятие. Каждый знак включал значимые компоненты, в совокупности сочетавшиеся в понятие. Так, слово лосось ничего нам не говорит само по себе, своей внутренней формой; соответствующее слово zana у Уилкинса содержит в себе определение для человека, усвоившего сорок категорий и подвидов этих категорий: рыба, чешуйчатая, речная, с розовым мясом. Однако кит, которого Уилкинс поместил в класс рыб, вскоре, по выражению Борхеса, стал млекопитающим, а это повлекло за собой полную переделку классов в системе "подлинных знаков"41.
Хотя поиски универсальных, не выбранных произвольно "элементов человеческой мысли", некоего lingua mentalis (Оккам) как основы любых возможных семантических построений связаны прежде всего с рационалистической традицией, вряд ли они являются специфически рационалистической интенцией. Скорее это одна из наиболее общих программ исследования проблемы связи между вещью и ее названием, причем такая программа, методология которой, возможно, в наибольшей степени отражает природу предмета, поскольку ясно, что исследование связи между вещью и ее названием отсылает к весьма глубоким основаниям знания: если и возможно усмотрение более предельных оснований, то оно тем не менее ex definitio не может быть вербализовано. В современных семантических теориях выбор элементарных терминов (primitive terms) предстает некоторым метафизическим ориентиром: либо он признается произвольным - что связано с конвенционалистским подходом к значению, - либо наоборот. Однако в последнем случае исследователю не обязательно занимать "реалистскую" позицию. Поскольку весьма трудно было бы указать удовлетворительные причины, по которым разрыв между теорией и эмпирическим фактом в семантике должен быть больше, чем в физике или химии, постольку выбор семантических "атомов" может считаться произвольным, с такой точки зрения, не в большей степени, чем установление списка химических элементов (в таком отношении эмпирически ориентирована теория "семантических примитивов" А. Вежбицкой42).
Таким образом, представляется затруднительным задать такую онтологию, в которой конвенциональные категории указывали бы на естественные виды. Само по себе это, разумеется, не означает и не может означать, что естественные виды "не существуют"; но отсюда следует, что для инвариантности интерпретации языковых выражений участниками коммуникационного акта - и, следовательно, для успешного функционирования языка - необходима возможность взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем.
Подобный подход представляется преимущественным минимум в двух отношениях. Он позволяет
1. преодолеть ограниченность эмпиристской позиции, согласно которой знание семантических фактов относительно слов неотделимо от знания эмпирических фактов относительно обозначаемых этими словами предметов.
Эмпиристский подход был, в свою очередь, вызван неприятием теорий "августинианского" вида, согласно которым значение является некоторой автономной сущностью. Однако впадение в противоположную крайность оказывается не более продуктивным для решения семантических проблем описания естественного языка. Рассмотрение значения как результата согласования концептуальных схем дает возможность избежать и этой противоположной крайности ("догмы реализма"?) и
2. отказаться от представления о значении как о сущности, которая может быть полностью описана без указания на процесс семиозиса. Таким образом, эта позиция представляет аналитический вариант подхода, восходящего в современной традиции к Ч. Пирсу и в той или иной степени разделяемого сегодня большинством лингвистов.
Итак, если мы теперь вернемся к вопросу о том, каким образом ситуация употребления знаков естественного языка может иметь форму ситуации существования соглашения об их использовании, действующего между членами языкового сообщества - при том, что такое соглашение не заключалось в действительности, или, говоря более строго, при том, что нам ничего не известно о действительном факте заключения такого соглашения и о возможности условий его заключения, - то мы можем сделать следующий вывод.
Говоря о "языковой конвенции", мы подразумеваем возможность взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем, которое обеспечивает инвариантность дальнейшей интерпретации языковых выражений. Пределы взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем устанавливаются их отношением к внеязыковому миру, через которое осуществляется обозначение языковыми выражениями элементов внеязыкового мира -или же, иными словами, для того, чтобы применение в концепции значения как условий истинности отвечало требованию онтологической нейтральности, необходима возможность взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем, которое обеспечивало бы инвариантность дальнейшей интерпретации языковых выражений.

11.4. Каузальные теории референции
11.4.1 Идентифицирующие дескрипции
Как мы видели при обсуждении конвенциональности значения, использование понятия конвенции не решает проблему индивидуирующих функций, т.е. процедуру прослеживания индивидов сквозь возможные миры. Эта проблема обладает относительной независимостью от формальных проблем семантики возможных миров.
Для решения задачи идентификации предмета обозначения привлекается понятие дескрипции, понимаемой при этом как языковая (текстовая) характеристика предмета по некоторым из его признаков, которая может употребляться в языке (речи) вместо имени этого предмета. Успешность такого употребления выступает показателем релевантности тех параметров, по которым произведена дескрипция.
Например, вместо имени "Наполеон" можно употребить дескрипцию "побежденный при Ватерлоо" - или, скажем, дескрипцию "vaincu a Waterloo", являющуюся переводом первой на другой естественный язык. Вместе с тем дескрипция "побежденный при Бородино" будет указывать на Наполеона, а ее перевод на французский язык - "vaincu a Borodino" - наоборот, на его противника Кутузова: поскольку в указанном сражении было уничтожено примерно равное число людей с обеих сторон, а войска при этом остались на прежних позициях, то вопрос о том, кто же при этом оказался победителем, оказывается вопросом интерпретации. Естественный язык при этом выступает не в качестве некоторой эмпирической догмы ("язык, на котором в действительности говорят все французы"), а в качестве некоторого основания формализации (например - язык, совокупность всех тривиально истинных предложений которого единственным образом определяет объем понятия истины для его носителя). Дескрипция оказывается, таким образом, релятивизованной к некоторой системе описания, или концептуальной схеме. Наиболее простым - и наиболее привлекательным для многих, в том числе наиболее авторитетных, исследователей - путем снятия этой проблемы оказывается отождествление концептуальной схемы с языком. Однако такой ход не устраняет затруднений, связанных с идентификацией референта в интенсиональных контекстах. Для их элиминации привлекаются понятия коммуникативного намерения, иллокутивной силы высказывания и множество других, достаточно гетерогенных понятий, коррелирующих в том отношении, что они образуют некую "референцию говорящего" (К. Доннелан), управляющую семантической референцией.
Для устранения проблем, вытекающих из подстановки кореферентных выражений, в теориях значения привлекаются множество самых разнообразных техник и понятий, большинство из которых сходны в том отношении, что они апеллируют к представлениям о некой "референции говорящего", управляющей семантической референцией. Пафос подобных усилий заключается в следующем: поскольку невозможно непосредственное указание на объекты в референциально непрозрачных контекстах и требуются дополнительные идентифицирующие процедуры, постольку проблема референции оказывается связанной с проблемой индивидуации некоего предмета. Возможна ли все же индивидуация посредством именно дескрипций и каким требованиям должны отвечать такие дескрипции?
Суть принципа идентифицирующих дескрипций резюмирована в известном утверждении "дескриптивной метафизики" П. Стросона: "Имя ничего не значит без поддержки дескрипций". В соответствии с этим принципом знание ряда дескрипций обеспечивает возможность выделения "базисного индивида" - референта собственного имени - единственным образом. Так, возможность распознавания человека по имени Цицерон достигается при условии знания дескрипций "великий оратор" и "житель Древнего Рима" определенным образом. Однако, с этим требованием определенности понимания дескрипций, лежащих в основании индивидуации, связана проблема межконтекстуальной многозначности: дескриптивный способ указания не гарантирует выделения во многих ситуациях единственного референта, удовлетворяющего имеющимся в наличии дескрипциям.
Когда говорящий утверждает нечто, обладающее формой "N есть Р", где N - имя, а Р - предикат, то условия истинности выглядят следующим образом: сказанное истинно ТТТ:
а) имеется некая (объектная) сущность, связанная определенным образом с использованием имени "N";
б) предмет, существующий этой сущностью (т.е. существование этого предмета задает "наличие" этой сущности), обладает свойством, означенным "Р".
Возникающий в связи с этим вопрос может быть сформулирован так:
каким образом идентификационные особенности предмета должна быть связана с использованием имени "N", чтобы имя указывало на предмет?
Согласно принципу идентифицирующих дескрипций, ответ заключается в следующем: такой объект должен обладать свойствами, которые фиксируются соответствующими дескрипциями. По традиционным представлениям, идущим от Рассела и Фреге, указание на предмет возможно в случае представления собственного имени как совокупности дескрипций: знание таких, например, дескрипций, как "ученик Платона" и "учитель Александра Македонского", считается достаточным для указания на человека по имени "Аристотель". Возможность указания при таком подходе определяется некоторым уровнем знания об объекте, а сама проблема указания ставится как эпистемологическая проблема. Теория Рассела о дескриптивном содержании имен (по крайней мере, обычных имен собственных) является фрегеанской в том отношении, что, согласно ней, имена обеспечивают референцию к вещам через дескриптивное содержание, которое связано с именем. Иными словами, имя связано с эквивалентным (синонимичным) множеством дескрипций, и имя относится к чему бы то ни было, что удовлетворяет всем (или наибольшему количеству из имеющихся или возможных) дескрипций. С такой точки зрения, дескрипции дают значение имени, определяя предмет референции, который является чем бы то ни было, что удовлетворяет (или лучше всего удовлетворяет) дескрипции. Так, имя собственное является сингулярным выражением обращения, которое используется, чтобы обеспечить референцию к единственному индивиду или предмету. Возникающий в этой связи вопрос таков: в силу чего имена отсылают к их носителям? Согласно Расселу и Фреге, имя выбирает своего носителя в силу некоторой связанной с именем дескриптивной информации, которая относится исключительно к носителю имени.
Таким образом, традиционные представления о дескрипциях могут быть рассмотрены как основанные на репрезентационистском подходе к языку. Если референциальная теория в ее традиционном (эмпиристском) варианте отождествляла значение выражения с тем, на что оно указывает, или с референциальной связью (т.е. не привлекала допущения об отождествлении знания с возможностью описания), то включение в поле рассмотрения Т-теорий референциально непрозрачных контекстов, неизбежное при анализе высказываний естественного языка, потребовало увеличения выразительных возможностей формальных систем. Для этого теория референции должна быть основана на такой концепции указания, которая позволила бы выразить более сложные взаимоотношения между предметом и концептуальной схемой. В связи с этим возникает тенденция говорить не столько о значении, сколько о формах представления значения, или об определениях терминов, позволяющих единственным образом выделить указываемый предмет. Обладать некоторым знанием предмета, достаточным для его идентификации, означает тогда располагать не просто информацией о предмете, но информацией о значении термина, указывающего на этот предмет. Таковы, в частности, более современные референциальные ходы - жесткие десигнаторы, индексикалы, "референция говорящего" и т.д. Представляется, что, с такой точки зрения, описание предмета (трансцендентного описанию референта) с помощью дескрипции исходит из допущения о том, что этот предмет является так или иначе данным, заданным (pre-given); более же сложные виды описания исходят из несколько иного допущения, а именно: первичное описание предмета может быть помещено в контекст некоторой системы описания - или: имеется (дана, задана, может быть задана) такая система описания, что помещение в нее указания на описываемый референт не нарушит правил функционирования этой системы. Иначе - как, например, заметил Дэвидсон - такие каузальные теории референции не будут теориями значения, потому что они обратились бы к причинным отношениям между именами и объектами, о которых говорящие могут быть неосведомлены43.
Если есть система взаимосвязанных (формально и содержательно) обозначений и в этой системе взаимосвязаны как дескриптивные, так и конструктивные по характеру отношения к реальности - а эта реальность полагается в пределе общей для дескриптивного выражения в данной системе предложений - то перед нами встает вопрос: как эта внутренняя взаимосвязность (единство) достигается и сохраняется в контексте различного характера соотнесения с реальностью внутри данной системы предложений? Уместный здесь вопрос может быть сформулирован следующим образом:
как осуществляется и как возможно дескриптивное расширение наличной реальности, означающее по существу увеличение знания о мире?
Поскольку мы считаем и дескрипцию, и более развернутые характеристики предмета - например, объяснение - различными видами описания некоторой сущности (в данном случае, трактуя термин "описание" подобным расширительным образом, мы не отступаем от современной аналитической традиции), постольку переход от одного вида описания к другому сам, в свою очередь, может быть описан. Такое описание перехода от дескрипции к объяснению предполагает установление некоторых критериев, руководствуясь которыми мы можем в случае необходимости говорить о таком переходе как о совершившемся (см. § 12.2.)
Указанная проблема достаточно широко обсуждалась в дискуссиях о "догмах эмпиризма", и отсутствие (или недостаточная мотивация) собственно эпистемологических оснований для формализации эмпирических данных в дедуктивных теориях не является на сегодняшний день специфически "анархическим" допущением: оно не оспаривается и вполне сдержанными исследователями. Однако здесь оказывается более релевантным прагматический критерий: поскольку теория отвечает целям не только объяснения уже известных фактов, но и предсказания новых, постольку она признается удовлетворительной, а отсутствие или невозможность метаметодологического обоснования теории как описания некоторой трансцендентной ей сущности не снижает ее ценности как теории. Применительно к языковым системам это означает, что если мы можем успешно употреблять термин в будущем таким же образом, каким мы его употребляли в прошлом, то сам этот факт выступает для нас в качестве более релевантного критерия правильности или истинности обозначения, чем степень и собственно характер соотнесенности этого термина с его референтом. Таким образом, элементарные термины устанавливаются самим функционированием языковой системы. Н. Гудмен выразил эту мысль следующим образом:
Термин выбирается в качестве элементарного не потому, что он является неопределяемым; скорее, он является неопределяемым в силу того, что он был выбран элементарным.
Поэтому важный для нас вывод, следующий отсюда, таков:
Дескриптивное содержание, которое мы связываем с именем, не представляет значение имени; оно используется скорее, чтобы установить референцию имени.
Указание дескрипциями само по себе возможно тогда и только тогда, когда мы предварительно уже обладаем некоторым знанием об указанном объекте. Тогда само указание сводится к проверке соответствия некоторых предикатов определенным свойствам, уже известным нам. Допустим, мы обладаем знанием следующей совокупности дескрипций: человек, который был великим оратором, жил в Древнем Риме и был лыс. Мы полагаем, что этим человеком был Цицерон. Однако наша уверенность в правильном указании основывается на том, что мы уже ранее обладали достаточными знаниями о человеке по имени Цицерон - достаточными в том смысле, что мы были способны ответить на вопрос: "на кого вы указываете?" Наше указание сводится к установлению соответствия между известными дескрипциями и ранее известными нам свойствами Цицерона.
Однако неясно - и неясно, с какой точки зрения может быть определено - какое количество дескрипций будет необходимым и достаточным для выделения объекта. Поэтому во многих ситуациях дескриптивный способ указания не обеспечивает выделения объектов или референтов единственным образом.
Недостатки указания дескрипциями обнаруживаются, например, при попытке указания с помощью одних и тех же дескрипций на один и тот же объект в различные периоды - скажем, на человека по имени Цицерон в юности, когда он еще не облысел, и в период позирования для бюста. Отсюда понятно, почему принцип идентифицирующих дескрипций не выдерживает некоторых контрпримеров: они возникают оттого, что возможны ситуации, в которых референт имени не выделяется данной совокупностью дескрипций, или ситуаций, в которых объект, удовлетворяющий такому описанию, не является искомым референтом. В последнем случае ситуация выглядит, с точки зрения корреспондентной теории истины, следующим образом: дескрипции действительно указывают на объект, но указание оказывается ложным.
Такого рода ситуации свидетельствуют о необходимости выделения двух моментов в указании: определения истинности или ложности значения имени указываемого объекта и определения истинности или ложности способа указания. Такая теория, которая отображала бы значение выражения, должна состоять:
а) из теорем T-теории;
б) из теории выражений, используемых в T-теоремах.
Отождествление этих моментов в принципе идентифицирующих дескрипций приводит к описанным трудностям.
Рассмотренные особенности дескриптивного способа указания приводят к вопросу о различии между знанием того, что означает данное выражение, и тем, что оно называет. Знание того, что такое вода, например, требует определенных знаний о воде. Можно было бы сказать: только тот, кто знает, что вода есть Н2О, на самом деле знает, что такое вода. Однако понимание термина "вода" не требует этого. Другими словами, следует проводить различие между пониманием термина и конкретным знанием конкретного объекта, на который он указывает. Такое различие предполагает, далее, разграничение знания семантических фактов относительно слов и знания эмпирических фактов относительно их референтов. Обладать некоторым знанием объекта, достаточным для его идентификации, означает тогда располагать не просто информацией об объекте, но и информацией о значении термина, указывающего на этот объект.
Так, Сол Крипке утверждает, что фрегеанская теория не в состоянии дать адекватную теорию того, как имена указывают на предметы, и предлагает более адекватное, по его мнению, объяснение того, как имена выбирают свои референты. В теории Крипке появляются два важных компонента: социальный и каузальный. Теория дескрипций считает, что имя N обозначает объект x при использовании S в том случае, если x единственно удовлетворяет всем или большинству таких предикатов F, что S согласился бы с "N есть F"; имя определяет свое обозначение с помощью критерия пригодности. Но во многих случаях информация, обычно связываемая со специфическими индивидами, является ошибочной. Поэтому теория дескрипций могла бы быть расширена за счет включения социального элемента, который Крипке считает необходимым. Согласно такой альтернативе, имена должны рассматриваться как играющие референциальную роль в пределах языкового сообщества, а дескрипции, которые связаны с именем, должны определяться общепринятыми убеждениями (beliefs) по поводу называемого индивида. Это не обязательно должно достигаться усреднением убеждений языкового сообщества, касающихся этого индивида: может быть увеличен "удельный вес" отдельных дескрипций - например, принадлежащих тем членам языкового сообщества, кто обладает лучшим знанием рассматриваемого индивида.
Согласно Крипке, выбор не может зависеть исключительно от свойств, которыми обладает индивид; каузальный элемент должен быть включен в любую успешную теорию референции. Необходимость в каузальном элементе может быть обнаружена по следующей аналогии: расплывчатая фотография все же является фотографией именно некоторого специфического человека на основании причинного отношения, даже если мы можем получить лучшее представление о внешности этого человека по фотографии его близнеца.
Каузальная референция выглядит, по Крипке, следующим образом. Индивид x "окрещен" именем N, и далее это имя передается от одного к другому конкретному случаю употребления N. Говорящий может обозначить x при помощи имени N, если имеется цепь сохраняющих референцию связей, который ведет назад к начальному крещению. Связь сохраняет референцию, если говорящий намеревается использовать имя с той же самой референцией, что и тот человек, от которого он его слышал ("так говорят"). С помощью подобного рода каузальной зависимости объясняется возможность употребления имени в таких ситуациях, где для обсуждаемого индивида не отыскиваются дескрипции, идентифицирующие его единственным образом.
Возникающий в этой связи вопрос таков:
каковы онтологические основания для того, чтобы
"так говорить"?
На что, с такой точки зрения, указывают имена естественного языка, употребляемые в реальной речевой деятельности - на элементы мира, заданные самой природой вещей, или на конвенциональные классы? Функционируют ли выражения естественного языка (например, имена собственные) как термины естественных видов или как термины конвенциональной категоризации содержания мира? Теория сингулярной референции Крипке пересекается, таким образом, с теорией значения терминов естественных видов.

10.4.2 Жесткие десигнаторы
По традиционной (фрегеанской) теории, естественно-видовые термины (kind terms) функционируют аналогично именам собственным. Так же, как имена собственные имеют смысл, который определяет их референцию, так видовые термины имеют смысл или значение, которое определяет их экстенсионал, т.е. те случаи, к которым они применяются. В дополнение к этим естественно-видовым терминам существуют термины не-естественных, или конвенциональных (номинальных) видов. Поскольку естественные виды отражают дистинкции, локализованные во внешнем мире (является ли нечто золотом или тигром - вопрос экстралингвистический), постольку номинальные виды предстают предметом наших систем классификации и зависят от лингвистического удобства и соглашения. Естественные виды или рода определены внешним по отношению к его описанию миром; номинальные виды определены нашей конвенциональной категоризацией.
Концепция референции для видовых терминов должна, как и любая теория референции, экстенсионально корректным образом обеспечивать идентификацию объекта указания; специфика же указания именно посредством видовых терминов заключается в том, что такая теория предполагает некоторое объяснение особенностей указания не просто на объект, но на его сущностные свойства. Указание как связь между знаком (родовым или видовым термином) и обозначаемой им вещью (элементом множества внеязыковых объектов, образующих естественный род или вид) предстает, таким образом, в определенной степени обусловленным теми сущностными свойствами, благодаря которым эта вещь существует как идентифицируемая в своем видовом качестве.
Крипке предлагает решение этой проблемы с помощью двух допущений:
(1) родовой или видовой термин обозначает (designates) специфический род (вид) объектов на основании причинной связи, соединяющей термин с родовой сущностью в ее проявлениях;
(2) родовые термины являются жесткими (rigid) десигнаторами: они определяют один и тот же род (вид) объектов во всех возможных мирах, в которых существует этот род.
Тезисы (1) и (2) покрывают две пересекающиеся области определения. Положение (1) заявляет каузальную теорию референции для родового термина. Такое объяснение призвано отвечать на вопросы вида: "На каком основании термин "вода" относится к H2O?" Это - объяснение способа, которым специфический тип термина соотносится с некоторой специфической частью мира. С другой стороны, (2) сообщает нам нечто относительно того, как родовой термин проявляет себя (т.е. может быть употреблен) в различных условиях. Положение (2) помогает нам отвечать на вопросы, подобные следующему: "Является ли утверждение "Вода заполняет реки и моря" истинным в возможном мире W?"
Существует несколько различных каузальных теорий референции, сходящихся на том, что референциальная связь между родовым термином и его референтом может быть установлена даже в том случае, если говорящий не информирован или плохо информирован о природе референта. В наиболее общем виде эта позиция выражена Крипке следующим образом:
Мы используем термин "золото" как термин для некоторого рода вещей. Другие люди обнаружили этот род вещей, и мы слышали об этом. Таким образом, мы как часть языкового сообщества располагаем некоторой связью между нами непосредственно и некоторым родом вещей. Род вещей полагается имеющим некоторые параметры идентификации (identifying marks). Некоторые из этих параметров могут не быть действительно истинными для золота. Мы могли бы обнаружить, что заблуждаемся относительно них. Далее, может существовать такая субстанция, имеющая все параметры идентификации, которые мы обычно приписывали золоту и использовали для того, чтобы идентифицировать его, но эта субстанция не является тем же самым родом вещей. Мы сказали бы о такой вещи, что, хотя она имеет все признаки, которые мы первоначально используем, чтобы идентифицировать золото, это - не золото.
Здесь Крипке показывает, что его широкий подход к референции, например, термина "золото" в идиолекте говорящего позволяет успешно указывать на золото, даже если тот ничего не знает о природе золота или о том, где найти золото в окружающей его среде.
Вообще говоря, термины для естественных родов (например, животных, растений и химических веществ) получают референцию следующим образом: субстанция определяется как родовая сущность, представленная (почти всегда) данным образцом.
Крипке исходит из рассмотренных ранее недостатков референции при помощи дескрипций. Во-первых, нельзя утверждать, что для правильной референции именем как совокупностью дескрипций нам необходимо знание существенных и несущественных свойств указываемого объекта. Во-вторых, если даже нам известны существенные характеристики, то они мог быть истинны по отношению к другому референту, а не тому, который имеет в виду говорящий.
Такие представления ведут к изменению взглядов на условия появления референции. Согласно Крипке, мы не задаем свойства, которые каким-то способом качественно и исключительно выделяют некий предмет и таким образом определяют нашу референцию. Напротив, мы указываем на определенный референт не потому, что знаем его существенные свойства, а благодаря нашей связи с другими людьми, и эта связь доходит до самого референта. В общем случае наша референция зависит не только от того, что мы сами думаем, но и от других людей, от истории того, каким образом имя дошло до говорящего и т.п. Появление референции, с точки зрения Крипке, происходит в церемонии "первого крещения", например в случае первоначального именования домашнего животного, на которое при этом непосредственно указывают. В других ситуациях первое указание может закрепляться дескрипцией, которая отражает какое-либо конкретное свойство объекта. Таким образом, введение понятия жестких десигнаторов позволяет, во-первых, объяснить функционирование и усвоение терминов с момента их появления и, во-вторых, описать условия единичности референции как условия "церемонии крещения".
Cерьезная особенность каузальной теории референции Крипке состоит в том, что закрепление указания чаще всего происходит по случайному свойству объекта: хотя для Аристотеля самое существенное свойство связано с его философскими работами, а для Цицерона - с ораторской деятельностью, отсутствие этих свойств не лишило бы их собственных имен. С такой точки зрения, действительное употребление имени не требует знания существенных свойств объекта, поскольку референция определяется возможностью проведения "каузальной цепи" от настоящего употребления к первому употреблению. Изменение взгляда на соотношение имени и его носителя выступает как следствие этой центральной идеи каузальной теории референции.
Единственный способ референции в концепции Крипке - это именование, поэтому сфера действия процедуры именования значительно расширяется. Каждый естественный род обладает определенными отождествляющими характеристиками, которые могут быть разделены на случайные и необходимые. Закрепление указания термина часто осуществляется по случайным свойствам. Например, термин "тепло" был первоначально закреплен по ощущению тепла, вызываемому у человека. Если кто-то в другом возможном мире попытается закрепить этот термин посредством иного признака - допустим, в силу неспособности воспринимать тепло - то это не значит, что термину "тепло" соответствует другой референт. Случайные свойства - цвет, вкус, способность оказывать определенное чувственное воздействие на человека и т.д. - по-картезиански отделены от первичных, сущностных качеств и не существенны для естественных родов, а проявляются в ощущениях человека и служат для закрепления первых указаний.
Отсюда следует, что тождество объектов, которое по эмпиристской традиции считается случайным, не является таковым, если объекты поименованы жесткими десигнаторами, выбирающими один и тот же индивид в каждом возможном мире, в котором этот индивид существует. Таким образом, согласно Крипке, тождества необходимо истинны, если они истинны вообще.
Так, рассмотрим утверждение тождества, в котором обе стороны являются жесткими десигнаторами. Если такое утверждение истинно, то оно необходимо истинно. Например, истинно утверждение тождества "Утренняя звезда = Вечерняя звезда". Как жесткие десигнаторы, оба эти термина определяют одну и ту же вещь (планету Венера) во всех возможных мирах. Так, в каждом возможном мире, в котором существует Венера, утверждение "Утренняя звезда = Вечерняя звезда" является истинным. Таким образом, это утверждение необходимо истинно.
Используя имена тем способом, каким мы обычно это делаем, мы можем сказать заранее, что если Утренняя звезда и Вечерняя звезда являются одним и тем же, то ни в каком возможном мире они не могут быть различны. Мы используем [термин] "Утренняя звезда" как имя определенного тела и "Вечерняя звезда" как имя определенного тела. Мы используем их как имена этих тел во всех возможных мирах. Если фактически они являются одним и тем же телом, то в любом другом возможном мире мы должны использовать их как имя этого объекта. Итак, в любом другом возможном мире будет истинно, что Утренняя звезда является Вечерняя звездой.
Крипке признает, что утверждение тождества носит эмпирический характер (не аналитично) и может быть оправдано только a posteriori. В результате истинные подлинные утверждения тождества (утверждения тождества между жесткими десигнаторами) необходимы a posteriori. Мы не знаем a priori, что Утренняя звезда - это Вечерняя звезда, и не имеем, согласно Крипке, возможности выяснить ответ каким-либо путем, кроме эмпирического. Об этом свидетельствует то соображение, что мы могли бы иметь очевидность, "качественно неотличимую" от очевидности, которую мы имеем, и определять референцию обоих имен позициями двух планет в небе без того, чтобы эти планеты были одной и той же планетой.
Например, предположим, что (вопреки фактам) планета Вулкан выглядела бы в точности подобно тому, как выглядит по вечерам Венера. В этом возможном мире, термин "Вечерняя звезда" относился бы к Вулкану, а термин "Утренняя звезда" - к Венере; поэтому утверждение "Утренняя звезда тождественна Вечерней звезде" было бы ложным. Но язык такого возможного мира оказывается (уже в силу различия хотя бы одного термина) отличным от языка нашего мира. Для языка этого мира термин "Утренняя звезда" имеет не тот же референт, который имеет орфографически тождественный термин (омоним) в нашем языке. Таким образом, учитывая референцию терминов "Утренняя звезда" и "Вечерняя звезда" в нашем языке, утверждение тождества истинно, причем с необходимостью.
Аргумент Крипке против тезиса тождества основан по существу на его представлениях о том, как функционирует родовой термин. Когда говорящий использует термин "тепло", он успешно обозначает молекулярную кинетическую энергию, даже если он не знает того, что такое кинетическая энергия. Кроме того, и научный, и родовой термины должны являться твердыми десигнаторами. Такие термины, как "стимуляции нервных волокон" и "средняя молекулярная кинетическая энергия" должны относиться к одним и тем же родам вещи во всех возможных мирах, в которых они существуют, иначе аргумент не имеет смысла.
Аргумент такой формы заключает, что утверждение тождества ложно, с помощью
* метафизического утверждения относительно того, что является возможным, и
* предположения, что оба термина являются твердыми десигнаторами.
Однако знания такого рода случайных характеристик недостаточно для идентификации понятия в контрфактических ситуациях. Вполне возможно, что естественный род вещей может вообще не проявлять в некотором возможном мире тех свойств, по которым его впервые идентифицировали.
Например, причина тепловых явлений, вызывающих ощущение тепла, объясняется через молекулярное ощущение. Это свойство Крипке предлагает считать необходимо истинным в самом строгом смысле, потому что мы не в состоянии представить возможный мир, в котором тепловые изменения не проявляются через молекулярное ощущение. По этой причине "молекулярное движение" определяется как твердый десигнатор, который вместе с другим твердым десигнатором - "тепло" - составляет необходимо истинное утверждение тождественности.
Существует сходство между концепцией Крипке и концепцией собственных имен Рассела. Процедура именования проводится аналогично подлинным собственным именам Рассела в условиях неполноты знания свойств указываемого объекта. Каузальную точку зрения Крипке на указание можно считать аналогом расселовского "знания по знакомству" (acquaintance). Их сходство проявляется в том, что знание в "церемонии первого крещения" и "знание по знакомству" являются исходными и "неисправимыми" элементами в концепциях именования Рассела и Крипке.
Но термины естественных родов не во всем подобны собственным именам. Их различие связано с тем, что тождественность терминов родов в качестве твердых десигнаторов основывается на конкретных научных данных: например, утверждение тождественности "тепло - молекулярное движение", хотя и является необходимо истинным, получено в результате конкретных научных исследований. Поэтому свойство "молекулярное движение" в контексте развития науки может быть определено скорее как "важное", но не как существенное или необходимое. Идентификация указанного свойства в качестве необходимо истинного, т.е. истинного во всех возможных мирах, предполагает, что мы находимся на некотором идеальном конце науки, поскольку в дальнейшем мы не можем утверждать что-либо новое природе тепловых явлений. Если же термин "молекулярное движение" определяется в качестве "важного", понятие "необходимого" будет зависеть от контекста развития науки. Это ставит под вопрос тезис о независимости метафизической тождественности имен от эпистемологических посылок, от исследовательской позиции. Использование твердых десигнаторов позволяет избежать разговора только об индивидуирующих сущностях или об идентифицируемых объектах, но не об "аристотелевских сущностях", под которыми подразумевается совокупность свойств, необходимых для существования вещи естественного рода. Именно знание такого рода свойств, выражающих, по мнению Крипке, природу объекта, гарантирует нам указание во всех возможных мирах (например, для золота этим свойством является атомный вес 79). Но если мы считаем, например, что определение понятия необходимо зависит от контекста развития науки, то мы должны говорить не об одной сущности, а об их иерархии по ходу развития науки - или даже о нескольких альтернативных иерархиях. Аналогичным образом альтернативные позиции возможны в обыденном языке. По замечанию Гудмена, термины, принятые в качестве элементарных для некоторой системы, вполне могут поддаваться определению в какой-либо другой системе; не существует ни абсолютных элементарных терминов, ни такого их выбора, который был бы единственно правильным. Отсюда следует, в частности, что подобная концепция именования имеет вполне определенные эпистемологические границы.
Возражение, выдвигаемое по этому основанию против чрезмерно широких теорий референции, состоит в том, что использование родового термина будет обычно указывать на нечто, являющееся членом многих различных родов. Например, термин "золото" можно употребить по отношению к любой вещи, сделанной или состоящей (по мнению говорящего) из золота: золотому запасу государства, украшениям, сокровищам Трои, "Петрушке" Шемякина или в качестве метафоры. Почему термин "золото" отсылает к предмету указания скорее, чем, скажем, "ценность" или "блестящая тяжесть"? В общем виде проблема может быть сформулирована следующим образом: когда родовой термин T употребляется для указания на объект O, который является проявлением родовых свойств K1 - Кn, то почему T указывает только на один из этих родов?
Предположим, что некий посетитель выставки Шемякина указывает - пальцем, т.е. остенсивно - на золотую статуэтку Петрушки и произносит "Золото!" с намерением обозначить некоторую сущность, которая, по его мнению, обладает таким набором признаков или качеств, который является необходимым и достаточным для того, чтобы эта сущность могла быть идентифицирована с помощью этого термина. Предположим, далее, что наш посетитель выставки узнал в статуэтке персонаж русского фольклора и произносит "Клоун!" или "Искусство!" Чем будет в данном случае различаться применение этих обозначений? За исключением индивидуальных представлений говорящего о качественных свойствах родов, подобные широкие теории референции, кажется, не располагают никакими концептуальными средствами, которые могли бы эксплицировать различие между референциальными свойствами употребленных родовых терминов "золото", "искусство" и "клоун". Вопрос будет скорее заключаться в том, являются ли термины "искусство" и "клоун" родовыми - иными словами, является ли Петрушка клоуном тем же способом, что Шер Хан тигром, или тем же способом, что Дон Жуан холостяком? Дон Жуан может жениться, оставаясь при этом Дон Жуаном; Шер Хан не может перестать быть тигром, не перестав при этом существовать в качестве Шер Хана. В самом деле, Петрушка является Петрушкой, а его имя является нарицательным постольку, поскольку он является клоуном. Однако можно задать такое расширение контекста - например, реалистический или постмодернистский роман о Петрушке, - в котором он покидает балаган, поступает в лакеи к Чичикову, затем женится на подруге детства, становится уважаемым членом общества Петром Петровичем, ведет политическую деятельность и т.д.; но для жены он по-прежнему остается ярмарочным весельчаком Петрушкой, и по вечерам, запершись в спальне, пляшет для нее под бубенчики. Поэтому возникающий в такой связи вопрос уместнее будет сформулировать так: является ли термин "клоун" родовым здесь, в данном контексте, для данной концептуальной схемы?
Тогда, если родовой термин T употребляется для указания на объект O, который является проявлением родовых свойств K1 - Кn, то T указывает (прежде всего) на тот из этих родов, который является наиболее релевантным для ассоциируемой концептуальной схемы W.
Поэтому вряд ли корректно было бы сказать, что в контексте, например, истории о женитьбе Петрушки термин "клоун" уже не будет родовым: скорее следует сказать, что в этой истории не задан контекст (в данном случае - обычно являющийся фоновым для этого термина), позволяющий термину "клоун" проявиться, актуализоваться, осуществиться в качестве родового. Такая актуализация реализуется через каузальную фиксацию термина в качестве жесткого десигнатора, который выбирает один и тот же индивид в каждом возможном мире.

11.4.3 Индексикалы
Если собственные имена являются жесткими десигнаторами, то выбор индивида при установлении референции к нему зависит от "каузальной истории" использования данного имени, а она восходит к некоторому акту первоначального именования - "так окрестили". В своей типичной форме этот первоначальный акт устанавливает референцию посредством указательного местоимения или прямого указания на объект реального мира. Если принять эту точку зрения, то, очевидно, следует считать, что интенсионал собственного имени не фиксирован на каком-либо одном представлении в головах говорящих, общем для всех, кто использует это имя как единицу данного языка.
Х.Патнэм показал, что подобный процесс имеет место в очень многих случаях; в частности, с естественно-родовыми терминами. Если в язык успешно внедряется такой термин - например, "тигр" - то этот процесс в типичной форме включает в себя два первичных фактора: указывающую (остенсивную) референцию к одному или более тиграм и правильную презумпцию первоначальных пользователей этого термина о том, что индивиды, о которых идет речь, - представители некоторого естественного класса, скажем, одного биологического вида. Носители языка, употребляющие такой термин, обладают прагматически надежным критерием для отождествления тигров - "стереотипом тигра"; последний, вообще говоря, может быть недостаточен для отличения тигров от других возможных видов с внешне сходными признаками, но термин все же будет, в силу своей "каузальной истории" в языке, сохранять референцию к актуально данному виду, к тиграм, поскольку она была установлена в первоначальном акте внедрения термина. Такое действие было названо Барбарой Холл Парти установлением функции актуальной интерпретации.
Вообще можно сказать, что для каждого термина, введение которого в язык хотя бы частично было основано на остенсивном акте фиксации референции, интенсионал этого термина частично устанавливается на основе свойств объекта (или объектов) реального мира, первоначально вовлеченных в акт введения термина. В таких случаях незнание говорящим экстенсионала термина или "причинной истории" термина ведет к незнанию интенсионала, но не мешает термину иметь интенсионал в языке говорящего.
Согласно Патнэму, границы между экстенсионалами устанавливаются более или менее произвольно: в этом смысле содержание существующего технического определения может быть конвенционально. Основная идея здесь состоит в том, что термины естественных родов подобны в своем поведении не определенным дескрипциям, а индексикалам - словам вида "я", "ты", "он", "это вещество", референция которых зависит от обстоятельств их употребления. Фактически Патнэм утверждает, что почти все слова нашего языка функционируют как индексикалы (indexical words), и, следовательно, термины естественных родов совсем не отличаются от других типов общих терминов. Патнэм придерживается весьма широких взглядов на референцию: согласно нему, говорящий может успешно указывать на вязы и буковые деревья, даже если он не может отличить их друг от друга; он может обозначать H2O раньше, чем была развита химия, и он может обозначать тигров, даже если многие из его идентификационных представлений относительно тигров ложны. Природа причинной референциальной связи между родовым термином и референтом определяется тем, что родовые термины содержат индексикальный компонент. Патнэм использует свою теорию родовых терминов для объяснения референции через экстенсионал общих терминов (под последним понимается множество объектов, относительно которых общий термин является истинным).
Возражения Патнэма против традиционных теорий значения основываются на двух фундаментально несовместимых, с его точки зрения, тезисах. Один из них заключается в том, что экстенсионал определяет значения общего термина, т.е. то, относительно чего термин истинен. В соответствии с этим тезисом, два термина с одинаковым значением имеют одинаковый экстенсионал. Согласно другому фундаментальному тезису, существуют определенные психологические состояния людей, соответствующие определенному уровню знания значения. О философах, придерживающихся данной позиции (например, Фреге и Карнап), Патнэм говорит следующее: "Никто из этих философов не сомневался, что понимание слова идентично пребыванию в определенном психологическом состоянии". По мнению Патнэма, Карнап "зашел очень далеко" в своем утверждении, что знание значения общего термина позволяет распознать его экстенсионал.
Таким образом, подход Крипке - Патнэма противостоит фрегеанской теории значения естественно-родовых терминов в следующем отношении: согласно этому подходу, экстенсионал не определен ментальным состоянием говорящего. Фрегеанская теория значения предполагает, что
(1) знание значения состоит из нахождения в соответствующем ментальном состоянии, и что
(2) значение определяет экстенсионал.
Иными словами, знание значения определяет экстенсионал термина; ментальное состояние определяет интенсионал, а интенсионал определяет экстенсионал. Патнэм полагает, что такая картина существенно ущербна. По его мнению, само существование реальных сущностей устанавливает, что значения находятся "не в голове".
Поэтому для того, чтобы определить экстенсионал терминов естественных родов, необходимо, как и в случае с индексикалами, уточнить обстоятельства, в которых употребляются термины, т.е. определить еще один компонент (вид компонентов) языкового процесса - то, что Р. Якобсон называет интерпретантой. Правильная семантическая интерпретация терминов родов требует понимания ситуации, в которой они используются. Мы не можем, например, оценить истинностное значение предложения "Идет дождь" без привлечения дополнительной информации, поскольку его истинностное значение зависит от того, когда и где оно произносится. Само определение термина как жесткого десигнатора или индексикала выступает интерпретантой, поскольку управляет именно его интерпретацией.
О релевантности факторов стабилизации интерпретации свидетельствует аргумент "Дубль-Земли" Патнэма. Предположим, что мы знаем традиционное значение такого термина естественного рода, как "вода", т.е. нам известны некоторые свойства, с помощью которых мы можем распознать воду. Далее, представим, что где-то в космосе существует "Дубль-Земля", которая очень похожа на нашу планету. Дубль-Земля подобна Земле во всем, за исключением того, что там субстанция, называемая людьми "водой", подобна H2O в обычных свойствах, но имеет отличную (гипотетическую) молекулярную структуру хуz.
Имеется "свойство", которое люди долго связывали с чистой водой и которая отличает ее от воды Дубль-Земли [хуz], и это свойство - свойство подобия любому другому образцу чистой воды из нашей окружающей среды... Субстанция, которая проявляет себя не так, как эти образцы, не будет считаться той же самой субстанцией... Но "свойство" "проявлять себя так же, как данное вещество" не является таким свойством, какие философы называют вполне "качественными" свойствами. Его описание требует специфического примера....
У индивидов на Земле и на "Дубль-Земле" возникают одинаковые ментальные состояния относительно Н2О и хуz, достаточные для определения экстенсионалов в указанных обстоятельствах.
Допустим, что Джон и его физически тождественная копия с Дубль-Земли, Дубль-Джон, ничего не знают о химических свойствах веществ, которые они называют термином "вода"; что в таком случае является значением термина "вода" в их соответствующих идиолектах? Согласно взглядам Патнэма на референцию, Джон указывает на что бы то ни было, проявляющее себя подобно тому, как проявляет себя H2O, а Дубль-Джон указывает на что бы то ни было, проявляющее себя подобно тому, как проявляет себя хуz. Поскольку "вода" по-английски - твердый десигнатор, то этот термин обозначает H2O во всех возможных мирах, в которых H2O существует. И поскольку термин "вода" на Дубль-Земле - также твердый десигнатор, то "вода" в дубль-английском языке относится к хуz во всех возможных мирах, в которых хуz существует. Таким образом, даже если Джон и Дубль-Джон физически тождественны, значение термина "вода" в их идиолектах различно.
Этот аргумент также представляет описанный подход Крипке-Патнэма к родовым терминам и опирается на расширенную теорию референции: Джон указывает на H2O, а Дубль-Джон - на хуz даже в том случае, если они вообще не осведомлены о сущностной природе того, о чем они говорят. Термин "вода" в идиолектах Джона и Дубль-Джона должен быть твердым десигнатором. В силу этого предположения, термин "вода" в идиолекте Джона не указывает на хуz на Дубль-Земле, даже если Джон был бы расположен утверждать, что этот предмет имеет свойства воды, и термин "вода" в идиолекте Дубль-Джона не относится к H2O на Земле, даже если он был бы расположен утверждать, что это - дубль-вода.
Хотя ментальные состояния индивидов, выражающие знание значения терминов, идентичны, это не означает, что хуz тождественно Н2О; хуz - это другое вещество, которое просто похоже на воду. Следовательно, чтобы правильно определить экстенсионал термина "вода", мы должны знать, о какой конкретной планете идет речь. Никакое ментальное состояние индивида, соответствующее определенному уровню знания значения, не может выделить экстенсионал единственным образом, и это свидетельствует о том, что термины родов индексикальны по отношению к конкретному месту. Чтобы интерпретировать такой термин, как "вода", мы должны знать, для указания на какое вещество этот термин используется, а это требует знания того, в какой ситуации и в каком месте используется термин. Можно, вероятно, найти множество примеров того, чтo еще мы должны знать для правильной семантической интерпретации терминов естественных родов. Так, представители какого-либо рода могут изменить свои наблюдаемые свойства, не меняя при этом существенных характеристик (например, эволюция видов в животном мире.) Следовательно, семантическая интерпретация терминов должна учитывать и фактор времени. Это означает, что термины родов индексикальны не только относительно места, но и конкретного времени. Например, "вода" относится к тому, что содержат сейчас океаны, реки и озера и что может со временем измениться.
Таким образом, для любого объекта 0, если С1, С2, С3 являются концептуальными компонентами значения знака S и если S указывает на 0 в какой-то ситуации, то оно указывает за счет того, что референт обладает свойствами с1, с2, с3. Далее, если в процессе эмпирических открытий 0 обогащается за счет с4, с5...сn, то соответственно и значение S изменяется от С4 до Сn. Только в рамкаx такой упрощенной концепции связи значения и указания оказалось возможным представление терминов естественных родов как индексикалов. В данной ситуации представление S в качестве индексикала означает фиксирование однозначной связи между каким-либо компонентом S, например С3, и свойством с3. Тогда индексикал можно определить как концептуальное средство, подобное твердому десигнатору и устанавливающее однозначную связь между семантическими компонентами слова и эмпирическими свойствами его референта.
Экстенсионал при таком подходе выводится не из знания какого-либо необходимого и достаточного количества свойств представителей родов, а из фактов действительного употребления терминов. Патнэм, по-видимому, принимает аргумент Крипке, согласно которому первоначально идентифицирующие род признаки могут в дальнейшем оказаться случайными и даже ошибочными. При правильном семантическом анализе термины родов ближе к индексикальным выражениям типа "это вещество", чем к выражениям "это желтое вещество", в которых смешаны дескриптивные и индексикальные элементы.
Тогда компонентами значения термина естественного вида являются, например,
* правила употребления конкретных слов, с помощью которых мы распознаем стереотип вида, но не выделяем экстенсионал, и
* индексикалы, точно определяющие экстенсионал термина естественного вида.
Патнэм считает, что мы фиксируем референцию термина, индексикально указывая только на образец вещества или стереотип вида, не пытаясь при этом выразить все его индивидуальные характеристики. Если определение терминов естественных видов через дескрипции направлено на выделение объекта или экстенсионала именно через указание их индивидуальных характеристик, то в подходе Патнэма - Крипке выделение объекта происходит не через указание совокупности индивидуальных свойств объекта, а через описание тех обстоятельств, в которых однозначная связь термина и объекта не подвергается сомнению. В теории Крипке единичность указания достигается при условии адекватной передачи обстоятельств церемонии "первого крещения" в ходе различных социальных коммуникаций. Другими словами, в семантике Крипке имена индивидов непроизвольны в том отношении, что они получены в ситуации "первого крещения", независимо от обнаруживаемых новых свойств в ходе развития научной мысли. С точки зрения Патнэма, наоборот, правильная семантическая интерпретация термина возможна только тогда, когда мы учтем все обстоятельства, сопутствующие конкретному употреблению термина.
Для нас здесь важно различение априорных свойств, которые устанавливают референцию, и необходимых свойств, которыми обладает вещь. Первые здесь очевидным образом не являются данными, "контекстно независимыми". Поскольку употребление языка - это динамический процесс, продолжающийся и постоянно меняющийся, постольку высказывания, составляющие их слова и понятия, а также способ их передачи - все это обусловлено как непосредственной ситуацией, так и всеми прежними событиями. Восприятие сообщения реципиентом подобным же образом предопределяется и данным речевым актом и всеми предшествующими информациями, которые он получал; ответ на данное сообщение, в свою очередь, повлияет на поведение первого говорящего. Это указывает на известную методологическую трудность в описании природы языка, состоящую в том, что данные, взятые из живых языков и диалектов, не ограничены и не составляют закрытого класса. Адекватное и прагматически релевантное описание языка должно не только удовлетворительным образом представлять уже сказанное и написанное, но также и то, что может быть сказано и написано на этом языке. Иначе говоря, оно имеет дело не только с актуальными предложениями, но также и потенциальными - и, соответственно, с условиями актуализации последних.
Поскольку нельзя полностью реконструировать коммуникационный процесс, осуществляющийся в каждый данный момент, то описание системы языка оказывается перед необходимостью создавать идеализированную статическую картину процесса, которая позволяет реконструировать в существенной степени составные элементы и природу коммуникации. Представление языка в категориях системы знаков, фонологии, лексики и грамматики является не чем иным, как именно такого рода моделированием. Описание условий актуализации потенциальных высказываний на исследуемом языке оказывается при этом связанным, в частности, с усмотрением единых оснований описания исторического развития языка и описания его различных версий, локализованных в пространстве - т.е. с единством подхода к анализу обстоятельств употребления языковых выражений.

11.4.4 Внутренняя реконструкция и внешнее сравнение языковых явлений
Заключение о том, что значения не являются мысленными сущностями и не фиксируются свойствами психики носителей языка, органично для философа, работающего в русле логической традиции, поскольку в этой традиции семантика скорее рассматривается как дисциплина об отношениях между выражениями языка и внеязыковыми объектами, о которых говорят эти выражения, чем как дисциплина об отношениях между выражениями языка и действующими в сознании правилами и представлениями, составляющими языковую компетенцию носителей языка. Но для лингвиста это заключение может на первый взгляд показаться парадоксальным: ведь значения должны быть фиксированы для данного языка носителями этого языка, поскольку естественные языки - это создание человека, они отличаются друг от друга и изменяются с течением времени. Даже если предположить, что интенсионалы сами по себе, как функции от возможных миров к объектам различного вида, являются абстрактными объектами, могущими существовать независимо от людей, подобно числам, то все равно следует признать, что то, чем определяется, что некоторый интенсионал является именно интенсионалом некоторой лексической единицы в некотором естественном языке, должно зависеть от явлений и фактов, связанных с данным естественным языком, и, следовательно, должно зависеть от свойств людей - носителей этого языка.
Этот парадокс снимается с помощью понятия "каузальной истории" и социолингвистической гипотезы о "лингвистическом разделении труда", выдвинутой Патнэмом. Согласно последней родовые термины могут передаваться от одного носителя языка к другому таким же образом, как имена собственные. Вопрос о том, насколько универсально дальнейшее применение первоначально использованных идентифицирующих особенностей, является эмпирическим вопросом; исследование обычно улучшает наше понимание идентифицирующих особенностей (эмпирический опыт может раскрыть "реальную сущность"). Действительно, то, чем являются актуальные интерпретации лексических единиц в данном языке, определяется свойствами носителей этого языка, но не исключительно свойствами их психики. Равно важны взаимодействия носителей языка с внешним миром, которые сопровождают введение слов в язык, и важны также необходимые интенции говорящих использовать слова языка стабильно, тождественным и постоянным способом. Если в момент введения слова вода в язык в определенном отношении к носителю языка находилось вещество Н2О, а не хуz, то это обстоятельство является определенным фактором в фиксации интенсионала слова вода. Этот фактор решающим образом вовлекает в процесс говорящего, а не только вещество воды и слово вода; ведь без первоначального намерения говорящего использовать слово, например water, для обозначения вещества данного образца, это слово в английском языке не имело бы референции к данному веществу. Таким образом, свойства говорящих, вводящих слова в язык, являются решающим фактором, но это не их психические свойства.
С такой точки зрения, принцип "лингвистического разделения труда" Патнэма работает на обоснование, например, того лингвистического факта, что различие знаков вода - вада в русском языке характеризует различия диалектов одного времени на разных территориях и одновременно различия одного диалекта на одной территории в разные эпохи его существования.
Согласно современным лингвистическим представлениям, синхронное описание современного состояния языка есть не что иное, как проникновение через эмпирически фиксируемые факты в систему этого языка, скрытую от непосредственного наблюдения. Тем самым синхронное описание, выявляющее систему языка, оказывается первым этапом исторической реконструкции. С такой точки зрения, восхождение от наблюдаемых явлений к глубинной структуре в данном синхронном состоянии языка есть одновременно и углубление внутренней реконструкции (движение к архетипу), и выход за пределы данного диалекта к родственным диалектам (от данного языка и родственным языкам). Таким образом, утверждается единство синхронного описания и внутренней реконструкции и далее - внутренней реконструкции как обобщения данных во времени и внешнего сравнения как обобщения данных в пространстве. Сущностное единство оснований употребления термина в языке проявляет себя, в частности, в том факте, что не существует дискретной границы между внутренней реконструкцией и внешним сравнением языковых явлений.
Всякая внутренняя реконструкция, по мере того как она отдаляется от современного исследователю момента времени, постепенно переходит во внешнее сравнение, сначала - близкородственных диалектов одного языка, затем - генетически родственных языков. В связи с этим возникает вопрос: обладает ли каждый из диалектов одного языка собственной языковой системой и структурой или же система и структура каждого из них являются разновидностями, вариантами одного инварианта - общей системы и структуры данного языка в целом?
Традиционные для классической сравнительно-исторической лингвистики представления, согласно которым диалектные изоглоссы обычно совпадают с границами племен в родовом обществе и с границами феодальных земель в более позднее время, сменились более детально проработанной позицией, согласно которой внутренние системы диалектов являются вариантами одной общей системы-инварианта. Здесь целесообразно говорить о тройном соотношении: система языка в ее ярусах (от поверхностного до внутренних разной степени глубины) - территориальное распространение (от говора, через диалекты, до языка) - различия во времени (от современного состояния к все более удаленным состояниям в прошлом). Это соотношение конкретизует более общий "принцип лингвистического единства": языковая система - пространство - время и подчеркивает градуальный характер соотношения трех частей. В таком виде этот принцип позволяет корректировать внутреннюю реконструкцию данными внешнего сравнения: на определенном этапе реконструкции - и чем далее от ее начала, тем больше - реконструируемая система должна проверяться показаниями родственных диалектов44.
Тот же принцип позволяет корректировать внешнее сравнение и сравнительно-исторический метод вообще данными внутренней реконструкции. С такой точки зрения, сходное параллельное развитие родственных языков не может быть случайным уже хотя бы в том отношении, что оно может быть рассмотрено как возникающее на основе тенденций, заложенных в системе праязыка. Таким образом, из логически равноправных реконструкций системы праязыка, возникающих на основе сравнения архетипов, более приемлемой оказывается та, которая может обосновать динамические процессы переходов от общей системы к архетипам.
Вместе с тем принцип единства "языковая система - пространство - время" характеризует и языковые союзы, независимо от генетически общего или необщего происхождения составляющих их языков. Этот принцип подчеркивает общность языковой семьи, основанной на генетическом принципе, и языкового союза, основанного на принципе длительного соседства, сосуществования в пространстве и времени, различных по происхождению языков. Четким критерием отличия семьи от союза остаются закономерные фонетические соответствия и общность по происхождению грамматических морфем, что может характеризовать только генетическую семью. Однако по мере углубления реконструкции этот критерий утрачивает четкость, и поэтому в наиболее глубоких реконструкциях фактически говорят о едином явлении "семье-союзе", не вводя дальнейшей характеристики, - генетическая ли это семья или языковой союз. При этом речь идет не о наблюдаемом явлении ("таком союзе, который по данным наблюдения превратился бы в генетическую семью"), а о закономерной при глубинной реконструкции абстрактной категории, в которой различия между семьей и союзом уже не играют роли45.
Передача языковой единицы сквозь меняющиеся состояния языка, от одного говорящего к другому, от одной эпохи к другой, решающим образом вовлекает в процесс социальные намерения людей говорить на одном языке. В принципе, возможна такая ситуация, в которой какой-либо говорящий ввел какое-то слово с жесткой референцией к какому-то данному объекту, затем этот объект перестал существовать и вообще не оставил никаких следов; но слово остается в языке и сохраняет ту же жесткую референцию к тому же объекту, несмотря на то, что последующие говорящие никогда не попадали в ситуацию воспроизведения его первого употребления: его употребляют так - а не иначе - потому, что "так говорят".
Таким образом, здесь мы имеем дело с анализом корреляций между различиями в истории употребления термина и индивидными различиями в группах людей, употребляющих его, - выражающимися, например, в пространственных различиях.
Наличие таких корреляций может быть рассмотрено как связанное с ролью актуального экстенсионала в отграничении значения. Так, Б. Холл Парти ссылается на пример с терминами, обозначающими социальное положение человека: в изменении экстенсионала и значения этих слов велика роль исторических изменений в обществе46. Термин сеоrl, предок современного английского слова сhurl - "грубый, грубиян, мужлан", - претерпел семантическое изменение, обозначая вначале свободного крестьянина низшего социального ранга (VII в.), затем полукрепостного (XI в.) и наконец крепостного, serf (XII в.). В каком смысле в подобных случаях можно говорить о том, что экстенсионал остался фиксированным, а его свойства изменились? Ответ на этот вопрос может быть дан в духе Патнэма: экстенсионал в данном случае отграничен членством в некотором социальном классе, который сохраняется как самотождественная сущность, несмотря на постоянные замещения в его членстве, подобно тому, как наше тело сохраняется тождественным при всех изменениях его атомов и молекул.
Но как бы ни была важна роль актуального экстенсионала в фиксации значения термина, примеры указывают на важность и еще одного фактора - на роль мыслительных склонностей, "когнитивных установок" носителей языка. В самом деле, еще более ранним значением слова сеоrl было просто "человек, мужчина", а сопутствующим значением, которое прошло сквозь все изменявшиеся значения социальных рангов, было то, которое в сущности сохраняется и теперь - "неотесанный парень"; "мужик". Семантическое изменение, состоящее в том, что сначала термин обозначал социальное положение, а затем стал обозначать нечто другое - черту характера, облика или социального поведения, предполагает изменение в критерии воспринимаемого сходства, на основании которого производится индукция от данного набора образцов-индивидов к более широкой области применения. Невозможно (как правило) остенсивно указать полный экстенсионал какого-либо предиката; само отношение подобия, на котором основано обобщение от одного примера или образца к полному экстенсионалу, может быть рассмотрено как относительное и конвенциональное. Поэтому общие всем говорящим на языке L склонности определять свойства объектов, их сходства и различия так, а не иначе, остаются решающим фактором индивидуации.
Итак, фиксация определенной интерпретации знаков может быть рассмотрена как предполагающая два основания:
* "актуальную природу данных индивидуальных (раrticular) объектов, которые выступают как парадигма" - то, что является независимым от носителей языка и чего они полностью не знают, и
* общие перцептивные и когнитивные свойства человеческого сознания, определяющие природу генерализации, при которой указанная парадигма начинает служить образцом для обобщения.
При этом оба основания проявляются взаимосвязанно в том отношении, что когнитивные свойства сознания обеспечивают актуализацию парадигмы.
Такое понимание процесса установления связи между знаком и его референтом позволяет далее конкретизировать релевантность интерпретант - факторов стабилизации интерпретации. Например, когда в язык впервые был введен термин тигр, то лишь какая-то небольшая часть существовавшего тогда множества тигров была в истории термина связана с этим языковым актом. Те же самые факторы, которые обеспечивали правильность применения этого термина ко всем остальным существовавшим тогда же тиграм, обеспечивают применение этого термина ко всем тиграм, родившимся после того, и ко всем возможным тиграм, которые появились бы на свете при каком-либо ином ходе событий. Актуальная природа объектов, вовлеченных в первоначальный акт введения термина, ведет к тому, что интенсионал термина становится частично жестким, в том смысле, в каком Крипке говорит, что собственные имена делают их интенсионалы полностью жесткими.
С подобной точки зрения, определение такого понимания референции, которое учитывает процесс установления связи между знаком и его референтом, как каузального подхода неоправданно сужает его объем. Предыдущее употребление термина выступает не столько собственно причиной его последующего употребления, сколько основанием его очередной реинтерпретации, актуализуемой его очередным употреблением. Такое основание включает говорящего в некую заданность, допускающую интерсубъективную проверку правильности употребления термина в пределах языкового сообщества. Стабильность употребления знака в одном и том же значении объясняется в таком случае не причинной обусловленностью знака, но открытостью описания для верификационных метатеоретических процедур, подразумевающих интерпретацию в более широком метаописательном контексте. На первый план при этом выходит проблема правильности интерпретации, а уместный в этой связи вопрос можно сформулировать так:
какими критериями мы должны руководствоваться для того, чтобы иметь возможность судить о том, правильно или неправильно употреблен термин?
Очевидно, здесь не может быть достаточно не только критериев соответствия с действительностью, но и вообще каких бы то ни было критериев, игнорирующих свойства знаковых систем. Задачей знаковых систем является не только отражать то, что происходит в реальности, но и дополнять реальность доступными этой системе средствами, помогая разобраться во внешнем мире при помощи методов, имеющихся в распоряжении данной системы. Эта важнейшая функция знаковых систем усиливается по мере того, как человечество сталкивается со все более сложными и абстрактными проблемами реальности, не данными нам в непосредственные ощущения, и о которых можно получить представление только при помощи сложной дифференцированной символики. В этих случаях основными критериями правильности нашего манипулирования с системой на некотором отрезке познания становятся правила самой системы и наше буквальное их исполнение. Многочисленные факты свидетельствуют, что временное и вынужденное отключение от ориентации на эмпирическую реальность и переключение на автономную деятельность самой системы может в итоге привести к решению задач, не поддающихся разрешению иными способами.
Представление о том, что в этих случаях решающий вклад принадлежит внутренним ресурсам знаковых систем, возникает из того факта, что в реальном процессе употребления даже обыденного языка проблема автономной (не связанной с механизмом соответствия внеязыковой действительности) работы механизма действий языковой системы является весьма существенной. Всякий раз, когда мы хотим высказать, например, модальное суждение или же когда нам требуется восполнить ряд фактов, не связанных в цепочку последовательных событий, нам приходится прибегать к автономной работе правил языковой системы. Эта проблема обычно анализируется как проблема контрфактуалов.
Например, Н. Гудмен так рассматривает предложение: "Если этой спичкой чиркнуть, то она зажжется":
Предположение, что событие произойдет, зиждется на некоторых посылках, не упомянутых в придаточном предложении. Кроме основного условия (чиркнуть спичкой), подразумеваются и другие - спичка правильно изготовлена, достаточно суха, помещена в кислородную среду и т.д. Так что следствие практически вытекает из целого ряда релевантных предпосылок... Но "если спичка будет сухая" относится не к сфере логики, а к тому, что мы называем естественным, физическим или причинным миром.
Гудмен далее перечисляет еще и еще условия, и приходит к заключению:
Мы в конце обнаруживаем, что находимся в бесконечном вращении по кругу... Другими словами, чтобы прийти к правильному выводу, надо все дальше и дальше обеспечивать тылы. Строго говоря, мы можем сделать окончательный вывод только на основе недоказанных посылок; проблема условных предложений оказывается неразрешимой.
Таким образом, обращение к реальной действительности для решения проблемы контрфактуалов оказывается недостаточным. Своеобразие нереальных (еще неосуществленных) условий проявляется в том, что их выражение в речи включает не только две посылки, одна из которых является логическим следствием другой, но и уверенность, что правильность этой последней посылки может быть дедуктивно-гипотетически установлена самостоятельным, не зависимым от логики способом.
К самостоятельным факторам, устанавливающим правильность нереальных условий, можно отнести объем существующих у людей знаний и вывод, получаемый из более обширного по объему закона, для которого рассматриваемый случай является частным. Однако объем существующих у людей знаний предстает некоторой абстракцией, связанной с познавательной и креативной практикой, и как объем может в наиболее общем виде определен как область возможности общего знания, общего для всех членов языкового сообщества в том отношении, что оно потенциально доступно, открыто для постижения каждым из членов языкового сообщества в результате определенного познавательного процесса. Так, Д. Льюис показал, что контрфактические высказывания ведут себя иначе, чем обычные условные высказывания с материальной импликацией47. Если имеет место (p > q) и (q > r), то отсюда следует, что (p > r). Однако из истинности высказываний "если бы имело место p, то q" и "если бы имело место q, то r" не следует истинность высказывания "если бы имело место p, то r". Различие между условными и контрфактическими высказываниями указывает на эпистемологическую и онтологическую значимость собственно языковых правил, сложившихся в результате историко-культурного процесса функционирования языка (т.е. "социальных и культурных факторов", о которых Льюис писал в связи с конвенцией). В самом деле, еще одним источником придания уверенности выводам из обычных силлогизмов (или из более сложных типов рассуждений, включая реальные и нереальные условия) предстает жесткое следование правилам языка, используемого для аргументации. Аккумулированный в языке опыт человечества может убедить отдельного человека или группу людей в правильности языковых построений, если они будут сформулированы в соответствии с правилами логики и языковых действий. Языковые конструкции, опирающиеся как на жизненный опыт, так и на правила логики, живут и самостоятельно, по своим собственным законам. С их помощью можно построить мощные теории, в которых обнаруживаются совершенно неизвестные из прежнего опыта вещи.
Поэтому вопрос о том, какими критериями мы должны руководствоваться для суждений о правильности употребления термина, имеет минимум два измерения: референциальное и синтаксическое, связанное с правилами действия языковой системы; но и последнее разделяется надвое в зависимости от того, понимаются ли правила как множество образцов или как руководство к действию.
Итак, можно следующим образом сформулировать те эпистемологические и онтологические посылки конструктивного подхода, которые представляются наиболее важными для анализа естественного языка:
* Любой предмет может быть категоризован с одинаковым успехом многими способами, которые отличаются по существу в онтологическом наполнении и являются в этих систематизациях взаимно несовместимыми (плюрализм).
* Из-за множественности версий мира в различных знаковых системах бесполезно искать полное описание действительности (сущностная незавершаемость).
* Онтологические предложения имеют истинностное значение только относительно "истолкования" или "трактовки" объектов, мира, действительности, и т.д.; в целом, отсылка к "миру" имеет смысл только в том случае, если она релятивизуется к системе описания (онтологический релятивизм).
Исходящая из таких посылок общая теория референции, охватывающая все референциальные функции, основана на единой символической операции, посредством которой один предмет представляет ("stands for") другой.
На первый план здесь выходит критерий внешности по отношению к символической (знаковой, или языковой в самом широком смысле) системе - критерий, в определенном отношении предельно формальный: мы не можем говорить о предметах обозначения как о сущностях, внутренне присущих самой знаковой системе, о неких свойствах обозначения, поскольку отсылка к чему-то иному, направленность на иной предмет является сущностным свойством знака. Именно благодаря этому конституирующему свойству знак (например, гудменовский или кассиреровский символ) является собой, а не чем-то иным (скажем, не относится к некоторому классу чисто физических, метафизических или психических явлений). (Для обоснования альтернативного объяснения, отрицающего конститутивность референции для знака, потребовалась бы совершенно иная теория языка, с помощью которой было бы труднее объяснять функционирование естественных и других используемых нами языков.)
Таким образом, хотя базовые семантические примитивы (предельные единицы) конструктивных систем могут являться феноменальными сущностями, эти системы тем не менее не будут являться феноменалистскими системами, т. к. не будут поддерживать феноменализм как фундаментальную эпистемологическую доктрину (равно и как онтологическую доктрину, претендующую на полноту).
Отсюда становится ясной эпистемологическая значимость конструктивных систем для обоснования употребления языка. Она состоит прежде всего в выявлении совокупности взаимоотношений между различными частями концептуального аппарата. Фундаменталистская метафора заменена в них Куайновой "сетью полаганий" ("web of belief"). Подобно гипотетико-дедуктивным теориям естественнонаучных дисциплин, определения и теоремы конструктивных систем устанавливают дедуктивные отношения между предложениями, несущими рациональную нагрузку; причем на чем более элементарных основаниях строится конструктивная система, тем более плотными устанавливаются систематические связи и тем полнее общая связность и внутренняя непротиворечивость системы. Следующим этапом является выявление согласуемости различных систем, т. е., применительно к лингвистическим ситуациям, интерсубъективной аутентичности значений, возможности одинаковой идентификации референтов всеми членами языкового сообщества.
Если мы применим критерии подобного рода к ситуации употребления естественного языка, то референции, возникающие в ходе этого употребления, оказываются таким образом в поле согласования индивидуальных картин мира, или индивидуальных концептуальных схем носителей языка. Эпистемологически сама возможность реального употребления языка предстает при этом обнаружением собственно полисубъектности, необходимой для возможности интерсубъективной верификации. Такой подход позволяет избежать традиционно адресуемого релятивизму упрека в бессодержательности, недостаточном представлении референциальных оснований. Онтологический статус общей для всех носителей языка области согласования их индивидуальных картин мира оказывается при этом открытым для точного анализа и прояснения.
Редукционистские эпистемологические программы, пытающиеся вывести значение фактуальных предложений в терминах "наблюдаемых", обнаруживаемых логических последовательностей оказываются, с такой точки зрения, беспредметными. Для прояснения представлений о конвенциональности значения в естественных языках это означает следующее.
Возможность одновременного наличия нескольких конфликтующих версий мира не отменяет и не уменьшает их истинностного значения (для разных концептуальных схем). Аналогичным образом признание относительности истинности языкового выражения не отрицает необходимости выявления четких критериев его правильности, в качестве которых могут выступать критерии адекватности правилам конструктивной системы. Это означает, что признание конвенциональности значения не подразумевает с необходимостью признание его произвольности.
Итак, если утверждение истинно, а описание или представление правильно, не "само по себе-для-мира", а для конструктивной системы, критериям адекватности которой оно соответствует, то в таком случае можно предположить, что отсылка (референция) к "миру" имеет смысл и может служить для построения адекватной теории значения только в том случае, если она релятивизуется к системе описания. Поскольку в этом отношении установление связи между знаком и его референтом является источником семантических правил, постольку оно может быть признана внеязыковым детерминативом (стабилизатором) значения. Поскольку, далее, пределы взаимного согласования индивидуальных концептуальных схем (которые очевидно могут быть рассмотрены как конструктивные системы ментальных репрезентаций) устанавливаются их отношением к внеязыковому миру, через каковое отношение (в частности, референцию) осуществляется обозначение языковыми выражениями элементов внеязыкового мира, постольку установление отношения обозначения выступает внешним динамическим стабилизатором значения. Динамическим же он предстает в первую очередь потому, что способность знака служить источником факта наличия предмета обозначения является, по-видимому, единственным удовлетворительным внеязыковым стабилизатором, соответствующим внутриязыковым стабилизаторам значений речи, понимаемым как синтагматические отношения в языке в той степени, в которой они представляют правила функционирования языка (значение как результат некоторого процесса).

12. Проблема понимания
12.1 Концепция понимания языка М.Даммита
Характеризуя роль Даммита в том, что можно было бы назвать "сменой когнитивных парадигм в аналитической философии языка", В.В.Петров писал: "В конце 60-х - начале 70-х годов в зарубежной аналитической философии было достаточно четко осознано, что полноценная модель языка уже никак не может ограничиться только семантическим подходом, необходимо включение в общую модель языка и прагматических аспектов его функционирования. Отсюда обозначилась задача - совместить в рамках одной теории семантические и прагматические "стороны" языка, другими словами, подходы Г. Фреге и Л. Витгенштейна. И не случайно, что решить эту проблему попытался М. Даммит - последователь Витгенштейна и одновременно автор очень известных работ по философии языка и математики Фреге."1
Как известно, развитие философии языка в ХХ веке привело к общему принятию той точки зрения (в установлении которой решающую роль сыграли работы Фреге, Рассела и, конечно, "Трактат" Витгенштейна), согласно которой теория значения для данного языка назначает значения прежде всего предложениям в их ассерторическом использовании (т.е., по грамматическим характеристикам - повествовательным предложениям изъявительного наклонения), и лишь затем - субсентенциальным элементам языка (на лексическом и морфологическом уровнях) и неассерторическим предложениям. Отсюда значение понимается прежде всего как условия истинности предложения. Сторонники этого подхода считают, что в силу универсальности и общезначимости истины такая теория значения может (и должна) дать общую концепцию значения, т.е., следовательно, значение выражения любого языка. Однако для того, чтобы теория значения вообще могла быть разработана, она должна иметь дело с каким-то определенным языком (в этом состоит одно из важнейших допущений представляемого подхода). Например, согласно Даммиту, такая теория не может быть дана без использования выражений для понятий, выразимых в словах того языка, к которому относится эта теория. При объяснении того, каким образом владеющий языком схватывает значения его выражений, теория должна объяснить, каким образом он так использует эти выражения, что оказывается способен выразить эти понятия, а следовательно, не должна приписывать ему предварительное схватывание этих понятий.
Речь здесь идет прежде всего вот о чем: в рамках естественного языка, по Даммиту, любое выражение необходимо рассматривать в контексте определенного речевого акта, поскольку связь между условиями истинности предложения и характером речевого акта, совершаемого при его высказывании, является существенной в определении значения. Это позволяет Даммиту утверждать наличие двух частей у любого выражения - той, которая передает смысл и референцию, и той, которая выражает иллокутивную силу его высказывания, другие характеристики употребления. Соответственно теория значения также должна состоять из двух "блоков" - теории референции и теории употребления языка. Следовательно, основная проблема теории значения состоит в выявлении связей между этими "блоками", то есть между условиями истинности предложений и действительной практикой их употребления в языке.
Ясно, что это требование исключает как философски бесполезные все те теории значения, которые предлагают характеризовать значения предложений данного естественного языка, переводя эти предложения на другой, более знакомый язык (или модели, подразумевающие, в духе идей Хомского, применение так называемых "языков-посредников" или языков смысла, в результате происходит дополнительная трансляция "исходный язык оригинала - язык смысла - язык перевода"). Теории такого вида исходят из допущения о неявном схватывании понятия значения, а не пытаются раскрыть это схватывание. В действительности же для того, чтобы определить, каким образом выражения естественного языка имеют значения, нужно знать, как обеспечить правильную интерпретацию такого языка без обращения к понятию значения, и без того, чтобы приписывать говорящим на этом языке предшествующее (и далее не объясняемое) схватывание понятий, выражаемых его словами.
Для выявления связи между двумя "блоками" теории значения Даммит предлагает рассматривать знание условий истинности как некоторую эмпирическую способность опознавания. Поскольку такой способ принятия решений об истинностном значении одновременно является и практической способностью, он и образует необходимое связующее звено между знанием и использованием языка. Но тем самым Даммит предлагает согласиться с тем, что в знание о языке могут входить лишь такие концепты, которые индуцированы непосредственно чувственно-наличными данными. Соответственно наше обучение языку сводится к умению делать утверждения в опознаваемых обстоятельствах, и при этом содержание предложений не может превосходить то содержание, которое было дано нам в обстоятельствах нашего обучения.
Такая интерпретация должна состоять главным образом в выделении и характеризации тех свойств языковых выражений, которые составляют их значение. И мы не можем произвольно постулировать такую интерпретацию, поскольку речь идет о теории значения для данного естественного языка - мы должны дать теорию того, как он в действительности интерпретируется теми, кто на нем говорит. Другими словами, надо объяснить, как выражения этого языка могут быть поняты и в чем состоит это понимание. Но как оценить, является ли такая теория значения правильной? Ведь бессмысленно было бы спрашивать об этом самих говорящих на этом языке - они могут превосходно владеть им, но при этом не быть способными оценить ту или иную теорию значения как правильную.
Даже если мы и можем, вопреки Даммиту, приобретать знание, выходящее за пределы наших возможностей опознавания, возникает другая сложная проблема - каким же образом такое "неопознаваемое" знание проявляется в фактическом использовании языка? Ведь, по Даммиту, опознаваемые условия истинности служат единственным средством связи между знанием и использованием языка.
При развитии мыслей Даммита возникает вывод о том, что использование языка следует отождествлять не со способностью устанавливать истинностные значения предложений, а скорее с более широкой способностью интерпретировать речевое поведение других лиц. Принимая такой взгляд, мы отказываемся от ложного предположения, в соответствии с которым способность понимать и использовать некоторое выражение обязательно предполагает способность опознавать некоторый данный объект как носитель этого выражения. В действительности же можно обладать способностью интерпретировать предложения и в то же время быть неспособным точно опознать объект, обозначаемый ими.
Таким образом, попытка строить адекватную теорию значения, соответствующую реальной языковой практике, должна, в соответствии с предполагаемым подходом Даммита, учитывать истинность и обоснованность высказываний, а следовательно, может происходить по следующим направлениям.
* Сначала мы должны определить, какие предложения естественного языка могут считаться утвердительными, принимая во внимание их форму, а также способ и обстоятельства их произнесения (т.е. их функцию в тексте).
* Во-вторых, мы должны установить, при каких обстоятельствах компетентный говорящий намерен утверждать или действительно утверждает данное предложение. Это можно рассматривать как установление того, при каких обстоятельствах компетентный говорящий признает это предложение истинным и обоснованным. (Причина этого хода - отождествление готовности говорящего утверждать предложение с его признанием этого предложения истинным и обоснованным.)
* В-третьих, эти обстоятельства признания предложения истинным и обоснованным в большинстве случаев и есть те обстоятельства, при которых оно действительно истинно и обоснованно, то есть его условия истинности и обоснованности. И в конечном счете мы приходим к заключению о том, что эти условия истинности и обоснованности и состоят в том, в чем заключается значение этого предложения.
* Следующий и отдельный шаг состоит в определении значений составных частей этого предложения, что происходит через идентификацию их вклада в условия истинности и обоснованности предложения.
Однако, для того, чтобы получить адекватную теорию значения, следует тщательно разъяснить понятие признания предложения истинным. Последнее подразумевает два важных аспекта.
* Один из них касается процедуры установления истинности предложения. Мы должным образом признаем предложение истинным только тогда, когда это происходит в результате наблюдений или экспериментов, или дедуктивных и индуктивных выводов. За исключением простых предложений наблюдения, признание предложения истинным предполагает логически выведенное рассуждение некоторого вида. Следовательно, можно сказать, что когда компетентный говорящий признает некоторое предложение истинным, то это связано с выяснением того, как обосновано рассматриваемое предложение.
* Однако признание предложение истинным - не просто вопрос обоснования, поскольку истинность не сводима к обоснованности. Признание предложения истинным подразумевает также идею действия или готовности действовать в соответствии с предложением, признанным истинным. Таким образом, любая адекватная теория значения должна объяснить, каким образом и до какой степени значения предложений определены следствиями принятия их за истинные.
Для сторонников теории значения в терминах условий истинности установление истинности предложения и готовность действовать в соответствии с этим предложением не определяют его значение как таковое, как некоторую независимую сущность, а скорее позволяют идентифицировать условия истинности, которые составляют значение этого предложения. Таким образом, здесь мы имеем дело с двумя дополнительными и поддерживающими друг друга способами утверждения теории значения, сформулированной в терминах истинности предложения.
Но возможно, что принятие теории значения как условий истинности не является необходимым. В конце концов, почему мы должны считать, что значение так или иначе скрыто позади эксплицитной лингвистической практики и что адекватная теория значения не может быть построена непосредственно из элементов этой практики? Если принять последнее предположение, то нет никаких препятствий к тому, чтобы предположить, что значения предложений естественного языка определены тем, что составляет их признание истинными, и тем, что участвует в принятии их за истинные. Успех такой теории значения позволил бы утверждать, что теория лингвистической практики требует
* понятия признания-за-истину, принятия-как-истинного и
* понятия действия-в силу-истинности предложения.
Собственно понятие быть истинным, таким образом, оказывается избыточным.
Очевидно, что человек не может говорить и понимать выражения какого-либо языка без соответствующих семантических знаний. Но, зная только значения, он еще не в состоянии понимать данный язык и говорить на нем. Для того чтобы понимать язык (говорить на языке) , приходится осуществлять много разных операций, служащих выявлению единственно верного значения: конструирование из звуков цепочек слов, организация этих цепочек для того или иного конкретного значения из тех многих, которыми они могут обладать; установление правильной референции и многое другое. Но в любом случае осуществляется ряд выборов, правильность которых зависит уже не только от отдельных операций, но и от правильности заранее построенных стратегий, которые уже не являются на самом деле только частью того, что означают выражения языка. Поэтому если некто будет знать только значения выражений и больше ничего, то он не сможет ни говорить на языке, ни понимать его.
Другими словами, понимание значения предполагает объединение лингвистических и экстралингвистических знаний, явной и фоновой информации. Но этот путь далеко уводит нас за пределы как философии языка, так и традиционного лингвистического анализа. Тем не менее он в настоящее время кажется единственно приемлемым. И этим объясняется столь широкий интерес к подходу Даммита, предпринявшего попытку такого рода.
Можно предположить, что оба эти аспекта лингвистической практики - установление истинности предложения и последствия принятия его за истинное - в совокупности определяют значение предложения в объеме, достаточном для семантического анализа. Разумно также предположить, что между этими двумя аспектами должна существовать взаимная зависимость, и один может быть определен в терминах другого (по крайней мере, в предельных случаях). Это дает нам двухаспектную теорию значения - обосновательную и прагматическую. Ее преимущества очевидны: она более полно учитывает обстоятельства, связанные с ситуацией действительного употребления естественного языка; ее результаты могут корректироваться в ходе лингвистической практики, и наконец, ей прямо может быть поставлена в соответствие некоторая теория референции.
Однако подобная теория сталкивается, разумеется, с собственными трудностями. Можно назвать по крайней мере три основных проблемы (или группы проблем). Первые две восходят к известной критике трансформационной грамматики Хомского2, данной Стросоном3; много внимания им уделяет Даммит4; третья же является метаметодологической для обсуждаемой темы.
1. Первая проблема связана с тем, что в представлении теории значения в терминах обоснования нельзя повторять старые ошибки, обычно приписываемые логическим позитивистам. Они состоят в том, что предложения берутся изолированно, откуда следуют бесполезные попытки определить их значения одно за другим. Значения многих предложений определяются контекстом, т.е. значения входят в некоторые группы, и их условия обоснования взаимно зависимы. Это делает весьма серьезной опасностью круг в обосновании (в предельном случае аналогичный герменевтическому кругу). Иными словами, весьма вероятно, что нам придется определять значение некоторого предложения A в терминах значения некоторого другого предложения B, и затем - рано или поздно - значение предложения B в терминах значения предложения A, или по крайней мере в терминах значения предложения, предполагающего значение предложения A.
Пути решения. Как представляется, выход здесь может состоять в следующем. Предложения, значения которых определяются в терминах обоснования, могут быть расположены таким образом, что значение данного предложения A может быть дано в терминах только тех условий обоснования, которые предполагаются значениями менее сложных предложений, чем рассматриваемое. Согласно этому допущению, схватывание предложения подразумевает схватывание некоторого фрагмента языка, которому это предложение принадлежит, а экспозиция языка в целом может быть построена без круга в обосновании, начиная с предложений минимальной сложности (предложения наблюдения) и интерпретируя предложения любой степени сложности перед переходом к трактовке предложений следующей степени сложности.
Подобная стратегия ухода от циркулярности может быть предложена в качестве теории значения в терминах следствий принятия предложения за истинное: объяснение значения любого предложения может предполагать значения только менее сложных предложений, и может даваться параллельно только со значениями предложений такой же сложности. Это относится ко всем приемлемым назначениям степеней сложности.
Наиболее критично для этой стратегии правильное и точное назначение степеней сложности для предложений рассматриваемого языка. Формальная или поверхностная (синтаксическая) сложность далеко не обязательно будет соответствовать семантической, и это - важный довод в пользу того, что такая теория все же не позволяет избавиться от необходимости в предшествующем интуитивном схватывании значений.
Однако возможны такие модификации теории, которые ответят на этот аргумент и позволят оценить сложность предложений до схватывания их значений. Они могут исходить из отклонения идеи о том, что отношения обоснования предполагают линейный, асимметричный порядок зависимости среди рассматриваемых предложений. Вместо этого можно предположить, что обоснование является в конечном счете холистическим и нелинейным по характеру. Это подразумевает два обстоятельства.
а) С такой точки зрения, все предложения в тексте состоят в отношениях взаимной поддержки. Таким образом, круга удается избежать, поскольку первичной единицей обоснования предстает сам текст, а составляющие его предложения обосновываются лишь деривационно, на основании их вхождения в этот текст.
б) Определение сложности, как и само обоснование, может проводиться неоднократно, с разных позиций, относительно различных сверхфразовых единств, т.е. исходя из различного лингвистического опыта. Результат, с такой точки зрения, должен признаваться принципиально подлежащим постоянному уточнению и будет представлять собой пересечение различных результирующих множеств семантических признаков. Подобная динамическая модель будет наиболее полно соответствовать действительной ситуации функционирования естественного языка в языковом сообществе.
2. Вторая проблема подобна первой, но у нее другие причины. Она возникает потому, что если значение предложения дано в терминах условий его обоснования, то потребуется различать между прямыми или каноническими средствами обоснования, которые являются конститутивными для значения, и косвенными или неканоническими способами обоснования, которые предполагают, что значение рассматриваемого предложения уже известно. Рассмотрим в качестве примера утверждение "На полке в моей кухне 12 тарелок". Прямой способ установления истинности этого утверждения состоит в том, чтобы пойти на кухню и посчитать тарелки, и этот способ конститутивен для его значения. Конечно, есть множество косвенных средств установления истинности этого утверждения - скажем, я помню, что два дня назад, когда я принимал гостей, тарелок было девять, а вчера я купил еще три. Легко дать множество подобных интуитивных примеров этого различия, однако трудно дать общую теорию прямого обоснования.
Пути решения. Даммит считает, что прямое обоснование может быть описано как такое обоснование, которое последовательно, шаг за шагом соответствует тому способу, которым предложение построено из своих составных частей, - т.е. предлагает использовать здесь принцип композициональности, подобно тому, как истинностное значение предложения представлено в теории значения как условий истинности в соответствии с его составом. Аналогичное различие и описание подходит и для теории значения в терминах следствий принятия предложения за истинное, поскольку только наиболее прямые следствия конституируют значение данного предложения. Но если встать на эту позицию, то возникает следующий вопрос: как установить, какое именно обоснование и какие именно следствия предложения являются прямыми, без предшествующего понимания этого предложения, хотя бы и приблизительного?
Можно предположить, что здесь не требуется никакое семантическое понимание рассматриваемого предложения, а достаточно просто схватывания его синтаксиса. В самом деле, с точки зрения принципа композициональности любая теория значения должна быть основана на синтаксисе, то есть на анализе структуры предложений как соединения их составных частей. Тем не менее такой ответ далек от удовлетворительного: как в предыдущем случае, здесь важен не поверхностный синтаксис, но несколько более глубокий, который не может быть легко отделен от значения и его схватывания или понимания.
Более перспективной представляется здесь каузальная трактовка обоснования, согласно которой мы можем считать предложение обоснованным, когда мы располагаем явным или неявным знанием причин, по которым мы принимаем и поддерживаем (или оспариваем, отрицаем и т.д.) выражаемое этим предложением убеждение или полагание. Соответственно, мы знаем значение предложения тогда, когда мы обладаем выражаемым им полаганием в силу доступных нам релевантных причин. Тогда прямота/косвенность следствия будет зависеть от принимаемой нами трактовки каузальности, и теория языкового значения сближается, таким образом, с философией науки. С другой стороны, мы не можем, приняв такую позицию, далее утверждать, в духе Даммита, что конститутивными для значения являются лишь прямые, а никак не косвенные следствия, поскольку каузальное обоснование вовсе не обязательно сводится к установлению истинности, но может признаваться независимым от истинности свойством.
3. Третья проблема заключается в следующем. Итак, сторонники обосновательной и прагматической теории значения склонны утверждать, что независимое понятие истины не является необходимым в теории значения. В действительности требуются два понятия: понятие установления истинности предложения и понятие действия в силу истинности предложения. Все же очевидно, что некоторые особенности нашей лингвистической практики, особенно некоторые формы вывода дают предложения, значения которых невозможно дать ни в терминах их условий обоснования, хотя бы и прямых, ни в терминах их прямых следствий (например, фактические утверждения в некоторых видах научного дискурса). Поэтому следует признать, что по крайней мере в некоторых случаях значения наших предложений должны быть объяснены в терминах релевантных условий истинности этих предложений.
Пути решения. Мы должны признать, что наше понимание предложений (по крайней мере, утверждений о прошлом) включает не просто знание наших оснований для их утверждения, но схватывание того, как они представляют действительность - того, как их принятие вносит вклад в нашу картину мира, в котором мы обитаем и с которым мы взаимодействуем. Поэтому понятие истинности может признаваться избыточным для теории значения лишь в том случае, если мы понимаем обоснование как процедуру установления истинности - позиция, опирающаяся на логическую традицию, восходящую, по крайней мере, к Лейбницу. Однако если мы, в духе современной эпистемологии, полностью разводим истинность и обоснованность высказываний, то можно показать, что условия обоснования не конкурируют в теории значения с условиями истинности даже при том, что определяемые ими понятия могут признаваться коэкстенсиональными.
Возвращаясь к теории значения Даммита, следует заметить, что некоторые неразрешимые проблемы этой теории обусловлены стремлением соединить в рамках одного подхода два принципиально различных типа теоретических концепций - семантические и прагматические. Семантические теории отличаются от прагматических, на наш взгляд, по объекту исследований, форме теоретических обобщений и конечной цели. Если семантика рассматривает некие "смысловые инварианты", неизменные относительно конкретных ситуаций употребления, то цель прагматического исследования - анализ и объяснение именно конкретных ситуаций употребления. Можно сказать, что семантика имеет дело с идеализированным объектом, "теоретическим конструктом", тогда как объект прагматики - более индивидуальный, эмпирический.
Эти различия в объектах исследования во многом предопределены целью теоретических концепций. Прагматические теории ориентированы скорее не на прояснение отношений между языком и реальностью (как семантические), а на экспликацию знания, уже данного в имплицитной способности субъекта. Такая установка строго вытекает из известных требований аналитической философии, сформулированных еще Витгенштейном. В соответствии с целями и объектом исследований складывается и форма теоретических конструкций и обобщений. Прагматические концепции - это в основном стратегии, принципы, "наборы" далеко не однозначных правил типа принципов коммуникативного сотрудничества Грайса, и т.д., в то время как семантические теории объясняют языковые факты путем строгой спецификации системы конкретных правил и условий их действия.
Полученная таким образом теория значения исходит из следующего: значение предложения определено его условиями истинности, дано не независимо от обоснования предложения и прагматических следствий его принятия как истинного. Кроме того, понимание значения подразумевает конкретное множество процедур его обоснования и конкретное множество его непосредственных следствий.
По Даммиту, теория значения считается приемлемой лишь тогда, когда она устанавливает отношение между знанием семантики языка и способностями, предполагающими использование языка. Поэтому семантическое знание не может не проявляться в наблюдаемых характеристиках употребления языка. При этом сами наблюдаемые характеристики могут служить исходной точкой, от которой можно восходить к семантическому знанию. И в этом смысле цели анализа Даммита вполне ясны и понятны. Однако очевидно также, что до проведения конкретных исследований невозможно угадать, какое место займет знание семантики того или иного языка в общей картине, отражающей все процессы говорения и понимания языка.
Конечно, дело не только в степени абстрактности объектов семантики и прагматики - различия между этими фундаментальными аспектами языка гораздо глубже, существеннее. Именно это и заставило Витгенштейна совершить известный поворот, приведший к изменению многих установок в изучении природы языка. Попытка Даммита соединить воедино столь различные аспекты языка в значительной степени прояснила трудности, возникающие на этом пути.

12.2 Аналитические модели объяснения
Проблеме научного объяснения посвящена обширнейшая литература. Аналитические аспекты этой темы могут быть резюмированы так: каким образом проблема перехода от описания к объяснению связана с проблемой значения языковых выражений? Исходный вопрос может быть сформулирован следующим образом:
как возможно и как осуществляется расширение дескриптивности, означающее, по существу, увеличение знания о мире?
Введем определения:
* дескрипция понимается как языковая (текстовая) характеристика предмета по некоторым из его признаков, которая может употребляться в языке (речи) вместо имени этого предмета (при этом успешность такого употребления выступает показателем релевантности тех параметров, по которым произведена дескрипция);
* объяснение считается каким бы то ни было видом языковой (текстовой) характеристики предмета, который может быть противопоставлен дескрипции (по тем или иным основаниям).
Поэтому нам следует говорить об определении границ дескрипции, или установлении различия между дескрипцией и объяснением. Задача разграничения дескрипции и объяснения будет в таком случае задачей эксплицирования оснований их противопоставления.
Например, мы говорим: "Вода - это Н2О". Указываем ли мы таким способом на свойство воды "быть веществом, молекула которого состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода" или же мы даем с помощью этого высказывания объяснение (т.е., в данном случае, теоретическое описание) молекулярной структуры вещества "вода"? Очевидно, и то, и другое: это будет зависеть от контекста, в который помещено высказывание "Вода - это Н2О" - будет ли оно, например, являться ответом на общий вопрос: "Что такое вода?" или на специальный: "Какова молекулярная структура воды?" Дескрипция, в отличие от объяснения, может не предполагать вообще никакого вопроса или же наиболее общий вопрос: "Каков этот предмет?" Объяснение же управляется более специальными вопросами - например (чаще всего): "Почему этот предмет таков (каков он есть)?" - и, соответственно, имеет целью установление таких взаимосвязей между различными видами представлений об исследуемом предмете, в силу которых имеет место то или иное знание о нем. В этом смысле, например, Бас ван Фраассен доказывает, что теория объяснения должна быть теорией вопросов "почему" (why-questions)5.
В таком случае следует признать, что дескрипция является таковой в силу определенных свойств контекста, т.е. само свойство дескриптивности контекстно-зависимо.
Попытаемся прояснить характер этой зависимости. Так, хорошо известны затруднения, связанные с применением метода дескрипций в референциально непрозрачных контекстах, где кореферентные выражения не могут быть взаимозаменимы salva veritate. Причем можно по-разному классифицировать непрозрачные контексты: например, принято различать собственно интенсиональный контекст, запрещающий подстановку контингентно кореферентных выражений, но разрешающий подстановку необходимо кореферентных выражений, и так называемый гиперинтенсиональный контекст, запрещающий подстановку и тех, и других. Подобные дистинкции могут быть, вообще говоря, сколь угодно семантически тонкими: так, Э. Сааринен различает пять видов неоднозначности при квантификации в пропозициях с интенсиональными предикатами6.
Для наших целей будем считать, что такие контексты могут быть двух видов. Для этого вернемся к примеру, рассмотренному нами в § 10.4.1.
Если, скажем, вместо имени "Наполеон" мы употребляем дескрипцию "побежденный при Ватерлоо", то ее может быть недостаточно для идентификации референта участником коммуникации, если он не знаком с историей.
Допустим, далее, что участники коммуникации знают историю, и мы успешно употребляем вместо имени "Наполеон" дескрипцию "побежденный при Ватерлоо" - или, скажем, дескрипцию "vaincu a Waterloo", являющуюся переводом первой на другой естественный язык, что по-прежнему позволяет нам указать на референт единственным образом. Вместе с тем дескрипция "побежденный при Бородино" может указывать на Наполеона, а ее перевод на французский язык - "vaincu a Borodino" - наоборот, на его противника Кутузова: поскольку в этом сражении было уничтожено примерно равное число людей с обеих сторон, а войска при этом остались на прежних позициях, то вопрос о том, кто же при этом оказался победителем, оказывается вопросом интерпретации. Можно прочитать во французских учебниках истории - и каждый француз, ходивший в школу, знает это - что сражение при Бородино явилось еще одной славной победой французского оружия перед тем, как морозная зима вынудила Наполеона оставить Россию. Бородино всегда упоминается в списке побед Наполеона на памятниках ему во Франции. И напротив, каждый русский знает значение победы русских войск при Бородино, которая привела к падению империи Наполеона. Дело здесь не только в официальной идеологии, отраженной в образовательных программах: важно, что это событие стало фактом национальной культуры, будучи описанным в замечательных произведениях литературы.
Таким образом, когда мы говорим, что дескрипция является таковой в силу определенных свойств контекста, то это означает, что дескрипция оказывается релятивизованной к некоторой системе описания, или концептуальной схеме. Мы видим это в обоих примерах, но очевидно различными способами.
В первом случае в качестве такой схемы выступает совокупность широко распространенных мировоззренческих установок и элементов знания, т.е. некоторая (научная) картина мира. Поражение Наполеона при Ватерлоо является историческим фактом, по поводу которого существует общее согласие, и невозможность идентифицировать референт по такой дескрипции свидетельствует о некачественности, неполной истинности того знания, которым обладает реципиент. Контекст может быть прояснен путем согласования индивидуальной концептуальной схемы реципиента с общепринятой, разделяемой всеми участниками коммуникативного сообщества. Общепринятая концептуальная схема выступает здесь неким (в этом отношении предельным) горизонтом знания, и согласование в таком случае будет заключаться в приближении к нему - реципиент должен прочесть учебник или прийти на урок и попросту узнать, кого же победили при Ватерлоо. Индивидуальная концептуальная схема реципиента (недействительная) была бы, таким образом, исправлена согласно имеющему силу образцу - стандартной схеме.
Во втором же случае контекст референциально непрозрачен в силу конфликта двух социальных концептуальных схем, фиксируемых естественными языками и существующих в языковых сообществах. Согласование таких схем имело бы иную форму, чем обучение истории малограмотного реципиента. Оно потребовало бы не приближения к чему-то данному с целью не отличаться от него, но установления соответствий между двумя классами понятий. Причем речь здесь идет не только - и, конечно, не столько - об интерпретации фактов, сколько о свойствах и элементах языковых картин мира. Например, в некоторых африканских языках есть лишь два термина для характеристики цветовой гаммы: "теплый" цвет и "холодный", в общем соответствующие двум половинам спектра7; соответственно радуга, в пределах такой концептуальной схемы, может иметь дескрипцию "наблюдаемый в небе двухцветный феномен", т.е. такую дескрипцию, по которой носитель любого индоевропейского языка, на которой будет переведена дескрипция, никак не сможет идентифицировать референт.
Аналогичным образом мы можем интерпретировать проблематику модальных и косвенно-речевых контекстов, где референция невозможна в силу нарушения принципа подставимости тождественного. Например, выражения "число планет в Солнечной системе" и "9" являются двумя подстановками числа 9, но первое не может быть подставлено вместо второго в высказывании "9 с необходимостью больше 7" или вместо одной из девяток в "9 с необходимостью равно 9". При нашей оценке истинности выражения "Число планет в Солнечной системе с необходимостью равно 9" мы исходим из того, что, согласно нашим позитивным представлениям, не существует ни закона природы, с необходимостью регулирующего число планет, ни всемогущего существа, которое могло бы задать такую модальность. Однако в рамках, например, мифологической картины мира утверждение вида "Число планет с необходимостью равно 9" могло бы восприниматься как истинное. "Квантифицируемые переменные" в этом примере Куайна (N(x)>7 или N(x)=9) находятся для нас не в указательных позициях не столько в силу того, что пропозиция модальна (т.е. "иначе не могло бы быть"), сколько в силу того, что они отсылают к определенным (возможно, конфликтующим) положениям дел, в которых - и именно в них - известно, каким образом обстоят дела, и известно, что они обстоят отличным друг от друга образом. Поэтому, возможно, вернее было бы говорить не о том, что переменные здесь находятся не в указательных позициях, а о том, что подобного рода контексты не предоставляют возможности для сравнения различных положений дел или определения отношений между ними: мы не можем отсюда заключать о том, каково может быть соотношение между различными положениями дел и их элементами.
По традиционным представлениям, идущим от Рассела и Фреге, предмет референции обладает свойствами, которые фиксируются соответствующими дескрипциями. Согласно этой идее, имена обеспечивают референцию к предметам через дескриптивное содержание, которое связано с именем; имя оказывается связанным с эквивалентным множеством дескрипций и относится к чему бы то ни было, что удовлетворяет всем (или наибольшему количеству из имеющихся или возможных) дескрипций. С такой точки зрения дескрипции дают значение имени, определяя предмет референции, который является тем, что удовлетворяет (или лучше всего удовлетворяет) дескрипции. Имя отсылает к своему носителю в силу некоторой связанной с именем дескриптивной информации, которая относится исключительно к носителю имени. Так, имя собственное является сингулярным выражением обращения, которое используется для того, чтобы обеспечить референцию к единственному - притом известному - индивиду или предмету. Возможность референции при таком подходе определяется некоторым уровнем знания об объекте, а сама проблема референции ставится как эпистемологическая проблема.
Вопрос, возникающий в этой связи, таков: как мы можем знать, что некоторая дескрипция является истинной?
Согласно общепринятой дедуктивно-номологической модели объяснение предполагает описание некоторого исходного знания об исследуемом предмете и описание некоторого дополнительного знания более общего характера. С такой точки зрения, к последовательности подобных построений сводимы выводы, возникающие в реальном процессе познания. Объяснением того, почему истинно высказывание "Вода - это Н2О", будет, например, указание на то, что это высказывание дедуктивно выводимо из высказываний "Вещества, молекула которых состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода, представляют собой Н2О" и "Молекула воды состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода". Разумеется, возможны и другие пути вывода, но в любом случае эксплананс как совокупность утверждений, выражающих то или иное знание об исследуемой предметной области, и экспланандум как совокупность утверждений, выражающих некоторое исходное знание об исследуемом предмете, должны быть связаны отношением дедуктивной выводимости экспланандума из эксплананса.
Привлечение логических понятий и символических средств призвано устранить так называемый парадокс объяснения, который заключается в следующем: для того, чтобы объяснить, как произведено то или иное объяснение, нужно знать, в чем заключается общий механизм объяснения, т. е. заранее знать то, что неизвестно и еще только рассматривается в качестве предмета объяснения. В дедуктивно-номологической модели парадокс оказывается снятым, однако оценка истинности высказывания фактически сводится к проверке соответствия этого высказывания некоторому (полагаемому данным) множеству истинных высказываний; оцениваемая таким способом истинность не может не быть аналитической, что в данном случае означает - конвенциональной. Здесь нет еще оснований считать полученное таким образом знание о мире истинным в смысле, скажем, прямого соответствия миру. Центральным вопросом, таким образом, здесь оказывается выбор базовых примитивов, или элементарных терминов (primitive terms) - "семантических атомов", из которых строится объяснение. Предполагаемая непроизвольность такого выбора может быть постулирована как положение о том, что по крайней мере элементарные термины языковой системы должны функционировать как термины естественных видов (cм § 11.4.1.)
Предлагаемые решения могут оперировать определением истинности выражения как истинности относительно некоторой концептуальной структуры. В частности, относительность истины представляется важной предпосылкой, если мы пытаемся говорить о конвенциональности значения, удерживая при этом представления о связи значения языкового предложения с условиями его истинности. С другой стороны, такие модификации могут помочь вывести концепцию значения как условий истинности из-под удара содержательной критики, которой она была подвергнута, например, М. Даммитом. Как мы, возможно, еще помним, согласно Даммиту, концепция значения как условий истинности неприемлема, поскольку она не приводит к удовлетворительному объяснению феномена понимания языка; любая теория значения, которая не является теорией понимания или не дает ее в итоге, не удовлетворяет той философской цели, для которой нам требуется теория значения - а следовательно, теория значения должна включать, помимо теории референции, еще некоторую теорию иллокуции.
Оставаясь в пределах корреспондентных представлений об истинности, мы должны будем рассуждать примерно так: отношение между знаками - например, повествовательными предложениями изъявительного наклонения объектного языка - и трансцендентной описанию реальностью есть отношение дескриптивности. При этом по отношению к описываемой реальности как таковой, как к имеющемуся в наличии в качестве реальности трансцендентному референту, отношение между предложениями и тем, что они описывают, может задаваться в конкретной ситуации по крайней мере двумя способами:
* как дескрипция исходной данности и
* как конструкция, т.е. расширенная по отношению к первично репрезентированному материалу дескрипция более высокого уровня репрезентации.
В контексте понимания репрезентации как отношения описания к некоторой реальности (М. Вартофский) такая расширенная дескрипция предстает описанием некоторой иной, новой по отношению к первично репрезентированной, реальности. Конструктивное отношение характеризуется привнесением новых элементов, чей референциальный статус может быть не прояснен, т.е. эти референции могут не отсылать к изначально наличной реальности так, как к ней отсылают референции, устанавливаемые в первичной дескрипции. Тогда мы должны будем признать, что попытка расширения дескрипции, т.е. построения объяснения, означала бы, в определенном смысле, удвоение референта.
В самом деле, если мы имеем дело с системой обозначений, в которой взаимосвязаны как дескриптивные, так и конструктивные отношения к реальности - а эта реальность полагается в пределе общей для дескриптивного выражения в данной системе предложений - то перед нами встает вопрос: как эта внутренняя взаимосвязность достигается и сохраняется в контексте различного характера соотнесения с реальностью внутри данной системы предложений? По существу мы описываем внутри этой системы две реальности, принимаемые теоретически за одну. Следует признать, что попытка онтологического обоснования такого вывода явилась бы весьма дискуссионной.
Итак, мы рассмотрели традиционные представления о критериях перехода от описания к объяснению как основанные на репрезентационистском подходе к анализу языковых значений и показали связанные с этим проблемы, возникающие при использовании корреспондентной концепции истины. Альтернатива, к которой мы подошли в ходе этого рассмотрения, такова: представления об условиях истинности языковых выражений могут быть развиты в терминах когерентной концепции истины.
Согласно последней, мера истинности высказывания определяется его ролью и местом в некоторой концептуальной системе. Чем более связаны, или согласованы между собой наши идеи, тем в большей степени они истинны. Истинность любого истинного предложения состоит в его когерентности с некоторым определенным множеством предложений.
В то же время теоретики корреспонденции позволяют себе не озадачиваться этим видом вопросов, рассматривая корреспонденцию как отношение sui generis. "Помимо риторики высмеивания, существуют ли действительно принципиальные возражения против того, что общезначимая концепция корреспонденции нередуцируема, не подлежит анализу?"8. В таком случае уместно задать вопрос, почему тогда когерентность не может быть отношением sui generis так же, как корреспонденция?
Поскольку любой концептуальный анализ должен иметь основу, то следует принять наличие концептуальных "атомов", из которых сформированы все другие концепции и которые сами не могут быть проанализированы. Но так как любая система имеет структуру, мы можем сказать то же самое и относительно отношений между ними. (Поэтому, вероятно, может быть обоснован и более сильный тезис: если мы признаем корреспонденцию отношением sui generis, то мы тем самым с необходимостью признаем таким же отношением когерентность.)
Основание, если не наиболее существенное, по которому может быть оспорена как сама концепция когерентности истинности, так и ее связь с когерентной теорией обоснования, таково: даже если допустить, что определение когерентности с множеством полаганий является верификационной процедурой для определения истинности, то сама истина при этом могла бы тем не менее состоять не в чем ином, как в соответствии объективным фактам. Но этот контраргумент встречает следующее возражение: если истина заключается в соответствии объективным фактам, то когерентность с множеством полаганий никак не может быть критерием истинности, поскольку не может существовать никакой гарантии того, что сколь угодно непротиворечивое множество полаганий соответствует объективной действительности.
Поэтому, удерживая связь когерентной концепции истины с когерентной теорией обоснования знания, мы можем по-новому взглянуть на классический эпистемологический аргумент в пользу когерентной концепции истины, основанный на (свойственном, в частности, конструктивизму) представлении о том, что мы не можем "выйти вовне" нашего множества полаганий и сравнивать суждения с объективными фактами. Этот аргумент может быть рассмотрен как вытекающий из когерентной теории обоснования знания. Исходя из такой теории, аргумент заключает о том, что мы можем знать только единичные факты когерентности или отсутствия когерентности определенного предложения с определенным множеством предложений, выражающих определенные полагания. Мы никаким образом не находимся и не можем оказаться в такой эпистемологической позиции, откуда мы могли бы заключать о том, соответствует ли то или иное предложение действительности.
Контраргумент здесь будет заключаться в том, что такой аргумент может быть рассмотрен как содержащий некорректную импликацию. Из того факта, что мы не можем знать, соответствует ли некоторое предложение действительности, мы еще не можем вывести, что оно не соответствует действительности. Даже если некто признает, что мы можем знать лишь то, когерентны ли определенные предложения с нашими полаганиями, это само по себе еще не дает ему основания считать, что истина не состоит в соответствии объективным фактам. Если сторонники корреспондентной концепции истины принимают эту позицию, то они тем самым могут признавать, что существуют истины, которые не могут быть нам известны - например, что существует некоторая абсолютная истина, к которой мы можем лишь приближаться путем уточнения известных нам относительных истин. Или же сторонники корреспондентной концепции истины могут утверждать, как это делает Дэвидсон, что когерентность предложения с множеством полаганий является хорошим признаком того, что предложение действительно соответствует объективным фактам и что эти факты соответствия доступны нашему знанию 9.
Сторонники корреспондентной концепции истины могут даже утверждать, что когерентная теория - вообще не теория истины10; следовательно, они исходят из предположения, что они знают, чем является истина, то есть они имеют определение истины. И конечно, они знают, что такое истина: это - соответствие фактам. Действительно, когерентная теория истины - не теория соответствия фактам. Но сторонники когерентной концепции никогда не претендовали на это.
Это различие в значениях самого термина "истина" может интерпретироваться как связанное с различием целей, для которых дается теория истины. Могут быть по крайней мере две такие цели:
* чтобы дать определение понятия "является истинным" как характеристики пропозиции;
* чтобы определить тестовые условия для выяснения, действительно ли имеется основание для применения характеристики "является истинным" к данной пропозиции.
Согласно Н. Решеру, резюмировавшему это различие11, эти два вопроса совершенно неидентичны: мы можем иметь критерий или критерии истинности (условия истинности) пропозиции и все еще испытывать недостаток определения, что значит для этой пропозиции быть истинной, и наоборот.
Но если мы хотим быть способными использовать лингвистическую единицу, то нам потребуются релевантные критерии для успешности использования. Именно это и делает условие-истинностная теория значения: она отождествляет значение с условиями истинности предложения, и эта идентификация основана на концепции "значение как употребление", отождествляющей значение лингвистической единицы с условиями ее использования. Если мы принимаем это представление, мы должны признать, что все спецификации значения, которые не эффективны для определения правил применения знака, попросту избыточны.
Поэтому моя задача здесь заключается не в том, чтобы показать, что мы не можем знать наверное, соответствуют ли языковые выражения элементам и характеристикам некоторого внешнего (по отношению к описанию) мира. Такое скептическое заключение носило бы метафизический характер и было бы бесполезно для построения теории значения - как показали, например, дискуссии по проблеме следования правилу у Витгенштейна (см. § 5.2). Скорее, я пробую последовательно выстроить аргументацию, свидетельствующую о том, что факт такого соответствия иррелевантен для когерентной концепции обоснования и соответственно для основанной на когерентной концепции истины теории значения как условий истинности. Для этого нам следует найти дополнительные аргументы, уточняющие когерентистские представления. Поскольку мы удерживаем наше представление о языковом сообществе как предельном истинностном операторе, постольку мы можем рассуждать здесь следующим образом.
Как мы видели, корреспондентная и когерентная концепции имеют различные представления о природе условий истинности. Согласно когерентной концепции, условия истинности предложений состоят в других предложениях. Согласно корреспондентной концепции, условия истинности предложений состоят не в предложениях, но в объективных свойствах и особенностях действительного мира. Один из способов сделать выбор в пользу той или иной концепции истины (т.е. определить, в каких случаях та или иная концепция истины является более адекватной) состоит в том, чтобы обратить внимание на процесс, которым предложениям назначаются условия истинности. С когерентистской точки зрения, условия истинности предложения - это те условия, при которых говорящие (на языке) утверждают это предложение в своей речевой деятельности, т.е. употребляют это предложение. Это означает, что говорящие могут употреблять предложения только при тех условиях, которые сами говорящие и другие члены языкового сообщества могут распознать как обосновывающие эти предложения. Отсюда становится важна предполагаемая неспособность говорящих "выйти вовне" своих полаганий. Это важно потому, что те условия, при которых предложение когерентно с полаганиями говорящих, являются единственными условиями истинности в том отношении, что они являются единственными условиями, которые говорящие могут распознавать как обоснование нашего знания значения этого предложения. Когда говорящие в своей речевой деятельности утверждают то или иное предложение при этих (определенных) условиях, то эти условия становятся условиями истинности предложения.
Признание последнего тезиса в предложенных аспектах рассмотрения приводит нас к принятию конструктивистского подхода.
Представляется, что описанная проблематика может быть рассмотрена как связанная с различением двух эпистемологических подходов: репрезентационистской и конструктивистской установок. Первая, свойственная как рационалистической, так и эмпирицистской традиции, представляет собой эпистемологический реализм, т.е. исходит из убеждения в том, что познание по существу направлено на приобретение знания о некотором внешнем мире, трансцендентном по отношению к познающему субъекту, независимом от него и являющемся "данным" заранее. Для конструктивистской установки, напротив, характерны отклонение понятия "данного", отказ от проведения различия между перцепцией и концептуализацией (и следовательно, от всех такого рода подходов к дихотомии наблюдения/теории для науки), отказ от априорности в пользу инструментального подхода к проблеме обоснования знания, акцент на прагматических соображениях в выборе теории и т.д.
Конструктивная система при подобном подходе является интерпретируемой формальной системой определений и теорем, созданных на языке исчисления предикатов первого порядка. Определения конструктивной системы полагаются "реальными" определениями, отвечающими некоторым определенным семантическим критериям точности в дополнение к обычным синтаксическим критериям, налагаемым на чисто формальные или "номинальные" определения. Таким образом, конструктивная система - это формализация некоторой области предполагаемого знания, которая может быть помыслена как множество предложений, сформулированных в несистематизированном дискурсе (обычно естественного языка). При этом некоторые термины должны быть соответственно определены в системе, использующей, кроме логики, специальное множество терминов, принятых в этой системе за базисные (ее "внелогическое основание", или "семантические примитивы"). Эти примитивные дескрипции могут быть помыслены как уже имеющие намеренное использование или интерпретацию; если это не очевидно, то может быть обеспечено неформальным объяснением, не входящим собственно в систему.
Теперь мы можем сделать следующее замечание по поводу оснований, по которым мы противопоставляем описание и объяснение. В рамках конструктивистского подхода то, что мы противопоставляем дескрипции, не является прескрипцией, поскольку такая дистинкция здесь не будет иметь смысла: если мы полагаем, что дескрипция дает нам возможность построить объект, то мы тем самым признаем за этой дескрипцией и прескриптивное значение. Задача разграничения дескрипции и объяснения будет в таком случае задачей эксплицирования оснований их противопоставления. Поэтому можно предположить, что проблематика перехода от описания к объяснению связана с анализом соотношения данных наблюдения и теоретической конструкции и может быть рассмотрена в этом контексте, т.е. в контексте ситуации приращения знания12. Это может быть сделано через различение репрезентационистской и конструктивистской парадигм, которое не тождественно собственно различению языка наблюдения и языка теории: как в языке наблюдения, так и в языке теории можно выделить как репрезентационистские, так и конструктивистские элементы. По замечанию Шлика, например, мы не сомневаемся в фактах географии или истории не потому, что мы полагаем их эмпирически проверяемыми, а потому, что нам известен и не вызывает у нас сомнений способ, котором обычно делаются такие фактуальные утверждения.
Для нас здесь важно подчеркнуть, что в качестве и языка наблюдения, и языка теории могут, вообще говоря, выступать не только различные фрагменты естественного языка, но и один и тот же фрагмент, или весь естественный язык в целом. Предложения языка наблюдения будут включать в себя, как правило, некоторые шифтеры, локализующие значение во времени, пространстве и т.д., но нет никаких препятствий для использования тех же самых языковых средств в предложениях языка теории. Определение языка наблюдения как части естественного языка, лишенной теоретических терминов, уязвимо в том отношении, что язык наблюдения и язык теории будет иметь одну и ту же грамматику, то есть управляться теми же самыми лингвистическими правилами, как синхроническими, так и диахроническими. Последнее соображение покрывает возражение ван Фраассена против этой дихотомии, заключающееся в том, что если бы мы могли очистить наш язык от теоретически нагруженных терминов, начиная с недавно представленных, затем через "массу" и "импульс" к "элементу" и так далее в предысторию формирования языка, то у нас вообще не осталось бы значимых терминов13. Итак, если такие выражения, как, например, "часть" и "А является частью B" рассматриваются различными способами, как принадлежащие к языку наблюдения или к языку теории, что же происходит в этом случае с их значениями?
Если мы рассматриваем множество предложений, полагаемых тривиально истинными языковым сообществом в данный момент времени, как множество примитивных дескрипций ("семантических примитивов") конструктивной системы, то становится ясно, каким образом мы вводим в эту систему новые элементы, расширяющие дескриптивность (например до "теоретического описания", т.е. объяснения). Значение дескрипций не сводится, с такой точки зрения, до их референции, но признание этого положения еще не дает нам оснований отклонить представления о значении как об условиях истинности предложения. Статус нового элемента будет зависеть в таком случае от количества и характера его когерентностных связей с другими элементами. Поэтому мы можем ответить на наш исходный вопрос
Как возможно и как осуществляется расширение дескриптивности, означающее по существу увеличение знания о мире?
следующим образом:
увеличение знания состоит в построении когерентности: установлении наибольшего числа семантических связей исходной дескрипции с наибольшим числом семантических примитивов системы описания.
Sui generis отношение когерентности реализуется (воспринимается) и посредством семантических связей между лингвистическими единицами, причем эти связи образуют открытое множество. Отсюда представляется возможным достаточно общий семантический подход, снимающий противопоставление семантики Тарского - Дэвидсона, где предметная область рассматривается как множество однородных объектов (элементов данного мира) и семантики возможных миров, использующей обращение к онтологически различным видам объектов: "объектам реального мира" и "объектам возможного мира". Соответственно, такой подход позволит эксплицировать более широкий круг контекстов естественного языка. Для этого, как мы видели, возможно применить в условие-истинностной теории значения не корреспондентную, как у Дэвидсона, но когерентную концепцию истины.
Вопрос о том, может ли когерентная истинность быть использована для определения значения в рамках условие-истинностного подхода, оказывается при этом вопросом о возможности употребления языка некоторым языковым сообществом. Референции, возникающие в ходе этого употребления, обнаруживаются, таким образом, в поле согласования некоторых (индивидуальных) картин мира, или концептуальных схем носителей языка14. Эпистемологически сама возможность реального употребления языка предстает обнаружением некоторой полисубъектности в интерсубъективности, избегая таким образом традиционно адресуемого релятивизму упрека в бессодержательности, недостаточном предоставлении референциальных оснований. Семантический статус общей для всех носителей языка области согласования их индивидуальных картин мира оказывается при этом открытым для точного анализа и прояснения.
Расширение знания как объяснение будет, с такой точки зрения, выглядеть следующим образом.
Согласно традиционной дедуктивно-номологической модели объяснение предполагает описание некоторого исходного знания об исследуемом предмете и описание некоторого дополнительного знания более общего характера; к последовательности подобных построений сводимы выводы, возникающие в реальном процессе познания. Объяснением того, почему истинно высказывание "Вода - это Н2О", будет, например, указание на то, что это высказывание дедуктивно выводимо из высказываний "Вещество, молекула которого состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода, представляет собой Н2О" и "Молекула воды состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода". Разумеется, возможны и другие пути вывода, но в любом случае эксплананс как совокупность утверждений, выражающих то или иное знание об исследуемой предметной области, и экспланандум как совокупность утверждений, выражающих некоторое исходное знание об исследуемом предмете, должны быть связаны отношением дедуктивной выводимости экспланандума и эксплананса.
Собственно, исходно модель Гемпеля основана на дедукции. Событие объясняется, когда утверждение, описывающее это событие, дедуцируется из общих законов и утверждений, описывающих предшествующие условия; общий закон является объясняющим, если он дедуцируется из более исчерпывающего закона. Гемпель впервые четко связал объяснение с:
(1) дедуктивным выводом;
(2) дедуктивным выводом из законов;
(3) сформулировал условия адекватности объяснения.
Эта точка зрения на объяснение и особенно ее применение к историческому объяснению и объяснению человеческих действий вызвала резкую полемику. Поэтому Гемпель, обобщая модель охватывающих законов, предлагает вероятностно-индуктивную, или статистическую, модель объяснения и формулирует общее условие адекватности для двух разновидностей модели "охватывающих законов". Он также предлагает понятие "эпистемической пользы" для объяснения понятия "принятия гипотезы" в модели принятия решения в условиях неопределенности".
Привлечение подобных техник призвано устранить так называемый парадокс объяснения, который заключается в следующем: для того чтобы объяснить, как произведено то или иное объяснение, нужно знать, в чем заключается общий механизм объяснения, т.е. заранее знать то, что неизвестно и еще только рассматривается в качестве предмета объяснения. В дедуктивно-номологической модели парадокс оказывается снятым, однако оценка истинности высказывания фактически сводится к проверке соответствия этого высказывания некоторому (полагаемому данным) множеству истинных высказываний; оцениваемая таким способом истинность не может быть корреспондентной. Здесь нет еще оснований считать полученное таким образом знание о мире истинным в смысле прямого соответствия миру. Центральным вопросом, таким образом, здесь оказывается выбор семантических примитивов, через которые строится объяснение.
Однако в последнем случае исследователю необязательно занимать репрезентационистскую позицию. Казалось бы, подобным утверждением мы не открываем Америки (скорее, честно говоря, мы ее закрываем), не изобретаем даже самоката, а не то что велосипеда, но действительность не устает поражать философов нечеловеческим догматизмом15.
Отсутствие собственно эпистемологических оснований для формализации эмпирических данных в дедуктивных теориях не является на сегодняшний день специфически "анархическим" допущением: оно не оспаривается и вполне сдержанными исследователями. Более релевантным здесь оказывается прагматический критерий: поскольку теория отвечает предъявляемым к ней требованиям (объяснения известных фактов и предсказания новых), постольку она признается удовлетворительной, а отсутствие или невозможность обоснования теории как описания некоторой трансцендентной ей сущности не снижает ее ценности как теории.
Традиционная трактовка объяснения является, в своей наиболее сущностной характеристике, редукционистской: объяснить нечто, с такой точки зрения, - это свести неизвестное к известному. Основные возражения здесь (Гемпель16, М.Фридман17, ван Фраассен18) таковы: объяснение известного феномена может быть произведено с помощью совершенно новых и необычных теорий. Сам термин "объяснение" представляет, с такой позиции, прагматическое понятие и, следовательно, является релятивистским: согласно Гемпелю, мы можем построить некоторое значимое объяснение только в той или иной познавательной ситуации, только для того или иного конкретного индивидуума - реципиента информации; невозможно дать некоторое универсальное объяснение, "объяснение вообще", валидное всегда и для всех. (Так совершился переход Гемпеля от дедуктивной модели объяснения к индуктивной, или статистической.) Объяснение признается контекстно-зависимым. Традиционный редукционизм, таким образом, отождествляется с универсализмом: трактовка объяснения как сведения неизвестного к известному оказывается продиктованной стремлением обнаружить некоторые общие и общезначимые критерии интеллигибельной теории (например каузальность, возможность моделирования, визуализация и т.д.).
В этой связи принятие множества предложений, полагаемых тривиально истинными языковым сообществом в данный момент времени, в качестве множества семантических примитивов, или исходных дескрипций, относительно которого определяется истинность языковых значений, позволяет избежать такого противопоставления универсализма и релятивизма. В самом деле, установление наибольшего числа семантических связей исходной дескрипции с наибольшим числом семантических примитивов системы никак не означает редукцию. Напротив, речь здесь идет о построении нового знания, о приращении знания за счет увеличения числа его структурных элементов. Объяснительная сила теории будет в таком случае зависеть от строгости логического следования и от количества семантических примитивов, с которыми объяснение устанавливает связи.
Рассмотрим, например, "вывод к лучшему объяснению" - идею, восходящую к Ч.С. Пирсу ("абдукция") и эксплицированную Г. Харманом19. Согласно этому представлению, тот факт, что теория объясняет некоторые явления - часть очевидности, побуждающей нас принять эту теорию. И это означает, что отношение объяснения видно прежде, чем мы полагаем, что теория истинна.
Предположим, что мы имеем очевидность E и рассматриваем несколько гипотез, скажем H и H'. Тогда, согласно этой теории, мы должны вывести H скорее, чем H', если H - лучшее объяснение E, чем H'. Критерии, применимые здесь, могут относиться к статистической теории:
H - лучшее объяснение E, чем H' (ceteris paribus), если:
1. P(H) > P(H') - H имеет более высокую вероятность, чем H'
2. P(E/H) > P(E/H') - H дает более высокую вероятность E, чем H'.
Эта версия теории объяснения непосредственно привлекала бы когерентность в ее вероятностной интерпретации (Бонжур) - P будет истинно для S ттт P логически непротиворечиво с остальными предложениями, полагаемыми S истинными, и имеются целесообразные вероятностные связи между другими предложениями, полагаемыми S истинными, и P.
Мы можем суммировать вышесказанное, сформулировав два аргумента относительно объяснения:
1. ничто не является объяснением, если оно не истинно;
2. ни у кого нет оснований утверждать "я имею объяснение", если у него нет оснований утверждать "я имею теорию, которая является приемлемой и дает объяснение".
Ясно, что эти аргументы различаются только с точки зрения корреспондентной истинности. Для когерентиста они идентичны.
Такая интерпретация позволяет сохранить базовые интуиции, согласно которым объяснение должно связывать неизвестное с известным, и в то же время снимает возражение этому подходу, заключающееся в том, что объяснение известного феномена может быть произведено с помощью совершенно новых и необычных теорий: в любом случае это новое и необычное знание должно будет быть когерентно с множеством предложений, полагаемых языковым сообществом тривиально истинными, т.к. в противном случае это новое знание, не располагая определенными значениями, попросту не сможет функционировать, т.е. не будет существовать как знание.
Итак, анализ семантического аспекта перехода от описания к объяснению оказывается связанным с проведением нескольких дихотомий:
данные наблюдения/теория;
репрезентационизм/конструктивизм;
корреспондентная/когерентная истинность;
дескрипция/объяснение.

12.3 Проблема языка в современных исследованиях по искусственному интеллекту
12.3.1 Источник компьютерных аналогий
В основании компьютерных аналогий ментального, широко используемых в когнитивистских моделях, лежит понятие машины Тьюринга. В работе 1950 года "Умеет ли машина мыслить?" Алан Матисон Тьюринг поставил задачу формулировки условий, при которых машина может быть описана как мыслящая. А поскольку понятие "мышления" весьма темное, то он полагает, что, прояснив, что значит мыслить для машины, мы сможем понять, что значит мыслить вообще. Тьюринг исходит из предпосылки, что если поведение машины неотличимо от поведения человека, то это - достаточный критерий считать такую машину мыслящей. Он предложил абстрактную модель машины, успешно имитирующей всю совокупность человеческого поведения, которая впоследствии получила название машины Тьюринга. В основе этой идеи лежат результаты, полученные в 30-х годах 20-го века и легшие в основу так называемой теории автоматов и обобщенные в теории алгоритмов. Тьюринг исходит из представления о разумном поведении как деятельности, направленной на решение задач. Задача полагается решаемой, если может быть обнаружен алгоритм - набор специфицируемых вычислительных процедур - ее решения. Понятие алгоритма было интуитивно ясным, но не существовало общей формулы алгоритма вообще. Тьюринг сформулировал следующий тезис: для всякого алгоритма можно смоделировать машину, отвечающую определенным характеристикам, которая будет реализацией этого алгоритма20. Тогда для всякой задачи (в широком, а не в узком, математическом, смысле), решаемой людьми, может найтись такая вычислительная машина, которая будет решать эту задачу так же хорошо. Машина Тьюринга - абстрактная универсальная вычислительная машина. Если такая машина может имитировать поведение любой другой машины, то она, в таком случае, сможет быть универсальным имитатором человеческого поведения. И, по мнению Тьюринга, нет никаких логических препятствий к допущению такой модели.
Машина Тьюринга отличается определенными свойствами. В основе ее лежит понятие автомата: самостоятельно действующего управляющего устройства. Для их описания используются три алфавита: алфавит входа, алфавит выхода и алфавит внутренних состояний автомата. Среди таких автоматов различают автоматы с конечной или бесконечной памятью, различаются они, разумеется, и количеством входов и выходов, а также могут быть вероятностными, если какая-нибудь из функций четко не задана, а предполагается случайно осуществляемой автоматом в каждый момент времени. Существенная характеристика машины Тьюринга - дискретность: в каждый момент дискретного времени она находится в совершенно определенном (одном и только одном состоянии), так что можно точно указать, что у машины "на входе" (иначе говоря, что "воспринимается" машиной), что "на выходе" (машинное "действие") и в каком состоянии она находится в данный момент времени. Таким образом, каждое дискретное состояние можно полностью описать в терминах входа-выхода и функции (иначе: алгоритма), которая(-ый) их связывает, т.е. используя только буквы соответствующих трех алфавитов плюс специальные термины, подобные логическим константам. Возможны и существуют машины с не дискретными состояниями: в этом случае никакому моменту дискретного времени нельзя сопоставить одно и только одно машинное состояние - данные продолжают поступать на вход постоянно и постоянно же происходит изменение состояния. В какой-либо момент времени могут быть "считаны" результаты неких измерений или действий, производимых с помощью такой машины, но внутри интервала между началом решения задачи этой машиной и получением результата различение дискретных состояний невозможно (или практически возможно только в виде какой-либо аппроксимации). Результаты, получаемые с помощью таких машин обладают большей погрешностью вследствие того, что считывание результатов - тоже процесс, требующий времени, а за это время показания изменяются. Машинам с дискретными состояниями соответствуют среди реальных машин, например, цифровые компьютеры, с не дискретными состояниями - аналоговые. В этом отношении на роль универсального "мыслящего" имитатора, построенного по модели Тьюринга, лучше подходят цифровые вычислительные машины. Трудно сказать, насколько уместно проводить аналогию между человеческим организмом и машиной Тьюринга в структурном отношении: для этого требуется доказать, что ментальные состояния подобны внутренним состояниям таких машин, а именно - дискретны. Трудности в проведении такой аналогии, однако, с точки зрения Тьюринга - не помеха компьютерному моделированию сознания: ведь его критерий основан на понятии имитации - если машина Тьюринга (с дискретными состояниями) способна имитировать поведение любой машины с не дискретными состояниями (а по Тьюрингу, это - так), т.е. решать всю совокупность задач, решаемых такими машинами, то нет разницы в том, насколько обоснованно полагать внутренние состояния человека дискретными. Вывод о способности машины Тьюринга мыслить как человек (т.е. решать весь комплекс релевантных задачи) не будет зависеть от успехов или неудач такого обоснования. Тогда, независимо от того, как решается метафизический вопрос (что такое ментальное), мышление может описываться в терминах машинной модели Тьюринга.
Не все, но многие версии машинного функционализма опираются на понятие машин Тьюринга, которые определяются по двум функциям: от входных данных и состояний к выходным данным и от входных данных и состояний к состояниям. В этой модели любое устройство, соответствующее понятию машины Тьюринга, можно описать с помощью так называемой машинной таблицы. Пример такой таблицы для примитивного автомата - выключатель:

Состояние S1
Состояние S2
Вход: нажатие
Вкл. и переход в S2
Выкл. и переход в S1
Вход: нет нажатия
Выкл. и остается в S1
Вкл. и остается в S2

Любая система, имеющая набор входов и выходов, а также состояний, соотносящихся согласно машинной таблице, описывается машинной таблицей и является реализацией абстрактного конечного автомата. Простая версия машинного функционализма настаивает на том, что каждая система, имеющая ментальные состояния, описывается, по крайней мере, одной машиной Тьюринга определенного вида; она также утверждает, что каждый тип ментальных состояний системы тождественен одному из табличных машинных состояний, определенных машинной таблицей.
12.3.2 Критика "машинного функционализма"
Патнэм одно время разделял "машинную версию" функционализма; позднее, однако, он стал одним из энергичнейших критиков этой идеи. Функционализм (по крайней мере, в этом варианте) предлагает интерпретацию познавательного процесса как процесса обработки информации - формальной манипуляции репрезентациями или символами согласно некоторым правилам. Согласно этой теории, сознание аналогично вычислительной машине, и поэтому для изучения познания релевантны организация и структура, а не материальный субстрат сознания. Аргумент Патнэма здесь был основан на интуиции о том, что одно и то же ментальное состояние может быть реализовано на различных материальных носителях. Его позднейшие ревизии функционализма связаны с расширением требования о множественности реализаций ментального - в духе свойственного прагматистам плюрализма. Это расширение основано на инверсии исходной интуиции: если различные состояния вычислительной машины или машины Тьюринга могут реализовывать одно и то же ментальное состояние, то сознание не может быть идентифицировано ни с какой конкретной вычислительной машиной. Поддержка Патнэмом сильной формы множественной реализуемости ментального приводит его к пересмотру самого статуса психофизической проблемы как ключевой для философии сознания.
Главным образом критика компьютерных аналогий сосредоточилась на критике моделирования в терминах машин Тьюринга. Основной аргумент в этом случае состоит в том, что психологические состояния просто не тождественны машинным состояниям. Патнэм дает следующую этого экспозицию аргумента21. Состояние машины Тьюринга описывается таким образом, что эта машина может быть только в одном состоянии в один момент времени. Между тем, психологическое состояние человека допускает (и даже требует), чтобы субъект мог одновременно, например, испытывать боль, произносить число три и слышать, как скулит собака. Здесь мы имеем три вида входных данных, три табличных состояния и три диспозиции. Идея психологического состояния как машинного состояния требует, между тем, чтобы все эти три диспозиции детерминировались одной машинной таблицей. Более того, каждое теперешнее состояние субъекта должно быть таким, согласно машинной теории, чтобы оно детерминировало его следующее состояние. Но даже относительно аналогии с вероятностным автоматом субъект имеет слишком широкую вариацию диспозиций, каждая из которых может быть реализована в следующем психологическом состоянии (исключая детерминацию со стороны окружающей среды), чтобы можно было рассчитывать, что это следующее состояние полностью детерминировано предыдущим.
Другие аргументы против машинной версии функционализма таковы22.
(1) Машинная версия не позволяет провести различий между диспозиционными состояниями организма - полаганиями, желаниями, склонностями и тому подобными - и его событийными состояниями. Можно сформулировать обеспечивающие такое различие условия тождества для событийных и диспозиционных состояний: два организма находятся в тождественных психологических событийных состояниях, если и только если они находятся в одном и том же машинном табличном состоянии; и организм находится в определенном диспозиционном состоянии, если и только если его машинная таблица содержит определенное машинное табличное состояние (для каждой диспозиции свое). Но каждое машинное табличное состояние организма таково, что организм может находится в нем в определенное время. Следовательно, для организма находиться в некотором диспозиционном состоянии значит быть способным для этого организма находиться в некотором событийном состоянии, которое должно соответствовать данному диспозиционному состоянию. Но какое событийное состояние соответствует диспозиции, например, "говорит по-французски"? А диспозиции "Говорит по-французски в данный момент"? А какое событийное состояние соответствует диспозиции "полагает, что р" или "думает сейчас, что р"? Эту проблему можно представить в более общем виде: любой событийный предикат, даже такой, как "думает сейчас..." или "испытывает (сейчас) боль", может быть интерпретирован как диспозиционный, если он может быть проанализирован в терминах других событий. Так, думать о летающих сосисках мы можем, не веря в их существование: в этом смысле затруднительно ставить в соответствие событийное состояние, выражаемое как "думаю (сейчас) о летающих сосисках" диспозиционному состоянию, выражаемому как "полагаю, что сосиски летают".
(2) Поведение может быть продуктом серии психологических состояний, которые сами по себе не имеют "выхода" в форме внешнего поведения и машинная версия показывает, как это может быть. Но, с другой стороны, поведение может быть результатом взаимодействия одновременных психологических состояний: оно может быть функцией от того, что индивид ощущает и что он думает в данный момент. Машинная версия не в состоянии показать, как это возможно.
(3) Машинная версия предполагает слишком сильные условия тождества психологических состояний. Так, если два человека различаются в отношении (функциональных характеристик) боли только тем, что наиболее вероятная реакция одного на боль от того, что ему наступили на ногу - крикнуть "ой!", а другого - "ай!", то из этого следует, что имеют место два различных типа боли, что мало правдоподобно. Этот аргумент допускает итерацию следующего вида: пусть имеет место такой автомат, что его машинные табличные состояния х и у различаются своими типами, если непосредственно следующие за ними табличные машинные состояния различаются своими типами. Но следующие состояния будут различаться лишь в случае, если непосредственно следующие за ними состояния различаются по типам, и т.д. В таком случае, если допускается, что каждое состояние связано с каждым другим компьютационным образом, любые два автомата, имеющие менее, чем все их состояния в качестве общих, не будут иметь ни одно из их состояний в качестве общего. Поэтому условия тождества для машинных табличных состояний не могут быть условиями тождества для психологических состояний.
(4) Набор состояний, конституирующих машинную таблицу пробабилистского (как и детерминистского) автомата, представляет собой по определению список, тогда как набор ментальных состояний, по крайней мере, некоторых организмов, согласно эмпирическим фактам, заранее не дан. Абстрагируясь от физических ограничений (таких как ограниченность памяти и смерть), можно утверждать, что существует бесконечно много различающихся своими типами номологически возможных психологических состояний любой данной личности.
(5) Даже если бы можно было достичь соответствия (типа один к одному) между машинными табличными состояниями и психологическими состояниями, эти соответствия с необходимостью не репрезентировали бы существенные свойства психологических состояний. Кажется достаточно очевидным, что существуют структурные сходства между, по крайней мере, некоторыми психологическими состояниями: например, между состоянием полагания, что р, и состоянием полагания, что р & q. Представление психологических состояний в виде списка просто не в состоянии репрезентировать такого рода структурные отношения.
Блок и Фодор, правда, предлагают различать между машинными табличными и компьютационными состояниями автоматов. Первые - это состояния, определяемые колонками машинной таблицы; последние - любые состояния машины, характеризуемые в терминах ее входных, выходных данных и/или машинных табличных состояний: предикаты "осуществил вычисление, включающее триста семьдесят два машинных табличных состояния" или "доказал последнюю теорему Ферма", или "напечатал энный символ своего словаря выходных данных" - все обозначают возможные компьютационные состояния машин. Относительно такого различия очевидно, что даже если аргумент показывает, что психологические состояния организма не могут быть поставлены в соответствие машинным табличным состояниям автомата, он еще совершенно не обязательно показывает, что они не могут быть поставлены в соответствие компьютационным состояниям автомата. Однако, условием возможности соответствий последнего рода является (по мнению Блока и Фодора) исчисляемость психологических состояний организма.
12.3.3 "Машинное" решение проблемы языка мысли
Как возможен частный язык мысли? Если допустить, что аргумент от бесконечного регресса, опирающийся на положение, что все языки, которыми мы владеем, приобретены нами путем изучения, устраняется принятием языка мысли как врожденного, то возможно другое возражение, снова апеллирующее к такому следствию, как бесконечный регресс. Если понимание предиката есть репрезентация его объема в некоем языке, который индивид уже понимает, то не должно ли понимание предикатов этого языка подразумевать репрезентацию условий его истинности в некоем мета-метаязыке, предварительно понятом, и т.д. (до бесконечности)? Стандартный ответ состоит в признании того факта, что изучение значения предиката включает репрезентацию его объема, и отказе признавать, что этого же требует понимание предиката. Достаточным условием последнего может быть просто то, что употребление этого предиката субъектом всегда в действительности соответствует правилу истинности для него. Не обязательно, с этой точки зрения, чтобы субъект следования правилу был также и субъектом знания этого правила. В качестве иллюстрации этого ответа предлагается реальный компьютер: он использует, по меньшей мере, два языка - язык входных и выходных данных, посредством которого он осуществляет коммуникацию с внешним миром, и машинный язык, на котором он осуществляет свои вычислительные операции. Реальный компьютер нуждается в "компиляторах", которые определяли бы (истинностные) значения формул входа-выхода в терминах машинного языка. Но такой компьютер, утверждают защитники этого взгляда, не нуждается в подобных компиляторах для машинного языка. "Тем фактом, что машина построена для использования машинного языка, избегается бесконечный регресс для компьютеров"23. Формулы машинного языка в этом случае понимаются как непосредственно соответствующие компьютационно релевантным физическим состояниям и операциям машины: физика машины, таким образом, гарантирует, что последовательности состояний и операций, которые она проходит, выполняя свои вычисления, выполняют семантические условия для формул его внутреннего языка. Инженерные принципы занимают в такой концепции место определений истинности для формул машинного языка и как такие они обеспечивают и соблюдение этих "определений".
Считается, что Виттгенштейн доказал, что не может быть такой вещи, как частный язык24. На это когнитивист может использовать аргумент, который воспроизводит Дж. Фодор, говоря, что "что бы ни доказал Виттгенштейн, не может быть, чтобы было невозможно, чтобы язык был частным в том смысле, в каком частным является машинный язык компьютера, поскольку существуют такие вещи, как компьютеры, а то, что существует в действительности, возможно"25. Это, несомненно, верно постольку, поскольку вообще верна машинная аналогия. С другой стороны, неадекватность машинной аналогии сознания в целом может еще не предполагать, что столь же неадекватна и аналогия машинного языка. Виттгенштейн характеризует индивидуальный язык двумя способами: или как язык, термины которого указывают на вещи, опыт которых может иметь только говорящий на этом языке, или как язык, для применения терминов которого не существует никаких публичных критериев, правил или конвенций. Внутренняя репрезентативная система является частным языком, по меньшей мере, во втором смысле: употребление его терминов не регулируется никакими публичными конвенциями, хотя вовсе не обязательно, чтобы референтами этих терминов были исключительно приватные события (ощущения). Ответ когнитивиста опять может состоять в отказе считать аргумент от невозможности частного языка (по крайней мере, в том виде, который приписывается Витгенштейну) возражением против теории, допускающей ментализ. Утверждается, что нет причин, почему защитник такой теории обязан полагать, что ментальные операции демонстрируют эпистемическую приватность в каком-либо строгом смысле этого понятия. Напротив, для него лучше не принимать этого, если он хочет, чтобы его психологические теории были совместимы с материалистической онтологией - ведь нейрофизиологические события публичны. Далее, утверждается, что самое большее, что этот аргумент показывает, это - что если нет публичных процедур для сообщения о том, когерентно ли употреблен термин, то нет способа знать, когерентно ли он употреблен. Но из этого не следует, что в таком случае в действительности не было бы различия между когерентным и произвольным применением термина; a fortiori из этого не следует, что нет никакого смысла утверждать, что в этом случае есть различие между когерентным и произвольным применением термина. Употребление языка для компьютерных операций не требует, чтобы употребляющий его был обязан иметь способность определять, что термины этого языка применены совместимым образом. Наконец, менталисту требуется показать, в каком смысле термины во внутренней репрезентативной системе употребляются когерентно, и что они в этом смысле разумно аналогичны терминам публичного языка (насколько те могут когерентно употребляться). Если мы не можем сделать первого, то, вероятно, само понятие языка мысли не когерентно; если не можем сделать второго, то бессмысленно называть язык мысли языком. В публичных языках когерентность употреблений терминов контролируется конвенциями, которые ставят термины в соответствие определенным парадигмальным публичным ситуациям (например, определенным перцептивным данным - таким, как появление коровы в поле зрения). Использовать термин когерентно в этом смысле значит применить его к ситуации, подпадающей под спецификацию парадигмальной, согласно конвенции, для данного термина (или, иначе, относящейся к классу ситуаций, относительно которых данный термин истинен). Но даже в случае публичных языков, - утверждает один из самых последовательных защитников машинной аналогии языка мысли Дж. Фодор, - когерентность (употребления терминов) не требует устойчивого отношения между способом употребления терминов и тем, каков мир (выражаемого в понятии "конвенции"). Что действительно требуется, так это - устойчивое отношение между тем, как термины употребляются и тем, каким мир полагается субъектом их употребления26. Как такое отношение может быть обусловлено чем-то, кроме публичных конвенций? Врожденная структура нервной системы выполняет, согласно этому подходу, данную функцию для внутреннего репрезентативного кода. Когда, говорит Фодор, мы размышляем об организме как о компьютере, мы пытаемся поставить в соответствие физическим состояниям организма (например, состояниям его нервной системы) формулы словаря психологической теории. В идеале такое соотнесение должно выполняться так, чтобы, по крайней мере, некоторые из последовательностей состояний, каузально имплицированных в производство поведения, могли интерпретироваться как компьютерные операции, имеющие соответствующие описания поведения в качестве своих "последних строк" (в записи - описании последовательности). В случае организмов, так же, как и в случае реальных компьютеров, если у нас есть правильный способ устанавливать соответствия между формулами и состояниями, то мы сможем интерпретировать последовательности событий, вызывающих поведение на выходе, как компьютационную деривацию событий "на выходе". Все, что требуется для, того, чтобы внутренней репрезентативной системе можно было приписывать пропозициональные установки, и, соответственно, чтобы относительно нее можно было утверждать, что она использует язык, - это чтобы было соответствие правильного вида между пропозициональными установками системы и ее отношениями к формулам данного языка27.
Остается, конечно, открытым вопросом: достаточно ли так истолкованная внутренняя репрезентация похожа на репрезентацию в естественном языке, чтобы обе можно было называть репрезентациями в одном и том же смысле? Но во всяком случае есть аналогия между двумя видами репрезентации. Поскольку публичные языки конвенциональны, а язык мысли нет, трудно ожидать, чтобы между ними было что-то большее, чем аналогия. Фодор пишет в этой связи: "Если вы впечатлены этой аналогией, то вы захотите сказать, что внутренний код является языком. Если вы не впечатлены аналогией, вы захотите сказать, что внутренний код является в некотором смысле репрезентативной системой, но не языком. Но ни один ответ не повлияет на то, что я полагаю серьезным вопросом: являются ли когерентными методологические допущения компьютационной психологии? Ничто ... не говорит в пользу того, что они таковыми не являются"28.

12.4 Аналитическая философия и герменевтика (К.-О.Апель)
Один из наиболее значимых немецких философов ХХ столетия Карл-Отто Апель (р. 1922) в своем философском становлении претерпел влияние целого ряда течений как немецкой, так и англо-американской философской мысли. Философия Апеля после второй мировой войны сыграла определенную роль в развитии немецкой философии в целом, и в частности, в трансформации взглядов Ю. Хабермаса. Средоточием концептуальных взаимодействий аналитической и герменевтической традиций стала для Апеля характерная для современной философии науки антиномия (аналитического) объяснения и (континентального, герменевтического) понимания.
Философия Апеля прошла в своем развитии ряд этапов, последовательность которых связана с ориентацией, в частности, на философские учения Канта и Фихте. Это показывает, что философская доктрина Апеля является закономерным результатом развития мировой философской мысли. Среди философов, оказавших непосредственное влияние на Апеля, следует назвать М.Хайдеггера и Л.Витгенштейна, работы которых, посвященные философским проблемам языка с точки зрения интерсубъективности, были восприняты Апелем в первую очередь - это антисолипсистский пафос философии Хайдеггера и основополагающий тезис Витгенштейна о невозможности частного, приватного языка. На формирование философских взглядов Апеля существенное влияние оказал также американский прагматизм, в особенности идеи Чарльза Сандерса Пирса (основной фигуры в проекте преобразования трансцендентальной философии) - прежде всего его консенсусная теория истины и связанное с ней понятие бесконечного сообщества ученых как идеального "сообщества", вовлеченного в процесс теоретического и экспериментального исследования и для которого соглашение по поводу конечной истины представляется необходимой регулятивной идеей. Апель развил учение Пирса в аспекте трансцендентальной семиотики. На основе критического анализа достижений предшественников и с помощью применения методологии трансцендентализма Апель создал собственную философию языка, которая служит основой осмысления социума, истории и этики дискурса. Среди трудов Апеля следует прежде всего отметить "Трансформацию философии" (1973) и "Дискурс и ответственность" (1988), в которых он выступает как поборник принципов универсализма.
Апель сформулировал требование "лингвистического поворота" философии (в работе "Идея языка в традиции гуманизма от Данте до Вико", 1963). Современная философия оказывается, с его точки зрения, связана с проблематикой языка, его ролью в определении осмысленного и интерсубъективно значимого формулирования познания вообще. Не только "первая философия" (в смысле "теоретической философии"), но и "практическая философия" (например, этика как "мета-этика") должна теперь методически опосредоваться философским анализом словоупотребления и, следовательно, философией языка. Апель называет такой подход к понятию языка трансцендентально-герменевтическим29. Признавая язык первичной сферой философского анализа, Апель стремится избежать крайностей сциентизма и антисциентизма и пытается обосновать языковую практику априорно значимым образом при помощи трансцендентально-прагматического метода. Он ставит задачу соединить, с одной стороны, наследие диалектики, трансцендентальной философии, феноменологии и герменевтики, а с другой - традицию англосаксонской аналитической философии языка и науки, смягчив их сциентистский уклон. Рассматривая Дильтея как "трансформатора" трансцендентальной философии, Апель тем самым определяет ту традицию, к которой хотел бы отнести свою теорию. Он осуществляет свой вариант "трансформации" трансцендентальной философии, формулируя теорию коммуникации. Апель отвергает попытки доказательства автономии науки о духе, которые, по его мнению, приводят к противопоставлению науки и философии, и следовательно, к капитуляции философии в деле обоснования разума. Идее автономии духовной жизни он противопоставляет рациональность, укорененную в языково-коммуникативном взаимопонимании (рациональность коммуникативного опыта). Апель характеризует свой трансцендентально-прагматический подход как эвристический и нормативный, а не аксиоматически нейтральный.
Апель ставит своей задачей прояснить важнейшие предпосылки трансцендентально-герменевтического понятия языка и, соответственно, ориентированной на язык трансформации трансцендентальной философии. Попытка эксплицировать трансцендентально-герменевтическое понятие языка должна, по мысли Апеля, удовлетворять условиям, которые вытекают из последовательной, протекающей в направлении философии языка трансформации идеи трансцендентальной философии, учитывающей функцию этой философии как теории науки и как практической философии. Эти условия связаны с критической деструкцией и реконструкцией истории философии языка с целью показать, насколько философски недостаточными были те определения языка, которые исходили из его функции обозначения и сообщения. Критическая реконструкции идеи трансцендентальной философии в свою очередь должна показать, что она может быть радикальным образом скорректирована путем конкретизации понятия разума в смысле понятия языка. Критерий этой корректировки Апель видит, во-первых, в том, что могут быть сняты систематические различия между классической онтологией, теорией познания или философией сознания Нового времени и современной аналитической философией языка, и, во-вторых, в том, что снимается различие между теоретической и практической философией.
С помощью трансформации трансцендентальной философии частного субъекта в трансцендентальную философию интерсубъективности Апель создал оригинальную философскую теорию, в снятом виде воспринявшую проблематику традиционной онтологии, теории познания и современной аналитической философии. Цель этой теории - обосновать условия возможности и значимости конвенций, т.е. осуществление обоснования теоретической и практической философии и науки.
Важным постулатом теоретических построений Апеля является положение о двух образах коммуникативного сообщества - реальном и идеальном сообществе. Реальное сообщество - то, членом которого индивид становится в процессе социализации. Идеальное коммуникативное сообщество - воображаемый конструкт такого сообщества, в котором мог бы быть адекватно понят смысл любого аргумента и могла бы быть определена его правильность. Антиципацию идеального коммуникативного сообщества в ходе аргументации и нетождественность реального и идеального коммуникативных сообществ Апель называет априори коммуникации.
Из соотношения реального и идеального коммуникативных сообществ Апель выводит два регулятивных принципа этики. Первый из них гласит, что в каждом поступке и допущении должен приниматься в расчет императив выживания человеческого рода как реального коммуникативного сообщества. Второй гласит, что в реальном коммуникативном сообществе нужно стремиться к тому, чтобы воплощать в нем черты идеального коммуникативного сообщества. Первая цель является необходимым условием второй, а вторая делает первую осознанной, придает ей смысл. Таковы главные априорные принципы дискурсивной этики Апеля. Будучи априорными, они носят характер процедурных норм; материальные нормы, по мнению Апеля, должны быть выработаны в реальной дискуссии с учетом вышеуказанных процедурных норм и социокультурной специфики того или иного конкретного общества как реального коммуникативного сообщества.
Идеальное коммуникативное сообщество рассматривается Апелем как цель, но цель особая - она уже присутствует в реальном коммуникативном сообществе как реальная возможность. В ходе процесса аргументации, ее участники реализуют структуры этого сообщества в реальном коммуникативном сообществе. Однако нетождественность реального и идеального коммуникативных сообществ определяет существующее между ними отношение напряженности. Исторический процесс понимается Апелем как прогресс в сближении реального и идеального коммуникативных сообществ, т.е. прогресс в межчеловеческом понимании и самопонимании.
Апелева версия трансцендентальной критики явилась результатом трансформации Кантова метода с позиций аналитической философии языка, при этом трансцендентальный субъект Канта ("сознание вообще") преобразуется в неограниченную коммуникативную общность. С переходом к этой коммуникативной общности, по мнению Апеля, преодолевается "метафизический солипсизм", которым страдала вся прежняя теория познания.

12.4.1 Исходные концепты при постановке проблемы
Трансцендентально-герменевтическое понятие языка дает возможность поставить под вопрос западноевропейское понятие языка в том виде, в котором оно было установлено в философии греков. Апель выделяет базовые моменты, последовательно раскрывающие трансцендентально-герменевтическую функцию языка: это познание, применение логики, язык как способ обозначения и межличностная коммуникация. Сначала мы познаем элементы чувственно данного мира ("чувственные данные"); затем посредством абстракции (логика) мы схватываем онтологическую структуру мира; затем мы обозначаем (благодаря согласованию) элементы полученного таким образом мирового порядка и репрезентируем (функция представления) положения дел посредством взаимосвязей знаков; наконец, мы сообщаем другим людям о познанных нами положениях дел. Эта схематично представленная последовательность, по мнению Апеля, несмотря на свою условность вплоть до самого последнего времени служила парадигмой исторического развития философии языка и языкознания.
В фундаментальном греческом слове "логос" (в частности, у Гераклита) вместе с разумом одновременно раскрываются и язык, и речь. Такое положение утверждало единство и тождественность разума, различие же языков следует трактовать как различие имен или знаков. Уже в этой ранней версии понимания языка он редуцируется к функции обозначения. Это обесценивание феномена языка в пользу идей становится очевидным у Платона (особенно в "Кратиле"). Идеи (как вне и над-языковые сущности) следует созерцать. Это созерцание идей заменяет и устраняет возможный диалогический консенсус относительно значения или правила словоупотребления. Вследствие ориентации на созерцание идей диалогическая концепция мышления у Платона способствовала радикальному отмежеванию мышления от языка как исключительно вторичного способа выражения идей. Такой подход уводил от распространенной сегодня интерпретации мышления как функции интерсубъективной коммуникации.
Платонов подход был основополагающим для логики и теории познания, однако не раскрывал языковые значения, опосредующие сопряженную с вещами интенциональность суждения. Следующая после платоновских "идей" парадигма понимания "значений" - аристотелевский подход - сохраняет свое влияние до настоящего времени: значения трактуются как находящиеся в душе "представления" или "отпечатки" вещей. В этом случае место языковых "значений" занимают независимые от языка психические "представления". Тем самым феномен языка редуцируется к конвенционально обусловленным "различиям звуков и знаков". На протяжении последующих двух тысячелетий (включая Стою и неоплатонизм) любая попытка раскрыть в языке более глубокое когнитивное значение возвращается к устаревшим воззрениям "Кратила" об этимологической правильности имен.
До сих пор, полагает Апель, трудно поставить под вопрос обоснованное Аристотелем и отвечающее здравому смыслу понимание языка как конвенциональной функции обозначения. Это понимание скрывает "трансцендентально-герменевтиче-скую" функцию языка как дифференцирующегося "общего логоса" человеческого сообщества. Это относится не только к опосредующей субъект и объект познания функции языковых "значений", но и к связанной с этим соответствующей функции интерсубъективной коммуникации.
То, что это измерение логоса также скрыто Аристотелевым понятием языка, показывает, по убеждению Апеля, действенное до настоящего времени различие отношений речи, приписываемое Теофрасту: "Так как речь имеет двоякое отношение ... одно к слушателям, для которых она нечто значит, другое - к вещам, относительно которых говорящий намеревается в чем-то убедить слушателей, то ввиду первого отношения к слушателям возникает поэтика и риторика, ... ввиду же второго отношения речи к вещам философ главным образом озабочен тем, чтобы опровергать ложное и доказывать истинное"30. Это классическое подразделение оказало определяющее воздействия на историю ars sermonicales (логики, риторики, поэтики и грамматики) в западноевропейской системе образования и соответствует различиям между "семантическим" и "прагматическим" измерениям, проводимым в современном "анализе языка".
Соответственно такому разделению философия ведает "семантической" проблематикой, имеющей отношение к обозначению вещей и предметной истине речи. Измерение интерсубъективного смыслового взаимопонимания и достижение консенсуса философия передает здесь риторике и поэтике. И если все же у Теофраста, полагает Апель, можно предполагать "прагматическое" предпонимание вещей, то в современной конструктивной семантике эта трансцендентально-герменевтическая предпосылка должна упраздняться или передаваться в ведение дополнительной прагматической интерпретации, осуществляемой в коммуникативном сообществе ученых. Это означает, что "прагматическое измерение" знаковой функции (Ч. Моррис, Р. Карнап) или "отношение речи к слушателям" (Теофраст) никоим образом не может быть передано поэтам и риторам.
В философии Нового времени Декарт не раздумывал над тем обстоятельством, что мышление как аргументированное самопонимание радикально сомневающегося и разыскивающего очевидность субъекта уже всегда опосредовано реальным коммуникативным сообществом. Локк, отец эмпирической теории познания, понимал, что "общее употребление" (common use) конституирует "правило" подобающего словоупотребления, т.е., предполагает интерсубъективный консенсус. Однако проблема объективной значимости опытных высказываний оставалась нерешенной, поскольку Локк придерживался в целом позиции методического солипсизма, т. е. считал возможным уточнение значений слов путем окончательной редукции к "простым представлениям".
Действительно, каким образом отдельный человек может удостовериться в том, что другие люди (при допущении, что они связывают со своими словами смысловые интенции) связывают с этими словами те же самые непосредственные значения, а именно находящиеся в уме представления? Ответ на этот вопрос к началу ХХ века привел к комбинации номиналистически-эмпирической идеи языка и восходящей к Лейбницу идеи универсального языка как исчисления (mathesis universalis).
Ранний Витгенштейн исходил из того, что под поверхностью обыденного языка скрыта "логическая форма" универсального языка, которая делает возможным интерсубъективно значимое изображение любых "элементарных фактов" посредством "элементарных предложений". С этих позиций критическая для Локкова солипсистского основоположения проблема объективной значимости опытных высказываний не возникает. Однако теперь проблема заключается в том, что личный опыт и сообщение об опыте вообще не имеет ничего общего с конституцией словесных значений. Последние предполагаются в системе языка как неизменная "субстанция" значения, которая соответствует предметной "субстанции" мира. Проблема солипсизма разрешается в силу того, что "форма" языка и мира (форма положений дел) является априорно тождественной для всех, кто пользуется языком.
Апель считает это "решение", предлагаемое Витгенштейном в "Трактате" как парадоксальную элиминацию всей проблематики субъективности и интерсубъективной коммуникации. Коммуникацию можно интерпретировать лишь как процесс приватного кодирования, технической передачи и приватного декодирования сообщений относительно положений дел в том виде, как они могут быть представлены в предложениях благодаря априорно тождественной для всех структуре языка. Но это означает, что интерсубъективно передаваемый смысл относится только к "форме" или "структуре" "положения дел", которая априорно определена "внутренней формой" или "структурой" системы языка. "Содержательная интерпретация" сообщений является "приватным" делом, которое не имеет ничего общего с конституцией и функцией языка.
Апель делает вывод, что как солипсистская модель (исходящая из произвольного обозначения находящихся в уме представлений), так и системная модель (рассматриваемая как априори интерсубъективно значимая), не могут объяснить поддерживаемую человеческим сообществом систему языка и интерсубъективную значимость правил его употребления. Это столкновение эмпирически-солипсист-ской и логистической модели языка показывает, что и простая комбинация этих моделей, как она представлялась в "логическом позитивизме", не может должным образом учесть проблематику естественного языка. Лейбницева идея универсальной, а потому a priori интерсубъективной (синтатико-семантической) языковой "формы" никоим образом не преодолевает методический солипсизм номиналистического эмпиризма, но в принципе подтверждает его. Бесспорным достижением в этом случае является то, что язык теперь не редуцируется к изолированному акту обозначения отдельного человека, но понимается как система со сквозной фонетической формой и формой значения. Коммуникация предстает здесь как кодирование, передача и декодирование приватных мыслей.
В случае неопозитивистского анализа языка проблема актуализации языка станет разрешаться не путем допущения приватной интерпретации, но путем бихевиористского описания употребления языка. Именно комбинация логистической идеи языка и бихевиористской концепции языкового употребления приводит, согласно Апелю, к завершению методического солипсизма философии языка Нового времени, и в то же время она сводит ad absurdum стоящую за этой философией языка и восходящую к грекам модель языка, отвечающую здравому смыслу, - языка как средства обозначения, понимаемого как инструмент мышления.
Эту проблемную ситуацию в определенном отношении пытался разрешить поздний Витгенштейн, когда он модели "логического атомизма" (которую он разделял в молодые годы) противопоставил модель "языковых игр", а методическому солипсизму традиции - тезис о невозможности "приватного языка". Тем самым Витгенштейн приходит к пониманию принципиальной публичности, т.е. зависимости от языковой игры, любого осмысленного следования правилу. Из этого вытекает требование, чтобы описатель языковой игры принимал в ней участие. Философ как критик языка, осуществляя описание языковой игры, сам претендует на специфическую языковую игру, т.е. сам участвует во всех языковых играх или может вступать в коммуникацию с соответствующими языковыми сообществами.
Но это участие означает также определенное противоречие тезису Витгенштейна о том, что у множества подразумеваемых им "языковых игр" нет между собой ничего общего за исключением определенного "семейного сходства". Апель считает, что это общее существует и заключается в том, что вместе с обучением одному языку, с успешной социализацией в одной связанной с употреблением языка "форме жизни", происходит обучение единственной языковой игре, а значит, и социализация в единственной человеческой форме жизни. При этом обретается компетенция для осуществления рефлексии над собственным языком или формой жизни и для осуществления коммуникации со всеми другими языковыми играми. А в качестве постулируемой контролирующей инстанции человеческого следования правилу Апель предлагает в нормативном смысле идеальную языковую игру идеального коммуникативного сообщества. Эту игру Апель называет также "трансцендентальной языковой игрой", всегда предвосхищаемой в фактической языковой игре.
Таким образом, анализируя специфику понимания природы языка в истории философии Апель выделяет два подхода к языку. Первая "парадигма" (восходящая к античности) предполагает, что сам процесс мышления обходится без участия языка, а результаты познавательного процесса облекаются в языковую форму, чтобы передать их другим. Здесь языку отводится вспомогательная по отношению к мышлению функция обозначения и сообщения. Другая "парадигма" (витгенштейновская) исходит из постулата об идентичности структур языка и структур мира и рассматривает коммуникацию как "приватное кодирование" (говорящим) и "приватное декодирование" (слушателем) сообщений о состоянии вещей в том виде, в котором они могут быть представлены благодаря априорно идентичной для всех структур языка. Для обоих указанных подходов характерно рассмотрение мышления в обособленности от языка, им несвойственно понимание коммуникации как необходимого условия возможности рефлексивного мышления в форме "внутреннего разговора". Апель критикует оба подхода, обозначая в качестве альтернативы путь трансформации трансцендентальной философии в русле философии языка. Результатом данной трансформации призвано стать переосмысление с позиций философии языка природы понятийного мышления, предметного познания и осмысленного действия.
12.4.2 Трансцендентальная прагматика
В трансцендентальной прагматике язык рассматривается в трех его ипостасях - как условие возможности естественных наук, эмпирической и теоретической науки о языке, и, наконец, самой трансцендентальной философии. Причем Апел??подчеркивает, что и теоретическая, и практическая философия должны быть опосредованы философским анализом употребления языка.
С помощью нового понятия языка Апель считает возможным создать современную философию, которая была бы способна дать адекватный ответ на вызовы времени. Первый шаг Апеля в этом направлении состоял в переосмыслении триадической конструкции семиозиса: "знак - предмет - интерпретатор". В бихевиористской прагматике основной фокус исследования был направлен, скорее, на диадическое отношение: "знак - предмет", чем на интерпретатора. Апель полагает, что интерпретатор воспринимался бы всерьез, если бы он как субъект интерпретации принимался во внимание другими субъектами интерпретации, такими же участниками интерпретационного процесса. Иными словами, трехчленное отношение: "знак - предмет - интерпретатор" - может быть понято, исходя из предпосылок хотя бы воображаемого участия другого субъекта интерпретации.
Таким образом, новшество Апеля состояло в дополнении трехчленного семиотического отношения: "объект - знак - субъект" другим субъектом, который находится с первым субъектом в отношениях знаковой коммуникации. Это означает конституирование отношений, которые Апель называет коммуникативным сообществом. При этом он исходит из понятия языка в единстве его синтаксических, семантических и прагматических составляющих.
Важным положением для формирования представлений Апеля о природе языка стала теория речевых актов Остина и Серля. Особенность речевых актов состоит в том, что в то время когда мы выражаем что-то в высказывании, мы тем самым что-то делаем (обещаем, соглашаемся и т.д.). Исходя из того факта, что язык неразрывно связан с сознанием говорящего, Апель утверждает, что языковое априори и априори сознания предполагают друг друга: феноменологическая очевидность всегда нуждается в языковой интерпретации, а четыре нормативных требования к речевому акту (воспринятые Апелем из универсальной прагматики Ю. Хабермаса) - понятность выражения, истинность его пропозициональных составных частей, нормативная правильность в перформативном аспекте и правдивость говорящего субъекта - всегда связаны с интерсубъективным измерением.
Среди постулатов Серля, воспринятых Апелем, было также утверждение о функциональной взаимозависимости семантических и синтаксических правил (образования предложений и приписывания значений словам предложений), с одной стороны, и прагматических правил производства речевых актов - с другой. Не совсем соглашаясь с Серлем, Апель уточняет, что идеальное отношение выразительности между предложением и речевым актом не может быть воплощено на практике, а значит нужна компенсация дефицита выразительности в виде "спонтанно-креативного" обращения к контексту, что предполагает возникновение конвенции языка как условия успешной коммуникации.
Таким образом, прагматическая разница между предложениями и речевыми актами, по мнению Апеля, не может быть понята с помощью субъектно-объектного ("двухместного") познавательного отношения. Здесь нужна новая, скорее, герменевтическая ("трехместная") теоретико-познавательная фигура: "субъект-субъект-объект-отношение". Нормативность коммуникативных отношений создает предпосылку для утверждения, что все интересы и требования людей по отношению друг к другу могут быть рационально восприняты только в ходе аргументативного дискурса. С этой точки зрения аргументацию следует понимать как происходящее по правилам коммуникативное действие, участники которого контрафактически находятся в коммуникативной связи с неограниченным сообществом участников аргументации.
Трехчленное отношение знака к обозначаемому предмету, представляемому положению вещей и к интерпретатору в сочетании с критическим анализом теории речевых актов Серля становится для Апеля ключом к созданию концепции неограниченного коммуникативного сообщества, в котором трансцендентальный субъект растворяется в исторически укоренном коммуникативном сообществе, целью которого является достижение согласия в процессе понимания. Функциональная роль кантовского трансцендентального синтеза апперцепции отводится у Апеля инстанции консенсуса, достигаемого в ходе неограниченного процесса интерпретации, гарантирующего объективность познания. То есть речь идет о том, чтобы рассматривать реальное коммуникативное сообщество, являющееся субъектом материальных потребностей и интересов, вместе с тем и как идеальный субъект познания и аргументации.
По сути своей философия Апеля является лингвистической версией трансцендентальной философии, и в ней особенно важна роль языка. Язык в философии Апеля - это и реально-историческая языковая взаимосвязь, из которой ее участники не могут выйти, и идеальная взаимосвязь понимания в идеальном коммуникативном сообществе (Gemeinschaft, community). Язык выступает как средство интеграции телесного априори и априори сознания. Наличие этих двух полюсов, интегрируемых с помощью языка, - телесной функции и чистой функции сознания, - является основанием всех различий эмпирического и трансцендентального сознания. Язык, таким образом, выступает в философии Апеля как медиум, в котором происходит опосредование эмпирической и трансцендентальной интерсубъективности. Апелево понятие языка задает и предметную область и метод трансцендентальной прагматики, предлагая свои критерии суждения о социуме и очерчивая тем самым специфический горизонт рассмотрения современного общества. В основе проекта трансцендентальной прагматики лежит фундаментальное представление о неразрывной связи рациональности и социальности. Апель полагает, что нет разума вне социума и нет социума без разума, т.е. что каждое разумное существо с необходимостью социально. Социальность и рациональность невозможны без языка и наоборот - языковое выражение не может являться таковым вне и помимо коммуникативного сообщества.
Таким образом, функционально дифференцированное понятие языка, выработанное в классической семиотике в сочетании с принципами интерсубъективности и трансцендентальной рефлексии открывает возможность прокладывания "моста" из семиотики в этику, поскольку поле напряжения между реальным и идеальным коммуникативным сообществом может быть рассмотрено как поле напряжения между сущим и должным. В отношении идеального коммуникативного сообщества выполняются все нормы коммуникативной этики, играющих роль идеального априори коммуникации. Исторически сформировавшиеся жизненные формы реального сообщества предстают как фактическое априори коммуникации. Если исходить из того, что существует только ситуативное понимание, то в таком случае правомерно говорить о различных возможностях, то есть отсутствуют критерии, позволяющие отличить понимание от непонимания. Соотнесенность реального сообщества участников коммуникации с идеальным коммуникативным сообществом снимает это противоречие в процессе аргументации.
Аргументация всегда происходит по-разному, но при этом всегда действуют правила. Такой инстанцией соблюдения правил в трансцендентальной прагматике является языковая игра идеального коммуникативного сообщества - она является условием возможности и значимости реальных языковых игр. Трансцендентально-прагматический подход, основанный на осмыслении языка и коммуникации, дает такой ответ на вопрос об условиях возможности интерсубъективной значимости правил, какого мы не найдем в классическом трансцендентализме Канта. Условия возможного знания и условия возможного действия сводятся в трансцендентальной прагматике Апеля к условиями возможности интерсубъективного понимания. Роль языка здесь является ключевой. Язык выступает и в качестве среды, в котором происходит трансцендентально-прагматическая рефлексия, и в качестве средства такой рефлексии и средства формулирования результатов познания и их сообщения партнерам по коммуникации. При этом следует не забывать, что хотя синтаксис и семантика различных языков отличаются друг от друга, прагматика для всех языков универсальна.
Трансценденталистский рефлексивный подход в сочетании с прагматической ориентацией на конкретные контексты коммуникации позволяет Апелю подойти к тем необходимым предпосылкам аргументации, без признания которых нельзя быть сознательным участником аргументативного процесса. Признавая рациональную аргументацию, индивид признает существование сообщества участников аргументации, по отношению к которым он обязан соблюдать правила аргументации в этом сообществе. Осмысленная аргументация предполагает необходимым образом в качестве своего регулятива идеальное согласие в неограниченном сообществе аргументирующих. Центральный пункт трансцендентальной прагматики - необходимость контрафактического допущения идеального сообщества аргументирующих - означает также требование непротиворечивой аргументации. В этом отношении все противоречивые утверждения типа: "Я полагаю, что все философские высказывания обусловлены исторически и поэтому относительны" рассматриваются как неконсистентные, так как они самопротиворечивы. Требование прагматической консистентности исходит из диалогического соотношения в сообществе аргументирующих как отношения взаимного признания и взаимных обязательств. При этом необходимо отличать прагматическую консистентность от логической как технического правила. Прагматическая консистентность является социальной нормой, формой социальной практики, вырабатываемой в процессе аргументации.
Для понимания социальной релевантности прагматики показательным является анализ акта полагания, из которого следует, что всякая форма саморефлексии находится в зависимости от коммуникации. Это хорошо видно в перформативной части констативных речевых актов. В утверждении "Я полагаю" субъект констативного акта принимает на себя роль "трансцендентального Я" познания, так как претендует на значимость своего высказывания для универсальной интерсубъективности, осуществляя тем самым ее антиципацию. Таким образом, коммуникативно-языковые условия познания могут пониматься как функции, которые с необходимостью должны выполняться, для того чтобы достичь не только "объективного единства предметного сознания и самосознания", как это происходит в установке методологического солипсизма, но и "интерсубъективного единства интерпретации этих данных" в процессе коммуникации, трансцендентальным субъектом которой является коммуникативное сообщество. Специфика подхода Апеля состоит в том, что ответ на вопрос об условиях возможности знания увязывается со взаимосвязью проблематики конституирования предметности в ходе познания, с одной стороны, и проблематики осмысленности и интерсубъективной значимости результатов познания - с другой. То есть в данном случае можно говорить о попытке синтеза "долингвистической" трансцендентальной философии и философии языка.
С целью реализации этого синтеза Апель пересматривает фундаментальные установки классического трансцендентализма. Кант, как известно, стремился найти ответ на вопрос об условиях возможности знания, абстрагируясь и от языка и от коммуникации, и не ставит вопрос об интерсубъективной значимости языковых суждений, а тем более о возможности конституирования предметности в языке. В трансцендентальной прагматике в отличие от этого подхода указывается на наличие прагматических очевидностей трансцендентальной языковой игры аргументации, к числу которых, помимо существования мыслящего Я, относится существование материальной практики, языковой коммуникации, реального коммуникативного сообщества и реального мира вне сознания. Семиотическая структура языковой игры аргументации с необходимостью предполагает существование реального мира.
Соглашаясь с Витгенштейном о невозможности частного, приватного языка, Апель, вместе с тем отвергает его идею о непреодолимом плюрализме языковых игр. Сначала он приводит аргумент о том, что человек без особого труда может переходить с одного языка на другой, а затем указывает на то, что методологический аппарат Витгенштейна недостаточен для того, чтобы корректным образом включить в теорию процесс преемственности языковых игр, возрождение и усвоение прошлого в современных жизненных формах. Апелю решает эту проблему с помощью введения понятия трансцендентальной языковой игры, лежащей в основании той или иной конкретной языковой игры и создающей условия для ее опосредования. "Трансцендентальная языковая игра" может, по мнению Апеля, рассматриваться, с одной стороны, как предельная предпосылка аналитической философии языка и критики метафизики и, с другой стороны, может служить основой для трансформации классической трансцендентальной философии в терминах языка. С позиций нормативной концепции "трансцендентальной языковой игры" и связанного с ней безграничного коммуникативного сообщества могло бы, в частности, найти свое разрешение длящийся тысячелетия проблемный синдром, который характеризуется философскими терминами "сущность", "определение", "идея", "понятие", "значение". В этом случае ответ на философски релевантые вопросы о сущности следует ожидать не со стороны описания словоупотребления, а со стороны так или иначе заключенного во всяком словоупотреблении нормативного постулата интерсубъективного консенсуса всех виртуальных участников языковой игры относительно идеальных правил словоупотребления. Такого рода нормативная интерпретация тезиса, что "сущность" вещей заключена в употреблении языка сталкивается с трансцендентально-герменевтической проблемой. Этот труднейший для трансцендентальной философии в ее философско-языковой трансформации вопрос вытекает из плюрализма конкурирующих "языковых игр".
Каким образом этот плюрализм можно привести в согласие с ссылающимся на трансцендентальную языковую игру постулатом консенсуса относительно правил словоупотребления? Не являются ли различные пути возможного окончательного построения консенсуса уже всегда предписанными в силу различия между синтактико-семантическими системами?
В попытке ответить на эти вопросы Апель обращается к истории человеческого взаимопонимания. Несмотря на существующие сегодня, как тысячелетия назад, различия языковых игр как форм жизни, можно говорить о возрастающем коммуникативном единстве человечества, которое во многом обусловлено языковой игрой науки. Безусловно, что наука и техника значительно усложнили человеческую культуру и структуру общества, равно как и человеческий образ мира. Семантическая компонента человеческих языков, несмотря на сохраняющееся различие языковых систем, не осталась незатронутой процессом относительной унификации единственной человеческой языковой игры. Сегодня, полагает Апель, восточно-азиатские и европейские языки, с их значительными системными различиями все же могут выражать в практически эквивалентной по своему значению языковой форме существенные идеи научно-технической цивилизации. Это дает основание считать вполне вероятным, что различные культуры или формы жизни благодаря углубленному знанию смогут взаимным образом интерпретироваться, по крайней мере, в смысле практического, например, этического и политического взаимопонимания.
Этот вывод Апель делает, исходя из различия синтактико-семантических языковых систем и семантико-прагматических языковых игр. Если первые, языковые системы мыслятся как несоизмеримые условия возможного образования понятий, то в случае языковых игр возможно коммуникация и взаимопонимание. Иными словами, если в плоскости лингвистической компетенции (говоря словами Н. Хомского) бессмысленно рассчитывать на достижение синтеза различных подходов к пониманию языка, то в плоскости коммуникативной компетенции возможно рассчитывать на языковое взаимопонимание между теми, кто принадлежит различным языковым сообществам. При этом сравнение "внутренней формы" (синтактико-семантической структуры) различных языков может быть поставлено на службу семантико-прагматическому взаимопониманию, выходящему за рамки отдельных языков.
Способность человека к комбинации семантических признаков и созданию значимости, выходящей за пределы отдельных языков, была актуализирована в мировой истории формированием в греческой философии понятийного мышления, которое стало основанием для интерсубъективного значимого познания сущности как таковой. С тех пор во всех культурных языках был выработан в значительной мере общий пласт понятийного языка, позволяющего достигать интерсубъективно значимых "сущностных" определений со стороны безграничного коммуникативного сообщества. Смысл понятийно-языковой коммуникации (например, философской и научной дискуссии) может мыслиться только исходя из этого "регулятивного принципа" в смысле Канта.
Различие между синтактико-семантической языковой системой, с одной стороны, и универсально-прагмической или коммуникативной компетенция речи или понимания, с другой, определяет по мысли Апеля, и функцию понятия языка в процессе трансформации классической трансцендентальной философии. Мышление как интериоризированное аргументирование, а вместе с ним и рациональная значимость познания, должны пониматься не как функции солипсистски рассматриваемого сознания, но как функции, зависимые от языка и коммуникации. Основной вопрос в последовательной реконструкции трансцендентальной философии в свете трансцендентально-герменевтического понятия языка состоит, таким образом, в замене "высшего пункта" кантовской теории познания, "трансцендентального синтеза апперцепции" как единства предметного сознания, трансцендентальным синтезом опосредованной языком интерпретации, которая конституирует значимость познания как единства взаимопонимания (относительно чего-либо) в коммуникативном сообществе. Место метафизически установленного Кантом "сознания вообще", гарантирующего интерсубъективную значимость познания, занимает регулятивный принцип критического установления консенсуса в одном идеальном коммуникативном сообществе. Однако первоначально это идеальное сообщество должно быть выработано в некотором реальном коммуникативном сообществе.
В трансцендентально-семиотическом прагматизме Ч.С. Пирса такого рода трансформация трансцендентальной философии уже была предвосхищена, по крайней мере, в двух важнейших следствиях. Первое касается смысло-критической саморефлексии философской аргументации. Трансцендентально-герменевтическая трансформация может снять принципиальное различие между классической онтологией и философией сознания Нового времени. Притязание на осуществление критики познания трансформируется в этом случае смысловой критикой, которая исходит из принципа, что познавательно-критическое сомнение никогда не может угрожать семантико-прагматической согласованности всегда уже задействованной языковой игры. Язык позволяет рефлектировать над своим собственным употреблением и актуализировать в собственном сознании точку зрения идеального коммуникативного сообщества.
Второе следствие философско-герменевтической трансформации трансцендентальной философии заключается, по мнению Апеля, в снятии принципиального различия между теоретической и практической философией. Это снятие заключается в том, что место обеспечивающих объективность и интерсубъективность познания "актов рассудка" (в смысле кантовского сознания вообще) занимают эксплицируемые как "языковые акты" конкретные акты взаимопонимания в коммуникативном сообществе ученых. Это означает, что процесс научного познания как процесс безграничной коммуникации предполагает этику. То же самое можно сказать и о теоретической философии, так как она связана с дискурсом аргументативного сообщества. Практическая философия в своей рефлексии над этическими условиями возможностями теоретического дискурса безграничного аргументативного сообщества возвращается на путь нормативной этики. Эта рефлексия над условиями возможности языкового взаимопонимания закладывает основание единства prima filosophia как единства теоретического и практического разума.


13. Аналитическая философия сознания
Философский интерес к сознанию исторически был обусловлен не только важностью этого понятия для понимания рациональности и разумности, но еще и тем, что существование сознания бросало самый серьезный вызов идее существенно эмпирического характера всякого подлинного (сиречь, научного) познания. Главный вопрос (или группа вопросов), задававшийся в этой связи, получил название проблемы связи тела и сознания (в англоязычной литературе - mind-body problem), или, в несколько иной терминологии, - психофизической проблемы: проблемы взаимодействия сознания и сферы ментального (т.е. относящегося к уму и мыслительной деятельности) в целом с материальным миром, преимущественно описываемым физикой. Однако, трудности, с которыми сталкивается изучение сознания могут быть истолкованы и в более пространном смысле: ведь значительная часть загадочности сознания состоит в том, что, с одной стороны, оно вроде бы достаточно ясно и отчетливо нам дано, что имеет место, иначе говоря, феномен сознания, а с другой стороны, оно систематически ускользает от понимания и определения, и не только в рамках эмпирического исследования. В такой расширенной трактовке вопроса о связи сознания и тела под "телом", скорее, правильнее будет понимать все, на что распространяется наше эффективное понимание, включая способность определять и объяснять. А сам вопрос тогда окажется вопросом о том, как (эффективно) расширить объем нашего понимания таким образом, чтобы оно могло распространяться и на сознание. Как указывает Томас Нагель, если бы психофизическая проблема не распространялась на сознание, она потеряла бы для философии всякий интерес. Но именно то, что психофизическая проблема охватывает сознание, делает ее, по мнению того же Нагеля, практически безнадежной1. В самом деле, если кроме сознания ничто не принципиально не отличает нас от других видов существ, то мы можем рассчитывать на то, что наши стандартные методы изучения психики этих существ, в первую очередь животных, тривиально экстраполируемы и на изучение нашей собственной человеческой психики, и что полученные нами в этом случае результаты по всем интересующим нас, как ученых, параметрам аналогичны результатам психологии животных и других существ. Но если сознание есть то, что нас как вид отличает, то мы уже не может рассчитывать просто экстраполировать какие-то методы, применимые к другим видам, на изучение нас самих и на желаемую аналогию; мы должны решать эпистемологическую проблему - проблему метода. Однако, в какой степени указанная трудность составляет основание скептицизма, насколько безнадежна эта проблема - отдельный вопрос.
13.1 Проблема психологического объяснения
13.1.1 Понятие сознания
Сознание, конечно, не исчерпывает предмет психологии; часть вопросов, которые психология нацелена решить относительно сознания, задаются ею относительно более широкого круга ментальных феноменов вообще. К сфере ментального обычно относят разные виды явлений: 1) ощущения или, иначе, впечатления, под которыми понимают, как правило, некие элементарные результаты восприятий, шире - опыт, переживания, т.е. какое-то содержание, которое мы можем хранить в памяти и извлекать из нее или же забывать; 2) собственно память и ее феномены, а именно: что какое-то содержание (опыт) "живее", чем другой, что, будучи дано (вспомнено) в разные моменты жизни, то, что мы считаем одним и тем же опытом, может "тускнеть", утрачивать четкость, изменять свои феноменальные качества, иначе говоря, или вовсе забываться (не возникать при усилии вспомнить), а потом вдруг возникать вновь в переживании, да еще с необычайной яркостью, и т.д.; 3) мысли и образы - соответственно, вербальные и невербальные содержания сознания; 4) эмоции, воления, интенции, а также - установки и склонности - свойства, лишь спорадически, время от времени "дающие о себе знать", фиксируемые, но, тем не менее, полагаемые сохраняющими свою идентичность на некой последовательности жизни индивида и описываемые, как правило, в терминах диспозиций. (Хотя существует точка зрения, согласно которой язык диспозиций пригоден и адекватен как язык описания всех вообще ментальных феноменов.) Другие ментальные феномены, такие, например, как рассуждения, решения, рефлексии, мы склонны охватывать понятием сознания (consciousness).
Практически во всех фундаментальных работах, посвященных сознанию, есть раздел (обычно вначале), посвященный разбору распространенных значений слова "сознание". Обычно их насчитывают довольно много. Этимологически исходным считается смысл, описываемый как коллективное знание, знание, которым владеют больше одного индивида (con-scientia). С одной стороны, этим подчеркивается социальный контекст развития индивидуального сознания - по меньшей мере, определенных конституент индивидуальных мыслительных способностей, индивидуальной разумности. С другой стороны, это может быть поводом говорить о носителе сознания не только как об индивиде, но и как об объединении индивидов того или иного вида; ср.: классовое сознание, народное сознание, массовое сознание и т.п.
Под сознанием в психологическом смысле могут пониматься также разные вещи. Прежде всего, это некое общее свойство, которое обычно ассоциировано с понятием разумного существа: в этом отношении сознание синонимично разуму, быть в сознании значит быть разумным, т.е. обладать определенными способностями - которые обычно называют мыслительными и в которых можно, очевидно, выделить разные уровни (рассудочные способности, теоретические, практические, логические и т.д.) и степени (большая или меньшая степень разумности, гениальность, тупость и т.д.). С другой стороны, есть расхожее выражение "быть без сознания": человек без сознания, в обмороке, в коме или во сне, тем не менее, вполне может еще считаться обладающим сознанием в первом смысле, но, при этом, лишенным чего-то, что мы ассоциируем со вторым смыслом слова "сознание": а именно, возможности действовать, а возможно, и мыслить в данный период времени (хотя сама способность мыслить у него вроде как остается). Этот смысл до некоторой степени синонимичен понятию бодрствования - нахождение в сознании, т.е. в состоянии действовать интенционально и разумно. Но другой случай - гипноз; человек бодрствует и вроде как в состоянии действовать разумно, но все же в каком-то еще дополнительном смысле он не находится в сознании - этот смысл можно сопоставить понятию самоконтроля - нахождения в состоянии действовать разумно и по своей собственной воле.
Далее, можно выделить еще один смысл слова "сознание": иногда под этим понимают определенные характеристики определенных (человеческих) действий - фрагментов поведения - отличая их от других; этот смысл хорошо передается словосочетанием осознанность: некое действие осознанно, в отличие от другого - неосознанного - например, инстинктивного или рефлекторного или сделанного, что называется, автоматически, "не задумываясь", между делом и т.д. Этот смысл транслируется в рамках определенных концепций сознания также и на состояния организма: одни состояния признаются состояниями сознания, а другие - например, боль или страх, вообще - эмоции - нет. Существенно, что здесь имеется в виду не характеристика некоего существа как такового и не ситуации, в которой оно находится, а определенного состояния, в котором находится это существо (вернее, его организм). (Этот смысл мы подробнее рассмотрим в свое время, поскольку в некотором отношении он полагается базисным для прояснения остальных.)
Иногда, "сознание" ассоциируется с другим смыслом, который можно назвать предметным: мы говорим, "Ты сознаешь, что ты делаешь?", "Ты о чем думаешь?" и т.д. Соответственно, смысл, который отсюда извлекается (в основном, конечно, в рамках определенных философских подходов) - сознание о чем-то или предметное сознание (ср. работы Брентано и Гуссерля): в этом смысле сознание выступает как характеристика всякого момента, когда индивид находится в сознании - т.е. опять как синоним разумности, но характеризует в этом смысле не индивида в целом, а его феноменологически выделяемые моменты - это, можно сказать, его феноменальная (и, конечно, феноменологическая) характеристика. Наконец, последний смысл слова "сознание", на который здесь стоит обратить внимание, также, в принципе, связан с предыдущим: если предметом сознания о чем-то является сам субъект этого сознания о..., то мы получаем как бы предметное сознание второго порядка Декартово cogito, иначе говоря, самосознание.
Вопрос о сознании также не свободен от неоднозначности. Иногда его ставят как вопрос о природе феноменального сознания, т.е. как вопрос о том, что есть; иногда же этот вопрос ставиться как вопрос о смысле или понятии "сознание". Оба эти подхода поддерживаются определенными общими идеями, касающимися того, какого вида связи вообще могут быть источником знания. Одна идея состоит в том, что методы эмпирического исследования в конечном счете могут дать адекватный результат - знание; и что вопрос о сознании, в конечном счете, есть эмпирический вопрос. Другая идея, нашедшая, в частности, свое наивысшее воплощение в так называемой аналитической философии, состоит в том, что любой эмпирический результат может обладать желаемой надежностью только в том случае, если это допускается связями, существующими в языке, на котором он получен. С этой точки зрения именно вопрос о сознании как о понятии, исследование его значения, его концептуальных связей, является приоритетным. И, как минимум, в той мере, в какой философия сознания сформировалась под влиянием аналитической философии, ее деятели именно так понимают свою первостепенную задачу.
13.1.2 Психофизический дуализм и скептические следствия
Первичные наши интуиции, относящиеся к определению сознания или, шире, ментального отдают должное тому факту, что ментальное2 и физическое различаются феноменально, т.е. по своим способам данности субъекту познания; причем, не исключено, что характер этого различия имеет какое-то существенно отношение к пониманию сознания. Базисная эпистемологическая презумпция относительно физических вещей состоит в том, что они полагаются интерсубъективно наблюдаемыми, т.е. такими, как будто разные наблюдатели в разное время и с разных точек наблюдения могут наблюдать одни и те же характеристики. Субъекты наблюдения в этом случае полагаются взаимно заменимыми подобно другим инструментам наблюдения. Эта идея в совокупности с некоторыми дополнительными требованиями, такими, как требование не заинтересованности наблюдателя в результатах наблюдения, лежит в основании требования наблюдаемости "от третьего лица", сформировавшегося вместе с действующей концепцией научного познания окружающего мира как существенная часть его методологии. Феноменальное сознание, существование которого мы склонны обычно допускать, никак не доступно наблюдению от третьего лица; следовательно, как таковое, оно оказывается вне сферы эмпирического познания, легитимным источником данных для которого признается исключительно интерсубъективное наблюдение. Базисная эпистемологическая презумпция относительно ментальных "вещей", в свою очередь, состоит в том, что, если они вообще познаваемы и познаваемы в каком-то аналогичном или параллельном эмпирическому смысле, т.е. как нечто непосредственно данное в опыте, а не просто абстрактное, то основываться такое познание может на наблюдении какого-то другого типа, а именно на самонаблюдении или, по-другому, интроспекции. Интроспекция представляет собой наблюдение, так сказать, "от первого лица": только сам субъект (и никто другой) может наблюдать свою ментальную жизнь, включая, согласно дополнительной презумпции, феноменальное сознание. Субъекты интроспекции не взаимно заменимы. Более того, сомнительным выглядит и выполнимость требования не заинтересованности наблюдателя применительно к интроспективному наблюдению, поскольку, по меньшей мере, находясь в определенном психическом состоянии и в то же время наблюдая его, субъект вряд ли может, как наблюдатель, быть каким-то образом независимым от своего собственного интроспектируемого психического состояния; особенно, если это состояние еще и сильно эмоционально окрашено. Кроме того, в отличие от результатов наблюдения "от третьего лица", интроспективные результаты не являются предметом эмпирической верификации. Если, усомнившись в том, что именно наблюдается - настоящее яблоко, лежащее на столе, или искусно выполненный муляж из папье-маше, субъект может изменить точку наблюдения, средства наблюдения (потрогать рукой) и, наконец, дополнить свои результаты результатами наблюдения данного объекта другим субъектом, то в случае интроспекции ничто из этого не применимо. К интроспектируемому нельзя ни приблизится, ни потрогать его рукой, ни позвать на помощь другого. В этом отношении трудности корректировки результатов опыта, ставшие источником скептицизма даже в отношении научного познания, основанного на наблюдении, в случае познания методом самонаблюдения выглядят просто непреодолимыми. Классическая концепция интроспекции, правда, предполагает, что интроспективные результаты совершенно достоверны в силу непогрешимости метода, так как интроспективно наблюдаемое непосредственно само дано, а субъект не может ошибаться относительно того, что он непосредственно в момент наблюдения переживает. Но существуют альтернативные концепции самонаблюдения. Согласно одной из них самонаблюдение состоит в ретроспекции, т.е. исследовании субъектом своих ментальных состояний с точки зрения момента времени более позднего, чем время исследуемого ментального события, через посредство непосредственной памяти только что происшедшего3. Наблюдая свои внутренние состояния, субъект как бы "смотрит назад" на то, что он только что или какое-то время назад переживал, и этот опыт наша память "удерживает" для нас, чтобы он мог быть доступен наблюдению. Но память не непогрешима, она может нас подводить; так что, если интроспекция имеет ретроспективный характер, то ее результаты не могут быть достоверны в силу непогрешимости метода. (Согласно другой, гораздо более поздней трактовке, самонаблюдение отождествляется с рассуждением о причинах собственных состояний; в этом случае не только память, но и мыслительные способности включены в процесс получения интроспективных данных4.)
Но если признается, что внутреннее наблюдение возможно и что именно оно должно быть базисным методом изучения ментальных феноменов, то важным следствием этого будет методологическая пропасть, разделяющая изучение материального (физического) мира и изучение мира ментального, естественные науки и психологию. Это расхождение между физическим и ментальным на уровне методологии коррелирует с определенной метафизической доктриной, именуемой картезианским дуализмом. Подход Декарта характеризует разграничение между двумя независимыми субстанциями - res extensa и res cogitans ("вещью протяженной" и "вещью познающей"). Поскольку их существование подчиняется разным законам, между которыми, тем не менее, признается некий параллелизм, то и познание этих двух субстанций, составляющих наш мир, должно осуществляться разными науками, характеризуемыми параллелизмом методов. Относительно этой картины психофизического взаимодействия опора психологии на интроспекцию как базисный метод получения исходных данных, и в этом отношении параллельный наблюдению в естественных науках, выглядит вполне уместной и оправданной. Но включает ли в себя картезианское res cogitans сознание? По крайней мере, оно включает в себя осознание - способность обращать внимание на свои внутренние состояния. Об это свидетельствует, например, такой пассаж: "Что касается того факта, что в уме, постольку, поскольку он является думающей вещью, не может быть ничего, о чем бы он не знал, он кажется мне самоочевидным. Ведь нет ничего такого, что мы могли бы понять как находящееся в уме, что... не является мыслью или не зависит от мысли"5. По крайней мере, в этом отношении сознание, по Декарту, есть существенный компонент всего ментального. Сознание же он понимал, скорее всего, и главным образом, как знание индивидом своих собственных ментальных состояний. Ключевым в приведенном отрывке, очевидно, является слово "мысль": "Под термином "мысль" я понимаю все, о чем мы знаем как о том, что случается внутри нас, постольку, поскольку мы имеем знание об этом"6. Локк как будто соглашается с Декартом: "мышление состоит в бытии сознающим, что ты мыслишь" и "идея мышления в отсутствие сознания столь же невразумительна, что и идея тела, имеющего протяженность, но не имеющего частей"7. И в другом отношении Декарт и Локк выглядят согласными. Для Декарта подлинные впечатления - элементарные единицы опыта - у взрослых существует лишь постольку, поскольку они сопровождаются рефлексивным знанием второго порядка: "Когда взрослый чувствует что-либо и одновременно воспринимает, что он не чувствовал этого прежде, я называю это второе восприятие отражением (reflection) и приписываю его исключительно интеллекту, несмотря на то, что оно так соединено с впечатлением, что оба случаются вместе и в своем явлении неотличимы одно от другого"8. Подобным же образом звучит знаменитое утверждение Локка, что "сознание человека есть восприятие того, что происходит в его собственном уме"9. Однако, трудно нам с наших позиций оценить, насколько оправдано отождествлять или считать весьма сходными упомянутые взгляды рационалиста Декарта и эмпирика Локка: совершенно не очевидно, что под знанием, которое может иметь человек о том, что происходит у него в уме, они имели в виду одно и то же. Что, пожалуй, очевидно - так это, что оба все же предполагали наличие некоего второпорядкового элемента необходимого для того, чтобы можно было говорить о ментальных явлениях первого порядка. Совсем не очевидно при этом, что восприятие второго порядка, о котором говорит Локк, несет на себе такую же когнитивную нагрузку, какая, по видимому, заложена в Декартово "отражающее восприятие"10.
Картезианский дуализм много и плодотворно критиковался. Многие возражения опираются на концептуальный или, иначе, логический анализ - основной метод аналитической философии. Вот одно из них, которое уместно обозначить как аналитический аргумент: вывод о метафизической взаимной независимости души и тела опирается на предположение, что то, что концептуально различно, различимо также и онтологически. Между тем, как показало развитие аналитической философии, такое утверждение, по меньшей мере, спорно: принимать его значит полагать, что за всем, что кажется именем, стоит сущность, которую оно обозначает. Другой аргумент (который вполне можно назвать агностическим), представляющий собой один из центральных пунктов критики картезианского дуализма и дуализма вообще, акцентирует внимание на том, что из постулирования простой нематериальной, непротяженной души, похоже, должно следовать постулирование невозможности познания (этой нематериальной, непротяженной простой душой) материального, протяженного, сложно мира и, соответственно - связи между этим миром (и телом как его частью) и душой (сознанием). В более пространном виде, с одной стороны, а с другой - как часть предыдущего аргумента - этот аргумент формулируется просто как аргумент загадочности, нерационализуемости психофизических связей, при признании метафизического дуализма. Еще более радикальным следствием такой критики является общий скептицизм в отношении познаваемости сознания.
Задача психологического объяснения в случае картезианского дуализма, фактически, должна решаться на следующем фундаменте: законы, описывающие физический и ментальный миры, соответственно (номологии), не тождественны, но параллельны; это значит, что психология должна быть изоморфна естественным наукам каким-то образом и при этом не тождественна ни одной из них. С этим параллелизмом связана главная проблема философии психологии: как возможно адекватное психологическое объяснение? Скептицизм в этом отношении получил широкое развитие: состоит он в утверждении, что, поскольку парадигмальным источником адекватных объяснений являются естественные науки, а психология не располагает потенциалом продуцировать естественнонаучные объяснения, адекватное психологическое объяснение, в первую очередь объяснение сознания, в принципе невозможно.
Психология претендует на то, что она является наукой о сознании по преимуществу. Но вследствие методологической неопределенности ментального как предмета изучения психология сталкивается с весьма специфическими и серьезными трудностями, которые можно обобщить под названием "проблема психологического объяснения". Философия психология акцентирует внимание, прежде всего, на этой проблеме. Основные вопросы философии психологии в этой связи таковы: Чем в действительности занимается и чем должна заниматься психология? Может ли быть психология наукой и, если да, то какой? Каковы объяснительная сила и условия истинности психологических выводов и теорий? Спор о статусе психологического объяснении можно описать в терминах так называемой доктрины двух точек зрения. Она предполагает, что к каждому виду сущего применимы, по крайней мере, две системы описания - феноменологическая (описывающая феноменальные свойства сущего, т.е. то, как нечто дано) и структурная (что "стоит" за данностью, не будучи непосредственно наблюдаемо в том, что дано). Вопрос ставится так: может ли обеспечиваться психологическое объяснение исключительно феноменологическими результатами или оно с необходимостью должно быть структурным? И далее, если оно должно быть структурным, то может ли оно при этом не быть физическим или, шире, естественнонаучным объяснением? Ответ "нет" обычно идентифицируют с редукционизмом: концепцией, утверждающей, что адекватное объяснение в психологии может быть дано только на языке какой-то другой науки, предположительно - одной из естественных наук. Если так, то единственный способ утвердить психологию как источник подлинного знания, как науку - показать, что она может быть полностью переведена на (какой-то) естественнонаучный язык. Инструментом такого "перевода" считаются так называемые редукционные правила - правила, устанавливающие и регулирующие соответствия между естественнонаучными законами и тем, что мы бы хотели утверждать как законы психологические. Полная редукция предполагает, что подобного рода связями соответствующим образом охвачены все номотетические утверждения психологии. Есть еще третья точка зрения, также нашедшая широкое применение в философии сознания. Применительно к сознанию ее можно выразить в виде лозунга: "Сознание есть то, что оно делает". При этом предполагается, что адекватным описанием сознания должно быть его функциональное или, более специфично, каузальное описание, т.е. описание в терминах систематических результатов работы сознания или, по другому, и опять же более специфично, в терминах его каузальной роли. На дотеоретическом уровне обсуждения этот дескриптивный подход выглядит, по меньшей мере, равно привлекательным в сравнении с феноменологическим и структурным. Так же, как структурному подходу к сознанию можно сопоставить влиятельную концепцию в философии сознания - редукционизм, признание объяснительного приоритета функциональных описаний легло в основание применения к изучению сознания такой влиятельной исследовательской программы, как функционализм.
Краткое скептическое описание проблемы психологического объяснения состоит в том, что между психологией и остальными науками существует объяснительная пропасть (explanatory gap). Если существование такой пропасти признается, то дальнейший вопрос формулируется как вопрос о преодолимости этой пропасти. Один предполагаемый путь такого преодоления намечает редукционизм; другой состоит в утверждении самостоятельной объяснительной значимости психологических теорий, независимо от их редуцируемости. В качестве своего рода третьего пути может рассматриваться признание авторитета выводов концептуального или, по-другому, логического анализа, примененного к нашим обыденным распространенным способам говорить о сознании и ментальном вообще, к тому типу дискурса, который в философии сознания получил название folk psychology ("народная психология"). Идея непреодолимости пропасти в объяснении, в свою очередь, помимо картезианской метафизики, поддерживается сочетанием наших распространенных интуиций существования феноменального сознания, с одной стороны, и его недоступности эмпирическому познанию с другой. Если идеалом науки для нас является некая единая наука наук, располагающая средствами объединения всех частных наук и перевода всех их (признанных) результатов на единый язык, то психофизический параллелизм предполагает проект единой психофизики. Однако, осуществление этого проекта предусматривает, что физические и психологические законы могут быть каким-то образом объединены в единую систему. Между тем, весьма сомнительно, что это можно осуществить каким-то приемлемым способом. Да и сама идея психологии как единой науки о сознании может быть поставлена под сомнение не только на основании общих скептических соображений, но и, например, в силу того, что термин "сознание" и ему подобные, похоже, обозначают гетерогенные феномены, феномены с разной природой. Если так, то для их объяснения нужна не одна наука, а скорее, семейство наук, неизвестно, в какой степени поддающихся объединению. В противном случае, если приведенные сомнения имеют под собой веские основания, наука о сознании может иметь исключительно феноменологический характер; это может гарантировать, по крайней мере, что различные феномены, объединяемые под титулом "сознание", просто не будут рассматриваться с точки зрения их природы, причин и тому подобного.
По крайней мере, одно направление в психологии можно рассматривать как реализацию картезианской программы построения психологии. Оно получило название "интроспекционизм" по названию своего основного метода и вполне сочетало идею психологии как подлинной науки с презумпцией психофизического параллелизма. На рубеже 19 - 20 веков это направление в психологии заняло ведущие позиции. Представления об интроспекции, между тем, с самого начала не было достаточно прояснено даже в рамках этого движения и претерпевало довольно существенные изменения. Интроспекционизм, тем не менее, в основном опирается на понимание интроспекции как именно ментального акта второго порядка, результатом которого является знание о других ментальных актах. Иногда интроспекционизм понимают как первую попытку отделить психологию от философии и построить ее как независимую "научную" дисциплину, имеющую свои собственные основания.
Фундаментальная посылка интроспекционизма: психология - это феноменология человеческого ума; она нацелена на полное описание ментального как оно явлено субъекту. Точки отсчета здесь - различия между субъективными цветовыми, звуковыми и другими впечатлениями. Источником аналогии в построении такой науки выглядит построение таблиц элементов в химии. Фундаментальная предпосылка интроспекционистского подхода состояла в том, что полное понимание сознания возможно только по окончании исчерпывающей "инвентаризации" его атомарных подразделений - элементарнейших чувственных впечатлений, которые можно различить. Но сама специфика метода способствовала тому, что возникающие научные разногласия невозможно было решить путем консенсуса просто в силу отсутствия общих стандартов интроспективного знания. Так, разные исследовательские группы по разному подходили к определению стандартных условий интроспекции, в частности к тому, следует ли специально готовить субъекта или нет, не говоря уже о стандартах "перевода" интроспектируемых данных на язык исследовательских отчетов. В качестве примера непримиримого разногласия приводят обычно спор между представителями так называемых Вюрцбургской, руководимой Кюльпе в Лейпциге, и Корнеллской (возглавляемой Титченером в Нью Йорке) школ. Титченер сообщал, что его лаборатория обнаружила более, чем 44435 различимых впечатлений, в основном зрительных и звуковых. В противоположность этому Кюльпе настаивал на числе меньшем, чем 12000. Требовалось, чтобы субъект-наблюдатель, отчеты об интроспекциях которого должны составить основание экспериментальных данных, соответствовал задаче обнаружения элементарных впечатлений; для этого, предполагалось, что он должен научиться различать стимулы, которые на него должны воздействовать в лаборатории, иначе он будет воспринимать, например, два разных стимула как один и т.д. Но вся несостоятельность метода, похоже, состояла именно в том, что между разными лабораториями не существовало идеи общего стандарта такой подготовки. И тогда получалось буквально следующее: например, Кюльпе и его последователи были убеждены, что интроспективно могут быть даны абстрактные идеи, никак не связанные с конкретными образами, тогда как Титченер не допускал возможности интроспекции каких-либо элементарных единиц опыта, не ассоциированных с конкретным образным или, по крайней мере, чувственным содержанием; следовательно, каждый старался подготовить субъекта к различению именно таких единиц опыта, какие хотелось, чтобы он мог различать (а вернее, предполагать, что различает), экспериментаторам. Но такая не стандартизованная подготовка оказывала влияние на то, когда субъект сообщал о феноменальных данных, которые он действительно имеет, а когда - о тех, что ему только "кажется", что он имеет. По установлении наличия разногласия между лабораторными результатами, далее, естественно возникал научный спор: но в ходе его аргументы сводились всего лишь к формулам вида "Субъект не мог этого ощущать (иметь абстрактную идею в интроспекции, например)", "Нет, мог!"11.
Гештальтпсихология - другая влиятельная школа в психология, сформировавшаяся примерно в то же время, что и интроспекционизм, хотя по многим существенным вопросам расходилась с ним, тем не менее, разделяла основные его эпистемологические предпосылки. Однако уже появление на психологической "сцене" психоанализа бросило вызов интроспекционизму, по меньшей мере, в одном существенном отношении. Фрейд, говоря словами Скиннера, открыто признал, что важные ментальные процессы, играющие каузальную роль в отношении поведения индивидов (в этом и он, и интроспекционисты согласны), не даны непосредственному (интроспективному) наблюдению, а являются бессознательными (именно в смысле их интроспективной не данности) и, соответственно, требуют применения других методов для их обнаружения.
13.2. Бихевиористская редукция сознания
Скептические выводы из концептуального анализа понятия сознания обычно отождествляю его с такими понятиями, как "эфир", "флогистон" и тому подобные, которые, согласно выражению Патриции Черчленд, "под давлением различных эмпирико-теоретических сил ... теряют свое единство и распадаются на части"12. Скептицизм этого вида, в принципе, может ограничиться эпистемологическими следствиями - в частности, выводами таких видов, как: "проблема сознания есть псевдопроблема", "сознание не может быть подлинным предметом научного исследования" и тому подобными. Но этот скептицизм может предполагать и некоторые онтологические следствия: например, отрицание собственно феноменального сознания или, правильнее будет сказать, идентифицируемости чего-либо (на адекватных основаниях) как относящегося к феноменальном сознанию. Так, У. Джеймс, оценивая эпистемологические перспективы сознания в статье с характерным названием "Существует ли Сознание?", говорит о понятии сознания как об имени чего-то не существующего (non-entity), которому "нет места среди первых принципов"13. Обычное не скептическое следствие концептуального анализа понятия сознания представляет собой его редукционное переопределение, т.е. сопоставление ему в качестве (по крайней мере, экстенсионального) синонима выражения, в котором слово "сознание" и другие, ассоциированные с ним термины с признанно (автором анализа) неясными значениями, не встречаются. Задача, которую таким образом предполагается решить, состоит в, так сказать, развенчании мистического ореола сознания и демонстрации того, чем может или должно быть подлинное познание того, что мы привычно объединяем с помощью переопределенного понятия. Наиболее известным примером анализа такого рода является работа Гилберта Райла "Понятие сознания".

13.2.1. Аналитическая критика картезианской парадигмы
13.2.1.1. Картезианская модель сознания как результат категориальной ошибки
Свою задачу Райл формулирует14 как исправление логической географии знания о сознании и метальном, которое мы уже имеем. Декарт, по мнению Райла, оставил нам в наследство миф, продолжающий искажать то, что он назвал логической географией континентальной философии субъекта, рациональности, мышления и сознания. Миф отличается от правильной истории тем, что он представляет факты, принадлежащие к одной логической категории, в идиомах, охватываемых другой категорией: в этом состоит категориальная ошибка. Философия же, считает Райл и его последователи, состоит в замещении категориальных привычек категориальными дисциплинами, т.е. такими способами логически структурировать выражения языка, которые были бы обоснованы логическим анализом этого языка и, соответственно, в наибольшей степени гарантированы от категориальных ошибок.
Главный антикартезианский тезис Райла опирается на когерентистский критерий: картезианский миф не согласуется со всей совокупностью того, что мы знаем о сознании, когда мы не спекулируем о нем. Этот "миф" получил название "догмы призрака в машине". Райл полагает, что его источником является категориальная ошибка, совершенна Декартом. Ошибка Декарта, согласно Райлу, состоит в том, что, представляя сознание как призрак в машине механистически трактуемого физического тела, он полагал следующее: раз человеческое мышление, чувства и целенаправленные действия нельзя описать исключительно в терминах физики, химии и физиологии, то они могут быть описаны в терминах неких двойников этих наук (counterpart idioms); так же, как человеческое тело есть сложно организованная сущность, человеческий ум должен быть другой сложно организованной сущностью, хотя и состоящей из частей другого типа и со структурой другого типа. И так же, как тело является предметом действий причин и вызываний следствий, сознание должно быть предметом действий причин и вызываний следствий, хотя причин и следствий - других типов, нежели физические. Таким образом, Декарт, по мнению Райла, соединил тело и сознание через конъюнкцию, предлагая рассматривать тело и сознание как принадлежащие к одному классу вещей. Райл не отрицает существование ментальных процессов, но утверждает, что фраза "имеют место ментальные процессы" не значит то же самое, что и фраза "имеют место физические процессы" и что, т.о., бессмысленно объединять их конъюнкцией или разъединять дизъюнкцией. Вера в то, что существует полярная оппозиция между сознанием и материей, определяется Райлом как вера в то, что соответствующие термины (ментальные и физические предикаты, соответственно) принадлежат к одному и тому же логическому типу.
Но картезианское cogito включено, согласно распространенным представлениям, в каждое рациональное действие - оно должно включать элемент знания того, что субъект делает, ощущает, переживает и т.д.; если cogito отождествляется с сознанием, то такая концепция как будто предполагает, что всякое рациональное действие имеет дуальную природу. Возражение Райла снова опирается на то, что он предлагает в качестве результатов концептуального анализа рационального действия. Он пишет: "... когда мы описываем людей как проявляющих качества ума, мы не имеем в виду оккультные эпизоды, следствием которых является человеческое поведение, включая высказывания. Разумеется, есть различия ... между описанием действия как производимого неосознанно и описанием физиологически подобного действия как совершаемого с какой-то целью .... Но эти различия в описаниях не состоят в наличии или отсутствии имплицитного подразумевания некоторого теневого действия, скрытно предшествующего явному действию. Они, в противоположность этому, состоят в отсутствии или наличии определенных типов проверяемых объясняющих и предсказывающих утверждений". Правильную, на взгляд Райла, логику рациональности он проясняет с помощью дистинкции между знанием как и знанием что, т.е. между умениями, способностями, навыками и правилами. По его мнению, первый вид знания не предполагает с необходимостью второй. Когда о человеке говорят, применяя к нему ментальные предикаты, такие как "умный", "глупый", "справедливый" и тому подобные, то этим, считает Райл, индивиду приписывают не некое состояние его сознания или психики или отсутствие такового, а способность или неспособность делать определенные вещи. Критикуемая позиция в переложении Райла утверждает, что действие демонстрирует разумность тогда и только тогда, когда субъект думает о том, что он делает по ходу делания того, что он делает, и думает об этом таким образом, что он не выполнил бы это действие так же хорошо, если бы он не думал о том, что делает. Самые радикальные приверженцы этой "легенды" склонны сводить "знание как" к "знанию что", утверждая, что разумное поведение включает в себя наблюдение правил или применение критериев, согласно которым это поведение (разумно) осуществляется. Фактически, критика тезиса когнитивной рациональности с позиции Райла сводится, в свою очередь, к критике именно радикального варианта этого тезиса. Возражение имеет форму классического аргумента от бесконечного регресса: если для того, чтобы некое разумное действие было совершено, необходимо, чтобы прежде было совершено другое разумное действие - а именно, действие применения правила или критерия к обстоятельствам - то тогда мы приходим к выводу о невозможности какого-либо вообще разумного действия; поскольку для того, чтобы совершить разумное действие применения правила необходимо, согласно предположению, сперва совершить другое действие - применить правило применения первого правила - и т.д. до бесконечности. С другой стороны, даже с позиции этого радикального когнитивного тезиса можно утверждать, что если просто утверждается, что в разумном действии должен быть элемент знания того, что ты делаешь, отсюда еще может не следовать, во-первых, что этот элемент сам должен быть действием, предшествующим первому (физическому) действию, и, во-вторых, что это знание должно непременно иметь форму воспроизведения в сознании какого-то правила или критерия. "Знание как" не сводится к "знанию что", согласно Райлу, еще и потому, что знание правила само включает в себя элемент знания как: нельзя знать правило без какого-то умения его применять15. Еще более радикальная позиция, которую, очевидно, разделяет и Райл, состоит в выводе о неопределимости рационального через понятия правила и следования правилу, поддерживаемого оправданной интуицией, что понятие применения правила не "схватывает" того, что заложено в понятии умения или способности.
Надо заметить, между тем, что критика картезианской парадигмы с точки зрения "правильной" логики ест??твенного языка, в свою очередь, опирается на предпосылку существования неких естественных категорий, которая, в свою очередь, может быть и была предметом критического анализа.
13.2.1.2. Устранение категориальной ошибки
Тот факт, что, говоря, что некое наблюдаемое поведение, например, неуклюжее или разумное, мы характеризуем не сами физические движения, а определенные ментальные свойства, не предполагает, по мнению Райла, что мы, таким образом, говорим о каких-то скрытых за поведением не физических актах или процессах, или состояниях, симптомом наличия которых это поведение, якобы, является. Поведение демонстрирует умение или способность, но сами умения и способности не являются событиями (или процессами, или состояниями): они представляет собой диспозиции, а диспозицию Райл определяет как "фактор такого логического типа, что относительно нее неправильно говорить, что она наблюдаема или не наблюдаема". Так же точно, как громкость звука сама не является громкой или не громкой, навыки, умения и т.д., демонстрируемые во внешнем поведении, не являются сами внешними или внутренними, наблюдаемыми или не наблюдаемыми. Но известно, что люди могут мыслить, не проявляя этого никак во внешнем поведении. На этом основании можно утверждать, что более объемлющим критерием мышления являются все же какие-то внутренние состояния или процессы. Возражение на это с точки зрения диспозициональной концепции ментального может состоять в утверждении, что мышлению соответствует способность человека про себя или вслух проговаривать свои мысли. Однако, Райл полагает, что это неверный критерий (во всяком случае, не объемлющий): человек может проговаривать свои мысли и при этом не мыслить. Здесь опять применяется когерентистский критерий: нам указывают, что существуют некие нормативные или модельные способы вести себя в данных обстоятельствах так, чтобы поведение с большой вероятностью можно было признать разумным, и если поведение субъекта не когерентно в этом отношении, то, насколько бы когерентными ни были его рассуждения о том, что он делает, мы скорее склонны будем счесть это проведение не разумным (не неуклюжим и т.д.). Райл отдает приоритет именно обыденным, дотеоретическим способам оценок; полагая, что именно в инх заключен источник объемлющих критериев (недаром этот подход в западной философии называю еще "философией обыденного языка"); поэтому то, что мы склонны обычно отдавать приоритет нормативной и когерентной стороне поведения, является для него хорошим основанием полагать именно эти критерии в основание концепции. Однако, учитывая его приверженность различению между привычками и дисциплинами и программу замещения первых последними, о которой мы говорили выше, не очень ясно, почему некоторые привычки следует все же считать эпистемически привилегированными?
Если никакого внешнего поведения нет, то мы, конечно, с этой точки зрения, будем безоружны в атрибуции ментальных свойств: мы должны будем стимулировать какое-то внешнее поведение, чтобы судить о том, о чем мог бы мыслить индивид в некой данной ситуации - но обычно не бывает так, чтобы индивид длительное время никак не вел себя. Считается, что мышление происходит "в уме": Райл полагает, что, когда говорят "в уме" имеют в виду "в моей голове" - последняя же фраза есть метафора, используемая для обозначения воображаемых звуков и образов, которые, так же, как и внешнее поведение могут быть, а могут не быть связаны с мышлением - они сами по себе не являются мышлением, а только сопровождают его (или не сопровождают); но в отличие от них, по поведению мы можем судить о наличии мышления - то, что происходит "в голове", ничего об этом нам сказать не может.
Какова же логика диспозиций в самом общем виде? Примеры общепризнанно диспозиционных понятий: "растворимый" и "хрупкий". Хрупкость стакана не состоит в том факте, что в некий момент времени он разбился, а растворимость сахара - в том факте, что он растворился в воде: кусок сахара может быть растворимым, даже если в действительности он никогда не будет опущен в воду и, соответственно, растворен. Сказать, что сахар растворимый значит сказать, что он растворится или растворился бы, если его опустить в воду16. Высказывание, приписывающее вещи диспозиционное свойство, имеет много общего с высказыванием, подводящим нечто под закон, но они не тождественны. Райл справедливо указывает на то, что одни и те же диспозиции могут проявляться по-разному - в различных последовательностях физических событий; тогда как закон предполагает единообразие своих проявлений (или, по крайней мере, конечное разнообразие). Поэтому, считает Райл, в частности, эпистемологи часто ошибочно ожидают от диспозиций единообразных проявлений: так, если они признают, что слова "знает" и "полагает" выражают диспозиции, то они, далее, полагают, что должен иметься для каждого по одному образцовому интеллектуальному процессу, посредством которого эти когнитивные диспозиции реализованы.
Стандартное позитивистское возражение против понимания таких ментальных предикатов, как "полагает", "знает", "умный", "остроумный" и др., как диспозиционных предикатов состоит в следующем. Можно различить, как это делает Райл, между так называемыми эпизодами (событиями или процессами) и диспозициями: например, "курит" может пониматься и как обозначение эпизода, и как обозначение привычки - соответственно, высказывание "Он курит" может иметь два употребления: "Он в некий момент времени осуществляет процесс курения" и "Он имеет привычку курить (или, иначе, является курильщиком)". В первом - эпизодическом - применении такое высказывание может быть истинным или ложным, в зависимости от того, действительно ли упомянутый человек в данный момент времени курит; во втором применении высказывание тоже должно быть истинным или ложным, т.е. верифицируемым. Но истинность, с точки зрения позитивизма, обеспечивает соответствие фактам: стало быть утверждение о том, что некто является курильщиком может быть истинным или ложным тогда и только тогда, когда его можно поставить в соответствие факту, т.е. верифицировать. Но факт, что некто является курильщиком, отличается от факта, что некто осуществляет процесс курения, тем, что включает в себя не только прошлые события, когда данный индивид курил, но и будущие. Но высказывания о будущем не верифицируемы. Но, разумеется, возражения такого рода сами дисквалифицируются хорошо подкрепленной несостоятельностью идеи верификации. Но, далее: диспозиционные высказывания могут все же и с этой точки зрения полагаться верифицируемыми, если понимать метальные предикаты как обозначения неких ментальных или физических сущностей, фиксируемых независимо от наблюдения за поведением. Райл отвергает этот тип возражения вместе с самой идеей истинности как соответствия фактам и верификационистской теорией значения: он предлагает исходить из другой трактовки истинности, согласно которой быть истинным или ложным для предложения значит просто быть утверждаемым или отрицаемым в тех или иных (специфицированных) обстоятельствах. (Применение этой концепции еще больше роднит взгляды Райла с взглядами "позднего" Витгенштейна.) Логика диспозиций предписывает, с точки зрения Райла, расшифровывать их как условные предложения, т.е. такие, которые используют конструкции "в таких-то обстоятельствах вел бы себя так-то и так-то или делал бы то-то и то-то": такие предложения не сообщают фактов, но из этого не следует, что они не имеют значения. Райл исходит из концепции значения как функции от способов употребления выражения: значение предложения, согласно этой концепции, определяется теми ролями или видами работ, которые предложение может выполнять в коммуникации, и сообщение фактов - не единственная такая работа. Работа предложений, предицирующих диспозиции состоит не в сообщении фактов, а можно сказать, в обучении описанию, объяснению и предсказанию разумного поведения. Эти высказывания могут полагаться верифицируемыми, если они следуют из законов: соответственно, сначала должны быть изучены эти законы и только после этого мы сможем предицировать диспозиции со значениями истинности или ложности. Но, замечает Райл, обычно обучение идет обратным путем: сначала мы обучаемся делать ряд диспозиционных высказываний об индивидах и только после этого мы можем выучить законы, утверждающие некие общие корреляции между этими высказываниями: мы сначала узнаем, что некоторые индивиды одновременно являются яйцекладущими и имеют перья, и лишь потом выучиваем, что всякий индивид, имеющий перья, является яйцекладущим. Эта интуиция, сама не бесспорная, даже если принять ее, все же может быть основанием того, что Райл из нее выводит, только при условии привилегированности некоторых привычек, как об этом уже говорилось выше.
13.3. Критика психологии "первого лица"
Наконец, базовый метод самопознания - интроспекция - не ускользает от критического внимания Райла. Он называет эту концепцию концепцией привилегированного доступа к своему собственному сознанию или, по-другому, еще психологией "первого лица". Ею предполагается, в формулировке Райла, что 1) сознание не может не быть постоянно осознающим все, что предположительно в нем происходит (говоря словами Райла: всех актеров частной сцены картезианского театра), и 2) сознание может также по своему произволу исследовать путем нечувственного восприятия, по крайней мере, некоторые из его собственных состояний и операций. "Более того, и это постоянное осознание (обычно называемое "сознанием"), и это нечувственное внутреннее восприятие (обычно называемое "интроспекцией"), предполагаются безошибочными". Райл, конечно, не отрицает, что мы можем иметь знание о себе, он лишь отрицает, что способ, каким мы получаем знание о себе, чем-то существенно отличается от тех способов, какими мы получаем знание о ментальных свойствах других людей. Аргумент Райла таков: допустим, существуют призрачные ментальные события, должны тогда иметься среди них такие, чтобы их объектами могли быть ментальные события. С точки зрения концепции интроспекции, это значит, что наблюдатель должен быть способен концентрировать внимание на двух вещах одновременно, например, на решении проснуться рано и на наблюдении этого решения. Этот аргумент, однако, не является логически фатальным, что и признает Райл, так как могут возразить, что в результате тренировок некоторые люди научаются комбинировать внимание на двух действиях сразу (например, вести машину и вести беседу) - почему бы не допустить такую возможность в случае интроспекции? Можно, к тому же, описывать разделение внимание как быстрые переключения с одного на другое, а не как синхронный акт. Но фатальным, по мнению Райла, является здесь классический аргумент от бесконечного регресса: мы вынуждены полагать некий предел возможным одновременным актам внимания; между тем, для того, чтобы знать о некоем ментальном событии, надо знать об этом акте наблюдения за этим событием, для чего, в свою очередь, нужно знать об акте наблюдения акта наблюдения этого ментального события и т.д. Тогда какие-то ментальные акты или процессы мы должны полагать не интроспектируемыми: но как тогда такие акты могут обнаруживаться? Но если допустимо, что знание о собственных ментальных процессах может не всегда основываться на интроспекции, то не уместно ли тогда сомнение в том, что оно вообще когда-нибудь основывается на интроспекции? С другой стороны, однако, даже если такое общее сомнение и уместно, это - еще не достаточное основание для отказа от идеи интроспекции.
Другой аргумент против интроспекции, который Райл воспроизводит, восходит к философии Юма: идея интроспекции как наблюдения предполагает эмоциональную неокрашенность акта интроспекции; между тем, многие ментальные состояния включают эмоции, и их, стало быть, нельзя неэмоционально наблюдать, если под интроспекцией понимать синхронное наблюдаемому наблюдение. Допустить, что мы можем наблюдать интроспективно эмоциональное состояние, тогда значит согласиться с тем, что мы не находимся в этом состоянии в момент наблюдения, т.е., что интроспекция фактически имеет ретроспективный характер. Но, развивает эту мысль Райл, если ретроспекция может дать нам знание о некоторых наших ментальных состояниях, почему она же не может быть источником наших знаний о всех наших ментальных состояниях? Но, в отличие от предполагаемых объектов интроспекции, объекты ретроспекции не являются призрачного объектами из мира-двойника физического. Так же точно, говорит Райл, как можно обнаружить себя чешущимся или напевающим что-либо вслух, можно (ретроспективно) обнаружить себя мечтающим или рассуждающим "про себя" ("в мыслях"): он, таким образом, трактует ретроспекцию как метод, в отличие от интроспекции, не отличающийся принципиально от внешнего наблюдения за поведением. Тот факт, что ретроспекция автобиографична не подразумевает, что она дает нам привилегированный доступ к фактам некоего особого рода. Точно так же личный дневник может давать ценные сведения об его авторе, но, тем не менее, не является хроникой каких-то призрачных эпизодов - ментальных процессов в его сознании. Ретроспекцию роднит с внешним наблюдением еще и то немаловажное обстоятельство, что ретроспекция, в отличие от интроспекции, мыслиться допускающей ошибки.
Решающую роль в самопознании, с точки зрения рассматриваемого подхода, играют, следовательно, те же методы и приемы, что и в познании других. Я узнаю, что понял, например, чей-либо аргумент, фиксируя (ретроспективно) свою способность его проанализировать, воспроизвести другими словами или что-либо подобное; это - индуктивный процесс, допускающий ошибки. Но точно также индуктивно я узнаю, что другой понял мой аргумент. Я не узнаю этого путем наблюдения какого-то специфического ментального процесса. Я узнаю, что некий человек умный, обобщая то, что мне известно о его поведении в определенных обстоятельствах; но так же точно я выношу суждение о своих собственных умственных способностях, обобщая то, что мне известно о моем собственном поведении в определенных обстоятельствах - тех, которые я считают контрольными в отношении проверки умственных способностей. Некоторые фразы - "я хочу то-то и то-то", "я чувствую то-то и то-то", "у меня депрессия", "я надеюсь" и т.д. - сконструированы таким образом, что создают у нас иллюзию, будто выполняют описательную функцию - сообщают о факте: о наличии некоего ментального состояния или о процессе, которые можно отождествить с желанием или намерением, или депрессией, или чувством голода, или надеждой, или и т.д. Однако, замечает Райл, у этих выражений другие функции: просьба, пожелание, требование, жалоба и т.д. Поэтому, когда некто может описать свое состояние с помощью фразы, например: "Я хочу есть" - это не значит, что это состояние включает в себя какой-то таинственный ментальный процесс или состояние (голода), это только означает, что имей индивид такую возможность, он немедленно набросился бы на еду, пусть даже не самого лучшего качества, или что он склонен свернуть все другие дела и пойти перекусить, или что-нибудь в таком духе, а фраза выражает, скорее, пожелание или требование (в зависимости от интонации и других ее физических характеристик). Такие фразы соответствуют ситуациям, с точки зрения Райла, не репрезентативно - т.е. не благодаря наличию неких фактов, которые эти фразы будто бы описывают - а прагматически: т.е. на том основании, что обычно, когда люди склонны вести себя таким образом (откладывать другие дела ради еды, набрасываться на пищу и т.д.), они, если задать им соответствующий вопрос (или даже без этого), сопровождают свое поведение подобной фразой и она имеет определенную коммуникативную ценность: например, "хватить этим заниматься, пойдем поедим".
Есть слово "Я" и ему подобные, относительно которых тоже может утверждаться, что они обозначают какую-то экстрафизическую сущность - некое трансцендентальное единство апперцепции, например. С точки зрения Райла и концепции значения как функции от способов употребления, однако, "Я" - это индикативное слово, чья логика принципиально не отличается от логики таких индикативных слов, как "теперь", "вчера", "сегодня", "здесь" и др. Оно обычно обозначает только того, кто его произносит и только в тот момент, когда его произносят - такова его функция и в этом ком-то оно обозначает не нечто экстрафизическое, а его самого - физически организованного индивида, издающего звук "Я".
13.3.1 Бихевиоризм
13.3.1.1 Идея бихевиористской психологии
Концептуальная критика картезианской парадигмы сознания исторически оказалась тесно связана со становлением и развитием бихевиоризма. Важнейшая эпистемологическая предпосылка бихевиоризма, ставшего в первой половине 20 века на западе фактически психологическим мейнстримом, состоит в том, что единственный источник эмпирических данных для психологии - наблюдаемое поведение. Поскольку внутренняя психическая жизнь и сознание не доступны наблюдению "от третьего лица", то перенос фокуса эмпирического изучения на внешнее, наблюдаемое поведение позволяло поставить психологию в один ряд с другими естественными науками, по крайней мере, методологически. О при этом она сохраняла некую сравнительную независимость своего предмета. Вместе с тем, единственное, что, по мнению бихевиористов, прежде отделяло психологию от естественных наук - это приверженность идее феноменального сознания; поэтому на его использование в психологических описаниях был наложен запрет. Психология должна, с этой точки зрения, не описывать внутренние психические субъективные состояния или процессы, а формулировать законы, связывающие между собой внешние наблюдаемые стимулы, воздействующие на организм, и внешние же, наблюдаемые реакции этого организма на эти стимулы. Эти принципы в общем виде сформулировал Джон Ватсон17. Он полагал, что бихевиоризм открывает новую эру в психологии, эру окончательного расставания с понятиями сознания и интроспекции. Так, в своей книге "Бихевиоризм", ставшей манифестом этого направления, он писал на первых же страницах: "Бихевиоризм утверждает, что сознание не является ни определенным, ни имеющим какое-либо применение понятием. Бихевиорист, всегда выступающий как экспериментатор, придерживается к тому же того взгляда, что вера в существование сознания восходит к древним временам предрассудков и магии"18. Обычно говорят о двух направлениях бихевиоризма, одно из которых в основном ассоциировано с именами Ватсона и Скиннера, другое - И. Павлова и К. Халла. Оба направления в целом согласны относительно базовых предпосылок бихевиоризма: в частности, они разделяют единую концепцию обучения, согласно которой обучение не есть функция внутренних правил или ментальных "механизмов", а - управляемого изменения реакций посредством стандартизованного изменения стимуляции; при этом субъект рассматривается как tabula rasa, лишенный каких-либо априорных ментальных структур, способных влиять на его будущее развитие. Однако, между ними существуют и некоторые расхождения: например, по вопросу о связи между стимулами и реакциями. Контроль над реакциями посредством изменяемых стимулов не обязательно должен предполагать, что бихевиорист утверждает в качестве механизма этого контроля причинно-следственные зависимости между стимулами и реакциями. Во всяком случае, Скиннер отказывается допускать в психологическое объяснение какие бы-то ни было внутренние сущности, не только ментальные, которые могли бы быть "деталями" этого каузального механизма. Между тем, Павлов и Халл привлекают в эти объяснения нейрофизиологические описания, говорящие о внутренней, хотя и не ментальной, структуре вызывания стимулом реакции. Скиннер возражает против привлечения в психологии концепции скрытых (или внутренних) физических причин, указывая, что о нервных процессах можно только заключать на основании поведения, которое затем полагается как результат этих процессов: "Мы узнаем точные нейрологические условия, непосредственно предшествующие, скажем, ответу "Нет, спасибо". Мы обнаружим, что этим событиям, в свою очередь, предшествуют другие нейрологические события, а им другие и т.д. Этот ряд приведет нас снова к событиям, внешним по отношению к нервной системе, и в конечном счете, внешним по отношению к организму"19. Те причины, которые могут быть обнаружены в нервной системе, имеют, таким образом, лишь ограниченную полезность в предсказании и управлении поведением.
Бихевиоризм может не предполагать специфических онтологических следствий в виде отказа в существовании феноменальному сознанию и ментальному вообще. Бихевиористская позиция по этому вопросу может ограничиваться сравнительно скромным положением о необходимости переопределить в эмпирицистском духе предмет психологии, исходя из того, что что бы ни изучала психология как наука, она может изучать это методом наблюдения за (контролируемым) поведением. В этом случае может быть даже сохранено понятие сознание как имеющую определенную значимость в психологическом дискурсе, если сознание может быть выведено исключительно из изучения поведения. Так, Карл Лэшли в статье 1923 года "Бихевиористская интерпретация сознания" пишет: "концепция сознания ... есть концепция сложного соединения и последовательности телесных действий (activities), тесно связанных с или включающих вербальные механизмы и механизмы жестикуляции и, вследствие этого, чаще всего удостаивающихся социального выражения"20. С другой стороны, постулирование поведения в качестве критерия сознания - не то же самое, что отождествление поведения с сознанием. Термин, подходящий для описания отношения большинства методологических бихевиористов к сознанию - "экстернализация" сознания средствами публично наблюдаемого поведения. Метафизический вопрос о тождестве при этом обычно остается открытым. Например, Эдвин Хольт выдвигает тезис о сосуществовании двух феноменов - поведения и сознания21. Сходного мнения придерживается Эдвард Толман: "Всякий раз, когда организм в определенный момент стимуляции перемещается из позиции готовности отвечать (на эту стимуляцию) каким-либо относительно дифференцированным способом в позицию готовности отвечать (на эту стимуляцию) каким-либо относительно более дифференцированным способом, имеет место сознание"22. Б. Скиннер предпринял критику раннего бихевиоризма Ватсоновского образца именно за то, что они потратили столько времени на борьбу с интроспективным изучением ментальной жизни и, таким образом, внесли путаницу в важную центральную идею бихевиоризма - методологическую. Согласно Скиннеру, представление о бихевиоризме как о концепции, игнорирующей сознание, чувства и состояния сознания, ложно. Не правильно говорить, что сознание не существует; оно, скорее, иррелевантно научному объяснению, а стало быть, психологическому: "Мы не можем объяснить поведение какой-либо системы, находясь полностью внутри нее; в конце концов мы должны повернуться лицом к силам, действующим на организм извне. До тех пор, пока в нашей каузальной цепи есть такое слабое звено, что вторая связь не детерминирована посредством закона первой, или третья - второй, первая и третья связи должны быть соотнесены посредством закона"23.
Взгляды Райла и других критиков картезианской парадигмы с точки зрения анализа языка и взгляды ведущих бихевиористов, включая Ватсона и Скиннера объединяет общая аналитическая предпосылка, согласно которой язык психологии не имеет других референтов, кроме наблюдаемых в эмпирицистском смысле. Поэтому эти подходы иногда объединяют под общей рубрикой "аналитический бихевиоризм". Главное различие между ними можно охарактеризовать следующим образом: в то время, как Райл убежден, что к бихевиоризму обязывает нас категориальная структура наших естественных языков, Ватсон и Скиннер рассматривают это обязательство как эпистемологическое, т.е. такое, которое требует, чтобы язык психологии был приведен в соответствие определенным нормам, независимо от того, что предписывает анализ значений соответствующих понятий в естественных языках24. Но обе концепции, несомненно, воодушевлены позитивистскими идеями и опираются на верификационистскую доктрину значимости понятий. И в том, и в другом случае в качестве одного из важнейших оснований исключения понятия сознания из языка подлинно научной психологии рассматривается неверифицируемость предложений, включающих токены этого и родственных ему понятий.
13.3.1.2. Логический бихевиоризм
Хорошую экспозицию позитивистских оснований бихевиоризма дает анализ, предложенный Карлом Густавом Гемпелем в статье 1935 года "Логический анализ психологии". Он фактически показывает как бихевиоризм следует из применения позитивистской идеи верификации и аналитического метода анализа языка к психологии. С точки зрения физики процесс считается полностью объясненным, если мы проследили все его физические составляющие, включая причины. Но считается, что существует непреодолимая пропасть между предметом естественных наук и предметом наук о сознании и культуре ("наук о духе") в том отношении, что последний не исчерпывается своим материальным или физическим составом. Это означает, что понять, тем более, объяснить, например, процесс говорения (когда человек говорит, а когда нет), невозможно, даже проследив все физические элементы говорения, вплоть до химических процессов в мозгу. Бихевиоризм, утверждает Гемпель, содержит принципиальный контртезис этому взгляду, утверждающий, что научная психология должна ограничиться изучением телесного поведения, посредством которого человек и животные реагируют на изменения в их физическом окружении, и должна осуждать как не научные любые дескриптивные или объясняющие шаги, использующие термины интроспективной психологии (которую Гемпель называется также "понимающей"). Примеры таких нежелательных терминов: "ощущение", "переживание", "идея", "воля", "намерение", "цель", "диспозиция", "подавление". Бихевиоризм, таким образом, оценивается Гемпелем как попытка построить научную психологию, которая бы своими успехами показала, что даже в психологии мы имеем дело с чисто физическими процессами, и что, следовательно, может не быть никакой непреодолимой пропасти между психологией и физикой.
Вопрос, который Гемпель в этой связи считает основным для бихевиоризма: являются ли предметы физики и психологии по своей природе существенно одними и теми же или разными? Это - вопрос о психофизическом тождестве. Ответ на этот вопрос требует прояснения самого понятия предмета науки. Теоретическое содержание науки обнаруживается в высказываниях, которые наука делает или допускает. Соответственно, основной вопрос переформулируется Гемпелем как вопрос о фундаментальном различии между высказываниями психологии и высказываниями физики. С точки зрения неопозитивизма содержание или, по-другому, значение высказывания определяется условиями его истинности. Мы знаем значение высказывания (А), содержащего выражения, не являющиеся терминами наблюдения, тогда и только тогда, когда мы знаем при каких условиях мы назвали бы это высказывание истинным, а при каких - ложным. Эмпирицистскизм требует, чтобы эти условия формулировались исключительно в терминах, имеющих своими референтами результаты наблюдения или нечто наблюдаемое, в совокупности с логическими терминами. Гемпель называет такие предложения проверочными. Все они являются физическими, т.е. использующими исключительно термины физики. Высказывания вида (А), по его мнению, не утверждают ничего другого, кроме того, что все физические проверочные относительно (А) предложения верифицируются. Конечно, на практике верифицируется только часть таких предложений, а о верифицируемости других заключается индуктивно; но это - нормально для индуктивной науки.
Гемпель исходит из того, что: 1) всякое высказывание вида (А) может быть ретранслировано без изменения значения в другое высказывание - несомненно, куда более длинное - в котором слова с претензией на сверхфизическую значимость, не встречаются, и 2) два высказывания, различающиеся формулировками, могут, тем не менее, иметь одинаковое значение. Если это так, то можно показать, что роль устранимых таким образом из описания условий истинности терминов в эпистемическом дискурсе ограничивается, фактически, ролью аббревиатуры, делающей возможной краткую формулировку весьма сложного физического описания; и высказывание (А) и ему подобные выполняют роль сокращения для конъюнкции верифицирующих физических предложений.
Общее положение, которое поддерживает предыдущие: два по разному сформулированных высказывания имеют одинаковое значение тогда и только тогда, когда они оба истинны или оба ложны при одних и тех же условиях. С этой точки зрения проблема психологического объяснения сводится к проблеме соответствия между условиями верификации психологических высказываний и условиями верификации высказываний физики. Следующая конъюнкция выражает, по мнению Гемпеля, условия верификации высказывания: "Субъект испытывает зубную боль" (В). Субъект а) всхлипывает и жестикулирует определенным образом, б) на вопрос "В чем дело?" он произносит слова "Я испытываю зубную боль", в) при более внимательном осмотре обнаруживается гниющий зуб с явным флюсом, г) в его кровяном давлении, процессах пищеварения, скорости реакций обнаруживаются такие-то и такие-то изменения, д) такие-то и такие-то процессы происходят в его центральной нервной системе. (Список, понятно, может быть продолжен или скорректирован.) Все обстоятельства, верифицирующие (В), выражены физическими проверочными предложениями: это относится даже к условию (б), которое, по мнению Гемпеля, просто выражает тот факт, что в определенных физических обстоятельствах - распространение вибраций в воздухе при произнесении слов "В чем дело?" - в теле субъекта происходит определенный физический процесс - речевое поведение такого-то вида. Следовательно, (В) может быть переведено без потери содержания в высказывание, которое больше не содержит термина "боль", а одни только физические термины25.
Гемпель называет высказывания, которые могут быть переведены без изменения значения на язык физики, физикалистскими высказываниями. Следовательно, позиция физикализма состоит в том, что все осмысленные (т.е. в принципе верифицируемые) психологические высказывания переводимы в высказывания, не содержащие психологических понятий, а только понятия физики, т.е. являются физикалистскими. Если так, то психология является неотъемлемой частью физики. Позднее Гемпель несколько ослабил свой физикалистский тезис: "...тезис, утверждающий, что все высказывания эмпирической науки переводимы без потери теоретического содержания на язык физики, следует заменить более слабым утверждением, что все высказывания эмпирической науки сводимы к предложениям, формулируемым на языке физики, в том смысле, что для каждой эмпирической гипотезы, включающей, конечно, психологические гипотезы, можно сформулировать определенные проверочные условия в терминах физических понятий, указывающих на более или менее непосредственно наблюдаемые физические атрибуты. Но утверждение не должно включать в себя положение о том, что эти проверочные условия исчерпывают теоретическое содержание данной гипотезы во всех случаях"26.
Обычно выдвигают следующее фундаментальное возражение против физикализма: физические проверочные предложения абсолютно неспособны выразить существенную природу ментальных процессов; они просто описывают физические симптомы, на основании которых умозаключается о наличии соответствующих ментальных процессов. Гемпель возражает, что нет психологического понимания, которое не было бы тем или иным образом связано физически с тем, на кого направлено понимание. Даже когда считается, что высказывание о ментальном состоянии должно быть получено посредством "эмфатического понимания" (вчуствования, инсайта и т.д.), единственная информация, которую оно дает нам - что в таких-то обстоятельствах такие-то события происходят в теле такого-то. Следующее возражение представляет собой аргумент от симуляции: преступник на суде может демонстрировать симптомы психического расстройства - так что актуальным будет вопрос: "реально" ли его расстройство или он его симулирует? Гемпель на это замечает, что иногда критериями заключения от симптомов к состоянию полагают только наиболее доступные наблюдению события внешнего телесного поведения; но при более тщательном исследовании, когда в расчет принимаются также события, происходящие в центральной нервной системе, симуляция может быть выявлена. Здесь аргумент может принять вид допущения, что человек способен демонстрировать все "симптомы" ментального расстройства, не будучи при этом "в действительности" больным. Здесь "в действительности" просто обязано быть поставленным в кавычки, поскольку ответ физикалиста может быть только таким, что абсурдно было бы характеризовать такого человека как "в действительности нормального" - ведь в этом случае, согласно гипотезе, мы не должны иметь никакого критерия, в терминах которого можно было бы различить между ментальными состояниями двух людей, демонстрирующих одинаковое поведение (вплоть до последней детали), один из которых "в дополнение" еще и "в действительности болен", а другой - "в действительности здоров". Такая гипотеза, с точки зрения Гемпеля, будет содержать логическое противоречие, утверждая: "Возможно, что высказывание ложно, даже когда необходимые и достаточные условия его истинности выполнены".
Логический бихевиоризм, как Гемпель определил свою позицию, в некоторых отношениях противопоставляется им тому, что он называет психологическим бихевиоризмом, а также классическому материализму. Во-первых, логический бихевиоризм не утверждает (в отличие от некоторых вариантов психологического бихевиоризма), что сознаний, чувств, комплексов неполноценности, волевых действий и тому подобного не существует, а также - что их существование сомнительно. Он настаивает на том, что сам вопрос о существовании таких психологических конструкций является псевдопроблемой, поскольку эти выражения (ментальные предикаты) сами в их "законном употреблении" являются всего лишь аббревиатурами физикалистских предложений, а не именами сущностей. Во-вторых, в отличие от психологического бихевиоризма, логический бихевиористский тезис не требует, чтобы психологическое исследование методологически ограничивалось изучением реакций организма на определенные стимулы. Это - теория о содержании психологических высказываний, а не психологическая теория: с этой точки зрения неважно, какими средствами - на основании какой методологии - получено высказывание, важно, что его содержание все равно будет физикалистским. Она, следовательно, показывает только, что, психология как наука создает исключительно физикалистские высказывания; а раз так, то это - не методологическое ограничение, поскольку логически невозможно, чтобы было по-другому. В-третьих, для того, чтобы логический бихевиоризм был истинен, не необходимо, чтобы мы могли описывать физические состояния человеческого тела вплоть до самых мельчайших подробностей того, что происходит в центральной нервной системе. Он также не зависит от того, знаем ли мы все физические законы, управляющие процессами в человеческих и животных телах; даже само существование детерминистских законов такого вида не является необходимым условием истинности логического бихевиоризма27.
13.3.2 Критика бихевиоризма
Проблемы любого подхода можно в принципе подразделить на три основные группы. Самыми общими, пожалуй, являются проблемы аргументации: в рамках подхода должен быть выработан убедительный метод аргументации. Наибольшая собственно теоретическая трудность, между тем, связана с проблемой метода, в данном случае представленной, по меньшей мере, тремя составляющими: проблемами верификации, логического анализа естественного языка и собственно бихевиористской концепции психологического объяснения, соответственно. Показать адекватность метода задаче и значит в значительной мере решить проблему аргументации. Наконец, заслуживают упоминания метафизические проблемы теории, а именно: насколько приемлемы предпосылки, которые теория обязывает нас принимать. Демонстрация их приемлемости или принципиальной устранимости в рамках подхода без его радикальной ревизии неприемлемых предпосылок тоже составляет существенную часть решения проблемы аргументации. Насколько эта проблема решается посредством решения двух других видов проблем, зависит от того, насколько последние фиксируются стандартными возражениями против теории данного вида. Если стандартные возражения ограничиваются ссылкой на те трудности методологического и метафизического вида, на которые теория способна отвечать, то можно говорить о том, что у нее есть потенциал или метод эффективной аргументации в свою пользу.
Самое, пожалуй, известное стандартное возражение против бихевиористского, в первую очередь, редуцирующего или элиминирующего, понимания ментального состоит в указании на то, что оно не способно обеспечить нас эффективными психологическими критериями. Если психология исследует только поведение и не занимается сознанием, но интерес к сознанию и ментальному, тем не менее, сохраняется, то, какую бы самостоятельную значимость такая психология не имела бы, она не сможет заменить нам психологии в классическом смысле. Если же бихевиористская психология претендует на экстернализацию сознания и ментального, т.е. на предоставление их верифицируемых критериев, то вполне уместно возражение, что бихевиористская психология просто не справляется с этой задачей. Классический пример такой неспособности, по распространенному признанию, демонстрируют бихевиористские критерии отличия рационального действия или поведения от нерационального или поведения некоего определенного типа от его симуляции. Так, Хилари Патнэм28 предлагает провести такой мысленный эксперимент: пусть дан другой мир, в котором боль, например, иначе, чем в нашем мире связана с поведением, а также, с внешними причинами боли. Пусть в этом мире существует сообщество суперспартанцев или суперстоиков, в котором взрослые его члены способны успешно подавлять любое непроизвольное болевое поведение. Они могут, по случаю, признать, что испытывают боль, но всегда - спокойным тоном, не эмоционально и т.д. (т.е. так, как они обычно говорят о других вещах, констатируя их). Они никак иначе не проявляют свою боль. Тем не менее, настаивает Патнэм, они испытывают боль (феноменально она имеет место в этом сообществе) и она им не нравится так же, как и нам в нашем мире. Они даже признают, что им стоит больших усилий вести себя так, как они, испытывая боль. При этом можно допустить, что дети и незрелые граждане в этом обществе не умеют еще или не справляются с успешным подавлением болевого поведения (в той или иной степени): поэтому вообще имеется достаточно оснований приписывать наличие феномена боли данному сообществу в целом даже на основании бихевиористских критериев. Но какие у нас есть критерии для того, чтобы судить о том, что такое-то и такое-то поведение является непроизвольной реакцией на боль у этих неведомых представителей воображаемого мира? Можно считать таким поведением обычное поведение избегания источников болевых ощущений, но избегающее поведение может с тем же успехом пониматься и как непроизвольная реакция на какие-нибудь другие, не болевые, ощущения. Чтобы не связываться с этими трудностями, Патнэм предлагает рассмотреть суперспартанцев через миллионы лет их эволюции, в результате которой у них начали рождаться полностью окультуренные дети: говорящие на языке взрослых, знающих таблицу умножения, имеющих мнения по политическим вопросам и, между прочим, разделяющих господствующие спартанские представления о важности не проявления боли иначе как в виде констатации. В этом случае мысленный эксперимент вообще не будет предполагать в таком сообществе никаких непроизвольных реакций на боль. Тем не менее, Патнэм считает абсурдом полагать, что таким людям невозможно приписывать болевые ощущения. Чтобы выявить эту абсурдность, предлагается вообразить, что нам удалось обратить взрослого суперспартанца в нашу идеологию: в этом случае, можно предположить, он начнет нормальным (с нашей точки зрения) образом реагировать на боль. Бихевиорист тогда будет вынужден признать, что через посредство этого единственного члена сообщества суперспартанцев мы продемонстрировали существование непроизвольных болевых реакций у всего сообщества и что, таким образом, приписывание боли всему сообществу логически правомерно. Но это означает, что если бы этот единственный человек никогда не жил и мы имели бы возможность демонстрировать только теоретически, что эти люди испытывают боль, то в этом случае приписывания им боли были бы неправомерными.
Некоторые бихевиористы могут утверждать, что в случае описанных миров соответствующее вербальное поведение как раз и будет нужной формой болевого поведения. Отвечая на это, Патнэм предлагает представить себе мир, в котором нет даже сообщений о боли: Х-мир, как он его называет. В этом мире живут суперсуперспартанцы, которые подавляют даже разговор о боли: такие граждане, даже если каждый из них может думать о боли и даже иметь в своем идиолекте слово "боль", никогда не признают, что испытывают боль; они даже будут делать вид, что и слова такого не знают или ничего не знают о феномене, к которому оно отсылает. Короче говоря, жители Х-мира вообще никак не демонстрируют наличие у них боли (дети полностью с рождения окультурены). Здесь вообще нет никакого способа приписать таким людям боль на основе бихевиористского критерия. Но жители Х-мира, тем не менее, настаивает Патнэм, испытывают боль. Но, заметим, что если возможность обращения члена такого сообщества в нашу идеологию исключается, например, за счет слишком больших различий между нами и ними, то в таком случае единственное, что будет поддерживать уместность приписывания им болевых ощущений - это наша метафизика ментального. Мысленный эксперимент Патнэма предлагает мир абсолютной симуляции отсутствия боли, где по поведенческим признакам вообще невозможно эту симуляцию разоблачить. Бихевиорист однако может возразить, что применительно к такому миру невозможно и говорить о наличии феномена боли: это мы, воображающие такой Х-мир "знаем" относительно него, что его жители испытывают боль, но изнутри этого мира или столкнувшись с реальным таким сообществом, такого знания мы получить не сможем и тогда наше утверждение о том, что, несмотря на то, что внешне это никак не проявляется, они испытывают (или могут испытывать) боль, будет совершенно необоснованным. У Патнэма есть на это ответ: он не согласен с тем, что его пример конструирует ситуацию, в которой нет способов вообще отличить случай, когда боль есть, но никак не проявляется в поведении, от случая, когда ее просто нет; он настаивает на том, что его пример показывает лишь, что по внешнему поведению невозможно отличить один случай от другого, но в принципе есть другие критерии отличия. Например, говорит он, можно исследовать мозг жителя Х-мира. Апелляция к таким критериям, разумеется, вовлекает сложности другого вида, связанные с программой физикализма. Такое исследование может дать результаты желаемых видов, только если психофизическое тождество, поддерживающее такие результаты, вернее, такую интерпретацию получаемых результатов, в целом верно29.
Другой вид критики отталкивается от анализа языковых средств и языка бихевиоризма. Так, Н. Хомский) аргументирует в пользу того, что Скиннер создает иллюзию строгой научной теории, применимой в очень широком диапазоне, хотя на самом деле вполне может быть так, что термины, используемые для описания поведения в лабораторных условиях, и термины, используемые для описания реального поведения, являются всего лишь омонимами, между значениями которых существует, в лучшем случае, довольно туманное сходство. Базисные термины бихевиоризма - "стимул" и "реакция". Скиннер обязуется использовать узкие определения этих терминов: фрагмент окружения и фрагмент поведения называются стимулом (вызывающим, различенным или подкрепляющим) и реакцией, соответственно, тогда и только тогда, когда они соотнесены посредством закона (lawfully related); это значит - если динамические законы, соотносящие их демонстрируют плавные и репродуцируемые зависимости. Так, если мы смотрим на красный стул и говорим "красный", то реакция находится под контролем стимула краснота; если мы говорим "стул", то реакция находится под контролем собрания свойств (которые Скиннер называет объектом) - стулность; и то же самое относится к любой реакции30. Этот метод, по мнению Хомского, так же прост, как и бессодержателен, так как мы можем выделить столько свойств, сколько у нас есть не синонимичных выражений для их описания в нашем языке; мы можем объяснить широкий класс реакций в терминах скиннерова функционального анализа, выделяя для каждой реакции управляющие ею стимулы. Но слово "стимул" теряет всякую объективность при таком использовании, поскольку в этом случае стимулы перестают быть частью внешнего физического мира (как это предполагается Скиннером), а оказываются частью организма. Мы определяем стимул тогда, когда наблюдаем (например, речевую) реакцию. Мы не можем предсказывать языковое поведение в терминах стимулов, влияющих на говорящего извне, так как мы не знаем, каковы текущие воздействующие на него стимулы до тех пор, пока не получим реакцию. Более того, поскольку мы не можем управлять свойством физического объекта, на которое индивид реагирует, кроме как в чрезвычайно искусственных (лабораторных) случаях, утверждение Скиннера, что его система, в противоположность традиционной, позволяет осуществлять практический контроль языкового поведения, просто ложно31. Подобного рода возражения высказываются и против предлагаемого толкования других ключевых бихевиористских терминов.
В определенном отношении фундаментальный аргумент против (по крайней мере, экстернализующего ментальное) бихевиоризма указывает на следующее обстоятельство: то, что организм делает или имеет диспозицию делать в данный момент времени, представляет собой очень сложную функцию его полаганий и желаний вместе с его текущими чувственными данными и воспоминаниями. Поэтому исключительно маловероятно, что окажется возможным сопоставить попарно поведенческие предикаты психологическим предикатам тем способом, которого требует бихевиоризм, а именно: так, чтобы для каждого типа психологического состояния организм находится в этом состоянии, если и только если определенный поведенческий предикат истинен относительно этого организма. Этим предполагается, что бихевиоризм чрезвычайно вероятно ложен просто в силу своих эмпирических следствий и независимо от его неправдоподобия в качестве семантического тезиса. Бихевиоризм не может быть истинным пока не установлена истинность корреляции между сознанием и поведением, а последняя не является истинной32.
Еще одно возражение апеллирует к проблеме чужого сознания: в основе наших социологических и социально философских концепций лежит идея чужого сознания; мы не могли бы строить социальные науки, не наделяя других индивидов определенными характеристиками, делающими их подобными (по описанию) самому наделяющему (т.е. нам самим или, вернее, каждому из нас в этой роли). Субъект приписывает другому сознание на основании презумпции признания его себе подобным, он исходит из того, что знает о себе, что имеет сознание. Но если мы познаем свое собственное сознание так же, как чужое, следуя рекомендациям бихевиористов, то какого рода презумпция здесь может соответствовать презумпции сознательности на основании признания подобия; ведь кто-то другой тогда должен исходно выступать как сознательное существо и источник аналогии? Бихевиоризм, далее, (вероятно) хорошо совместим с перспективной психологического описания "от третьего лица", но его совместимость с перспективой "первого лица" весьма сомнительна. Такого рода критику развивает, в частности, один из самых последовательных приверженцев материалистической концепции сознания Д. Армстронг33. Армстронг - один из тех, кто считает, что хотя поведение человека конституирует наше основание для атрибуции ему (третьему лицу) определенных ментальных процессов, оно не может быть отождествлено с его ментальными процессами; с этим, впрочем, мог бы согласиться и Скиннер. Но интересно основание, на котором Армстронг отказывается от отождествления ментального с поведением. Он считает фактом, вопреки тому, что утверждают Райл и философы "обыденного языка", что относительно самих себя мы делаем выводы о наших ментальных состояниях не на основании наблюдений за своим собственным поведением. Армстронг считает, что без понятия причинности идея диспозиции не работает: так же, как определенная молекулярная конституция стакана действительно ответственна за тот факт, что, если по стакану стукнуть, он разобьется, и соответственно, конститутивна в отношении диспозициональной характеристики "бьющийся", определенная физическая конституция человека ответственна за его нахождение в состоянии быть способным производить действия определенных видов в определенных обстоятельствах. Но, утверждает Армстронг, объяснение сознания в терминах физических причин и следствий может быть хорошей теорией сознания не только с точки зрения первого лица, но и с точки зрения третьего лица. Порядок его рассуждений здесь такой: мы нуждаемся только в трех посылках, чтобы вывести существование сознания из наблюдения соответствующего обстоятельствам поведения другого индивида, которое предполагается выражением этого сознания. 1) Поведение имеет некую причину. 2) Эта причина находится внутри индивида, поведение которого наблюдается. 3) Сложность этой причины соответствует сложности поведения34. Таким образом, аргументация этого типа противопоставляет одному подходу к пониманию ментального другой, а именно физикализм и нацелена, скорее, на демонстрацию его преимуществ, чем просто на дискредитацию бихевиоризма. Однако, по мнению многих, именно с принятия подобных посылок проблемы с атрибуцией чужого сознания только начинаются35.

13.4 Физикализм
Материалистическое понимание сознания в основном представлено тезисом тождество ментального и физического. Это тождество, в свою очередь, может пониматься или не пониматься редукционистски, т.е. как предполагающее сводимость психологии к какой-либо естественной науке, вероятнее всего, нейрофизиологии. Что касается феноменального сознания, то, так же, как и в бихевиоризме, материализм может отказывать, а может не отказывать ему в существовании; но во втором случае утверждается либо, что оно не имеет отношение к познанию ментального, либо, что его содержание полностью раскрывается соответствующими естественнонаучными описаниями.
В современной философии идея материального сознания, в основном представлена физикализмом. Бихевиоризм и функционализм тоже тяготеют к материалистической трактовке сознания, но, по большей части, методологически, т.е. с точки зрения приведения психологических высказываний к согласию с идеей эмпирического знания. Физикализм же предполагает в первую очередь онтологическое психофизическое тождество. Концепция физикалистских высказываний (в духе Гемпеля, например), несмотря на сходство названий, в этом смысле может еще не предполагать физикализм. Более того, уместно утверждать, что физикализм предполагает психофизическую редукцию ровно настолько, насколько он разделяет идею физикалистской верификации психологических высказываний.

13.4.1 Материалистическая редукция сознания
13.4.1.1. Редукционизм и автономия психологического объяснения
Идея материалистической редукции сознания исходит из того, что наука должна устанавливать законы - строгие детерминистские или пробабилистские принципы, обеспечивающие предсказание явлений соответствующих видов; ментальное связано с физическим миром причинно-следственными отношениями; а кроме естественных наук никакие другие не способны быть инструментом открытия законов, пригодных для объяснения и предсказания событий такого вида. Поэтому, чтобы быть полноценной наукой, психология должна выводиться из естественных наук. Правда для этого еще немаловажно, чтобы и естественные науки представляли собой или были сводимы в единую систему с достаточно функциональными частями. Но выводимость психологии из естественных наук может быть недостаточным критерием ее сводимости к естественным наукам, если принять, что сводимость предполагает синонимию всех психологических предикатов какому-то определенному набору естественнонаучных предикатов. Синонимия, в свою очередь, согласно известному критерию, характеризуется как взаимная заменимость скоррелированных таким образом предикатов во всех контекстах, специфицированных определенным образом36. Так, если есть специфический смысл объяснения, не исчерпываемый дедуктивной (или как-то более широко понятой) выводимостью, то выводимость психологии из естественных наук может еще не означать автоматической взаимной заменимости соответствующих психологического и физического (или иного естественнонаучного) описаний в контексте объяснения. Подстановка физического описания на место выводимого из него психологического в таком случае может не давать (гарантированно) лучшего, желаемого или хотя бы того же объясняющего эффекта. На этом эффекте основаны аргументы от автономии психологического объяснения.
Аргумент такого рода можно найти, например, у Х. Патнэма37. Он предлагает рассмотреть пример, в котором имеется доска с двумя отверстиями - круглым, один дюйм в диаметре, и квадратным, со стороной один дюйм - и квадратный в сечении колышек, сторона сечения которого равна пятнадцати шестнадцатым дюйма. Требуется объяснить простой факт: колышек входит в квадратное отверстие и не входит в круглое. Пусть объяснение дается в терминах квантовой физики: все предметы здесь рассматриваются как атомные облака или решетки, более или менее стабильные: колышек можно обозначить как "система А", а отверстия - как "область 1" и "область 2". Пусть есть возможность просчитать все возможные траектории системы А и вывести из одних только законов квантовой механики, что система А никогда не пройдет через область 1, но что есть по крайней мере одна траектория, позволяющая ей пройти через область 2. Будет ли такое описание объяснением того факта, что соответствующий колышек проходит через квадратное отверстие и не проходит через круглое? Патнэм склоняется к выводу, что нет: несмотря на связи выводимости; в самом деле, примерно что-то в этом роде говорит нам, по меньшей мере, наш здравый смысл. В объяснении могут быть задействованы описания структурных элементов разных порядков, в данном случае макроструктур, таких, как твердость и геометрические характеристики, и микроструктур, таких, как квантовые свойства. Если не считать, что предельные конституенты системы существенны для объяснения, и исходить из того, что только структуры высшего порядка существенны, то отождествление дедукции приведенного вида с объяснением теряет, считает Патнэм, свое основание. В этом случае объяснение рассматриваемого факта оказывается достаточно простым: доска твердая, колышек твердый и, согласно геометрическому факту, круглое отверстие меньше, чем сечение колышка, тогда как квадратное отверстие больше. Важно здесь то, что это объяснение будет правильным, не зависимо от того, из чего сделаны доска и колышек - из молекул или какой-то не дискретной субстанции или чего-то еще. Соответственно, обобщение, к которому подталкивает эта иллюстрация, формулируется Патнэмом таким образом: определенные структурные характеристики ситуации релевантны ее объяснению, но не все; в данном случае, это - геометрические свойства и отношения между размерами и формами, а также описание взаимодействующих предметов как твердых; все же остальное не релевантно. Объяснение в терминах этих характеристик будет верным, по мнению Патнэма, в любом возможном мире, в котором эти структуры наличествуют, каковы бы ни были микроструктуры. В этом смысле объяснение автономно. И именно в подобном отношении, согласно проводимой аналогии психологические объяснения стоят к естественнонаучным. В самом деле, если нас в ситуации повседневной коммуникации интересует объяснение такого, например, факта как, почему субъект А решил, что событие В произойдет в месте С, нас, скорее всего, не удовлетворит описание того, что происходило в его мозгу в момент принятия им такого решения, но вполне может удовлетворить какое-то описание убеждений, допущений, намерений, желаний, их которых он исходил в тот момент, его эмоционального состояния и тому подобного. Правда, в случаях, когда подобные описания не удовлетворяют нас, как например, в случаях девиантного поведения, мы склонны все же удовлетворяться описаниями другого структурного уровня. Это говорит, как минимум о том, что объяснение в значительной мере представляет собой социальную функцию и, поскольку это так, постольку склонность признавать или не признавать уместность элементов того или иного структурного уровня адекватными объяснению сама вправе рассматриваться как привычка, не более говорящая в пользу большей познавательной значимости одной структуры относительно другой, чем привычка считать нечто порочным говорит в пользу существенной порочности, того, что таковым считается.
13.4.1.2. Существенные свойства и априорная необходимость психофизического тождества
Стандартное возражение против материалистической редукции сознания состоит в том, что сознание и тело просто не могут быть тождественны, поскольку у них различные существенные свойства. Это возражение апеллирует к традиционному понятию существенного свойства, связанному с традицией, восходящей к философии Д. Локка. Стандартный материалистический ответ на это возражение также опирается на это же понятие. Во второй половине двадцатого века, между тем, получила распространение другая концепция существенных свойств, разработанная С. Крипке, К. Доннеланом, Х. Патнэмом и др., в свете которой как традиционное возражение против материализма в философии сознания, так и ответ на него, выглядят по новому.
К существенным свойствам ментального обычно причисляют приватность или интроспективность, которые, соответственно, существенным образом не характеризуют физические феномены, а также непространственность; к существенным свойствам физического, в свою очередь, относят пространственную местоположенность и публичность. Иногда еще добавляют, что существенные свойства ментального и физического противоречат друг другу. Существенное здесь понимается как логически необходимое или логически невозможное: логически необходимо для физического иметь пространственную локализацию, что логически невозможно для ментального. Отсюда - логическая невозможность для ментального быть физическим. Таким образом, истинность психофизического тождества обнаруживает свою зависимость от природы логической необходимости. Стандартный материалистический ответ на возражение от существенных свойств состоит в том, что материалист признает, что предлагаемые им утверждения тождества являются не необходимыми, а случайными истинами. К этому обязывает и их предполагаемый статус как результатов эмпирических открытий. Из таких тождеств не следует, что отождествляемые выражения имеют одинаковые значения, но из них следует, что обозначаемые этими выражениями феномены имеют одинаковые свойства (иначе говоря, что эти выражения имеют одинаковые объемы). При других обстоятельствах (в другом возможном мире) эти свойства могли бы и не совпадать, что невозможно при тождестве значений (синонимии) между выражениями справа и слева от знака "=". Если так, то физикалистская редукция просто не препятствует тому, чтобы ментальное и физическое имели различные существенные свойства, поскольку устанавливаемые в рамах этого подхода тождества не претендуют на статус необходимых истин, и, стало быть, не требуется, чтобы наряду с тождеством свойств здесь утверждалось и тождество существенных свойств. Против аргумента от логического противоречия между существенными свойствами ментального и физического дополнительное возражение таково. Утверждается, что кажущиеся необходимыми истины отвергаемы и поэтому на самом деле являются случайными. Так, если утверждается, что физические феномены существенным образом пространственно локализованы, тогда как ментальные существенным образом пространственно не локализованы, то на это отвечают, что мы не знаем априори, что ментальные феномены не имеют определенного пространственного местоположения, и поэтому отсутствие такой характеристики у некоторых, большинства или даже всех ментальных феноменов может в лучшем случае претендовать на статус случайной истины. А раз это только случайные истины, то они не позволяют говорить о том, что между понятиями ментального и физического есть логическое противоречие.
Для материалиста, таким образом, важно, чтобы установление корреляции между ментальными и физическими предикатами с помощью знака тождества не предполагало большего в семантическом плане, чем совпадение объемов этих предикатов, т.е. их экстенсиональную, но не интенсиональную синонимию38. Как возражение, так и ответ на него, опирались на понятие существенного свойства, согласно которому существенное есть то, что характеризует нечто с логической необходимостью. Логическая необходимость, по Локку, имеет языковую или, иначе говоря, конвенциональную природу: необходимые истинные высказывания суть те, истинность которых следует из значений составляющих их терминов39. Отсюда следует, во-первых, что одно свойство может быть существенным для сущности при одном ее описании, и случайным - при другом, и, во-вторых, что (логическая) необходимость совпадает с априорностью так, что, если показать, что утверждение в принципе можно опровергнуть, т.е. что оно не априорно, то это будет одновременно и демонстрацией его не необходимости (или случайности). Соответственно, по этой схеме нельзя открыть, что вода имеет какой-то другой химический состав, чем Н2О, можно только изменить значения выражений "вода" или "Н2О", чтобы новое тождество было с необходимостью истинно. Таким образом, практически исключается из рассмотрения вопрос о действительной сущности феномена, поскольку его сущность оказывается целиком и полностью номинальной; он имеет ту сущность, которую предписывает ему иметь обозначающий его термин или описывающая его дескрипция, вернее, лингвистические структуры, стоящие за их значениями40.
Новая трактовка необходимости, между тем, предполагает, что существенные свойства вещи не зависят от конкретного ее описания. Истина с этой точки зрения может быть необходимой, не будучи априорной: она может быть апостериорной, устанавливаемой в ходе научного поиска и открытия. Если это так, то отрицаемость утверждения уже нельзя рассматривать как верный признак его не необходимости. Так, С. Крипке предложил каузальную теорию референции для собственных имен и имен естественных видов (жестких десигнаторов в его терминологии), согласно которой имя имеет своим референтом один и тот же индивид во всех возможных мирах, в которых оно вообще является именем, т.е. имеет референцию. Референция термина, то, что он обозначает, оказывается тогда независимой от того, с какими дескрипциями он фактически оказывается связанным языковыми конвенциями. Условием референциальности термина в таком случае является не наличие конвенции относительно его значения (и соответственно, не знание этого значения), а правильная каузальная связь данного употребления термина с историческим событием первого использования данного термина в качестве имени данного референта (ситуацией "первокрещения" в терминологии Крипке)41. Так, если вода имеет такой химический состав, какой предписывается ей тождеством "Вода = Н2О", то это - существенное свойство воды; но наше знание этого может быть как истинным (и тогда необходимым), так и ложным. Мы можем использовать различные определенные дескрипции для распознавания воды в нашем действительном мире и ошибочно, с точки зрения Крипке, считать их определяющими значение термина "вода".
13.4.1.3. Апостериорная необходимость психофизического тождества
Ближайшее следствие концепции апостериорной необходимости для материалистической концепции ментального таково. Защитник тезиса тождества, например, что "Боль = такой-то процесс в мозгу", утверждает, что, хотя термины слева и справа от "=" различаются своими значениями, утверждаемое тождество тем не менее является эмпирическим открытием и примером чисто случайного тождества: короче говоря, что это не необходимая, а эмпирическая случайная, но истина. Но с точки зрения Крипке материалистическая позиция оказывается совершенно невыполнимой: если "Боль = такой-то процесс в мозгу" истинно, то это значит, что "боль" и "такой-то процесс в мозгу" - жесткие десигнаторы, у которых один и тот же референт (объем). Поэтому, если это тождество вообще истинно, оно истинно с необходимостью, в крипкеанском смысле необходимости; оно не может быть случайно истинным тождеством. Поэтому материалист снова оказывается перед необходимостью защищать тезис, что быть таким-то процессом в мозгу - существенное свойство боли; иначе он не сможет утверждать даже, что соответствующее тождество истинно. А раз так, то аргумент от различных или противоположных существенных свойств ментального и физического снова работает. Аргумент против материализма, опирающийся на концепцию Крипке, может расшифровываться следующим образом. Материалисту предлагается объяснить кажущуюся (с точки зрения Крипке) случайность психофизических тождеств: конкретнее, он должен объяснить интуиции, что, например, есть миры (или возможны ситуации), в которых есть боль, но нет соответствующих процессов в мозгу, и что, напротив, есть миры, в которых есть соответствующие процессы в мозгу, не являющиеся, тем не менее, причиной боли. С точки зрения концепции Крипке, этого как раз и нельзя сделать42. Если такие миры существуют, то феномены в первом из них, которые в нем имеют сенсорные характеристики, которые боль имеет в нашем мире, но не являющиеся таким-то процессом в мозгу, не должны быть, согласно этому подходу, болью, а феномены во втором из этих миров все равно должны быть болью, несмотря на то, что они не обладают теми сенсорными характеристиками, которые имеет боль в действительном мире. Но такой результат Крипке считает абсурдным, так как, в отличие от сенсорных характеристик, например, воды, которые не характеризуют ее существенным образом, такие ментальные феномены, как боль - и Крипке разделяет этот распространенный и также традиционный взгляд, - таковы, что их сенсорные характеристики являются их существенными характеристиками. "Боль = ощущение боли" или что-то подобное является с этой точки зрения необходимо истинным тождеством. Но важным основанием утверждать такое является, по-видимому, следующее: в нашем мире мы называем болью то, что ощущается как боль, и поэтому в любом мире, где "боль" - жесткий десигнатор, его референтом является то, существенным свойством чего является ощущаемость как боль. Если же есть мир, в котором бытие таким-то процессом в мозгу не характеризует то, что ощущается как боль и называется термином "боль", это будет только свидетельствовать о том, что отождествление боли с таким-то процессом в мозгу было ложным. Крипке полагает, что первого мира просто не может быть, так как все, что ощущается как боль, должно быть болью, т.е. должно быть таким-то процессом в мозгу; и второго мира также не может быть, поскольку все, что является болью, должно и ощущаться как боль. На основании таких рассуждений Крипке заключает, что, хотя стандартный материалистический ответ на эссенциалистское антиматериалистическое возражение работает, например, в случае тождества "Вода = Н2О", оно не работает в случае тождеств, редуцирующих ментальные феномены к физическим. Аргументация здесь такова: "необходимо истинно" значит "истинно во всех возможных мирах"; если есть какой-то мир, относительно которого психофизическое тождество ложно, значит это утверждение не необходимо истинно относительно нашего мира; но если оно вообще истинно относительно нашего мира, как хотят, чтобы было материалисты, оно, по Крипке, должно быть необходимо истинно43.
Но распространенная интуиция, что вода все же лишь случайным, а не необходимым образом состоит из водорода и кислорода, т.е. что возможны миры, где есть вода, но где она в силу других физических характеристик этих миров, например, вовсе не имеет молекулярной структуры, тем не менее, сохраняет свое правдоподобие; и подобные интуиции кажутся не менее правдоподобными в отношении ментальных свойств и их физических составляющих. Но защитник крипкеанского подхода может утверждать, что каждая такая интуиция представляет собой результат подстановки на место жесткого десигнатора определенной дескрипции, что дает действительно случайно истинное тождество; затем из конъюнкции этого предложения с ложным предположением, что соответствующая определенная дескрипция дает определение значению термина, на месте которого она стоит, выводится правдоподобное представление о том, что возможны миры, где существует субстанция, обладающая предписываемыми таким псевдоопределением свойствами, но не обладающая свойством, наличие которого утверждается тождеством. Ответ физикалиста может состоять в утверждении, что физикалистские расшифровки ментальных свойств тоже даны нам через определенные качественные характеристики, и в каком-то из миров боль, которую испытывают субъекты в этом мире, феноменально неотличимая от нашей боли, может пройти наш тест на бытие таким-то процессом в мозгу, не будучи им: данность нам этой нейронной (как нам кажется) характеристики будет иметь такой же феноменальный характер, какой в нашем мире имеют для нас соответствующие процессы в мозгу, когда мы их фиксируем нашими средствами наблюдения44.
Но более фундаментальным ответом на стандартное возражение и его модификацию в терминах апостериорной необходимости состоит все же в отказе признавать физикализм зависимым от редукционизма так, что отказ от последнего влечет за собой непременный отказ от первого. Если физикализм не предполагает редукционизм, то физикалист может просто отказаться от редукционистских претензий, сохранив свой главный тезис - психофизическое тождество.

13.4.2. Физикализм без редукционизма
13.4.2.1. Тождество типов или тождество токенов
Специфически этот подход призван показать, что понятый правильно материализм не предполагает тождеств такого вида, против которых направлена эссенциалистская критика. Физикалистское тождество можно понимать как отношение тождества между типами или свойствами - ментальным и физическим, соответственно; но можно его понимать и как тождество конкретных событий, описываемых в терминах соответствующих типов - токенов. В первым случае тождество больше обязывает к признанию синонимии или совпадения условий истинности, или какой-то подобной семантической связи между описаниями отождествляемого, чем во втором. Поэтому физикализм без редукционизма обычно реализуется через отказ от тождества типов с сохранением тождества токенов. С этой точки зрения каждое конкретное ментальное событие, будучи токеном определенного ментального типа, тождественно какому-то физическому событию, являющемуся, как таковое, токеном какого-то физического типа. Физикалист может разделять оба эти тезиса или какой-то один из них, не выводя другой в качестве его следствия45.
Дональд Дэвидсон - один из тех, кто защищает физикализм, проводя разграничение между тождеством токенов и тождеством типов и отказываясь от второго как необходимого элемента адекватной психологии. Он считает равно истинными три следующих принципа, которые обычно признаются ведущими к противоречию. 1) По крайней мере, некоторые ментальные события взаимодействуют каузально с физическими событиями (принцип каузальной интеракции). 2) Каузальность предполагает наличие закона: события, относящиеся одно к другому как причина и следствие, подпадают под строгие детерминистские законы (пусть А причина, а В ее следствие, тогда должно быть истинно "(х)(хВ ==> хА)") (принцип номологичности каузального). 3) Нет таких строгих детерминистских законов, на основании которых могли бы предсказываться и объясняться ментальные события (принцип аномализма ментального). Третий принцип верен, поскольку единственный вид казуальных отношений, который действительно отвечает (хоть как-то) принципу номологичности и, соответственно, может считаться в полном смысле видом каузальных отношений - это каузальные отношения между физическими событиями, чей статус обеспечивается номологичностью физики. Претензии психологии на номологичность могут быть обоснованы в этом отношении лишь постольку, поскольку относительно нее уже доказано, что она сводима к физике; но это только предстоит сделать и, скорее всего, это не так. Таким образом, видимое противоречие (скорее всего, не имеющее, однако, строгого формального коррелята) вытекает из того, что первые два принципа, похоже, конфликтуют с третьим. Свою задачу Дэвидсон формулирует как устранение этого противоречия путем примирения всех трех принципов46. Он выделяет четыре вида теорий отношения между физическими и ментальными событиями. Одни теории утверждают существование психофизических законов, другие отрицают их. С другой стороны, есть теории утверждающие тождество ментальных и физических событий и отрицающие его, соответственно. Первый вид теорий он называет номологическим монизмом: есть законы, устанавливающие корреляции между ментальными и физическими событиями, и так скоррелированные события представляют собой одно (например, физическое) событие. Номологический дуализм: ментальные события не тождественны физическим, но между ними существует законообразная корреляция, утверждающая их параллелизм, интеракционизм или эпифеноменализм того или иного вида. Аномальный дуализм: соединяет онтологический дуализм с отказом признавать существование законов, коррелирующих ментальное и физическое. Свою собственную позицию Дэвидсон называет аномальным монизмом: она сводится к признанию того, что все события суть физические, но не все события суть ментальные, сочетаемому с отказом признавать, что ментальные феномены могут быть объяснены в чисто физических терминах. Более того, Дэвидсон настаивает на том, что редукционизм не является существенным элементом материализма.
Несмотря на отрицание номологической корреляции ментального и физического, Дэвидсон полагает, что ментальные характеристики в определенном смысле зависимы (supervenient) от физических, и этот взгляд он считает совместимым с аномальным монизмом. Такая нередуктивная, как ее уместно обозначить, зависимость (supervenience) может пониматься следующим образом: не может быть двух событий, подобных по всем своим физическим характеристикам, но различающихся по какой-либо ментальной характеристике. Или, иначе: объект не может измениться в ментальном отношении, не изменившись физически. Такая зависимость, считает Дэвидсон, не подразумевает сводимости посредством закона или определения: ведь в противном случае мы могли бы свести моральные свойства к дескриптивным, но есть хорошие основания полагать, что этого сделать нельзя. И мы могли бы быть способны свести свойство истинности в формальной системе к синтаксическим свойствам, а мы знаем, что этого в общем сделать нельзя. Тезис нередуктивной зависимости, в свою очередь, может быть сильным или слабым; в первом случае ментальные события утверждаются как тождественные физическим во всех возможных мирах: а если так, то каждое тождество токенов должно быть тогда необходимо истинным. Во втором случае утверждается только тождество в действительном мире; однако неясно, в каком именно смысле Дэвидсон использует это понятие47.
Дэвидсон убежден, что мы можем указать на каждое ментальное событие, используя исключительно физический словарь, но никакой чисто физический предикат, неважно, насколько сложный, не имеет номологически (т.е. благодаря закону) того же объема, как и ментальный предикат. Каузальность и тождественность суть отношения между индивидуальными событиями, неважно, как описанными, а не между описаниями этих событий. Законы же имеют лингвистический характер; поэтому события могут инстанциировать законы и соответственно предсказываться и объясняться в свете законов, только будучи описаны тем или иным определенным способом. Принцип каузальной зависимости поэтому, считает Дэвидсон, безразличен к дихотомии ментальное-физическое, так как он относится к событиям, чья принадлежность к объемам тех или иных предикатов определяется исключительно связями в языке. Таким образом, ментальными события являются только по описанию; онтологически же они не отличаются от других событий, имеющих только физическое описание. Принцип номологичности каузальности должен читаться осторожно - он утверждает лишь, что если события соотносятся как причина и следствие, то их дескрипции инстанциируют закон; этот принцип не утверждает, что любое истинное единичное утверждение каузальности инстанциирует закон48.
Дэвидсон полагает, что нет убедительных оснований отрицать, что могут быть коэкстенсивные предикаты, ментальный и физический, соответственно. Но его тезис, скорее, такой: ментальное номологически нередуцируемо - могут быть истинные общие утверждения, соотносящие ментальное и физическое, имеющие логическую форму закона, но эти утверждения не будут зконоподобными в некоем строгом смысле. Законоподобность есть вопрос степени, хотя существуют и несомненные случаи. "Все изумруды зеленые" - законоподобное утверждение, поскольку его инстанциации подтверждают его; между тем "Все изумруды зелубые (grue)" - не законоподобное утверждение, хотя и имеет форму закона, поскольку "зелубой", по определению, означает "наблюдавшийся до момента времени t и зеленый, а иначе голубой"49. Но если все наблюдения, которые были проведены в поддержку такого утверждения, делались до указанного момента времени, то они скорее поддерживают утверждение, что все изумруды зеленые. Зеленость в этом смысле - преимущественное свойство изумрудов по отношению к зелубости относительно имеющегося опыта. Аномальный характер утверждения "все изумруды зелубые" показывает, по мнению Дэвидсона, что предикаты "изумруд" и "зелубой" не подходят друг к другу (или, по меньшей мере, меньше стыкуются друг с другом, чем "изумруд" и "зеленый"): зелубость не является индуктивным (т.е. подкрепляемым наблюдениями) свойством изумрудов. Ментальные и физические предикаты соотносятся друг с другом примерно так же, как "изумруд" и "зелубой", т.е. способом, предполагающим крайне невысокую степень законоподобия коррелирующих их утверждений. Это утверждение, однако, требует более тщательного подкрепления. Тот факт, что изумруды, наблюдавшиеся до указанного момента времени, являются зелубыми не только не является основанием полагать, что все изумруды зелубые, - говорит Дэвидсон, - он даже не является основанием полагать, что какие-либо не наблюдавшиеся изумруды зелубые. Но если событие некоего ментального вида обычно (до определенного момента времени) сопровождалось событием некоего физического вида, этот факт обычно принимается в качестве хорошего основания ожидать, что и другие случаи будут в общем соответствовать этому описанию вследствие наличия хорошего основания полагать, что этому подлежит определенная регулярность, которую можно четко и полностью сформулировать. Различие между формально законоподобными общими утверждениями, которые могут быть хорошими основаниями в указанном смысле, и теми, которые не могут, Дэвидсон формулирует следующим образом. С одной стороны, есть обобщения, позитивные реализации которых дают нам основания полагать, что само это обобщение может быть (или могло бы быть) улучшено посредством добавления новых условий, сформулированных в терминах того же самого общего словаря, что и исходное обобщение. Такое обобщение, по его мнению, указывает на форму и словарь окончательно сформированного (finished) закона: его (обобщение) можно назвать омономным. С другой стороны, есть обобщения, инстанциации которых могут дать нам основания полагать, что имеет место точный работающий закон, поддерживающий истинность этого обобщения, но такой, что он может быть сформулирован только с использованием другого словаря, отличного от того, в терминах которого сформулировано исходное обобщение. Это, соответственно - гетерономные обобщения. Дэвидсон считает, что большая часть нашего практического знания и науки гетерономна. Омономные обобщения, т.е. такие, что если они подтверждаются опытными данными, то у нас есть основания полагать, что они могут быть улучшены сколь угодно с помощью физических понятий, мы находим в физике50.
Если общие утверждения, связывающие ментальное и физическое, имеют гетерономный характер, то не может быть и строгих психофизических законов. Дэвидсон говорит, что ментальная и физическая концептуальные схемы несут в себе неравные обязательства. Свойством физической реальности является то, что физическое изменение может быть объяснено законами, которые связывают его с другими изменениями и условиями, описанными физически же. Свойством психической реальности является то, что атрибуция ментального феномена должна быть ответственной относительно всего комплекса оснований, полаганий и интенций индивида. И если каждая из реальностей должна сохранить приверженность своему подлинному источнику очевидности, между ними не может быть тесной связи; отсюда - их номологическая несводимость. Принцип аномализма ментального, утверждающий, что нет строгих законов, на основании которых мы могли бы предсказывать и объяснять ментальные феномены, следует, согласно Дэвидсону, из гетерономности ментального в соединении с невозможностью строго психофизического закона; и три исходных принципа примиряются.
Тезис тождества приобретает в такой интерпретации следующий вид. Пусть м - ментальное событие, вызываемое физическим событием ф: тогда при определенном описании м и ф инстанциируют строгий закон. Этот закон может быть только физическим; но если м подпадает под физический закон, значит оно имеет физическое описание; а это значит то же самое, что сказать, что оно является физическим событием. Следовательно, всякое ментальное событие, каузально соотнесенное с физическим событием, является физическим событием. Однако возможно и даже типично знать об определенном единичном каузальном отношении, не зная закона, которому это отношение подчиняется, или релевантных дескрипций. Здесь нам доступны только гетерономные обобщения, которые достаточны для того, чтобы служить основаниями ожиданий, что другие частные случаи будут того же вида, но не являются законоподобными. Применяя эти соображения к психофизическим тождествам, получаем вслед за Дэвидсоном, что возможно знать, что некое ментальное событие тождественно некоему физическому событию, не зная, какому именно. Ментальные события как класс не могут быть объяснены физикой; между тем, частные ментальные события могут быть объяснены физикой, если мы знаем частные тождества.
13.4.2.2. Материализм и множественная физическая реализация
Между тем, тождество токенов без тождества типов - идея, вполне совместимая с концепцией многообразной физической реализуемости одних и тех же ментальных типов. Ее использование для защиты физикализма от критики может служить иллюстрацией того, как физикализм оказывается если не частным случаем другой идеи ментального - функционалистской по своему характеру, - то очень близкой к ней. В таком ключе рассуждает, в частности, Р. Бойд: он вводит понятие пластичности типа событий, процессов или состояний, т.е. его способности быть реализованным более чем одним способом. На пластичность типа указывает степень изменчивости конкретных событий - токенов, - которые могут его реализовать. Можно выделить, по меньшей мере, два типа пластичности: композициональную и конфигуративную. На первую указывают различия видов материала или каузальных факторов, конституирующих возможные реализации типа. На вторую указывают структурные различия в конфигурации или устройстве составляющих частей возможных реализаций типа. Важный класс состояний, имеющих, по мнению Бойда, неограниченную композиционную пластичность при сравнительно ограниченной конфигуративной пластичности представляют собой так называемые компьютационные состояния: такие, как, например, реализация вычисления функции ех для х = 9. В любом возможном мире только каузальные законы, управляющие этим миром, ограничивают возможный состав реализаций таких компьютационных состояний: иными словами, эти состояния могут быть реализованы процессами или состояниями различного материального состава. Тезис Бойда: ментальные события, состояния и процессы подобны компьютационным состояниям тем, что являются исключительно конфигуративными, т.е. демонстрируют максимальную композициональную пластичность. Из этого следует, что, хотя в действительном мире ментальные события могут всегда реализовываться физическими, это не означает логической невозможности им быть не физически реализованными в каком-либо возможном мире51. При таком подходе стратегия защиты физикализма состоит в использовании элементов функционального анализа и существенным образом ставит истинность психофизического тождества от истинности положений принципиально другого вида: их уместно обозначить как психофункциональные тождества типов. Два соображения указывают, по мнению Бойда, на возможность машинной реализации ментальных состояний. Первое: наиболее правдоподобное объяснение композиционной пластичности ментальных событий, состояний или процессов в действительном мире состоит в том, что они могут быть реализованы в различных анатомических структурах, поскольку существенна для них их роль в процессировании информации и их отношения к другим компьютационным или процессирующим информацию структурам в том же самом организме. Второе: такая версия материализма лучше всего, считает Бойд, поддерживается доступными свидетельствами опыта. Многие философы-материалисты придерживаются той точки зрения, что они защищают только логическую возможность того, что ученые, в конце концов, подтвердят материализм (в отношении ментального), но настаивают на том, что на данный момент нет доступных свидетельств в пользу его истинности. Бойд, однако, возражает, указывая, что такие свидетельства есть и в достаточном количестве, хотя они и "косвенные". Их он подразделяет на три вида: различные случаи, когда физические и химические изменения приводили к весьма специфичным изменениям на уровне ментального; успех современной биохимии в освещении химии наследственности и других клеточных процессов; и ограниченный успех программ "искусственного интеллекта" в симуляции определенных интеллектуальных процессов52.
Некоторые философы склонны понимать тождество физических событий, процессов или состояний на множестве возможных миров так, что оно требует тождественности на микроскопическом уровне молекулярных реализаций. Они полагают, что если события в двух возможных мирах тождественны, то они должны иметь в точности одинаковые причины: в конце концов, молекулярное движение, являющееся частью физической реализации события, является одной из его причин, хотя возможно и мельчайшей из них. На это другие философы возражают, указывая, что ряд примеров показывают ошибочность позиции, утверждающей, что тождественность элементов на молекулярном и прочих микроскопических уровнях является частью критерия физической тождественности. Так автомобиль, если его карбюратор заменить на другой, явно отличный по молекулярному составу, останется, тем не менее, тем же самым автомобилем. Да и вообще весьма правдоподобно предположение, что всякая вещь в мире в каждый исчислимый момент своего существования испытывает изменения своего молекулярного состава: но это еще не делает ее каждый раз другой вещью53. Идея трансмировой тождественности, тем не менее, не обязательно должна копировать идею внутримировой тождественности: если первая предполагает необходимое тождество, то это может подразумевать любой уровень микротождественности, в отличие от того, что предполагает вторая. Определенная боль может быть единственной и неповторимой в действительном мире и соответствовать единственному и неповторимому (учитывая микроуровень) физическому составу, но тождество двух физических токенов на трансмировом уровне, скорее, должно было бы означать, что они совершенно тождественны композиционально, и соответственно, что соответствующие ментальные токены тождественны в трансмировом смысле благодаря этой совершенной идентичности их составов. Бойд однако убежден, что существенным для трансмирового отождествления токенов ментальных событий, процессов и состояний являются те роли, которые они играют в совокупной истории феноменального опыта, поведения и когнитивных процессов субъекта. Токены, играющие одну и ту же роль в истории одного и того же субъекта, будут тождественными. Но такое определение делает тождественность токенов ментального зависимым от тождественности субъектов в разных возможных мирах: между тем, не исключено, что трансмировое отождествление субъектов само требует в качестве своего условия композиционального, а не только конфигуративного, тождества. Можно считать, что для установления этого тождества достаточно тождества индивидуальных феноменальных, поведенческих и когнитивных историй, но в этом случае в число существенных характеристик ментального опять попадают чувственные феноменальные качества. Но главная трудность при таком подходе, пожалуй, состоит в том, что кажется весьма правдоподобным предположение, что возможны два разных события с идентичными феноменальными, поведенческими и когнитивными историями (до момента их экспликации).
В основании антиматериалистической критики лежит, в частности, интуиция, что материализм просто невозможен, поскольку определенные характерные черты метальных и психологических состояний - такие, как рациональность, направленность на себя, целесообразность, изобретательность, самоорганизация, адаптивная способность - не могут быть реализованы чисто "механической" системой. Против этого физикалист, допускающий множественную физическую реализацию ментального, может возразить, что такое убеждение основано на непозволительно узком понятии диапазона возможных механических систем. Каждый раз, когда установлено, что физические системы могут реализовать какую-то из подобных черт, которая прежде полагалась необходимо нефизической, свидетельство в пользу того, что приведенная антиматериалистическая интуиция не верна, укрепляется. Так, Бойд считает, что организованные, самовоспроизводящие и адаптивные клеточные процессы, которые теперь объяснены химией, прямо относятся к тому виду процессов, относительно которых антиматериалистическая интуиция заставляла ученых и философов сомневаться в их физической реализуемости. Если так, то можно настаивать вместе с теми, кто рассуждает так же, как Бойд, на том, что ментальные состояния суть чисто конфигуративные состояния в том смысле, что их не реляционные существенные характеристики не ставят никаких логических ограничений вариации видов каузальных факторов, которые могут их реализовать54. Физическая реализуемость посредством разного вида физических составляющих в нашем действительном мире играет, с этой точки зрения, роль указания на возможную реализуемость ментальных состояний также и нефизическими каузальными факторами на множестве возможных миров.

13.5 Функциональный анализ ментального
Функционализм - весьма влиятельная система идей, "завоевывавшая" во второй половине двадцатого века все более прочные позиции в разных сферах современной мысли и философии, в том числе и в философии сознания, психологии и философии психологии.
13.5.1 Функционализм и когнитивизм
13.5.1.1 Элементы функционализма в изучении сознания
Под функционализмом в различных областях знания называют разные программы, хотя, вероятно, имеющие нечто общее между собой. В философии сознания и психологии выделяют три наиболее влиятельных значения этого термина: функциональный анализ, компьютационно-репрезентативная модель и метафизический функционализм.
Под функциональным анализом понимается определенный вид объяснения и, соответственно, исследовательская программа, нацеленная на поиск такого объяснения. В этом смысле функционализм в философии психологии и философии познания, скорее всего, наиболее близок к функционализму в антропологии, социологии, литературной критике и др. областях. Функциональное объяснение предполагает, что объясняемое представляет собой систему или часть системы и, соответственно, может быть объяснено путем разложения этой системы на части, из которых она состоит. Предполагается, что частью системы является все, что функционально для этой системы, т.е. чьи свойства (или, иначе, потенциал) существенны для существования системы. Соответственно, работа системы объясняется с точки зрения (функциональных) свойств ее частей (компонентов) и тех способов, какими эти части интегрированы в системе (соединяются и взаимодействуют между собой): если нечто объясняется как часть системы, то объяснение дается в терминах функциональных относительно соответствующей системы характеристик объясняемого. В этом смысле функционализм считается частным случаем функционального объяснения, наиболее влиятельным в современной философии психологии и когнитивистской психологии. Наиболее общая идея этого объяснения состоит в том, чтобы описывать сознание по аналогии с компьютерной программой, а весь организм в целом - по аналогии с компьютером. Психические состояния и процессы рассматриваются при таком подходе как компьютационные (вычислительные) состояния, аналогичные состояниям работающей вычислительной машины (точнее, так называемой машины Тьюринга). Все множество компьютационных состояний, в свою очередь, предполагается конституируемым определенным конечным набором примитивных вычислительных операций (подобных примитивным арифметическим действиям, например), которые сами по себе не требуют привлечения языка психологии для своего описания, т.е. в собственном смысле не являются сами по себе интеллектуальными операциями; в них нет ничего разумного пока они не соединяются тем или иным образом в компьютационное состояние системы, и уже это состояние в целом может характеризоваться с помощью психологических терминов. Два ключевых понятия функционализма этого вида: репрезентация и компьютация (вычисление). Первое означает, что психологические состояния рассматриваются как систематически репрезентирующие окружающий мир, посредством так называемого языка мышления (понимаемого по аналогии с машинным кодом), на который "переводятся" данные, получаемые извне через органы чувств (в языке компьютерного функционализма такие данные обозначаются как данные входа (input)), и который оперирует примитивными (т.е. не интерпретируемыми) символами вычисления (аналогичными, скажем, числам в математике). Второе - "компьютация" - означает, как уже отмечалось, что сами психические процессы и вся ментальная жизнь понимаются как последовательности компьютаций, т.е. оперирований символами (языка мышления) по совершенно определенным (врожденным) правилам (собственно и составляющим примитивную "программу" человеческого "компьютера")55.
Метафизический функционализм - это собственно концепция сознания, толкующая природу сознания. Отличие от предыдущих смыслов "функционализма" состоит в том, что здесь центральным является не вопрос о том, каким должно быть психологическое объяснение, а онтологический вопрос: что представляют собой ментальные состояния, сознание и тому подобное. Функционалистский ответ на этот вопрос: "Ментальные состояния суть функциональные состояния". Это - тезис тождества, причем приписывающий существенное свойство. Существенным аспектом этой доктрины является, соответственно, объяснение типов, а не токенов. Большинство метафизических функционалистов согласны с физикалистами в том, что каждое конкретное ментальное состояние данного типа представляет собой физическое состояние или событие (или процесс) и что, в самом деле, для каждого типа организма, демонстрирующего наличие таких токенов, есть (вероятно) один единственный тип физического состояния или события, или процесса, реализующего данное ментальное состояние в организме этого типа. Однако, функционалисты расходятся с физикалистами в следующем важном пункте: физикалисты, если только не отказываются совершенно от психофизического тождества типов, полагают, что то общее, что характеризует все состояния определенного ментального типа, есть их физическая составляющая (например, определенного типа процессы в мозгу), тогда как функционалисты настаивают на том, что физическая составляющая существенна только относительно конкретного типа системной организации, а то общее, благодаря чему все такие ментальные состояния могут быть отнесены к одному типу, есть их функциональные характеристики. Последний вывод может иметь своим следствием то, что можно назвать тезисом взаимозаменимости физических компонентов функционально совместимых систем: если есть две разные в физическом отношении системы - например, человек и компьютер - относительно которых установлено, что они функционально тождественны или совместимы, то в принципе нет ничего абсурдного в том, чтобы допустить (принципиальную) возможность замены части одной системой функционально эквивалентной ей частью другой системы, несмотря на их структурные различия. Метафизический функционализм описывает ментальные состояния в терминах их каузальных ролей. С этой точки зрения ментальное состояние есть функциональное состояние, определенное по тому, каковы его причины и следствия. Первые не исчерпываются только тем, что можно сопоставить стимуляциям в бихевиористском смысле, а вторые - тем, что можно сопоставить поведению; как причины, так и следствия, специфицирующие функциональное состояние, включают другие функциональные состояния. Так, например, ментальное состояние боли может быть функционалистски описано в терминах тенденций быть вызываемой повреждением тканей, вызывать желание избавиться от боли и продуцировать действие, направленное на отделение поврежденной части тела от того, что полагается причиной повреждения.
13.5.1.2 Когнитивистская психология
В психологии использование функционального анализа и ассоциированных с функционализмом доктрин (в той или иной пропорции) связано в первую очередь с направлением, получившим общее наименование "когнитивизм". Когнитивизм иногда называют новой эрой или революцией в психологии: революцией против бихевиоризма. Отсчет этой революции ведут с появления в 1967 году книги Ульрика Найссера "Когнитивная психология". Это направление испытало влияние с разных сторон: в нем соединились современные достижения и методы нейрофизиологии, философские представления и методологические принципы функционализма, результаты, полученные в рамках компьютерных наук и в структурной лингвистике (трансформационная грамматика Хомского), с собственно когнитивистским тезисом: основной предмет психологии - познание и мышление, понятые как информационные процессы, ее задача - объяснение того, как, организм, понятый как система, получает информацию в виде сигналов извне, хранит ее и обрабатывает, управляется ею. Сознание при таком подходе рассматривается как компонент или аспект обработки информации (information-processing). А объяснение сознания - как часть моделирования организма как системы обработки информации. Надо заметить, что первоначально, когнитивисты все же не видели особой нужды допускать понятие сознания в свои построения. Когнитивистские модели обучения, памяти, решения проблем и тому подобного сами по себе могут обходится и обходятся без презумпции сознания. Однако, постепенно многие из них пришли к убеждению, что объемлющую модель, скажем, памяти или мышления не построить без допущения сознания. Так, Джордж Мэндлер в своем когнитивистском манифесте "Сознание: респектабильное, полезное и вероятно необходимое" указывает на то, что сознание может быть отсутствующим центральным элементом в когнитивистском (концептуальном) каркасе, способным связать воедино различные направления когнитивных исследований - и в этом смысле оно, вероятно, необходимо. "Я надеюсь показать, - пишет он, - что сознание ... вероятно необходимо, поскольку оно служит связующим звеном между многими разрозненными, но, очевидно, взаимосвязанными, ментальными понятиями, включая понятия внимания, формирование восприятия и ограниченной способности"56. Существует даже такая точка зрения, что именно успехи когнитивистского моделирования способствовали использованию этого, в остальных вопросах признанного вполне эффективным, инструмента на все еще остающийся необъясненным феномен сознания57. Общая предпосылка, направляющая когнитивистские исследования сознания может быть выражена следующим образом: "основополагающее феноменологическое понятие - сознание - может быть отображено (mapped) на понятие обработки информации"58. Базисные понятия, используемые в когнитивистском моделировании: "система", "информация", "компьютационное состояние", "входные данные/выходные данные" ('inputs/outputs'). Память, восприятие, мышление и др. рассматриваются в этой парадигме как системы обработки, хранения и передачи информации, структурно представляющие собой своего рода "черные ящики": их функции существенны для объяснения, но не их физический состав. Сознание в этом смысле - такой же "черный ящик" среди других, модуль, соединенный с другими модулями, так же точно определяемый в терминах его входных, выходных данных и переходов между функциональными или компьютационными состояниями59. Информационные модели - не единственные, разрабатываемые в рамках этого направления, но - наиболее влиятельные.
13.5.1.3 Функционализм и психофизическое тождество
Многие функционалисты числят себя также бихевиористами (среди них: Д. Льюис, Д. Армстронг, Дж. Смарт): они пытаются определить ментальные состояния в терминах того поведения, которое производится в присутствие определенных стимулов. Например, желание рожка с мороженым может быть отождествлено с этой точки зрения с набором диспозиций, среди которых - диспозиция взять и рожок, если он будет предложен при прочих равных. Бихевиоризм - достаточно смутная доктрина и иногда она действительно формулируется таким образом, что функционализм можно рассматривать как версию бихевиоризма. Сами функционалисты предлагают функционалистские определения бихевиоризма: например, последний в этом контексте может определяться как доктрина, утверждающая, что ментальные состояния, такие, как боль, могут характеризоваться в не ментальных терминах. Однако, функционализм во всех его видах отличается от бихевиоризма в двух важных отношениях: во-первых, в то время как бихевиористы определяют ментальные состояния в терминах стимулов и реакций, они не считают, что ментальные состояния сами являются причинами соответствующих реакций и следствиями соответствующих стимулов. С точки зрения бихевиористов ментальные состояния - "чистые диспозиции". Функционалисты же, напротив, претендуют на то, что ментальные (сиречь, функциональные) состояния вызывают реакции (то, что "дано на выходе") и вызываются стимулами (тем, что "дано на входе"). Как пишет Льюис, преимуществом этого подхода является то, что он "позволяет переживаниям быть чем-то реальным и, таким образом, быть следствиями (effects) своих причин (occasions) и причинами своих манифестаций"60. Второе отличие функционализма от бихевиоризма состоит в том, что первый утверждает не только связь между ментальным состоянием и стимулами и реакциями, но и - между этим состоянием и другими ментальными состояниями: так, для того, чтобы полностью охарактеризовать любое из состояний, приведенных в таблице выше, необходима ссылка на другое состояние. В связи с этим последним отличием следует обратить внимание на неоднозначное отношение функционализма к редукционистскому тезису. С одной стороны, поскольку функционалисты (по крайней мере, иногда) формулируют свои утверждения, говоря, что ментальные состояния могут быть полностью охарактеризованы только (в том числе) в терминах других ментальных состояний, то это как будто заставляет считать функционализм противоположностью редукционизму. Однако, с другой стороны, функционалисты редко удовлетворяются такой формулировкой своих претензий, полагая ее всего лишь промежуточной; большинство из них считают, что ментальные термины устранимы раз и навсегда. Так, Армстронг пишет: "Логическая зависимость цели от восприятия и полагания и восприятия и полагания от цели не создает круга в определении. Она только показывает, что соответствующие понятия должны или вводится вместе или вообще не вводиться"61. Но функционализм представляет собой, так сказать, редукцию ментального без его устранения. Функционализм не полагает ментальные состояния фикциями, поскольку любая характеризация метального состояния в терминах входа и выхода обязывает к признанию существования ментальных состояний через использование квантификации этих состояний перед их расшифровкой в структурных терминах. (Т.е. формулировка характеризаций имеет общий вид: "Существует такое нечто, что это нечто вызывается тем-то и тем-то и вызывает то-то и то-то".)62
Некоторые философы полагают, что функционализм показывает, что физикализм, вероятно, истинен (среди них: Армстронг, Льюис, Смарт); другие (например, Патнэм, Фодор, Блок) считают, что функционализм, напротив, показывает, что физикализм, вероятно, ложен. Так, Н. Блок, уточняя это различие, выделяет два функционалистских тезиса, характеризующих, соответственно, эти две группы: тезис функциональной спецификации и тезис функционального тождества. Согласно первой версии, ментальные состояния специфицированы функционально, т.е. различимы по их функциональным свойствам, и, возможно, являются функционально специфицируемыми состояниями мозга. Так, боль в этом случае определяется как то, что вызвано тем-то и тем-то и вызывает то-то и то-то и что-то еще, что, в свою очередь, вызывает то-то и то-то. То, что имеет такую каузальную роль, может быть состоянием одного физического типа в одном случае и другого - в другом, но обязательно - физическим состоянием. Согласно второй версии, ментальные состояния тождественны функциональным состояниям, и никакое функциональное состояние не подобно физическому состоянию. Здесь также может признаваться, что функциональным состояниям одного и того же типа могут соответствовать физические состояния различных типов; но приверженцы тезиса функционального тождества настаивают на том, что ментальное состояние не тождественно физическому состоянию: оно тождественно той или иной казуальной роли. По другому это различие можно выразить так: в первом случае боль, например, понимается как свойство быть тем-то и тем-то (выполнять такую-то каузальную роль) - в зависимости от случая те или иные физические вещи (состояния, процессы, события) могут обладать этим свойством (выполнять эту роль); во втором случае объем термина "боль" - это соответствующие каузальные роли (функциональные состояния), а не физические состояния, отвечающие дескрипции, описывающей данный функциональный тип63.
13.5.2 Вариации функционализма
13.5.2.1 Функционализм в защиту материального сознания
Один из аргументов против физикализма состоит в утверждении, что психофизические тождества суть результат бережливости или, по-другому, экономии дескриптивных средств. Если это так, то они не несут в себе той объяснительной значимости, каковая от них ожидается. Ожидаемые физикалистами тождества между ментальными и нейронными состояниями часто описываются ими как результаты произвольного теоретизирования: успехи теории делают возможным упростить науку, постулируя законы-мостики (bridge laws), отождествляющие некоторые сущности, обсуждаемые одной теорией, с другими сущностями, обсуждаемыми другой теорией. Таким образом, тождества делаются, а не обнаруживаются, как этого требует идея эмпирической науки, предполагающая научное открытие. Возражение функционалиста может состоять в том, что хорошая физиологическая теория могла бы имплицировать психофизические тождества, а не только делать разумным их постулирование из соображений бережливости. Импликация будет иметь такой вид:
"Ментальное состояние М = исполнитель (occupant) каузальной роли R (по определению М).
Нейронное состояние N = исполнитель каузальной роли R (согласно физиологической теории).
Следовательно, ментальное состояние М = нейронное состояние N (по правилу транзитивности для "=")"64.
Адекватная психологическая теория с точки зрения защитников такого подхода должна позволять нам оперировать достаточно широким диапазоном достаточно разнородных критериев ментального. Д. Льюис, например, предлагает такой аргумент. Он предлагает представить себе странного человека, который иногда так же, как и мы, испытывает боль, но эта боль отличается от нашей по своим причинам и следствиям. Наша боль обычно вызывается порезами, ожогами, давлением и тому подобным; его боль обычно вызывается умеренными упражнениями на пустой желудок. Наша боль обычно отвлекает нас от наших мыслей, его заставляет заниматься математикой, способствует концентрации на этом, но отвлекает его от всего остального; никаких тенденций стонать, кричать и т.д. при этом его боль у него не вызывает, зато вызывает тенденцию скрещивать пальцы. Этот случай Льюис определяет как боль сумасшедшего. Другой воображаемый персонаж - марсианин, который иногда так же, как и мы, испытывает боль, но его боль сильно отличается от нашей по своей физической реализации, хотя аналогична нашей по своим причинам и следствиям. Иначе говоря, он чувствует боль, но не имеет тех телесных состояний, которые сопровождают нашу боль. Хорошая теория сознания, по мнению Льюиса, не должна отрицать возможность ни боли сумасшедшего, ни боли марсианина. Такая теория должна быть способна сказать нам, что сумасшедший и марсианин оба испытывают боль, но по разным причинам: первый, поскольку он находится в правильном физическом состоянии, второй - потому что он находится в состоянии, правильно расположенном в каузальной сети65. И естественно удовлетворить этим требованиям может только теория физикалистски-функционалистского вида.
Но как такая теория может быть создана? В качестве иллюстрации тот же Льюис описывает некий детективный сюжет: следователь осматривает место преступления и реконструирует его. Предлагается рассматривать эту реконструкцию как теорию, т.е. набор предложений, сконструированный как наилучшее объяснение происшедшего. Примем для простоты изложения, что если реконструкция так сконструирована, то она может претендовать на статус теории. Реконструкция предполагает, что три персонажа были исполнителями преступления: обозначим их как Х, У и Z. Это - новые термины. Мы не знаем, что они значат, пока не узнаем, кто преступники, но следователь может использовать их без объяснения именно в функциональном смысле: это имена тех, кто совершил данное преступление, кто бы они ни были. Существование этих троих предполагается теорией; следовательно, Х, У и Z можно рассматривать как термины, вводимые и, соответственно, определяемые теорией. Причем определяются они через три роли, предполагаемые теорией. Поскольку это - новые термины, т.е. не имеющие никакого значения вне теории, то мы вправе сказать, что их значение целиком и полностью теоретическое, т.е. определяется контекстом данной теории. И эти определения функциональные: "Х сделал то-то и то-то", "У сыграл такую-то роль в преступлении" и т.д. И эти определения ничего не говорят нам о референтах этих терминов (разве что то, что это должны быть люди, возможно, обладающие определенными способностями, но не кто именно это такие), т.е. эти термины не вводятся теорией как жесткие десигнаторы. (Может даже, в конце концов, оказаться, что преступников было двое, а не трое, или даже, что происшедшее - невероятное стечение обстоятельств и у соответствующих каузальных ролей нет конкретных исполнителей, по крайней мере, среди людей, как предусмотрено теорией.) Когда выяснится в ходе дальнейшего расследования, кто именно совершил преступление, будет обнаружено и кого именуют Х, У и Z: это и будет теоретическое тождество желаемого вида. Если мы обнаружим, что никакие три сущности не реализуют реконструкцию, мы будем вынуждены заключить, что история была ложной, а также что Х, У и Z ничего не именуют. Т.о., Х, У и Z скорее представляют собой с этой точки зрения определенные дескрипции, нежели собственные имена, т.е. термины, которые сами по себе не имеют референциального значения и могут быть сопоставлены одному или более референтам посредством теоретических тождеств или в контексте какой-либо истории. Вот именно таким манером, надеется Льюис, когда-нибудь будут выведены, именно введены, а не просто постулированы тождества ментальных состояний и состояний нервной системы. Если имена ментальных состояний подобны теоретическим терминам, то они ничего не именуют до тех пор, пока теория не обнаружит свою сравнительную истинность66.
Стандартной возражение против функционализма, коль скоро он допускает физикализм, может состоять в указании на то, что он (в таком случае) противоречит идее феноменального сознания или плохо совместим с психологией "первого лица". Д. Армстронг соглашается с этим, утверждая, что определимость ментальных понятий в каузальных терминах противоречит непогрешимости интроспекции. Но вывод, который он из этого делает, состоит в отказе признавать безошибочность интроспекции. Боль - это одно состояние, полагание, что полагающий испытывает боль - другое. Почему субъект не может полагать, что испытывает боль, не испытывая боли, т.е. не находясь ни в каком состоянии, которое бы соответствовало определенной для боли каузальной роли? Обычно, конечно, такого не бывает; но это не невозможно67. Льюис допускает, что интроспекция может быть безошибочной; но даже в этом случае, считает он, каузальные определения не теряют силы. Если состояние, которое обычно исполняет роль полагания, что полагающий испытывает боль, имеет место без того, чтобы имело место состояние, которое обычно исполняет роль боли, первое больше не будет являться состоянием полагания, что полагающий испытывает боль, а второе - состоянием боли. Определения ментальных терминов сохраняются или отбрасываются только все вместе при таком подходе, так что если непогрешимость интроспекции - часть психологии, и следствия теоретических тождеств вступают с этим тезисом в противоречие, то это может быть только поводом пересмотреть всю систему функциональных определений или же систему тождеств.
Теория Льюиса и Армстронга в общем виде утверждает следующее. Если понятие боли есть понятие состояния, которое выполняет определенную каузальную роль, то какое бы физическое состояние не выполняло эту роль, это состояние - боль. Слово "боль" с этой точки зрения не является жестким десигнатором. Делом случая является, к чему это слово и понятие применимы. Если понятие или имя, не являющееся жестким десигнатором, применимо к различным состояниям в различных возможных случаях, нет ничего удивительного, что оно может быть применимо и к различным состояниям в различных действительных случаях; если слово "боль" может обозначать одно состояние в действительном мире и другое в возможном мире, то почему оно не может обозначать одно состояние в одной части действительного мира, например, на Земле, и другое - в другой, например на Марсе? Иначе говоря, человеческая боль - это состояние, которое выполняет роль боли для людей, марсианская боль - состояние, которое выполняет ту же роль для марсиан. Состояние сумасшедшего, напротив, не выполняет той роли, которую выполняет боль для популяции, включающей его самого и его сумасшедших собратьев. Но оно выполняет эту роль для человечества в целом. Все таки он человек, хотя и исключительный, и является членом человечества. Исключения дозволяются. Состояние (имеется в виду физическое состояние) может выполнять некую роль относительно человечества, даже если оно не выполняет эту роль для некоего меньшинства этого человечества - для сумасшедших. Таким образом, сумасшедший находится в состоянии боли потому, что он находится в состоянии, которое выполняет каузальную роль боли для популяции, включающей все человечество. Можно сказать, что Х безусловно находится в состоянии боли, если и только если Х находится в состоянии, которое выполняет каузальную роль боли для соответствующей (appropriate) популяции. Но что такое соответствующая популяция? 1) Возможно, это должны быть мы сами; это наш мир и наше понятие, в конце концов. 2) Или это должна быть популяция, к которой принадлежит сам Х, и предпочтительно такая, что Х не является ее исключительным членом. Если Х - один из нам подобных, то соответствующая популяция состоит из человечества как оно в действительности существует; если это марсианин, то соответствующей популяцией скорее должно быть население Марса; если же это сумасшедший, то соответствующей популяцией опять будет человечество, относительно которого он - его исключительный член. Но пусть есть некое физическое состояние, которое играет каузальную роль боли для нас, а для некоей маленькой субпопуляции человечества - роль жажды и наоборот. Кажется неразрешимой дилеммой на предложенных основаниях, является ли такое состояние состоянием боли или состоянием жажды. Решением Льюис считает любой ответ (или даже, возможно, дизъюнкцию): или боль, или жажда. Однако относительно дизъюнктивных решений всегда остаются сомнения в их удовлетворительности, поскольку тогда можно составлять любые, самые абсурдные дизъюнкции, предполагая существование самых невообразимых действительных или возможных субпопуляций без всякого ограничения.
13.5.2.2 Функционализм против физикализма
Х. Патнэм - один из тех, кто рассматривал функционализм, скорее, как идею альтернативную физикализму, чем поддерживающую его. Патнэм полагает68, что ответом на вопросы вида "Является ли такое-то ментальное состояние состоянием мозга?" должно быть допущение утверждений тождества, где термины справа и слева от знака тождества ни в каком смысле не являются синонимами, и исследование возможности нахождения какого-нибудь такого утверждения, приемлемого на эмпирическом и методологическом основаниях. Боль в свете этого аргумента не является состоянием мозга не на априорных основаниях, а на том основании, что другая гипотеза более правдоподобна. Эта гипотеза состоит в том, что боль является не состоянием мозга в смысле физико-химического состояния нервной системы, но состоянием вообще другого вида, а именно функциональным состоянием организма как целого. Для ее экспозиции Патнэм использует понятие машины Тьюринга и его расширение - понятие вероятностного автомата. Последний отличается от машины Тьюринга тем, что переход из одного "состояния" в другое допускается как вероятность (для разных состояний разная), а не как нечто детерминированное. Другие используемые теорией понятия таковы: "чувственный вход", "моторный выход", машинная таблица и "инструкция". Зависимость, связывающая их такова: для каждой комбинации "состояния" и полного набора "чувственных входов" машинная таблица содержит "инструкцию", которая определяет вероятность следующего состояния, а также вероятности "моторных выходов". Поскольку эмпирически данная система может быть физической реализацией различных вероятностных автоматов, Патнэм вводит понятие Описания системы: описанием системы S является любое истинное утверждение, приписывающее системе различные состояния S1, S2, ..., Sn, соотнесенные одно с другими и с моторными выходами и чувственными входами вероятностями перехода, данными такой-то машинной таблицей. Машинная таблица, упомянутая в описании системы, может быть тогда названа функциональной организацией системы относительно ее описания, а состояние Si, такое, что S находится в этом состоянии в данный момент времени, будет называться совокупным состоянием системы в данный момент времени относительно описания этой системы. Гипотеза, описывающая расшифровку понятия "боль", формулируется тогда следующим образом:
1) Все организмы, способные чувствовать боль, являются вероятностными автоматами.
2) Каждый организм, способный чувствовать боль, обладает, по меньшей мере, одним Описанием определенного вида (т.е. способность чувствовать боль есть обладание правильным видом функциональной организации).
3) Никакой организм, способный чувствовать боль, не обладает таким разделением на части, при котором они имели бы Описания того вида, который упомянут в пункте (2).
4) Для каждого Описания вида, упомянутого в пункте (2), существует такое подмножество чувственных входных данных, что организм с этим Описанием испытывает боль тогда и только тогда, когда некоторые из его входов принадлежат этому подмножеству.
Условие (1), далее, дисквалифицируется как избыточное, поскольку все что угодно будет вероятностным автоматом при некотором Описании. Но почему эта гипотеза лучше гипотезы психофизического тождества? Защитник тождества ментальных состояний с состояниями мозга (brain-state identity theorist) должен, по мнению Патнэма, специфицировать физико-химическое состояние таким образом, чтобы любой организм (не только млекопитающие) испытывал боль, если и только если: а) у него есть мозг подходящей физико-химической структуры и в) его мозг находится в этом физико-химическом состоянии. Это означает, что означенное физико-химическое состояние должно быть возможным состоянием мозга млекопитающего, мозга рептилии, мозга моллюска (ибо осьминоги являются моллюсками и несомненно испытывают боль и т.д. В то же время оно не должно быть возможным состоянием мозга любого физически возможного существа, не могущего испытывать боль. В конце концов, сохраняется возможность обнаружить такое состояние. Хотя осьминоги и млекопитающие представляют собой скорее примеры параллельных эволюций, нежели ступеней в одной эволюционной цепи, все равно, по меньшей мере, возможно, чтобы параллельная эволюция могла всегда приводить к одному и тому же физическому "корреляту" боли. Но это, считает Патнэм - амбициозная гипотеза. И она оказывается еще более амбициозной, когда осознаешь, что защитник тождества боль-(определенное)состояние мозга не просто говорит, что боль является состоянием мозга, но что он заинтересован в том, чтобы утверждать, что всякое психологическое состояние является состоянием мозга. Так, если можно найти хотя бы один психологический предикат, который явно может быть применен как к осьминогам, так и к млекопитающим (например, "голоден"), но чьи физико-химические "корреляты" различаются в обоих случаях, теория психофизического тождества будет фальсифицирована. С другой стороны, нельзя не заметить, что сама возможность обнаружить такой фальсифицирующий случай зависит от того, какой концепцией существенных признаков боли мы согласны, а какой не согласны пользоваться. Фактически, у нас есть только одна группа сравнительно независимых критериев обнаружения таких случаев (точнее описания неких случаев как случаев такого фальсифицирующего рода) - это прагматические критерии. Но проблема с их применением состоит в том, что, как мы увидим далее, они делают необязательным также и функционалистское понимание сознания. Физикалист может попытаться спасти положение, приняв дизъюнктивный характер тождества (дизъюнкцию двух состояний как одно физико-химическое состояние, коррелирующее с болью); однако такой ход будет явно слишком произвольным, поскольку таким путем допускается совершенно произвольное конструирование таких дизъюнкций.
Стиль возражений защитников физикализма против такого рода критики иллюстрирует, в частности, аргумент Джегвона Кима69. Из того факта, пишет он, что два мозга различаются физико-химически, не следует, что два мозга не могут находиться в "одном и том же физико-химическом состоянии". Если человеческий мозг и мозг рептилии могут находиться в одном и том же "температурном состоянии", почему они могут находиться не в одном и том же "состоянии мозга", в случае, когда это состояние характеризуется в физико-химических терминах. Чем меньше физическое основание нервной системы некоторых организмов напоминает наше, тем меньше искушение приписывать этим организмам ощущения или другие феноменальные события. Простой факт, что физические основания двух нервных систем различаются своим материальным составом или физической организацией относительно некоторой схемы классификации, не подразумевает, что эти системы не могут находиться в одном и том же физическом состоянии относительно другой схемы. Одинаковость и различность состояний зависят от абстрактной характеризации этих состояний; различие в материальном составе относительно вовлеченных видов атомов, например, не подразумевает различие в средней кинетической энергии молекул (и соответственно, в температуре). Предположим, рассуждает Ким, что мозговой коррелят боли определяется в зависимости от вида (species-dependent), так что у нас есть обобщения, наподобие: "Люди испытывают боль лишь в том случае, когда они находятся в состоянии мозга А", "Собаки испытывают боль лишь в том случае, когда они находятся в состоянии мозга В" и так далее. Эти корреляции, конечно, не гарантируют независимое от вида тождество боли с "единым" состоянием мозга (если не признавать возможность конструирования дизъюнктивных состояний, отрицание которой, Ким, между прочим, считает спорным). Но они очевидно гарантируют отождествление человеческой боли с человеческим состоянием мозга А, собачьей боли с собачьим состоянием мозга В и т.д. - по крайней мере они не несовместимы с такими отождествлениями. Это все равно, что сказать: специфические относительно видов корреляции гарантируют специфические относительно видов тождества. Конечно, Ким не считает, что следует ожидать обнаружения физического коррелята для каждого типа ментальных событий, различаемых нами обычно в нашем повседневном дискурсе. Кажется, например, маловероятным, чтобы был какой-то единообразный коррелят фантазии о Вене, напоминания себе, что надо заплатить налоги, или желания поехать на Багамы. Но эта ситуация вряд ли специфична для ментальных событий. Так же точно мы не рассчитываем обнаружить микрофизическую структуру, единственным образом коррелирующую, например со столами. "Каковы "аспекты" или "компоненты" данного появления желания поехать на Багамы, для которых мы ожидали бы или нуждались бы в нейронных коррелятах? Как нам отличить их от остальных (событий), относительно которых мы не имеет подобных ожиданий? И почему? И какие импликации имеют ответы на эти вопросы для возможности полного редуктивного объяснения ментального на основании нейронного?" Ким не считает, что на эти вопросы есть ясные ответы. Тем не менее, задача отыскания нейронных коррелятов кажется ему гораздо более многообещающей в отношении чувственных событий, а теория психофизического тождества чаще всего формулируется как тезис о чувственных и других феноменальных событиях. Важно то, что мы не можем быть уверенными относительно того, для каких именно ментальных свойств нам нужно найти нейронные корреляты, чтобы сделать тезис психофизического тождества истинным. И возможно, нет никакого способа раз и навсегда определить эти свойства. Такие классификации во многом зависят от той роли, которую те или иные выделяемые виды играют в теориях своего времени. По мере прогресса в соответствующей сфере науки карта ментального будет много раз перерисована прежде чем мы достигнем, если вообще когда-нибудь достигнем такой карты, которая была бы в общем изоморфна карте нейронного.

13.5.3 Трудности функционализма
13.5.3.1 Проблема отсутствующих качеств
Ставший уже классическим аргумент, согласно предположению, вскрывающий одну из фундаментальных трудностей функционализма, получил название аргумента перевернутых качеств, а его расширение - аргумент отсутствующих качеств. Утверждается, что функционализм не способен репрезентировать существенные для определения типа, по крайней мере, некоторых психологических состояний их "качественные" характеристики. Например, не кажется совершенно несостоятельным предложение, что нечто не было бы токеном типа "состояние боли", если бы оно не ощущалось как боль, и что это было бы истинным даже в том случае, если это состояние связано со всеми остальными психологическими состояниями организма так, как с ними связаны состояния боли. В ответ на это функционалист мог бы возразить, как это делает Бойд, что, хотя перевернутые качества могли бы составить контрпримеры его теории, если бы они имели место, фактически невозможно, чтобы функционально тождественные психологические состояния были качественно различны. В частности, функционалист мог бы утверждать следующее: что бы ни служило к изменению качественных характеристик психологического состояния, это будет изменять и его функциональные характеристики. Такого рода аргумент, конечно, представляет собой ничем не оправданный априоризм. Но есть другой путь защиты функционализма от аргумента перевернутых качеств: функционалист мог бы сказать, что если даны два функционально тождественных психологических состояния, их можно или даже следует рассматривать как состояния одного типа, независимо от их качественных характеристик. Т.е. ответ мог бы состоять просто в утверждении, что качественные характеристики психологических состояний не релевантны задаче определения типов психологических состояний и, соответственно, психологии. Аргумент такой формы, однако, может давать неприятные следствия. Из того, что нам известно, номологически возможно для двух психологических состояний быть функционально тождественными, даже если только одно из состояний имеет вообще какое-то качественное содержание. Таким образом, теория может потребовать признать, что боль имеет место даже в том случае, когда отсутствует какое бы то ни было вообще ощущение; это кажется совершенно неприемлемым. В этом состоит аргумент отсутствующих качеств, и он, похоже, показывает, что психологические качества вообще не могут быть определены функционалистски.
Н. Блок иллюстрирует этот аргумент следующим образом, стараясь показать, почему случаи отсутствующих качеств действительно представляют проблему для функционалиста70. Он предлагает вообразить тело, внешне выглядящее точно так же, как человеческое тело, но внутри совершенно другое: нейроны от сенсорных окончаний (чувственных органов) соединяются со световым табло в полости внутри головы. В этой же полости находится набор кнопок, соединенных с нейронами, идущими к органам, отвечающим за моторику тела; наконец, в этой полости размещается группа маленьких человечков, задача каждого из которых сводится к тому, чтобы выполнять "правило" разумно адекватной машинной таблицы, описывающей того человека, чье тело копирует данное тело. Пусть на стене внутри полости висит доска, на которой меняются карточки с символами состояний, специфицируемых машинной таблицей. Так, если на доске висит карточка с символом А, это активизирует маленьких человечков, ответственных за исполнение правила А (А-человечки). Пусть далее загорается свет, репрезентирующий входной сигнал И17: единственной задачей одного из А-человечков является то, что когда на доске висит карточка с символом А и загорается свет, обозначающий И17, он нажимает кнопку, приводящую в движение определенные моторные реакции - иначе говоря, производящую выходной сигнал О191 - и изменяет карточку состояния на доске на ту, на которой напечатан символ М. От таких человечков требуется наличие лишь очень незначительных интеллектуальных способностей: в принципе, они могут быть заменены в примере просто механизмами или электрическими схемами (два входа, один выход). Но вся система в целом будет успешно симулировать индивида, которого она копирует, вследствие тождества функциональных организацией обеих систем (они описываются одной машинной таблицей). Этот пример Блок называет случаем симуляции гомункулусами в голове (homunculi-headed simulation). Аргумент состоит в том, что интуитивно очевидно, что тело с гомункулусами в голове не будет обладать ментальностью или, по меньшей мере, (чувственными) качествами. Но что поддерживает такую интуицию? - Ведь она может просто оказаться ложной. Обращение к интуиции при суждении о ментальности особенно подозрительно. Никакой физический механизм не кажется интуитивно правдоподобным местоположением качеств: почему мозг должен признаваться таковым? Сомнения в ментальности системы с мозгом в голове могут быть не меньшие, чем в ментальности системы с гомункулусами в голове. Ответ Блока: между системами с мозгом в голове и с гомункулусами в голове есть большая разница. Поскольку мы знаем, что являемся системами первого вида и что у нас есть качественные характеристики, мы знаем, что такие системы могут иметь качественные характеристики. Таким образом, даже несмотря на то, что у нас нет теории качеств, которая объясняла бы, как это возможно, у нас есть перевешивающее основание отбросить любые prima facie сомнения в наличии качеств у систем с мозгом в голове.
Есть другое различие между системами этих двух видов: система с гомункулусами в голове разработана специально для того, чтобы мимикрировать нас, но мы не разработаны для того, чтобы мимикрировать кого бы то ни было. Блок считает, что это - эмпирический факт. Однако, если мы обнаружим вдруг эмпирически систему с гомункулусами в голове - а не сами изобретем - то отнюдь не будет фактом, что она разработана для мимикрирования кого-то из нас. Блока, тем не мене, уверен, что хотя есть хорошее основание отказать в доверии любой интуиции, что системы с мозгом в голове не имеют качеств, нет основания отказывать в доверии нашей интуиции, что симуляции с гомункулусами в голове не имеют качеств.
Сидней Шумейкер показательным образом отвечает на аргумент отсутствующих качеств71. Он утверждает, что если ментальные состояния могут совпадать или различаться по своему "качественному характеру", то можно говорить о классе "качественных состояний", "условия тождества типов" которых могут определяться в терминах понятия качественного (или "феноменологического") сходства. Для каждого определенного качественного характера, который состояние может иметь, существует (т.е. мы можем определить) определенное качественное состояние, которое индивид имеет только в том случае, когда он находится в состоянии, имеющем в точности этот качественный характер72. Если, далее, качественные состояния сами являются "ментальными" состояниями (а Шумейкер полагает их таковыми), то будет самопротиворечиво для функционалиста сказать, что характер (чувственных) качеств организма не релевантен определению того, какие этот организм имеет качественные состояния. Поэтому защита от не релевантности качественных характеристик ментальных состояний для психологии не эффективна. И, разумеется, если сами качественные состояния могут быть функционально определены, то возможность перевернутых качеств не создаст никакой трудности для функционализма и последнему не будет нужды прибегать к защите посредством отрицания релевантности качественного характера ментального для психологии.
Можно утверждать невозможность случаев "отсутствующих качеств", если можно показать, что, если состояние функционально тождественно состоянию, имеющему качественное содержание, то оно само должно иметь качественное содержание. Так, можно было бы утверждать, что если данное психологическое состояние имеет определенный качественный характер, то это предполагает его нахождение в некоем определенном отношении к некоторому конкретному качественному состоянию (а именно тому качественному состоянию, в котором индивид находится только тогда, когда он находится в состоянии, имеющем этот качественный характер), и что любое состояние, функционально тождественное ему, должно находиться в таком же отношении к этому качественному состоянию и, соответственно, должно иметь такой же качественный характер. Но этот аргумент, замечает Шумейкер, не очень убедителен. Возражение против него таково: поскольку качественные состояния сами не могут быть функционально определены (принимая возможность перевернутых качеств), незаконно будет включать их в число психологических состояний, посредством референции к которым функционально определяются другие психологические состояния или в терминах которых определяется "функциональное тождество". Другое возражение состоит в том, что отношение, которое состояние имеет к некоторому качественному состоянию, не есть нечто подобное каузальному отношению и, следовательно, не есть вид отношений, в терминах которых психологическое состояние может быть функционально определено. Но, полагает Шумейкер, с точки зрения любого правдоподобного толкования понятия функционального тождества состояние не может быть функционально тождественно состоянию, имеющему качественный характер, без того, чтобы самому не иметь качественный характер. Аргументация в пользу этого следующая. Один из видов связей между психологическими состояниями - связь интроспективной осведомленности о своем психологическом состоянии и, стало быть (если презумпция наличия качественного характера у ментальных состояний сохраняется), о том, что имеет место ощущение такого-то рода, т.е. что состояние, которое теперь Я испытываю, имеет такой-то качественный характер. Так, нахождение в состоянии боли обычно при определенных обстоятельствах вызывает "качественное полагание" (термин Шумейкера), что некто испытывает такие-то ощущения. Всякое состояние, функционально тождественное состоянию боли, будет разделять с болью не только 1) ее тенденцию влиять определенным образом на внешнее поведение и 2) ее тенденцию продуцировать в индивиде полагание, что с его организмом что-то не в порядке, но и 3) его тенденцию продуцировать качественные полагания, т.е. заставить индивида считать, что он испытывает боль определенного качественного характера (такого, который он не любит). Согласно аргументу "отсутствующих качеств" у такого состояния может, тем не менее, отсутствовать качественный характер и оно, таким образом, может не быть болью. Правдоподобно ли это? Если бы такой случай был возможен, как бы мы могли установить, что он имеет место - что отсутствуют качественные характеристики при наличии состояния? Все свидетельства, которые у нас есть в пользу наличия ментального состояния определенного вида у себя самого или другого, т.е. такого, которое тождественно неким данным моим ментальным состояниям - интроспективные и поведенческие, - свидетельствуют также и в пользу качественного тождества этого состояния с неким данным моим состоянием. Если дано, что человеческое состояние функционально тождественно состоянию, которое в нас является болью, трудно увидеть, как психологическое различие, существующее между нами и этим человеком, могло бы свидетельствовать в пользу того, что его состояния не имеют качественного характера. Ведь если что-нибудь может вообще свидетельствовать нам о его психологическом состоянии, свидетельство, что его состояние функционально тождественно нашим, самим этим фактом является свидетельством в пользу того, что любое психологическое различие между нами и им не релевантно вопросу о том, реализовано ли в нем состояние боли, хотя и не вопросу о том, как оно в нем реализовано.
Но если, как утверждают Блок и Фодор73, качественные состояния не могут быть функционально определены, то это означает, что есть, по крайней мере, один класс ментальных состояний, которые не могут быть функционально определены. В этом случае возникают следующие вопросы: а) В каком смысле качественные состояния функционально неопределимы (если возможны перевернутые качества)? и б) Представляет ли их функциональная неопределимость серьезную угрозу для функционализма? Сама возможность "перевернутых качеств", кажется, предполагает, что качественные состояния и, соответственно, качественные полагания не могут быть определены функционально. Ответ функционалиста может апеллировать к такому примеру. Представим себе случай инверсии цвета, когда то, что функционально определяется, например, как состояние восприятия голубого цвета, у некоторого (воображаемого) индивида имеет качественные характеристики ощущения, скажем, зеленого цвета: это - так называемый аргумент перевернутого спектра. Это сравнительно легко себе представить; кроме того, кажется, что качественные характеристики таких состояний легче абстрагируются от них, чем качественные состояния таких состояний, как боль, от самих этих состояний. Шумейкер соглашается, что если возможность перевернутого спектра допускается, то функциональная неопределимость качественных состояний выглядит весьма вероятной. Инверсия спектра, однако, может быть двух видов: интерсубъективная и интрасубъектная и именно кажущаяся мыслимость и установимость случаев инверсии последнего вида, по мнению Шумейкера, заставляет нас допускать возможность инверсии спектра. Но рефлексия над такими случаями, по его убеждению, покажет, что хотя мы не можем функционально определить конкретные качественные состояния, поскольку мы можем функционально определить взаимоотношения качественного сходства и различия, мы можем до некоторой степени определить класс функциональных состояний - условия тождества для членов этого класса. Аргументация в пользу этого следующая. Мы получим интерсубъктивную инверсию спектра, если способ, каким каждый оттенок цвета видится одному индивиду, есть тот способ, каким его инверсия видится другому индивиду или, другими словами, если для каждого оттенка цвета качественное состояние, ассоциированное в одном индивиде с видением этого оттенка, ассоциировано в другом индивиде с видением инверсии этого оттенка. И мы получим интрасубъектную инверсию спектра, если имеется изменение в способе, каким различные оттенки цвета видятся кем-либо, каждый видится способом, каким прежде виделась его инверсия. Что больше всего на нас действует в случае инверсии спектра - это то, что если он может иметь место интерсубъективно, у нас вроде бы не будет способа сказать, являются ли ощущения цвета двух индивидов одним ощущением цвета или же их цветовые спектры взаимно перевернуты один относительно другого. Систематическое различие ощущений, в которых проявлялась бы интерсубъективная инверсия спектров, конечно, было бы недоступно ничьей интроспекции. И не оказалось бы никакого способа, каким эти различия могли бы манифестировать себя в поведении. Как гипотеза, что спектр одного инвертирован, так и гипотеза, что оба имеют одинаковые ощущения цвета, похоже, дают одни и те же предсказания относительно поведения обоих индивидов.
Ситуация выглядит совсем по другому в случае интрасубъектной инверсии спектра. Во-первых, кажется, что такое изменение откроет себя интроспекции индивида, в котором оно случилось. Но если так, то другие индивиды могут узнать от него об его инверсии спектра через его сообщения. Кроме того, соответствующие изменения в его поведении будут такими свидетельствами. Шумейкер полагает, что если бы не свидетельства такого вида (интрасубъективной инверсии спектра), то у нас не было бы оснований считать какую-либо вообще инверсию спектра логически возможной. Если интрасубъектная инверсия может быть замечена, то имеет место следующая ситуация: между двумя ощущениями цвета (запомненным и актуальным) устанавливается интроспективно качественное различие. Качественные сходства и различия дают основания для формирования полаганий о существовании объективных сходств и различий между объектами, являющимися источниками соответствующих качеств. Иначе говоря, они имеют тенденцию вызывать убежденность в существовании объективных сходств (различий) в физическом мире, а именно между объектами, в восприятии которых участвовали соответствующие качественные сходства (различия). Предложение Шумейкера таково: то, что делает отношение между переживаниями отношением качественного (феноменального) сходства - это именно то, что они играют определенную "функциональную" роль в перцептивной осведомленности об объективных сходствах, а именно его тенденция продуцировать перцептивные полагания, что такие сходства имеют место. Таким же образом отношение между переживаниями делает отношением качественного различия то, что они играют соответствующую роль в перцептивном знании об объективных различиях. Следовательно, тот факт, что некоторые ментальные состояния имеют "качественный характер", не обязан представлять собой какие-то особые трудности для функционалиста. Что отличает качественные состояния от других видов ментальных состояний - это что их "условия тождества типов" должны даваться в терминах понятия качественного сходства. Исходное положение гласит, что специфицирующие условия тождества, сформулированные в таких терминах, кажется, резко контрастируют с их определением в функциональных терминах. Но этот контраст размывается, если само понятие качественного сходства может быть определено в функциональных терминах. И если это так, то не будет неправильным сказать, что, хотя конкретные качественные состояния не могут быть функционально определены, так может быть определен класс качественных состояний.
13.5.3.2 Общие трудности функционализма
Н. Блок предлагает различить между двумя видами функционализма и соответственно этому различению классифицировать трудности функционалистских теорий сознания74. Априорные функционалисты (в терминах Блока "Функционалисты", к числу которых он относит Смарта, Армстронга, Льюиса и Шумейкера) стремятся рассматривать функциональный анализ как анализ значений ментальных терминов, тогда как эмпирические функционалисты (в терминах Блока "Психофункционалисты", к которым принадлежат, по его мнению, Фодор, Патнэм и Харман) считают функциональный анализ существенной научной гипотезой. Соответственно, Функционалисты отождествляют ментальные состояния с функциональными коррелятами (записываемыми в форме так называемых предложений Рамсея - т.е. предложений с вынесенными вперед всеми переменными, участвующими в предложении, с кванторами существования) относительно некой психологии здравого смысла, а Психофункционалисты - с такими же коррелятами, но относительно научной психологической теории. Функционалисты в таком случае ограничены тем, что могут специфицировать только те входные и выходные данные, которые очевидно являются частями того знания, которое принадлежит здравому смыслу. Психофункционалистов же такое ограничение не связывает. Блок уверяет, что знает только одного вида аргумент собственно в пользу Функционализма: согласно этому аргументу, истинность функциональных тождеств может быть выведена из анализа значений ментальных терминов. Утверждается, что функциональные тождества обосновываемы тем самым способом, каким можно пытаться обосновать утверждение, что состояние бытия холостяком тождественно состоянию бытия неженатым человеком. Иначе говоря, функциональные тождества составляют часть нашего здравого смысла: что это - так сказать, народная психология или психология здравого смысла. Эти тождества (согласно Льюису, Армстронгу и др.) суть банальности (platitudes) здравого смысла. Если так, считает Блок, то Функционализм встречает серьезные трудности с такими случаями, как, например, паралич и мозг в сосуде. Паралитик может испытывать боль, не имея в качестве типической реакции, скажем, на боль то поведение, которое функциональное определение предписывает ему как ментальному существу иметь (например, поведение, нацеленное на избавление от боли). Возражение: "Если кластер входных данных и состояний С типически влечет за собой кластер реакций В, то одним из элементов С должно быть полагание, что В возможно, но паралитик не имел бы такого полагания". Ответ может состоять в ссылке на возможность паралитика, который не знает о своем параличе или такого, чей паралич имеет перемежающийся характер.
Пример мозга в сосуде: представим себе, что технология дошла до того, что мозг может отделяться от тела на время и проходить реабилитацию или чистку, или омолаживание; связь с телом - с органами восприятия и движения - при этом сохраняется, например, по радио, так что организм может не прекращать жить своей обычной жизнью. Пусть в результате несчастного случая тело уничтожено в то время, как мозг находиться на восстановительных работах: если в этом случае что-то продолжает выполнять роль органов восприятия для такого мозга, то он, несомненно, будет иметь С (по крайней мере, некоторое время), не имея возможности типически производить В. Возражение Психофункционалиста: согласно этому подходу, что считать входными и выходными органами - эмпирический вопрос. Если принять в этом качестве нервные импульсы, то означенная проблема устраняется. Ответ: может быть паралич, затрагивающий нервную систему. Правда, болезни нервной системы могут в действительности изменять ментальность, например, они могут сделать своих жертв не способными испытывать боль; поэтому могло бы быть истинным относительно какой-нибудь широко распространенной болезни нервной системы, вызывающей перемежающийся паралич, что она делает людей неспособными к определенным ментальным состояниям.
Другую трудность для функционализма представляет так называемая проблема дифференциации, исходящая из того, что есть ментальные состояния, различающиеся между собой, но не различающиеся в отношении описаний, которыми оперирует народная психология. Взять, например, различные вкусовые качества, которые имеют каждый свои типические причины и следствия, но такие, что они не известны или не известны большинству людей. Например, танин в вине продуцирует определенный вкус, легко распознаваемый любителями вина: но, насколько известно, нет специального описания или стандартного имени (кроме - "вкус танина") для этого вкуса. Каузальные антецеденты и консеквенты этого вкуса не известны широко, нет банальностей (platitudes), которые бы утверждали, каковы его типичные причины и следствия. Более того, есть ощущения, которые не только не имеют стандартных имен, но причины и следствия которых до сих пор еще вряд ли кому-нибудь понятны. Пусть А и В - такие ощущения: никакое утверждение здравого смысла, никакая истина значения не может различить между А и В. Поскольку функциональное описание ментального состояния определяется утверждениями здравого смысла, истинными относительно этого состояния, а поскольку А и В не различаются относительно утверждений здравого смысла, Функционалист был бы обязан отождествить их с одним и тем же функциональным состоянием, а следовательно, к тождеству "А = В", которое, согласно гипотезе, ложно. Наконец, утверждения здравого смысла просто часто оказываются ложными.
Психофункционализм, по мнению Блока, несколько богаче на аргументы в свою пользу. Один из них: говорить нам о природе вещей, которыми занимается та или иная наука - дело самой этой науки. Ментальные состояния находятся в ведении психологии; стало быть, дело психологии - говорить нам, чем являются ментальные состояния. Можно ожидать от психологической теории, что она охарактеризует ментальные состояния в терминах каузальных отношений между одними ментальными состояниями и другими ментальными сущностями и между ментальными сущностями и входными и выходными данными. Но именно эти каузальные отношения конституируют психофункциональные состояния, которые Психофункционалист отождествляет с ментальными состояниями. В этом отношении Психофункционализм есть просто результат применения правдоподобной концепции науки к ментальной сфере, просто доктрина, утверждающая, что ментальные состояния являются "психологическими состояниями", характеризовать которые - дело психологии. Аргумент этой формы потерпел бы неудачу, если его применить к другим отраслям науки. Так, Блок предлагает вообразить некий аналог Психофункционализма для физики. Он утверждает, что, например, свойство быть протоном (протонность) есть свойство нахождения в определенных законоподобных отношениях с другими физическими свойствами. Относительно текущей физической теории протонность отождествлялась бы со свойством, выразимым в терминах современной физической теории (в форме предложений Рамсея). Очевидная проблема с таким утверждением состоит в том, что при таком подходе антипротонность (бытие антипротоном) отождествлялась бы с тем же самым свойством. Ведь согласно современной физической теории протоны и антипротоны "дуальны": т.е. в (рамсеевых) предложениях современной физики переменную, замещающую протонность нельзя отличить не тривиальным способом (т.е. иначе как через присвоение другого имени) от переменной, замещающей антипротонность. И, тем не менее, это - разные виды частиц; при встрече протона и антипротона они аннигилируют, тогда как встреча протона с другим протоном не дает такого эффекта. С другой стороны, что это - как не функциональное различие?
Психофункционализм, однако, просто не обязан быть специальным случаем какой-либо общей доктрины, толкующей о природе сущностей, о которых говорят наши научные теории. Психофункционалист может резонно утверждать, что только ментальные сущности "конституированы" их каузальными связями. Конечно, в этом случае психофункционалист защитится от проблемы протонности, но ценою отказа от аргумента, что Психофункционализм есть всего лишь результат применения правдоподобной концепции науки к ментальной сфере.
Другой аргумент в пользу психофункционализма состоит в утверждении, что психофункциональные тождества просто дают лучшее объяснение ментальных состояний. Но что нам гарантирует, что вопрос "Что суть ментальные состояния?" вообще имеет ответ желаемого материалистами, бихевиористами и функционалистами вида? Более того, вывод к лучшему объяснению не может применяться, когда ни одно из доступных объяснений не хорошо. Для того, чтобы этот вывод мог быть применен, должны быть выполнены два условия: у нас должно быть основание полагать, что некое объяснение возможно, и, по крайней мере, одно из доступных объяснений должно быть минимально адекватным. Материализм, бихевиоризм и функционализм (а также дуализм) суть попытки решить проблему. Эта проблема вряд ли может гарантированно иметь решение. Далее, каждое из предложенных решений сталкивается с серьезными трудностями. Почему же функционализм так широко принимается, несмотря на отсутствие хороших аргументов в его пользу? Блок полагает, что причина этого - в том, что изначально он был предложен как гипотеза, но с течением времени правдоподобно звучащая гипотеза с полезными чертами может начать рассматриваться как установленный факт, даже в отсутствие хороших аргументов в его пользу.
13.5.3.3 "Либерализм" и "шовинизм" в отношении сознания
Психофункционализм, по мнению Блока, имеет определенные преимущества по сравнению с Функционализмом: он способен избежать трудностей, которые свойственны последнему и которые Блок обобщил под названием "либерализм". Под либерализмом здесь понимается отнесение к сущностям, обладающим ментальностью, таких, которые заведомо, т.е. согласно нашим общераспространенным интуициям, таковыми не являются - таких, как тело с гомункулусами в голове. Но Психофункционализм "виновен", согласно Блоку, в другом "грехе", а именно в "шовинизме": исключении из числа сущностей, обладающих ментальностью, таких, которые должны быть туда включены - таких, как больные перемежающимся параличом или мозги в сосудах. С точки зрения Психофункционализма, считает Блок, логически невозможно для системы иметь полагания, желания и тому подобное иначе как, если психологические теории, истинные относительно нас, истинны относительно этой системы. Психофункционалистская эквивалентность нам, т.о., в рамках этого подхода является необходимым условием ментальности. Но даже если такая эквивалентность и является условием нашего распознавания ментальности, какое основание у нас есть считать ее условием ментальности как таковой? Разве не может быть широкой вариации возможных психологических процессов, которые могут подлежать ментальности, из которых мы (как вид) инстанциируем только один тип? Блок снова предлагает включить фантазию и вообразить ситуации, когда наша цивилизация встретилась с цивилизацией марсиан: пусть мы обнаружили, что они очень приблизительно Функционально эквивалентны нам (но не Психофункционально эквивалентны). Мы начинаем коммуницировать, сотрудничать, узнавать друг друга, изучаем науку и искусство друг друга и т.д. Затем психологи обеих цивилизаций обнаруживают, что с точки зрения психологий обеих цивилизаций мы и марсиане принципиально различаемся по своим подлежащим (с точки зрения этих психологий) ментальному процессам. Пусть это различие может быть описано так, как будто мы и марсиане - два продукта одного и того же осмысленного дизайна. Любой проект этого дизайна предполагает вариацию возможностей его реализации. Некоторые способности могут быть встроенными (врожденными), другие изучаемыми, мозг может быть сконструирован так, чтобы выполнять задачи, используя так много ресурсов памяти, как это необходимо для минимизации затрат компьютационных ресурсов, или, напротив, так, чтобы использовать ограниченное пространство памяти и полагаться в основном на компьютационные способности. Выводы могут (предполагаться такими, чтобы) выполняться системами, использующими немного аксиом и много правил вывода или наоборот - использующими много аксиом и лишь несколько правил вывода; и так далее. Предположим, что обнаруженное психологами различие между нами и марсианами такое, что обе цивилизации можно охарактеризовать как конечные продукты выбора максимально противоположных вариантов дизайна (хотя и совместимых с приблизительной Функциональной эквивалентностью применительно к взрослым нормальным особям обеих цивилизаций). Должны ли мы на этом основании отказать марсианам в ментальности, а они - нам? Такое предположение кажется достаточно абсурдным.
Обычное предложение, как разрешить эту трудность - отождествить ментальные состояния с Психофункциональными состояниями, понимая под психологией науку, охватывающую все существа, обладающие ментальностью. Это означает определение Психофункционализма в терминах "универсальной" или "кросс-системной" психологии, скорее, нежели в терминах человеческой психологии. Но как решить, на каких основаниях, какие системы должны быть включены в сферу универсальной психологии? На описаниях каких систем базируются обобщения такой универсальной науки? Ответ на этот вопрос могла бы дать какая-нибудь разработанная теория метального, но это означает ни что иное, как обращение к физикализму, материализму или Функционализму. Но тогда почему просто не принять какую-то из этих теорий сознания в качестве базисной? Если бы даже универсальная психология была возможна, несомненно, нашлось бы много возможных организмов, чей ментальный статус был бы не определен. Но, может быть, универсальная психология невозможна? Возможно, жизнь во вселенной такова, что у нас просто нет основания для разумных решений о том, какие системы принадлежать к сфере психологии, а какие нет. Таким образом, если только исключить возможность универсальной психологии или ее способность быть решающей в отношении сферы психологического, Психофункционализм означает шовинизм. Эти результаты подталкивают Блока к выводу, что мы не имеем хорошего основания принимать какую-либо форму функционализма.
Способом избежать шовинизма является характеризация входных и выходных данных только как входных и выходных данных, т.е. не расшифровывая их при помощи никаких дескрипций, присваивая им только различные номера: выход1, выход2, .... В этом случае система могла бы быть функционально эквивалентна определенному человеку, если бы она располагала набором состояний, входов и выходов, каузально соотнесенных так же как состояния, входы и выходы этого человека, независимо от того, что эти состояния, входы и выходы представляют собой. Проблема этой версии функционализма состоит, по мнению Блока, в том, что она слишком либеральна. Экономическая система имеет входы и выходы, например, дебит и кредит и вариацию внутренних состояний. Естественно, мы должны быть более определенными в наших описаниях входных и выходных данных. Есть ли такое их описание, которое было бы достаточно специфичным, чтобы избежать либерализма, но при этом достаточно общим, чтобы избежать шовинизма? Хотя окончательного ответа на это нет, есть все основания продолжать сомневается в существовании чего-то подобного. Конечно, можно было бы формулировать Функциональные дескрипции для каждого из видов, предположительно, обладающих ментальностью: тогда какая-то дизъюнкция таких описаний охватывала бы все виды - вот только вряд ли она может быть доступна человеку (психологу). Но даже такая концепция ментального не может сказать нам, что общего есть у всех испытывающих боль организмов, в силу чего они все испытывают боль. И такая дизъюнкция (как бы бесконечна она ни была) не позволит приписывать боль каким-нибудь гипотетическим (но несуществующим) существам, испытывающим боль.
Между тем, по меньшей мере, одно соображение позволяет аргументировать в пользу того, что обвинение в шовинизме или либерализме, хотя и напрашиваются, не дают достаточного основания отказываться от функционалистской программы. Что представляют собой условия уязвимости функционализма в шовинизме или либерализме? Это - некие распространенные интуиции. Одни говорят нам, какие сущности не стоит включать в число мыслящих существ и, таким образом, задают границы либерализма; другие говорят нам, какие сущности надо бы утвердить в качестве мыслящих существ и, таким образом, задают границы шовинизма. Блок, как мы видели, приводит и аргументы в пользу правдоподобия и, следовательно, релевантности этих интуиций. Но проблема такой критики может состоять в том, что интуиции этих двух видов - которые можно обозначить как интуиции включения и интуиции исключения, соответственно - могут сами конфликтовать друг с другом. Это можно показать на примере. Представим себе, что мы создали вероятностные автоматы вида симуляторов с гомункулусами в голове. Представим, далее, что в результате неведомой эпидемии все человеческое население, например, лунной колонии вымерло, связь с ней была потеряна и по каким-то причинам долгое время люди не могли никого туда послать: например, на Земле сменилось поколение. Но вот, наконец, Луна снова в сфере досягаемости и обнаруживается, что на ней "выжили" симуляторы с гомункулусами в голове, которых на Земле не воспринимают иначе, как удобные устройства, облегчающие жизнь человеку, но никак не как разумные существа. Предположим, что эти симуляторы не просто сумели сохраниться, но и - создать некое подобие цивилизации: во всяком случае, они демонстрируют согласованные действия, организацию достаточно высокого уровня, у них вспомогательные средства, созданные ими и даже какие-то элементы развлечения и тому подобного. Если "цивилизация" таких симуляторов оказалась достаточно стойкой, чтобы предотвратить попытку людей немедленно вернуть их к "использованию по назначению" и дальнейшее освоение Луны и близлежащего пространства, в котором, например, люди крайне заинтересованы, требует считаться с этой новой общностью, вести с ней какие-то переговоры, то в этом случае мы можем получить ситуацию, подобную случаю с марсианами. С одной стороны, у нас сохранились исключающие интуиции, действующие применительно к симуляторам с гомункулусами в голове; с другой стороны, начинают действовать и включающие интуиции из примера с марсианами - особенно, если ситуация такова, что уровень развития симуляторов заставляет с ними считаться. Чем дольше люди вынуждены будут ввести с симуляторами переговоры, торговать, взаимодействовать разными другими привычными для взаимодействий между людьми способами, тем сильнее, вероятно, будут действовать включающие интуиции в качестве оснований приписывать данным сущностям сознание. Этот пример не обязательно должен быть способен показать, что мы обязаны будем счесть таких существ разумными, вследствие продолжительного взаимодействия с ними как с разумными. Но он во всяком случае способен показать, что на определенном этапе такого взаимодействия мы получим эпистемологическую ситуацию следующего вида. Мы будем иметь два противоречивых и равно прагматически обоснованных способа характеризовать сущностей определенного вида: как разумных на основании включающих интуиций и как неразумных на основании исключающих интуиций. А это, в свою очередь, показывает, что две эти группы интуиций, лежащих в основании стандартной критики функционалистских (и не только) концепций с точки зрения шовинистичности или либеральности их критериев, сами представляют собой плохо совместимый, если не противоречивый, конгломерат оснований.

13.6 Репрезентативное сознание
Согласно распространенному убеждению, сознание репрезентативно и интенционально. Репрезентативность предполагает, что сознание таково, что его (по крайней мере, некоторые) содержания указывают на что-то, отличное от себя, или, иначе, дают представление о чем-то, что само в этом представлении не дано как содержание. Презумпция познания, в свою очередь, требует, чтобы репрезентативность обеспечивала нас знанием, т.е. чтобы мы могли выводить из наших содержаний как существование внешних объектов, так и общие свойства, несмотря на вариации репрезентирующих их содержаний. Интенциональность предполагает направленность сознания на что-то, его предметность или, иначе, репрезентативную содержательность. Так же, как принципиально неясно, где и как в физическом теле, движениях или нейрохимических процессам находиться сознание, неясно и как физические или нейронные объекты могут быть обеспечивать репрезентативность и интенциональность. Ведь в значительной мере это требует рассмотрения их по аналогии с символами, значащими элементами некоего языка. Но что может делать физические объекты значащими символами, указывающими на другие объекты или репрезентирующими их? И что делает нас, разумных существ, восприимчивыми к символической стороне материального мира? Отвечая на второй вопрос, обычно ссылаются на способность понимать смысл; иногда эту же способность выдвигают и в качестве основного оператора смыслообразования при ответе на первый вопрос. Но в чем именно состоит эта способность? Кроме того в случае сознания проблема репрезентации осложнена еще и тем, что в существах, предположительно обладающих сознанием, мы не находим материальных носителей тех видов, которые являются для нас парадигмальными носителями смысла, такие, как звуки речи или знаки письма. Отдельную трудность представляет определение границ репрезентативности. Все ли содержания сознания репрезентативны? Может ли ментальное состояние, в том числе состояние сознания, будучи репрезентативным не быть в собственном смысле - т.е. феноменально - содержательным состоянием? Должно ли репрезентативное ментальное состояние с необходимостью быть концептуальным? Уместно ли говорить о репрезентативности качественных содержаний? От ответов на эти и другие вопросы в значительной мере зависит наша концепция ментального.
13.6.1 Язык мысли
13.6.1.1 Парадокс владения языком
Если сознание репрезентативно, а сами объекты в мире никак не могут быть содержаниями сознания, что-то в нас должно играть роль посредника или инструмента репрезентации, аналогичную языку. В известных нам языках репрезентация обеспечивается, согласно нашим презумпциям, оперированием конечным числом символов по правилам, число которых также ограничено. Соответственно, по аналогии, наша ментальная структура репрезентации должна включать некие аналоги символов и правил их сочетания, причем такого сочетания, которые могло бы обеспечивать репрезентацию. Следовательно, сознание должно располагать "инструментарием" правил оперирования своими символами (таких, например, как "правила" интерпретации символов, т.е. собственно распознавания той репрезентирующей информации, носителями которой они являются). Но аналогия сознания с языком вызывает определенные трудности. Что это может быть за язык? Что может быть его символами и что - правилами; и какая абстракция языка годиться для применения в теории репрезентирующего сознания? Базисный парадокс, связанный с пониманием связи языка и сознания, заключается в том, что в равной степени интуитивно очевидно как то, что все известные нам языки суть языки, подлежащие изучению (может быть, кроме машинных языков для машин), так и то, что язык - важнейший элемент обучения, по крайней мере, сложным, требующим применения разумных способностей навыкам, в первую очередь, мышлению, поскольку последнее состоит в значительной степени в способности делать вывод. Многие мыслители считают, приписывая источник этой идеи взглядам "позднего" Виттгенштейна, что язык вообще как таковой возможен только как изучаемый язык. Известные нам языки делятся на естественные и искусственные, но и те, и другие относятся к, так сказать, публичным языкам, т.е. языкам, владение которыми и возможность знать которые предполагает наличие какого-либо адекватного социолингвистического контекста: т.е. уже должен существовать либо этот язык, либо какой-то другой язык, которым владеют другие существа, сосуществующие данному. Субъект должен быть способен к таким формам взаимодействия с другими, чтобы при этом обеспечивалось освоение хотя бы минимальных языковых навыков. Вполне правдоподобно, что результатом такого взаимодействия может быть формирование у субъекта языка, значительно отличающегося от исходного языка "учителей"; однако, существенно, что источником или основанием этого языка все равно будет уже существующий язык. Таким образом, знание языка с этой точки зрения всегда предполагает предсуществование некоего языка. Критика Витгенштейна направлена, в частности, на утверждение невозможности так называемого индивидуального или частного языка - языка, который был бы выработан для себя субъектом в отрыве от какого-либо сообщества и, соответственно, от знания какого-либо публичного языка на основании одного только его персонального опыта об окружающем его мире.
С точки зрения бихевиористской концепции обучения первый, родной язык изучается путем закрепления социально востребованной вербальной реакции посредством манипулирования стимуляцией. Между тем, если сознание понимается когнитивистски, то оно должно быть системой, способной к информационному процессированию, т.е. к оперированию интерпретируемыми символами. Так, входные данные суть символы, репрезентирующие воспринимаемые объекты, в том числе и значения выражений публичного языка. Интерпретируемость входных данных предполагает, что система (например, перцептивная) имеет с ними дело не только (и, возможно, не столько) как с физическими или физико-химическими структурами, но и (и даже, в первую очередь) как с носителями информации; и именно информационные свойства данных на входе ответственны за выходные данные и характер изменения состояния системы. Если интерпретация данных есть функция языка (а это - наша базисная аналогия), то какая-то система должна обеспечивать перевод тех поступающих "на вход" данных, которые представляют собой символы какого-нибудь публичного языка, на язык мысли, а результаты работы последнего - снова на какой-либо из публичных языков. Когда говорят о языках такого рода, обычно используют термин метаязык: это язык, на котором записаны семантические определения для языка объекта - например, даны спецификации объемов его предикатов - или правила перевода с одного языка на другой. Но в отличие от знакомых нам метаязыков, которые мы конструируем из наличного материала, т.е. используя другие, уже существующие языки, ответственная за перевод часть языка мысли не может быть чем-то, что формируется из других языков, чем-то конструируемым; и он уже должен быть для того, чтобы собственно обучение какому-либо публичному языку могло хотя бы начаться. Если так, то этот язык не может быть версией какого-либо публичного языка, иначе он должен был бы быть каким-либо образом прежде изучен. Но если допустить, что он как-то прежде изучен, придется допустить, что, если механизм его изучения такой же, как в случае с другими языками, его изучение также предполагает использование внутренней структуры интерпретации данных и перевода, т.е. такого же или другого подобного (по своим функциям) аналога языка. Такой порядок рассуждений предписывает, следовательно, бесконечный регресс как следствие сочетания когнитивистской модели обучения и устоявшихся представлений о языке.
Устранение этой трудности обычно отождествляют с переинтерпретацией языка мысли как не публичного, а частного языка, т.е. такого, который не принадлежит к классу подлежащих изучению или, иначе, приобретаемых посредством изучения. Таким языком может быть только врожденный организму язык или, иначе, репрезентативный код. Кроме того, такого рода репрезентативная система (ментализ, как ее еще называют) должна быть такой, чтобы выражения любого естественного языка могли быть выражены на нем75.
13.6.2 Репрезентативность и концептуальная структура сознания
13.6.2.1 Репрезентативность перцепции
Предположительно, сознание имеет дело с разнородными содержаниями; не со всеми из них оно, похоже, имеет дело в одном и том же смысле - в частности, скорее всего, не все из них оно сознает. Вероятно также, не все виды содержаний, приписываемых сознанию, имеют репрезентативный характер, т.е. представляют нам некую реальность, пусть даже и крайне смутно. Например, качественное содержание - Qualia - тоже в некотором смысле является содержанием сознания: не исключено даже, что оно в принципе осознаваемо. Но их репрезентирующий статус может быть поставлен под сомнение. Действительно ли верны наши предположения, что Qualia - это как раз в общем виде те содержания, которые репрезентируют первичные или вторичные качества предметов, с которыми наше сознание (интенционально) соотнесено? Ответ на этот вопрос может зависеть от того, например, насколько жестко мы различаем между феноменальными и репрезентирующими характеристиками сознания и - насколько мы склонны относить Qualia к первым. Феноменальные характеристики обычно полагаются доступными только интроспективно самому субъекту, состояние которого они характеризуют. Утверждается, что именно качественный характер, например, боли, понятый как не репрезентативное свойство, единственно ответственен за ее феноменальное содержание. Если так, то ответить на вопрос, что такое такое-то ментальное состояние данного субъекта (в такой-то период времени или в такой-то ситуации), можно только будучи этим субъектом в данных обстоятельствах. Противоположная точка зрения наделяет даже феноменальные характеристики сознания репрезентативностью. Так, возражение может иметь такой, например вид: - "Репрезентативная теория боли и ее феноменальный характер"): "[болевые] качества, которые я переживаю ..., переживаются как свойства, инстанциированные в определенной части моей спины, а не как неотъемлемые свойства моего переживания. Поскольку может быть так, что в действительности с моей спиной все в порядке, качества не обязаны быть действительными свойствами моей спины. Скорее они являются свойствами, которые мое переживание репрезентирует как такие, токены которых имеют место в моей спине... Более того, эти свойства не являются неотъемлемыми свойствами моего переживания, которые я ошибочно проецирую на часть моего тела... Таким образом, феноменальный характер моей боли интуитивно является чем-то, что дано мне через интроспекцию того, что я переживаю, имея эту боль. Но то, что я переживаю есть то, что репрезентирует мое переживание. Следовательно, феноменальный характер репрезентативен"76.
Обычно между перцептивными содержаниями и содержаниями полаганий, желаний, интенций и других так называемых пропозициональных установок проводят довольно строгое различие, хотя и те и другие могут быть с равным основанием (хотя не обязательно в одном и том же смысле) описаны как интенциональные. Два взаимосвязанных вопроса относительно перцептивных содержаний непосредственно следуют из этого различения: 1) являются ли они так же, как содержания пропозициональных установок, концептуальными содержаниями - т.е. участвуют ли значения какого-либо публичного языка в их конституировании - и 2) если они имеют репрезентативные свойства, т.е. представляют мир как существующий определенным образом, то аналогичны ли эти свойства репрезентативным свойствам пропозициональных установок или принципиально отличаются от них? Одна точка зрения на перцептивные содержания - отождествлять их с содержаниями суждений, которые субъект мог бы вынести (относительно воспринимаемого), принимая, что данный опыт есть именно восприятие (а не, скажем, игра воображения). Содержание, например, моего ощущения шершавой поверхности стола тогда будет тождественно содержанию суждения, выражаемого утверждением "Это - шершавая поверхность стола" (или "Я сейчас ощущаю шершавую поверхность стола") тогда и только тогда, когда я демонстрирую соответствие формулирования этого утверждения случаям буквального (т.е. не принимаемого мною за что-то отличное от восприятия) восприятия шершавой поверхности стола. Далее, если способность или склонность выносить определенное суждение в определенных обстоятельствах принимается как достаточное условие наличия у субъекта полагания, содержанием которого является данное суждение, то перцептивные содержания в общем и целом сводятся к содержаниям полаганий. Это - случай концептуалистской трактовки перцептивных содержаний. С этой точки зрения, субъект, в принципе, не может иметь содержательного перцептивного опыта такого, для спецификации (перцептивного) содержания которого у субъекта не было бы подходящих понятий. Т.е. публичный язык, которым владеет субъект, его богатство и категориальная структура определяют при таком подходе, какой перцептивный опыт субъект может иметь, а какой нет.
С противоположной точки зрения, перцептивное содержание не является концептуальным, т.е. не тождественно содержанию суждения, являющегося артикуляцией этого содержания в стандартных случаях. Это значит, что субъект, с этой точки зрения, может иметь опыт с определенным перцептивным содержанием, даже не обладая вообще понятиями, которые можно было бы применить для спецификации содержания этого опыта. Стандартное различение между уровнями восприятия и суждения, соответственно, здесь предлагается такое: опыт может представлять субъекту мир как содержащий что-то квадратное впереди; субъект может принять этот опыт как представляющий мир как он есть и вынести суждение, что что-то квадратное (действительно) находится впереди. Вынесение этого суждения требует обладания понятие квадратности (бытия квадратным) и способности его применять, но простое переживание такого опыта этого не требует77. Но в каком смысле перцептивное содержание может быть не концептуальным и в то же время репрезентативным? Одно предложение состоит в утверждении, что такие содержания определяются тем, какие способы заполнения пространства вокруг воспринимающего соответствуют правильности этого репрезентативного содержания. Его автор - Кристофер Пикок - назвал это сценарным содержанием. "Идея состоит в том, что содержание включает пространственный тип - то, подо что подпадают только те способы заполнения пространства вокруг воспринимающего субъекта, которые совместимы с правильностью содержания"78. Этот пространственный тип, конечно, нуждается для своей спецификации в концептуальном аппарате, но совершенно не обязательно, чтобы это был концептуальный аппарат, которым владеет сам субъект восприятия: необходимый аппарат может быть очень утонченным, тогда как концептуальные ресурсы субъекта восприятия могут быть весьма скудными. Вопрос тогда можно переформулировать так: может ли субъект иметь восприятия, для спецификации содержания которых у нас вообще нет в распоряжении языка нужной сложности? Когда такого языка нет среди доступных субъекту (или доступных на данный момент) языков - один вопрос, когда не доступен нам в принципе - другой.
Другое предполагаемое отличие репрезентативного характера перцептивных содержаний состоит в том, что они не являются включающими объект (object-involving), т.е. не определяются тождествами конкретных воспринимаемых объектов (точнее таких, которые могут фигурировать как объекты восприятия, дающего такое содержание), но при этом полностью отвечают условию репрезентативности. В самом деле, содержание, которое может описываться как нечто квадратное впереди, может быть интенционально связано с каким-то квадратным объектом впереди, т.е. быть содержанием восприятия этого объекта, или же может быть так связано с каким-то другим объектом, в силу дополнительных факторов воспринимаемого как квадратный объект впереди. Содержание в обоих случаях может быть идентичным при разных интенциональных объектах; а следовательно, тождество интенционального объекта не может быть достаточным условием тождества содержания. Современные попытки прояснить эту идею не включающих объект репрезентативных содержаний в основном предпринимаются в рамках когнитивистских концепций сознания. Так, Гарет Эванс проводит аналогию между бессознательными информационными процессами и восприятиями: "Когда мы приписываем мозгу компьютационные состояния, посредством которых он локализует (в пространстве) воспринимаемые звуки, мы тем самым аттрибутируем ему репрезентации скорости звука и расстояния между ушами, не принимая на себя обязательств приписывать ему способность репрезентировать скорость света или расстояние между какими-то еще вещами .... Вообще мы можем рассматривать перцептивный опыт как информационное состояние субъекта: оно имеет некоторое содержание - мир некоторым образом репрезентирован - и соответственно допускает непроизводную классификацию себя как истинного или ложного ... Информационные состояния, которые субъект получает через восприятия, не концептуальные или не концептуализуемые"79. Отличие не концептуального перцептивного содержания от не концептуального содержания бессознательных информационных процессов, по Эвансу, состоит в том, что иметь пространственно значимую перцептивную информацию значит, по крайней мере отчасти, быть расположенным производить определенные действия, т.е. иметь определенные поведенческие диспозиции (например, держать глаза открытыми). Но связь между информационными состояниями и поведением может иметь место, даже если нет никакого сознательного субъекта и, соответственно, никаких перцепций. Раз так, то еще какое-то условие должно выполняться, чтобы можно было приписывать не концептуальные перцептивные содержания: информационные состояния не только должны быть связаны с поведенческими диспозициями, но и должны служить входными чувственными данными (sensory inputs) мыслящей и применяющей понятия системы. Внутренними состояниями этой системы являются, в частности, суждения или полагания: иметь (сознательное) перцептивное содержание - характеристика такой системы. Если суждение основывается на информационных состояниях определенного вида или, иначе, надежным образом вызывается ими, то можно говорить о том, что определенная информация о мире (бессознательная репрезентация) "доступна" субъекту, а также - о наличии сознательного опыта.
Все такого рода утонченные построения имеют своей целью, в конечном счете, продемонстрировать возможность не концептуального опыта, т.е. в определенном смысле возрождение верификационистской концепции чувственных данных. Но если признать, что существуют не концептуальные перцептивные содержания, то на каких основаниях можно приписывать им репрезентативность? Ведь проблема классического верификационизма во многом как раз и заключалась в том, что идея прямого концептуально не опосредованного доступа к предполагаемым содержаниям такого рода как к основаниям именно репрезентативной адекватности других содержаний не оправдала себя. Есть серьезные основания сохранять убежденность в том, что репрезентативность начинается только на концептуальном уровне, несмотря на аргументы в пользу существования эпистемически значимых не концептуальных содержаний.
13.6.2.2 Концептуальные условия репрезентативности восприятия
Насколько перцептивное содержание обусловлено концептуальной схемой воспринимающего и, соответственно, значениями понятий его языка или, наоборот, свободно (по крайней мере, до какой-то существенной степени) от такого влияния? Так, традиционно различают между первичными и вторичными качества, где первые характеризуют сами вещи, а вторые - лишь представления вещей в сознании. Этому делению в общем соответствуют и наши языковые привычки: нам кажется абсурдным всерьез претендовать на то, что мы описываем нечто, говоря "квадратный образ". Нам кажется интуитивно более правильным говорить "образ чего-то квадратного". Но вполне нормально звучит для нас выражение "синий образ" и не вполне корректно - "образ синего". Если исходить из способа описания, то не всякий перцептивный опыт репрезентативен, даже если в целом репрезентативность восприятия признается. Цветовое содержание образа, например, не определяется, согласно этой концепции, репрезентацией какого-то определенного цвета. Если мы хотим утверждать, что все подлинно перцептивные содержания репрезентативны, мы, скорее всего, не должны поддерживать это разграничение между первичными и вторичными качествами. Можно, например, настаивать на том, что если даже цветовое содержание в принципе не определяется репрезентацией, если не факт репрезентации определенного цвета в данном фрагменте опыта является источником данного цветового содержания, то все равно репрезентация какого-то цвета ответственна за специфику этого содержания. Но признать это означает признать, что говорить "синий образ" в дескриптивном контексте некорректно, если только под словом "синий" не подразумевается что-то, отличное от того, что оно обозначает, когда предицируется объектам (вроде неба, моря и тому подобного). Одна теория того, что может значить "синий" применительно к образу или перцептивному содержанию, утверждает, что его следует расшифровывать как "репрезентирующий (нечто) действительно синее"80. Но в этом случае мы сталкиваемся с трудностью, которую некоторые готовы счесть серьезной: если имеется синий квадратный образ, который, конечно, не является в буквальном смысле синим и, тем более, квадратным, то, согласно данному предложению, его правильным описанием будет: "репрезентирующий нечто действительно синее и репрезентирующий нечто действительно квадратное". Но при таком описании нет никакой необходимости, чтобы этот образ репрезентировал одну вещь, а не две разных вещи, одна из которых синяя, а другая - квадратная81. Другое предложение исходит из того, что правильная логическая форма описания репрезентативности содержания F такова: "репрезентирующий, что нечто есть F" (т.е. представляющий нечто как обладающее соответствующим свойством). В этом случае синий квадратный образ будет интуитивно вполне корректно пониматься как образ, репрезентирующий, что нечто является как квадратным, так и синим. С этим коррелирует тезис, что подход к раскрытию репрезентативности ментальных содержаний через демонстрацию логики их описаний не накладывает на репрезентативистскую теорию ментального обязательства, предписывающего ограничить возможность иметь то или иное содержание условием владения концептуальным аппаратом достаточной сложности. Так, Макл Тай, защищающий это предложение, пишет: "Утверждение, что вторичные образы являются репрезентативными ... не имеет своим следствием и не предполагает, что живые существа не могут иметь вторичных образов, если они также не имеют соответствующих понятий .... Обладание понятием F, с некоторых точек зрения, требует наличия способности правильно употреблять термин языка 'F'. С других точек зрения, обладание понятием требует способности репрезентировать в мыслях и полаганиях, что нечто соответствует этому понятию. Но вторичные образы, подобно другим перцептивным ощущениям, сами не являются мыслями или полаганиями; и они, конечно, не требуют публичного языка"82.
Из допущения восприятий как не концептуальных репрезентаций может следовать, а может не следовать, признание не интенциональности их содержания. Так, Тай - один из тех, кто считает, что всякая репрезентация по своему существу интенциональна. С его точки зрения интенциональность не требует понятий; ключевой характеристикой ее является, по его мнению, репрезентация, а стало быть, возможность неправильной репрезентации. Аргумент в пользу этого может иметь такой вид: пусть АВС и СВА - два описания одного и того же треугольника; тогда АВС = СВА. Субъект может иметь образ этого треугольника, о котором правильно будет сказать, что это "образ, репрезентирующий нечто, являющееся АВС", но не правильно будет сказать, что это "образ, репрезентирующий нечто, являющееся СВА". Контекст описания образов и перцептивных содержаний, таким образом, может пониматься как интенсиональный. Но интенсиональность может рассматриваться как признак эквивалентности контекстам пропозициональной установки, т.е. контекстам полаганий, утверждений, мнений и тому подобного. Эти контексты интенциональны, т.е. подстановочность двух разных имен или описаний одного и того же в них зависит от интенциональных свойств субъекта - а именно от того, полагает ли он эти имена именами одного и того же. Развивая аналогию, можно перенести те же свойства и на контексты восприятия: подстановочность разных имен или описаний одного и того же на место друг друга в контексте описания восприятия здесь зависит от интенциональных свойств субъекта, а именно от того, воспринимает ли он СВА как тот самый объект, каким является АВС, или нет.
Вопрос о репрезентативности перцептивного опыта можно ставить и таким образом: если этот опыт не является по существу концептуальным, то как он может быть тогда репрезентативным? Ведь о репрезентативных свойствах опыта мы так или иначе судим не иначе как применяя к нему соответствующие дескриптивные термины - язык описания репрезентативности; а стало быть, владение этим специфическим языком для субъекта должно быть условием репрезентативности его содержаний (хотя степень необходимого и достаточного владения этим языком составляет отдельный вопрос).
Другой вопрос: если ощущения или чувственные данные играют существенную конституирующую роль в формировании перцептивного опыта и если верно, что ощущения не репрезентативны, то выводом из этого может быть феноменологическое утверждение, что перцептивный опыт, по меньшей мере, имеет два существенных аспекта - репрезентативный и чувственный, не сводимый к репрезентативному. Тогда показать, что перцептивный опыт в своем существе репрезентативен, хотя и не концептуален - это одно направление аргументации; а показать, что перцептивный опыт существенным образом определяется не только репрезентативными характеристиками, не только тем, что в нем представлено, но и его чисто чувственными характеристиками, тем, как в нем представлено нечто - другое. Так, Кристофер Пикок утверждает83, что всякий опыт имеет не репрезентативные чувственные (sensational) характеристики: когда речь идет о существенных свойствах опыта (т.е. таких, которые "помогают специфицировать, что значит иметь этот опыт"), не для всякого перцептивного опыта верно, что эти его свойства не эксплицируемы без ссылки на репрезентативное содержание. Он вводит и критикует в этой связи тезис адекватности, предполагая, что все, кто считает, что содержание перцептивного опыта сводится к его репрезентативному содержанию, обязаны разделять этот тезис. Согласно этому тезису, полная существенная характеризация опыта может быть дана посредством подстановки в оператор, наподобие "визуально явлено субъекту, что ... ", некоторого сложного условия, относящегося к физическим объектам (например, "черный телефон впереди него"). Такое содержание может в равной степени быть содержанием как восприятия, так и галлюцинации. Это значит, что оно не должно быть ограничено качественными и релятивными свойствами внешних объектов. Другие замечательные черты такого опыта: содержание визуального опыта вращающейся слева направо комнаты можно отличить от содержания визуального опыта той же комнаты, но в случае вращения на месте самого субъекта справа налево. Спецификация содержания также может нуждаться в референциях к индивидам, особым местам и предметам - носителям собственных имен, - узнаваемых субъектом; и почти всегда в состав сложного условия, оговоренного тезисом адекватности будут входит индексальные слова, такие, как "теперь", "Я" (в форме и сочетании "передо мной", например), "здесь" и "там". Все эти элементы указывают на жесткую зависимость содержания перцептивного опыта от его репрезентативных характеристик. Если тезис адекватности ложен, как полагает Пикок, то перцептивный опыт не специфицируется исключительно репрезентативным содержанием. Например, Хинтикка может быть отнесен к приверженцам такого вида тезиса, когда он пишет: "Правильный способ говорить о наших спонтанных восприятиях - использовать тот же самый словарь и тот же самый синтаксис, который мы применяем к объектам восприятия ..."84.
В качестве примера не репрезентативного, но, тем не менее, существенного для спецификации перцептивного опыта, содержания может быть приведен, например, следующий. Предлагается представить себя стоящим на дороге, идущей вперед к горизонту прямой линией. На одной стороне дороги стоят два дерева, одно в ста метрах от субъекта, другое - в двухстах. Опыт репрезентирует оба дерева как имеющие одинаковую высоту и другие размеры; тем не менее, субъект имеет ощущение, что ближнее дерево занимает больше визуального пространства, чем дальнее. Утверждается, что это содержание не имеет репрезентативных коррелятов, т.е. что оно определяется не репрезентативными свойствами опыта, а его чувственными свойствами, тем, каков сам этот опыт безотносительно к тому, что он представляет85. В каком-то смысле это - классический пример, поскольку перспективность визуального опыта действительно обычно считается эффектом устройства нашего собственного зрения скорее, нежели репрезентацией каких-то внешних свойств. С другой стороны, возможно, воспринимая два дерева как имеющие одинаковые размеры, мы делаем скидку на расстояние между ними, т.е. интерпретируем реальные различия в опытных содержаниях, относящихся к этим деревьями как различия, репрезентирующие действительное тождество размеров; если бы не вовлеченная в формирование опыта идея расстояния между ними - если бы они, например, воспринимались как нарисованные на стене, - субъект мог бы вполне увидеть их как объекты (изображения) разных размеров. В этой связи можно было бы возразить, что различие в визуальном пространстве, занимаемом в опыте содержаниями, относящимися к двум деревьям, само может быть определено в терминах расстояния между репрезентантами этих содержаний и, т.о., это свойство отсылает к репрезентативному свойству опыта. Другого вида примеры дают эффекты глубины: так, известно, что бинокулярное видение может отличаться от монокулярного в отношении, скажем, одного и того же набора нарисованных на бумаге точек - при определенном расположении некоторых точек можно добиться того, что при бинокулярном взгляде на эту картинку одни точки будут казаться расположенными позади других, тогда как при монокулярном взгляде ничего подобного не происходит. Точки не воспринимаются при этом как действительно находящиеся одни позади других, т.е. ощущению глубины, которое характеризует бинокулярный визуальный опыт в таком случае, не соответствует никакое репрезентативное качество. Примеры третьего вида имеют своим источником так называемый опыт переключения аспектов видения. Равномерно освещенный проволочный каркас в форме куба может восприниматься в первый момент как имеющий одну свою сторону впереди другой, а в следующий - как имеющий противоположную сторону впереди первой. Эти последовательные опыты имеют разные репрезентативные содержания: две разные стороны куба репрезентированы как находящиеся впереди. Но при этом второй опыт может характеризоваться также ощущением, что в репрезентируемом объекте ничего не изменилось: и этому ощущению тождества, считает Пикок, не соответствует никакая репрезентативная характеристика.
Но если на предложенном основании отказаться от тезиса адекватности, то это может означать признание того, что есть существенные свойства перцептивного опыта, которые не могут быть когнитивно доступны никому, кроме самого субъекта этого опыта. Аргумент здесь такой: мы можем сказать, какого вида опыт некто имеет, если мы знаем его желания и интенции и обнаруживаем, что он предрасположен действовать определенными способами, если принимает свой опыт (определенного данного вида) таким, какой он есть. Если, например, он хочет отправиться в определенное место и выбирает короткий путь, кратчайший из доступных, но все же не прямой, мы можем иметь основания считать, что он имеет перцептивный опыт препятствия, стоящего на прямой между ним и его пунктом назначения. Эта гипотеза затем может быть эмпирически подтверждена. Если выводить утверждения о перцептивном опыте индивида из способов, какими его поведение согласуется с внешними обстоятельствами - единственный путь познания внутренних свойств опытов других, то, разумеется, нерепрезентативные свойства этих опытов будут непознаваемыми. Защитник тезиса чувственной специфики опыта может найти такой аргумент лишь поверхностно правдоподобным: но в любом случае ему надо показать, как можно знать чувственные характеристики чужого опыта. Пикок полагает, что "чувственные свойства опыта, подобно его репрезентативным свойствам, имеют надежные и публично идентифицируемые причины". Так, тот факт, что некий объект образует большой визуальный угол, может служить объяснением того, что этот объект занимает большее визуальное "пространство" (и основанием заключать об этой чувственной характеристике опыта), не будучи при этом репрезентативным основанием соответствующей чувственной характеристики. Если так, то не так очевидно, что чувственные свойства опыта в принципе в чем-то эпистемологически проблематичнее, чем его репрезентативные свойства. Если мы полагаем, что этот способ восприятия не имеет репрезентативных антецедентов, то мы можем считать, что он основан на определенных различающих привычках - привычках так, а не иначе группировать элементы в визуальном поле - сложившихся под воздействием социокультурных, биологических или каких-то иных факторов, или их сочетаний.
13.6.3 Интенциональное сознание
13.6.3.1 Концепция интенциональности
Обычный со времени Ф. Брентано способ говорить о репрезентирующем аспекте сознания, говорить о нем в терминах интенциональности, направленности сознания на свой предмет. Эту направленность на предмет или бытие сознанием о чем-то Брентано считал неотъемлемой и фундаментальной характеристикой сознания вообще, в том смысле, что без интенциональности нет и сознания. Но даже такая радикальная позиция не исключает вопроса о границах интенциональности: все ли без исключения, что может характеризоваться как феномен сознания, с необходимостью интенционально? Брентано так характеризует связь между сознанием и интенциональностью ("Психология с эмпирической точки зрения"): "Каждый ментальный феномен характеризуется ... интенциональным в-нем-существованием (inexistence) объекта и тем, что мы могли бы назвать, хотя и не полностью недвусмысленным образом, референцией к содержанию, направленностью на объект (который не следует здесь понимать как то же, что и вещь) .... Интенциональное в-нем-существование характеризует исключительно ментальные феномены. Никакой физический феномен не демонстрирует ничего подобного"; и - "никакой ментальный феномен невозможен без коррелирующего сознания"86. Между тем, идеи Фрейда понимаются некоторыми философами сознания в том смысле, что они демонстрируют возможность интенциональных, но при этом бессознательных ментальных феноменов. Так, Д. Фодор пишет: "Считалось универсально само собой разумеющимся, что проблема сознания и проблема интенциональности существенным образом связаны: что мысль ipso facto сознательна и что сознание ipso facto - сознание о том или ином интенциональном объекте. ... Фрейд это представление изменил. Он показал правдоподобность того, что объяснение поведения может требовать постулирования интенциональных, но бессознательных состояний"87. Д. Серль возражает, формулируя так называемый принцип связи: "Только существо, способное иметь сознательные интенциональные состояния, способно вообще иметь интенциональные состояния, а всякое бессознательное интенциональное состояние является, по крайней мере, потенциально сознательным. ... Есть концептуальная связь между сознанием и интенциональностью, следствием которой является то, что законченная теория интенциональности требует понятия сознания"88. В пользу этого действительно можно привести, по меньшей мере, два соображения: во-первых, о бессознательном вполне уместно говорить в терминах диспозиции стать объектом осознания; более того, не исключено также, что именно эта характеристика существенна для бессознательного. Во-вторых, само существование интенционального бессознательного - всего лишь гипотеза; более тщательное исследование соответствующих феноменов могло бы дать более четкие намеки на то, насколько здесь действительно мало сознания или, наоборот, насколько уместно здесь говорить об интенциональности89.
Расшифровка интенциональности как направленности на объект также создает многосмысленность, поскольку "направленность на объект" может по разному пониматься относительно разных случаев. Например, испытывая страх и радость, некто, можно сказать, имеет чувство, направленное (интенциональное) в том смысле, что есть объект, внушающий радость или страх: такой объект может быть тождественен причине радости или страха, но, возможно, может и не быть тождественен такой причине. Любовь, очевидно, предполагает объект любви; также и ненависть. Во всех таких случаях идея направленности психического состояния на некий объект, похоже, имеет своим источником (или одним из важных источников) то, что можно назвать логической (или концептуальной) составляющей, а именно что указание на объект переживания требуется для более полной спецификации данного конкретного состояния сознания относительно данного конкретного индивида; это, можно сказать в духе аналитической традиции, наши обычные способы говорить о таких вещах. Известно, что не звучат абсурдными также и такие выражения как "беспричинный страх" или "беспричинная радость"; при этом, конечно, не имеют в виду, что у данного чувства нет физической или какой-либо актуальной причины, но лишь, что нет явного фигуранта, которого можно было бы подставить на место переменной в привычную форму описания для таких случаев "страх перед х" или "радость по поводу у". Но если взять состояние сознания другого вида: например, убежденность в том-то и том-то, - то относительно этих случаев смысл направленности такого состояния на что-либо будет несколько иным. Такие состояния больше располагают к тому, чтобы описывать их в терминах диспозиций: т.е. быть убежденным в том, что имеет место некое конкретное положение дело, не значит в каждый момент времени, пока данное состояние может быть приписано субъекту, думать о том, что данное положение дел истинно или испытывать некое чувство уверенности в том, что это так. Скорее, это предполагает способность утверждать, находясь в физическом и ментальном здравии, если спросят что-то соответствующее, выразить свою уверенность в том, что то-то и то-то. В этом случае, если состояние сознания и направлено на что-либо - скажем, на соответствующее положение дел - то не так, как радость направлена на объект радости. Во втором случае этот объект, можно сказать, непосредственно репрезентируется самим состоянием сознания; в первом же случае его репрезентация есть функция от эпизодов реализации соответствующей диспозиции. Но раз так, то в некоем собственном смысле (т.е. в том же, в каком направлены радость или страх) направленным на объект будет не само убеждение, а его артикуляция; убеждение же, если вообще направлено на объект убежденности, то - посредством возможности (реализующей эту направленность) артикуляции. Однако не исключено, что это различие в большей степени кажущееся, чем действительное.
Можно выделить три семейства теорий интенциональности: 1) натуралистические, предполагающие редуцируемость интенциональности к механизмам "превращения" объектов внешнего мира и их свойств в содержания сознания, а также одних содержаний в другие, описываемым целиком и полностью в терминах естественных наук (физики, химии, биологии); 2) феноменологические, оставляющие "за скобками" вопрос о том, какого рода сущностями являются интенциональные состояния (физическая у них природа или нет), концентрируясь только на том, как интенциональность действует феноменологически; наконец, 3) дефляционные. Последние, скорее, располагают к тому, чтобы трактовать их как концепции, нацеленные на устранение понятия интенциональности из номотетического психологического дискурса; в связи с этим, возможно, их не очень уместно включать в число теорий интенциональности. Идея заключается в том, чтобы ограничиться менее смутными или более интуитивно ясными с точки зрения теоретиков этого вида дескрипциями содержаний сознания в терминах привычных способов вести себя (в том числе употреблять выражения языка) в типических обстоятельствах. Так, Витгенштейн говорит о "таинственной связи между объектом и его именем"; он замечает, что ментальные активности желания и полагания выглядят таинственными и не эксплицируемыми, но это чувство таинственности возникает из ошибки, которая поддается исправлению: "Примитивная философия конденсирует все употребление имени в идею отношения, которое таким образом становится таинственным отношением"90. Путь, которым он предлагает развеять эту ауру таинственности - сконцентрироваться на изучении того, как мы в действительности употребляем имена или приписываем пропозициональные установки. Предположительно, этот способ формировать понятие содержания сознания, выводя утверждения о содержании сознания из соответствий данных наблюдаемого поведения принятым схемам интерпретации такого поведения в ментальных терминах, уязвим для критики того же рода, которой подвержен и бихевиоризм. Наконец, могут быть собственно дуалистические представления об интенциональности, понимаемой в этом случае как способность отличной от физической природы; однако, вряд ли какие-то из них имеют в современной философии вид теории.
Среди натуралистических теорий интенциональности можно различить каузальные, функционалистские, компьютационные и телеологические91. Функционалистские теории они определяют интенциональные состояния по их отношениям к входным и выходным данным и к другим функциональным состояниям. Компьютационные теории в общем и целом представляют собой применение машинной модели к интенциональным характеристикам. Каузальные теории определяют репрезентативные характеристики ментальных состояний в терминах причин этих состояний: появление коровы в поле зрения - причина появления соответствующих перцептивных содержаний; эти содержания и, соответственно, репрезентативные характеристики ментальных состояний, которым такие содержания соответствуют, определяются каузальными связями с объектами внешнего мира. Я могу видеть корову, думать о корове, референциально употреблять слово "корова" и т.д. - т.е. иметь переживание определенного репрезентативного вида - благодаря тому, что реальные коровы воздействовали на мои органы чувств, порождая во мне соответствующий набор переживаний и к этими переживаниям я учился применять также определенные слова и выражения, наделяя их, таким образом, референциальным содержанием ("о корове"). Даже если мое перцептивное переживание фактически вызвано появлением чего-то другого, а не коровы, с точки зрения этого подхода, содержанием моего сознания (в этот момент) все равно будет корова в силу существующей каузальной связи между коровами и моими переживания данного вида. Телеологические теории интенциональности отождествляют содержание ментального состояния с (примерной) направленной на мир (world-directed) биологической функцией этого состояния. Так, скажем, состояние желания имеет содержание, включающее воду, только тогда, когда это состояние имеет функцию заставить организм добыть воду (или сделать организм добывающим воду). Перцептивное переживание репрезентирует, скажем, квадратность, если только функция этого переживания - указывать на присутствие квадратной вещи в окружающем пространстве.
13.6.3.2 Внешние и внутренние условия репрезентации
Вопрос об условиях интенциональности можно расшифровать как вопрос об интенциональной спецификации состояний сознания, о том, что делает данное состояние состоянием с данным определенным содержанием, а не с другим. В ответе на этот вопрос различаются две противоположных позиции: интернализм (или, иначе, индивидуализм) и экстернализм. Интернализм (в самом общем виде) есть позиция, утверждающая, что содержания ментальных состояний и состояний сознания, в частности, определяются исключительно внутренними свойствами субъекта этих состояний. В частности, эта позиция может быть сформулирована как тезис конститутивного индивидуализма: "Согласно индивидуализму ... все ментальные состояния (и события) человека или животного таковы, что нет необходимого или глубокого индивидуирующего отношения между нахождением индивида в состояниях соответствующих видов и физическим или социальным окружением этого индивида"92. С другой стороны, экстернализм утверждает существенную (преимущественно номологическую) связь между (интенциональными) содержаниями сознания и внешними факторами. Тезис конститутивного экстернализма гласит, что "... ментальная природа, по крайней мере, некоторых ментальных состояний (и событий) человека или животного такова, что существует необходимое или глубокое отношение между нахождением индивида в состояниях соответствующих видов и физическим или социальным окружением индивида"93.
Если принимается, что существует различие между содержаниями сознания, соответственно, концептуального и не концептуального видов, то это ставит перед экстерналистом следующую проблему. Отличается ли экстернализм относительно не концептуальных перцептивных содержаний от экстернализма относительно концептуальных содержаний пропозициональных установок? Или, иначе, того же ли вида отношения с внешним миром (физическим или социальным окружением субъекта), что ответственны за индивидуацию содержаний его пропозициональных установок, или какого-то другого, ответственны за индивидуацию содержаний его восприятий (взятых в абстракции от суждений, "схватывающих" эти содержания)? Экстернализм относительно полаганий более или менее понятен: так, в этой роли может выступать простое утверждение, что данное состояние индивида является его полаганием, что р, если и только если это полагание связано с положением дел "р" каузальными отношениями правильного вида и индивид владеет концептуальным аппаратом, достаточно богатым для формирования суждения "р". Перцептивное содержание, если имеет принципиально не концептуальный характер, должно быть не зависимо от публичного языка. Но раз так, то нечего ожидать найти социальные внешние факторы, играющие индивидуирующую роль в отношении перцептивных содержаний. Кроме того, не будучи включающими объект содержаниями, перцептивные содержания не могут рассматриваться с экстерналистской точки зрения по аналогии с содержаниями полаганий еще и в том отношении, что последние являются включающими объекты в описанном выше смысле. Пример экстернализма для полаганий: "Если я смотрю на яблоко... и думаю "Это яблоко гнилое", а ты смотришь на нумерически отличное, но качественно неотличимое, яблоко и думаешь "Это яблоко гнилое", то даже если мы достаточно сходны по своим внутренним характеристикам, эти наши полагания будут иметь различные содержания благодаря нашим отношениям к различным яблокам. Мое полагание ... есть полагание, правильность которого зависит от того, как обстоят дела с соответствующим яблоком: действительно ли оно гнилое. Твое полагание, напротив, таково, что его правильность индифферентна по отношению к тому, как обстоят дела с этим яблоком, но вместо этого зависит от того, как обстоят дела с другим яблоком. В этом смысле содержания наших полаганий включают объекты"94. Соответственно, экстерналист может утверждать, что? варьируя миры (структуры положений дел) относительно неизменных внутренних структур субъекта, можно получить соответствующую вариацию содержаний его полаганий. Но этот экстерналистский аргумент не работает в случае не включающих объекты перцептивных содержаний.
Достаточно очевидное интерналистское решение, между тем, таково: перцептивное содержание варьируется в зависимости не от того, каков мир, а от того, каким он кажется субъекту95. В этом случае, если субъект не различает между двумя объектами, то между опытами этих объектов нет феноменологического различия перцептивного содержания, что резко контрастирует со случаем, описанным выше. В качестве возражения против такого принципа индивидуации перцептивного содержания экстерналист может привести такой пример. В возможном мире w1 - или даже в действительной ситуации - субъект х имеет опыт с определенным квантифицированным содержанием, например, опыт квадратного объекта определенного размера. Субъект двойник х - у - в другом возможном мире w2 (или в возможной ситуации) имеет опыт такого же объекта, отличающийся своим содержанием, несмотря на тождество внутренних характеристик х и у. Еще больше экстерналист может утверждать, показав, что двойник х такой ситуации может иметь альтернативное содержанию сознания х содержание96. Пример такого рода приводит Т. Бердж97. В его истории индивид обычно воспринимает тени определенного маленького размера (О) как тени маленького размера ("как они есть") - как О; но в какой-то момент случайно ошибочно принимает (С) - такого же размера выбоину - за О. В контрфактической ситуации (в другом возможном мире), согласно примеру, нет видимых (О): те впечатления, которые в действительной ситуации вызываются тенями данного размера и объясняются в терминах (О), в контрфактической ситуации вызываются такого же размера выбоинами и объясняются в терминах (С). В таком возможном мире ситуация, предложенная в примере может иметь, по мнению Берджа, две интерпретации: либо индивид воспринимает выбоину как выбоину (просто нет ошибки восприятия, предполагаемой примером относительно действительной ситуации), либо он, по крайней мере, не воспринимает выбоину как тень (ошибка восприятия есть, но результирующее содержание во всяком случае не отсылает к понятию (О)). В любом случае, утверждает Бердж, контрфактический индивид-двойник отличается от фактического содержанием своего опыта относительно (С).
Интерналисткий ответ на это возражение может принять одну из двух форм. Консервативный ответ может состоять в отказе признавать, что контрфактическое содержание опыта индивида будет отличаться от действительного (относительно данного примера это означает утверждение, что опыт контрфактического индивида будет опытом тени определенного размера (опытом (О)). Ревизионистский ответ может состоять в отказе признавать экстерналистскую спецификацию опыта индивида в исходной (действительной) ситуации. Так ревизионист может согласиться, что если бы в данном примере индивид в действительности имел опыт тени, то опыт его двойника мог бы отличаться своим содержанием, но настаивать при этом на том, что спецификация действительного опыта как опыта тени не мотивирована. Как действительному субъекту, так и его контрфактическому двойнику правильнее будет в данной ситуации, с этой точки зрения, приписать одинаковое более общее содержание опыта: например, тень-или-выбоина98. Пример консервативного ответа99: представим себе, что различие между тенями и выбоинами очень важно для успешной адаптации организмов рассматриваемого типа: тени - важный источник прохлады и защиты от палящего солнца днем, а выбоины достаточно велики, чтобы причинять заметный вред здоровью организмов. В этом случае в действительной ситуации организм будет иметь диспозицию двигаться в направлении того, что воспринимается как тень и избегать того, что воспринимается как выбоина, т.е. опыт того типа, который обычно продуцируется тенями, будет в этом случае связан с определенными поведенческими диспозициями. В примере Берджа предполагается, что в действительной ситуации и в контрфактической индивиды имеют одни и те же поведенческие диспозиции. Поэтому, если в действительной ситуации, приняв выбоину за тень, он направиться к ней, чтобы укрыться от солнца и в конечном счете ошибка восприятия раскроется - ведь он имеет обе концепции, как тени, так и выбоины - то относительно контрфактической ситуации, где диспозиция искать укрытия от солнца сохраняется, и индивид-дубликат систематически спотыкается о выбоины и разбивает себе ноги, пытаясь укрыться от тени, мы должны будем заключить, считает Мэттьюз, что в этом окружении индивид воспринимает выбоины как тени или во всяком случае не как выбоины. Ревизионистский ответ100 может состоять в следующем: если дано, что в контрфактической ситуации индивид не различает между тенями и выбоинами, можно с не меньшим основанием, чем то, на котором Бердж делает вывод о том, что субъект воспринимает выбоины как выбоины или не как тени, заключить, что такой контрфактический организм воспринимает и выбоины, и тени как инстанты одного и того же типа сущностей: тогда содержанием опыта, вызванного (С), как в действительной, так и в контрфактичсекой, ситуации скорее следует считать одно и то же - содержание некоего типа, в объем описания которого входят как выбоины, так и впадины; можно также это содержание описать как "тень-или-выбоина".
Экстерналист может предложить, по меньшей мере, два решения или их комбинацию.
1. Пример Берджа построен таким образом, что экстерналистская позиция в нем представлена тезисом каузальной совариации, согласно которому содержание индивидуального опыта варьируется в зависимости от вариации каузальных антецедентов этого опыта. Стандартное возражение против этого тезиса, как мне кажется, составляют примеры "подмены": предположим инопланетяне в тайне от людей истребили всех кошек и заменили их точными копиями-роботами - это случай изменения каузальных антецедентов, поскольку у последующих поколений людей те виды опыта, которые имели своими каузальными антецедентами живых кошек, будут иметь в качестве подобных антецедентов качественно неотличимых роботов-кошек (отличает их только их история, не известная людям и, пусть, структурные отличия такого уровня, что человеческой науке их не под силу выявить). Тезис сохранения тождества видов опытов можно здесь утверждать хотя бы на основании сохранения видов поведенческих диспозиций, связанных с впечатлениями такого рода (с опытом кошек). При этом, на каком основании можно утверждать, что и содержания соответствующего опыта в таком случае измениться вместе с подобным изменением в мире? Скорее уместно предположить, что содержание останется прежним. Экстерналист может отказаться от этого тезиса, сохранив при этом собственно экстерналистский подход, т.е. он может отказаться считать, что тезис каузальной совариации существенен для (или неотъемлем от) экстернализма: например, он может утверждать (как, судя по всему, делает Бердж), что какого угодно вида, не только каузальные, внешние факторы могут быть основанием спецификации перцептивных содержаний - например, эволюционные.
2. Пример Берджа был нацелен на то, чтобы продемонстрировать, что перцептивное содержание не следует нередуктивно (supervene) из внутренней конституции индивида в сочетании с его поведенческими диспозициями. Но сами поведенческие диспозиции могут интерпретироваться экстерналистски: производство поведения того или иного типа может рассматривать как зависящее не только от того, что происходит внутри субъекта, но и от внешних факторов. Если так, то можно утверждать, что поведение также варьируется в зависимости от определенных внешних изменений, тогда как внутренняя структура субъекта остается неизменной. Тогда можно, например, утверждать, что если уж так сложилось эволюционно, что субъекты в некоем возможном мире не различают между тенями и выбоинами, то они не могут вследствие воздействия этих же эволюционных факторов иметь те же поведенческие диспозиции относительно теней и выбоин, что и субъекты в действительном мире, пусть даже внутренне они - двойники; соответственно, в этом случае их адаптивность может не пострадать.
Спор о природе и условиях репрезентации в рамках философии сознания показателен не только как экспликация проблемы связи сознания, познания и окружающего мира, но еще и в отношении того места в структуре активно разрабатываемых в современной философии проблем проблемы сознания. Это - не только проблема психологии, но и, как минимум, эпистемологии и теории языка. Не удивительно, в частности, что язык, на котором ведется в современной литературе на эту тему, восходящей в той или иной степени к аналитической традиции, спор о ментальной репрезентации, во многом аналогичен языку и концептуальном ряду, на котором эксплицируются проблемы теории знания в их современной постановке. Так, "интернализм" и "экстернализм" - две базисные концепции как ментальной репрезентации, так и знания. И это не удивительно, учитывая, в какой мере знание, во всяком случае, в том смысле, который мы вкладываем в идею эмпирического знания, зависит от репрезентативной способности. Чем бы не завершился этот спор, он вряд ли может быть завершен в философии сознания, взятой отдельно от других дисциплин, нацеленных на прояснение или решение других современных фундаментальных философских проблем, прежде всего, конечно, эпистемологических. Пожалуй, от этих факторов перспектива развития данного вопроса даже больше зависит, чем от того, в какой степени прав или не прав, например, функционализм. Ведь, признавая репрезентативность ментального, уже нельзя, исповедуя физикализм, отождествлять репрезентативные ментальные состояния только с процессами в мозгу или нейронными состояниями; следует признать, что для идентификации таких состояний существенны те факторы, которые ответственны за его репрезентативность, интерналистские или экстерналистские. Защитник интернализма мог бы настаивать на тождестве факторов этого вида с нейронными процессами или состояниями, возвращая физикализму психонейронное тождество, но во всяком случае - не экстерналист.
***
Таким образом, мы рассмотрели в самых общих чертах эволюцию взглядов на проблему сознания и психологии в рамках аналитической философии; мы увидели, что они прошли вместе с ней трудный путь, от "простого" редукционизма и бихевиоризма, мотивированных позитивизмом, до более сложных решений, более соответствующих постпозитивистской парадигме. В заключение уместно коротко очертить критическую перспективу философии сознания. Критика недостаточности или избыточности теории относительно объема допускаемых ею ментальных сущностей опирается главным образом на два вида свидетельств: свидетельства, так сказать, парадигмальных случаев того, что действительно относится к ментальному или является существом с сознанием, и свидетельства практической рациональности. Но, как мы видели, по крайней мере, на примере общей критики функционализма, использование этих видов свидетельств оперирует разными "фрагментами" здравого смысла; и совершенно не обязательно, чтобы здравый смысл как некая совокупность идей представлял собой однородное и когерентное целое. Не говоря уже о том, что совершенно не обязательно, чтобы здравый смысл как источник обосновывающих или опровергающих теорию свидетельств (независимо от того, насколько он тождественен некоему повседневному социализуемому здравому смыслу или же некоему научному здравому смыслу, а насколько - латентно конструктивен) был адекватным источником знания о соответствующем предмете или надежности желаемого вида. В связи с этим весьма вероятно, что относительно подходов, претендующих на понимание или объяснение ментального и сознания, соответствующие фрагменты здравого смысла (или же, может быть, здесь уместнее говорить о различных здравых смыслах?), скорее, находятся в конфликтном отношении, чем в отношении взаимной поддержки. Проблема сознания в аналитической философии выглядит (в том числе) как проблема согласования определенного набора идей. Не претендуя на полноту охвата, можно, тем не менее, утверждать, что этот набор включает следующие выводы и максимы:
1. Сознание должно быть понято (рационализовано или объяснено);
2. Понимание (рационализация, тем более - объяснение) предполагает, в том числе достижение консенсуса по ряду релевантных вопросов на специфицированном множестве субъектов. Научное объяснение сознания в этом смысле предполагает достижение научного консенсуса, или, по крайней мере, хорошую перспективу его достижения, по ряду вопросов, таких, как вопрос о критериях сознания101.
3. Предварительный концептуальный консенсус требует понимать сознание как феноменальную сущность с определенными (или, скорее, определимыми) каузальными свойствами или ролями. Следовательно: а) объяснение сознания, скорее всего, не может быть исключительно феноменологическим и б) консенсус в науке по вопросу о сущности с каузальными свойствами с наибольшей вероятностью может быть обеспечен в рамках теоретизирования, исходящего из идеи материального сознания и опирающегося на концепцию его доступности эмпирическому исследованию.
На пути консенсуса, однако, встают философские аргументы, использующие два вида тестов на адекватность предлагаемого объяснения (будь то феноменологическое, структурное, функциональное или дефляционное объяснение): тест на практическую рациональность и тест на совместимость с набором или моделью парадигмальных случаев. Оба эти теста имеют в качестве источников своих проверочных данных и, соответственно, оценок здравый смысл. Но соответствующий здравый смысл может не быть когерентным целым и, применительно к существующей ситуации, скоре всего, таковым не является, что делает совместное применение тестов обоих видов рационально не применимым (если мы рассчитываем на достоверный и незаинтересованно полученный результат), а результаты их последовательного применения взаимно плохо совместимыми относительно требуемого вывода о поддержке или не поддержке объяснения или теории данного вида опытом соответствующего вида. Все это, похоже, предполагает необходимость более тщательного анализа и, возможно ревизии критериев проверки теоретических результатов, касающихся понимания и объяснения сознания на адекватность, а также, не исключено - более корректной формулировки требования объяснения для проблемы сознания. Задачи такого рода, однако, сами уже не относятся к сфере компетенции изучения сознания или философии сознания, а скорее, представляют собой метавопросы относительно этой группы задач и теорий. Сфера теоретической деятельности, к которой они относятся, скорее всего, есть теория или философия обоснования: дисциплина, нацеленная на выработку более или менее общих ответов на вопросы о критериях, достаточных условиях и тому подобных характеристиках консенсуса. Таким образом, если сказанное верно, то философия сознания имеет зависимый характер от философии обоснования.

14. Аналитическая философия и феноменология
14.1 Возможен ли диалог аналитической философии и феноменологии?
Рассмотрение традиции аналитической философии в данном контексте может оказаться небезынтересным в связи со следующим обстоятельством. Представляется весьма странным тот факт, что на фоне многочисленных компаративных исследований в области истории современной западной философии, ставших столь популярными в последней трети ХХ века, данная тема оказалась практически неразработанной. Между тем, никто не будет отрицать, что именно аналитическая философия и феноменология являются одними из самых авторитетных направлений в современной философии. Общее количество публикаций мыслителей, представляющих данные традиции, огромно, и, тем не менее, хотя бы намек на возможный диалог этих стилей философствования делают очень немногие. Так ли уж далеки по своим интересам эти школы, столь ли бессмысленными выглядят попытки некоторых аналитиков (а такие все же имеются) добиться к себе внимания со стороны феноменологов? "Такой проект - пишет Р. Рорти по поводу диалога традиций - имел бы смысл, если бы, как говорится, две стороны решали общие проблемы разными 'методами'".1 Этот тезис кажется вполне вразумительным: именно при соблюдении указанных условий коммуникация между различными методами может оказаться продуктивной, так как позволит уточнить и обогатить решение общих проблемных ситуаций, основанных на тематическом единстве. Попробуем руководствоваться в дальнейшем обсуждении соотношения данных традиций указанным соображением американского философа и выделим в качестве главного вопроса следующий: как соотносятся между собой темы и методы исследований аналитической философии и феноменологии?
14.2 Тематическое единство традиций
Никто не станет спорить с тем, что термин "аналитическая философия" очень широк по своему значению. Существует большое количество тематических и методических оттенков2 в исследованиях тех мыслителей, кого, так или иначе, причисляют к данному направлению в философии. И все же общее эпистемологическое ядро, "нерв" традиции не вызывает сомнений - это "лингвистический поворот" в философии, к которому напрямую причастны "классики" аналитической традиции: Г. Фреге, Б. Рассел, Д. Мур, Л. Витгенштейн. Стремясь все к той же "ясности и отчетливости" данного (как оказывается, изначальное эпистемологическое требование аналитической философии уже коррелятивно феноменологии) философ-аналитик, после совершения "лингвистического поворота", спрашивает уже не о мире самом по себе, а о том, что мы имеем в виду, когда говорим о мире, т.е. о смысле и корректности построения наших высказываний о мире.
Феноменолог, стремясь осуществить то же эпистемологическое требование, проводит редукцию. После проведения этой операции, феноменолог, также как и философ-аналитик, спрашивает не о мире самом по себе, а о том, каким мир предстает перед нами в наших интенциональных переживаниях, что мы имеем в виду, когда сознаем мир (в соответствии с декартовским cogito - воспринимаем, воображаем, вспоминаем, желаем, радуемся, любим и т.д.).
Лингвистическая и феноменологическая редукции (термин "лингвистическая редукция" используется некоторыми мыслителями, представляющими компаративный анализ традиций аналитической философии и феноменологии, для того, чтобы указать на "лингвистический поворот" с одной стороны и на его подобие феноменологической редукции с другой. Например, Д. Геймс в своей статье о Витгенштейне устанавливает такую аналогию, отдавая при этом приоритет лингвистической редукции: "...нетрудно заметить, каким образом витгенштейновская лингвистическая редукция, в определенных смыслах, могла показаться более привлекательной. Она намного проще, точнее, она менее запутана и легка для понимания. Слова, конечно, имеют свою мистическую сторону, но они все же кажутся менее неуловимыми, чем феномены"3) представляют собой эпистемологические процедуры критической или, как говорят феноменологи, трансцендентальной ориентации: в обоих случаях речь идет не о трансцендентном, самостоятельно существующем мире, а об имманентной данности мира в определенных, фиксирующих этот мир структурах - в языке и в сознании.
По мнению Д. Фоллесдаля, наилучшим способом выяснения возможностей диалога обсуждаемых традиций является сравнение интенционального анализа Э. Гуссерля - основателя феноменологии и семантического анализа Г. Фреге, стоявшего у истоков аналитической философии.4 Здесь можно наиболее прозрачно увидеть истоки критической ориентации традиций, определить темы исследований и обнаружить корреляцию этих тем.
В обоих случаях мы сталкиваемся с определенной трехчленной эпистемологической конструкцией. В случае Гуссерля - это интенциональный акт - идеальное мыслительное содержание (сущность [Wesen], смысл [Sinn]) - интендированный предмет; а в случае Фреге - это определенный знаковый комплекс - смысл[Sinn] знаков - значение [Bedeutung] знаков.5 Оба исследователя концентрируют внимание на тех медиальных элементах в своих эпистемологических конструкциях, которые фиксируют мир в качестве имманентной данности (для Гуссерля - в сознании, для Фреге - в языке). Тема исследования в обоих случаях - медиальный элемент, смысл. Эти элементы обнаруживают явную схожесть. Основываясь на общем неприятии психологизма в логике и математике, оба автора приписывают данному элементу статус идеального бытия и оба утверждают возможность непосредственного схватывания этого элемента в особом интеллектуальном опыте. Такие тезисы отчетливо противостоят психологизму, в котором утверждалось, что любое универсальное содержание является продуктом психической активности субъекта при обработке непосредственно данных чувственных содержаний (здесь, кстати, небезынтересно заметить, что на "праведный путь" антипсихологизма Гуссерля "наставил" как раз Фреге, опубликовавший критический обзор ранней работы Гуссерля "Философия арифметики", в которой автор придерживался как раз психологистической позиции).6
Далее, на основе идеального статуса смысла оба автора проводят четкое различение между схватыванием самого смысла и представлением, сопутствующих этому схватыванию, всевозможных ментальных образов, имеющих психологически субъективный, сиюминутный характер. Так Гуссерль в "Логических исследованиях" пишет: "Принадлежащая к данной ситуации цепь ощущений и образов переживаема..., но это не может означать, что эта переживаемая цепь ощущений и есть предмет акта сознания в смысле восприятия, представления или суждения, направленного на этот предмет".7 Это вполне коррелятивно мыслям Фреге: "Представление субъективно: представление одного человека не то же, что представление другого, ...у художника, наездника и зоолога с именем "Буцефал" будут связаны, вероятно, очень разные представления. Тем самым представление существенно отличается от смысла знака...".8
Оба автора имеют похожее понимание отношения смысла к последнему элементу конструкции, обозначающему самостоятельную мировую предметность. Смысл представляет собой способ тематизации обсуждаемого предмета, то есть простое принятие предмета во внимание каким-либо особым способом. Здесь нужно заметить, что для Гуссерля этот пункт представляет принципиальную эпистемологическую позицию: смысл как универсальная структура антиципирует чувственное восприятие, т. е. не то чтобы смысл наклеивался на уже данные в ощущениях предметы как ярлык, но, напротив, он впервые формирует вещи, структурирует мир. Что касается Фреге, то он сам никогда вплотную не обращался к подобным вопросам, но зато на основе его теории смыслов языковых структур это сделали его последователи: "Милль считал, - читаем у М. Даммита - что мир предстает перед нами уже разделенным на предметы и все, что мы должны сделать - это научиться прикреплять определенный ярлык к определенному предмету. Но это не так: собственные имена, которые мы используем, и соответствующие общие термины определяют принципы, по которым это деление должно быть проведено, принципы, которые приобретаются в процессе употребления этих слов".9
И наконец, оба обсуждаемых автора сходятся в том, что смысл индифферентен по отношению к решению вопроса о реальном существовании или несуществовании сформированных посредством этого смысла предметов. Как для Гуссерля смысл усматривается с очевидностью вне зависимости от того, что он репрезентирует: реально существующий предмет или галлюцинацию, так и для Фреге сам смысл знакового комплекса не может быть описан как истинный или ложный, он также принимается во внимание как нейтральная данность. И эта мысль еще раз подчеркивает подобие феноменологической редукции и "лингвистического поворота", осуществленного Фреге. Один из сочувствующих феноменологии американских философов Р. Соломон так пишет по этому поводу: "...это последнее обстоятельство, т. е. 'подавление' суждений [об истинности и ложности] в пользу нейтральных мыслей [речь идет о Фреге] является обозначением знаменитого Гуссерлева эпохе или 'заключения в скобки вопросов о существовании'".10
Стремясь к беспредпосылочности познания, выполняя Декартово эпистемологическое требование "ясности и отчетливости", феноменология в качестве темы исследования выбирает данные с очевидностью в сознании имманентные предметности - смыслы. Фреге, никогда не ставивший в открытой форме эпистемологических задач, по сути, сделал то же самое: в субъектно-объектной структуре познания он также выбрал медиальный элемент и приписал ему очень похожие характеристики. "Мы можем схватить, постигнуть или осознать предмет - пишет Р. Трагессер - не иначе как основываясь на ноэматическом конституировании смысла предмета сознания. Точно так же Фреге, отвергая корреспондентскую теорию истины, утверждает, что мы не можем схватить мир кроме как посредством смысла предложений".11 Главное своеобразие Фреге состояло только в том, что он провел все исследование исключительно в лингвистической сфере, и, тем самым, пожалуй, впервые в западной традиции так отчетливо ввел в эпистемологическое исследование лингвистическую проблематику, положив начало "поворота к языку", осуществленного традицией аналитической философии: "Для Фреге первоначальной задачей в любом философском исследовании является анализ смыслов, ...до тех пор, пока мы не достигли удовлетворительного анализа смыслов соответствующих выражений, мы не можем ставить вопросы об оправдании и об истине, так как мы остаемся в неясности относительно того, что мы пытаемся оправдать или истинность чего мы пытаемся исследовать. Конечно, было бы абсурдным считать, что предшествующие философы практически не касались анализов смыслов: но Фреге был первым - по крайней мере, начиная с Платона - кто сделал четкое различение между этой задачей и последующим установлением того, что является истинным и каковы наши основания для принятия этого решения...".12
Если вслед за Д. Фоллесдалем признать то, что тематическая корреляция обсуждаемых традиций со стороны аналитической философии устанавливается именно в исследованиях Г. Фреге, то будет логичным предположить, что дальнейшее рассмотрение аналитической традиции на предмет нахождения коррелятивных с феноменологией тематических моментов должно проводиться путем отыскания у более поздних представителей этой традиции "фрегеанского стиля" исследования, т.е., прежде всего, путем отыскания подобия фрегеанской семантической дифференциации смысла и значения языкового выражения.
В одной из своих статей Г. Кюнг отводит роковую роль, определившую дальнейшее отсутствие диалога между аналитической философией и феноменологией, исследованиям Б. Рассела, после которых аналитическая традиция развивалась в противоположном направлении: "Самым крупным камнем преткновения в диалоге между феноменологией и логистической философией выступает то обстоятельство, что семантическая терминология обоих движений развивалась в противоположных направлениях. В логистической философии трехуровневая семантика знака, смысла и референта Фреге уступила место двухуровневой семантике знака и референта Рассела. В феноменологии же Гуссерля понятие 'смысла' было не отброшено, а расширено - в особенности посредством понятия 'ноэмы'".13 Действительно, Рассел устранил из фрегеанской семантики тот самый медиальный элемент - основу тематической корреляции с феноменологией. Вместо фрегеанской дифференциации "Sinn" и "Bedeutung" он вводит единое, понятое явно натуралистическим образом, "meaning" - значение. В том случае, когда один из синтаксических элементов предложения является собственным именем, тогда, по Расселу, конституэнтой пропозиции будет не Sinn как у Фреге, а meaning - сам предмет реального мира. Ясно, что для Фреге, как и для Гуссерля, было бы совершенно неприемлемым, чтобы в идеальную сферу, какой является выраженная в предложении мысль (Gedanke), вдруг попадали бы реальные вещи: "Но, в любом случае, для Фреге совершенно ясно, что мысль не может иметь в качестве своей конституэнты референт какого-либо выражения в предложении. Мысль, выраженная в предложении 'Эверест - это самая высокая гора в мире' имеет своей конституэнтой смысл собственного имени 'Эверест': мысль не имеет в качестве конституэнты гору саму по себе - мысль не является вещью такого рода, частью которой может быть гора".14
Расселова семантика напрямую связала язык и мир реальных вещей, что позволило аналитику непосредственно иметь дело с самим этим миром. Это принципиально не устраивает феноменолога. Ведь операция феноменологической редукции остается для Гуссерля определяющей: "...феноменологическое эпохе... сдерживает признание бытийной значимости объективного мира и тем самым целиком и полностью исключает его из поля суждения, а вместе с ним также и бытийную значимость как всех объективно воспринимаемых фактов, так и фактов внутреннего опыта".15 Неслучайно начало "Логико-философского трактата", в котором, на первый взгляд, Витгенштейн идет по пути Рассела, признается феноменологами явно наивным: "Для феноменолога - замечает П. Рикер - начало Трактата должно выступать в качестве ультимативного выражения 'натуралистической установки'".16 Натуралистическая - если следовать Рикеровой интерпретации - онтология "Трактата" заключается в следующем: простые объекты (Gegenstanden) реального мира образуют между собой элементарную связь - событие (Sachverchalt); это событие адекватно изображается элементарной лингвистической картиной-предложением посредством его структуры, коррелятивной структуре события.17 Однако существуют интерпретации, которые говорят о том, что онтология "Трактата" представляет собой лишь абстрактную модель логической системы. Попросту говоря, Витгенштейна совсем не интересовал вопрос о том, какой онтологический статус имеют объекты и факты мира, что это: материальные субстанции, sense-data или же платоновские эйдосы. Скорее, его внимание сосредотачивалось на других проблемах - логическая структура мира и языка. Такой деонтологический тезис18 хотя и не говорит ничего в пользу корреляции "Трактата" и феноменологии, но вместе с тем и не позволяет выстроить однозначную антифеноменологическую линию: Рассел - Витгенштейн.
Интригу же для сочувствующих феноменологии исследователей "Трактата" вносит то, что Витгенштейн вновь обращается к употреблению "Sinn" для фиксации соответствующей характеристики предложения языка. И Рикера, конечно, в первую очередь привлекает этот момент: "...менее реалистическая интерпретация формы отображения возникает вместе с репрезентацией возможности, несуществования и, прежде всего, с ложными репрезентациями. Здесь 'смысл' более не является чем-то общим, но представляет собой внутреннюю характеристику: могут быть репрезентации (Darstellung) без отображения (Abbildung). Это понятие Darstellung, как отличное от понятия Abbildung, наиболее близко к феноменологии (2.22; 2.221 - 2.224); оно достигает высшей точки в следующем утверждении: 'То, что образ репрезентирует [darstellt], есть его смысл' (2.221). Аналогично у Платона идея есть идея чего-то, но не с необходимостью чего-то такого, что есть. Здесь и начинается феноменология".19 Однако в данном случае стоит предостеречь оптимистично настроенных сторонников корреляции вот в каком пункте: смысл у Витгенштейна не есть идеальное единство (как у Платона, Фреге или Гуссерля), смысл - это логическая форма предложения в ее проекции на мир. Здесь снова нет никаких онтологических характеристик, но уже по другой причине: логическая форма не представляет собой что-либо предметное, она - условие возможности предметности (см. в "Трактате" различение между тем, что предложение говорит (gesagt), и тем, что оно показывает (gezeigt)). Поэтому логическая форма и ее проективное отношение - смысл сродни, скорее, самому трансцендентальному субъекту феноменологии, а не тому, что ему противостоит предметным образом - универсуму смыслов (в Гуссерлевом понимании), имеющих онтологический статус идеального бытия.
Из наиболее известных мыслителей аналитической традиции, поддержавших фрегеанскую семантику, следует назвать М. Даммита, который говорит о философии даже не как о теории языка, а именно как о теории мысли о мире, что не может оставить равнодушным феноменолога: "Философия может быть принята нами только как то, что дает возможность овладеть ясным видением тех понятий, посредством которых мы думаем о мире, и таким образом достигнуть более точного схватывания того способа, каким мы репрезентируем мир в нашем мышлении".20 К убежденным фрегеанцам можно отнести А. Черча, который занимался формализацией семантики Фреге средствами современной математической логики.21
Г. Кюнг причисляет если не к фрегеанской, то, по крайней мере, к антирасселовской коалиции следующих философов: "Развитие логистической философии от Рассела к поколению Карнапа, Куайна и Гудмена характеризуется тем обстоятельством, что откровенный реализм Рассела уступил место более кантианской позиции: универсум рассуждений (соответственно: множество десигнатов) теперь уже не отождествляется простым образом с реальностью как она есть в себе. Вместо этого современные логистические философы обнаружили, что абсолютную реальность, "мир", можно описать в различных системах, универсумы рассуждений которых артикулируются различным образом".22
Р. Соломон делает очень сильное утверждение - современное употребление термина "proposition", широко распространенного в аналитической философии, аналогично как раз тому, как употребляли "Wesen" и "Sinn" Гуссерль и Фреге соответственно: "На сегодняшний день 'пропозиция' является самым употребимым именем для той особенной сущности, которая 'имеет значение', 'выражена' в предложении, истинна или ложна, но которая отлична от мировых объектов, выражающих предложений и от любых 'ментальных' случайностей (интенций, образов) той личности, которая 'удерживает' такую пропозицию. Другими словами 'пропозиция' - это новое имя для Гуссерлевой 'сущности', фрегеанского 'смысла' или 'мысли'...".23
Наконец, фрегеанскую семантику, так или иначе, поддерживают некоторые из тех мыслителей, которые обращаются к вопросам взаимоотношения аналитической философии и феноменологии. Здесь, кроме уже упомянутых выше Г. Кюнга, Р. Соломона, Д. Фоллесдаля, можно назвать такие имена, как К.-О. Апель24, Д. Иде25, Ф. Петти26, Л. Хаапаранта27
14.3 Методологический плюрализм традиций
Теперь, после обсуждения тематических корреляций, рассмотрим методы исследований аналитической философии и феноменологии. Сначала следует ввести одно важное замечание относительно понимания термина "метод", которое должно играть существенную роль в уяснении методологического плюрализма исследуемых традиций. Следует различать:
1) метод как способ исследования темы, то есть применение определенной операции, позволяющей провести исследование; и
2) метод как то, что можно было бы назвать подходом к проникновению в тематику исследования, то есть рассмотрением исследуемого предмета с какой-либо определенной стороны, с определенной точки зрения на этот предмет.
В случае аналитической философии и феноменологии имеется согласие в первом и плюрализм во втором.
И философ-аналитик и феноменолог для обозначения того, каким способом они исследуют свою тему (поле смыслов), используют термин "дескрипция". При этом для феноменолога дескрипция не означает непременно описание данного в прямом смысле этого слова, то есть репрезентацию имманентной данности в языке. Термин "дескрипция" призван обозначить дистанцирование феноменологического метода от каузального объяснения - метода естественных наук, то есть сведения какой-либо данности к тому, чем она сама по себе не является. С этим дистанцированием согласны и аналитики. Думается, что мнение Витгенштейна здесь звучит убедительно: "...она [философия] никогда не может быть нашей работой по сведению чего-либо к чему-то другому, или объяснения чего-либо. Философия, на самом деле, является 'чисто дескриптивной'".28 Поэтому термин "дескрипция", употребляемый аналитиками и феноменологами в достаточно широком смысле - это простое прояснение и схватывание данного, ответ на вопросы "что это такое?" и "как это дано?", в противовес каузальному "почему?". Э. Тугендхат так пишет по этому поводу: "...прояснение [clarification] есть то, что философы, такие как Гуссерль или Витгенштейн, обозначают, когда говорят о дескрипции как о единственно адекватном философском методе".29 И еще: "Прояснение того, что мы понимаем - это то единственное, что мы можем делать в философии. Вопрос почему является неприемлемым. В этой основной методологической концепции феноменология и британская философия, как мне кажется, согласны".30
Используя один и тот же способ исследования, обсуждаемые традиции демонстрируют различные методологические подходы к единой теме. Аналитическая философия исследует поле смыслов через язык. Здесь проводится дешифровка формальных структур языка и прояснение смысла каких бы то ни было высказываний о мире. Феноменология пытается дать описание смыслового поля через исследование сознания. Здесь проводится ноэтико-ноэматическая дескрипция, то есть описание интенциональных переживаний трансцендентального сознания вместе с их предметным, ноэматическим полюсом - смыслом.
Именно за счет разницы в методологических подходах обсуждаемые традиции, несмотря на принципиальную корреляцию тематики, в одном важном пункте исследования приписывают различные характеристики смысловым образованиям. Феноменология наделяет смысл прелингвистической характеристикой, то есть утверждает, что принятие во внимание смыслового образования возможно вне языкового опыта. Язык вступает в права носителя смысла на уровне межсубъектной коммуникации, в сугубо же субъективном опыте внимание к ноэтико-ноэматическим переживаниям происходит вне языка: "В монологе слова не могут исполнять функцию, указывающую на существование ментальных актов, такая индикация здесь совершенно бесполезна. Эти акты сами по себе переживаемы нами в каждый данный момент".31 И хотя Гуссерль и начинает свои "Исследования" с языка, тем не менее видно, что выявление идеального значения языкового выражения Гуссерлю необходимо как "трамплин", с которого он стартует в сферу внелингвистического описания интенциональных актов и их содержаний. Аналитическая философия, напротив, настаивает на том, что любое смысловое образование имеет имплицитную лингвистическую характеристику. Принятие во внимание какого-либо обстояния дел возможно только посредством обращения к соответствующему пропозициональному содержанию, выраженному определенной языковой сентенцией: "Языковой предел - утверждает Витгенштейн - полагается невозможностью описать факт, который соответствует предложению, без повторения этого предложения".32
Если принять предложенную интерпретацию, которая фиксирует тематическое единство и методологический плюрализм аналитической философии и феноменологии, то можно наметить весьма интересные перспективы возможного диалога. Далее укажем на некоторые из них.
14.4 Перспективы компаративных исследований: возможности аналитической философии
Для феноменолога не лишним будет обратить более пристальное внимание на лингвистическую "окраску" конституируемых феноменов. Если языку будет уделено соответствующее аналитическим взглядам внимание, то главными темами обсуждения станут, например, не вопросы о том, как осуществить феноменологическую редукцию, а следующие вопросы: как эта главная методическая операция феноменологии может быть выражена в языке? Каковы те формальные структуры языка, которые позволяют (или, напротив, не позволяют) произвести лингвистическую манифестацию редукции? Компаративный анализ показывает очень интригующие результаты в этом направлении. Остановимся на них чуть подробнее.
Во втором томе "Логических исследований" Гуссерль, выстраивая иерархию качественных форм интенциональных актов, вводит следующие различения. Основополагающей формой любого интенционального акта признается та, которая имеет качественную характеристику чистого представления [blosse Vorstellung]. На этом уровне интендирования происходит схватывание чистого ноэматического содержания (или "материи" интенциональной сущности - как высказывался Гуссерль в "Логических исследованиях"). Какое-либо обстояние дел [Sachverhalt] просто принимается во внимание и обдумывается. Это уровень непосредственного усмотрения феномена, данного в эйдетической интуиции. Вплотную к этой структуре, хотя все же как надстраивающаяся над ней, прилегает другая качественная форма, которую Гуссерль называет позиционным актом [setzende Akte]: "...мы можем установить позиционные акты как те, что основаны на других актах, не как чистые представления, но как акты, основанные на представлениях; новый позиционный характер бытия тогда, по-видимому, является дополнительным к чистому представлению".33 Предназначение позиционного акта сводится к тому, чтобы решать вопрос о бытийной значимости того обстояния дел, которое мыслится в фундирующем акте чистого представления. Решить вопрос о бытийной значимости - это значит либо придать мыслимому обстоянию дел статус автономного существования, либо отказать ему в этом: "Среди именующих актов мы различаем позиционные и непозиционные. Первые ...интуитивным способом отсылают к предмету как к существующему. Вторые оставляют вопрос о существовании своих предметов нерешенным".34
Подобные же дистинкции обнаруживаются и у Фреге. Он также различает схватывание мысли [Fassen], то есть принятие во внимание некоторого мыслимого обстояния дел без решения вопроса об истинности последнего, и суждение [Urteil] как признание истинности мысли: "Итак, мы будем различать: 1) схватывание мысли - мышление; 2) признание истинности мысли - суждение; 3) демонстрация этого суждения - утверждение".35 При этом Фреге упоминает, что он использует термин "суждение" не в привычном логическом смысле, то есть как предикацию, а именно как утверждение истинности, что как раз и соответствует гуссерлевскому позиционному акту. Предназначение обеих этих структур заключается в том, чтобы производить экзистенциальное полагание мыслимого обстояния дел.
Очевидно, что редукция как центральная методическая операция феноменологии должна принимать во внимание как раз отношение между индифферентным чистым представлением и позиционным актом (или между индифферентной мыслью и признанием истинности этой мысли). А именно: редукция "заключает в скобки" позиционный акт. К сожалению, гуссерлевский образ заключения в скобки так и остался не достаточно поясненным. Сам Гуссерль говорит об этой операции то имея в виду "торможение" (приостановку) позиционных актов, то рефлексию над ними. Иногда двусмысленность выглядит почти комично, так как проступает прямо в одном пассаже. Это можно увидеть в "Идеях...": "Переходя же к феноменологической установке, мы с принципиальной всеобщностью пресекаем совершение любых подобных когнитивных полаганий [речь идет как раз о бытийных полаганиях, т. е. о позиционных актах], а это значит: 'мы заключаем в скобки' прежде произведенные, что же касается дальнейших исследований, то мы не соучаствуем в подобных полаганиях; вместо того, чтобы жить в них, совершать их, мы совершаем направленные на них акты рефлексии".36 Если отказаться от полагания этих актов, как же можно совершать над ними акты рефлексии? Та же двусмысленность проступает и в "Картезианских размышлениях": "...я, философски размышляя, не придаю более значимости естественной уверенности в бытии мира, свойственной опыту, не осуществляю полагания этого бытия, между тем, как оно все еще присутствует среди прочего и схватывается внимательным взглядом".37
Думается, что предпочтение все же следует отдать рефлексии. Под запретом совершения Гуссерль, скорее, понимал запрет на наивное, латентное совершение этих актов, которое, действительно, характерно для естественной установки. Редукция не препятствует бытийному полаганию, она лишь делает его явным, признавая тезис о бытии мира только в качестве результата активности сознания, продуцирующего позиционные акты.
На лингвистическом уровне обсуждаемая методическая операция будет выглядеть как "заключение в скобки" суждения об истинности или ложности той мысли, которая выражена в предложении языка, т. е. как рефлексия, воплощенная в лингвистической фиксации акта, утверждающего логическую валентность пропозиции.
Анализ Фреге показал, что такая лингвистическая фиксация в естественном языке, который как раз и использует Гуссерль для экспликации своих исследований, невозможна. Осуществление суждения-утверждения, то есть признание истинности мысли, имеет в языке всецело латентный характер. Невозможно обнаружить специального знака, который характеризовал бы наличие такого суждения, это суждение-утверждение осуществляется самой формой утвердительного предложения: "Мне представляется, что до сих пор мысль и суждение отчетливо не различались. Возможно, язык сам потворствует этому. Действительно, в утвердительном предложении нет специального компонента, соответствующего утверждению".38 Утвердительное предложение естественного языка выражает всегда одновременно и неразличенно саму мысль и экзистенциальное полагание мыслимого: "Признание истинности мысли мы выражаем в форме утвердительного предложения. При этом нам не требуется слово 'истинный'. И даже если мы употребляем это слово, собственно утверждающая сила принадлежит не ему, а форме утвердительного предложения".39
Понятно, что Гуссерль не мог серьезно принимать в расчет подобные затруднения, ибо язык сам подлежал редукции, он не имел трансцендентальных полномочий. Если же языку, как мы условились в начале данного анализа, будет приписан первичный конститутивный статус, то данное открытие Фреге представляет собой серьезное препятствие на пути осуществления обсуждаемой методической процедуры. Гуссерль не заметил, что произвести рефлексию над актами бытийного полагания не позволяют выразительные возможности того языка, который он использовал в феноменологии. Произнося "На улице идет дождь", феноменолог оказывается неспособным четко различить и зафиксировать в рефлексии мысль, выражаемую этим предложением и суждение об истинности этой мысли. Это значит, что язык неминуемо затягивает трансцендентального философа в трясину естественной установки, не позволяя нащупать никакой надежной опоры, чтобы удержаться в сфере чистой мысли.
От неизбежной натурализации трансцендентально-индифферентной сферы сознания Гуссерля не спасает и косвенный контекст, предложенный Фреге в качестве выхода из обнаруженного затруднения. Если предложение "На улице идет дождь" поместить в качестве дополнения в более общее предложение с пропозициональной установкой, то, по мысли Фреге, в дополнении связь с референтом устраняется. "Я утверждаю, что на улице идет дождь" - на истинность этого предложения никак не повлияет логическая валентность дополнения "...на улице идет дождь". Дополнение в данном случае выражает нейтральный смысл и ничего более. Вместе с тем, пропозициональная установка "Я утверждаю, что..." как раз, казалось бы, и представляет в данном случае адекватную выразительную структуру языка, способную зафиксировать позиционный акт. Смыслом предложения, выражающего данную пропозициональную установку, становится само бытийное полагание, следовательно, оно не ускользает более от рефлексии, оно дано в своем осуществлении. Однако, данное предложение имеет и референт, а это значит, что мы вновь латентно ввели следующий позиционный акт. Здесь утверждается, что такое событие как позиционный акт, полагающий истинность пропозиции "На улице идет дождь", действительно существует. Нужно ли говорить, что это вновь противоречит последовательно проводимой редукции: ведь любой акт сам должен быть принят во внимание только как смысл, как феномен. Сознание неизбежно натурализируется, язык всегда опережает рефлексивный взор на один шаг, расставляя на его пути подобные "референциальные ловушки".
В довершении к описанным выше трудностям, существенным для структуры естественного языка, то есть того языка, на котором написана феноменологическая теория, обращает на себя внимание сама форма сугубо научного дискурса, выбранного Гуссерлем. Даже если бы язык и позволял избавиться от натурализма, то форма дискурса феноменологии как теории все равно бы загубила все дело. Ведь главный пафос любой научной теории и состоит в утверждении логической валентности, в поиске решения вопросов об истинности или ложности пропозиций. Гуссерль, декларативно заявляя о редукции подобных целей, сам полностью отдает себя в руки такого дискурса. Феноменология как теория тоже провозглашает истины, на сей раз истины о сознании. В этой теории все обстоит так, что будто бы существует сознание как регион абсолютного бытия. Но ведь это откровенная натурализация, с которой сама же феноменология и должна бороться. Гуссерлево "ego cogito cogitatum" противоречит себе. Оно призвано указать на интенционалистский дискурс, но, вместе с тем, имеет статус суждения с положительной логической валентностью. "Ego cogito cogitatum" - так обстоят дела на самом деле, говорит феноменология как научная теория. Феноменология не как теория, а как событие трансцендентальной редукции не имеет дело с вопросами об истине и лжи, такая феноменология "мнит" происходящее, имеет его ввиду лишь в качестве феномена, причем это касается и сферы сознания: само сознание есть феномен, иначе неизбежно падение в натурализм. В этом смысле референционалистский научный дискурс должен быть категорически противопоказан феноменологии.40
14.5 Перспективы компаративных исследований: возможности феноменологии
Теперь обратимся к тому, в чем можно было бы увидеть перспективу результатов феноменологических штудий для философа-аналитика. Последний, будучи чаще всего заинтересованным в предметном полюсе лингвистического опыта, т. е. в изучении смыслов языковых структур без внимания к субъективным процессам познания, получает благодаря феноменологии возможность обратить должное внимание на само осуществление опыта, на переживание смыслов в познающей субъективности. Фреге, например, который здесь представлен как основатель аналитической традиции, практически не уделил место в своих исследованиях изучению субъективного переживания смысла, ограничиваясь четко отличенной от субъективности идеально-объективной составляющей познания. Поэтому можно согласится с утверждением о том, что "замечательно сложная логическая теория, созданная Фреге, остается в резком противоречии с его наивной философией сознания".41 Гуссерль, напротив, пошел по другому пути. Характеристика внесубъективности, которую он сначала с таким же рвением как и Фреге, в порыве борьбы с психологизмом, приписал смыслу, не переставала беспокоить его своей односторонностью. И поскольку дальнейший исследовательский интерес Гуссерля концентрировался на сознании, постольку тема дескрипции процесса конституирования смысла в субъективности стала центральной в феноменологии. Обращение Гуссерля к этой сфере познавательного процесса, конечно же, было необходимым. Пусть язык (слово, предложение) сколь угодно прочно "цементируют" границы данности смысла, обеспечивают его ясность и доступность, но без сознания, которое "осуществляет себя" в этом смысле, дескрипция опыта выглядит явно не полной. Поэтому Гуссерль переходит от слов языка не к смыслам, как это сделали аналитики, а именно к смыслополагающим, интенциональным актам, без которых язык мертв: "То, что включает в себя дескриптивное единство между физическим знаком-феноменом и значением-интенцией, которая дается в выражении, становится более ясным, когда мы обратим внимание на знак как таковой, т. е. на написанное слово как таковое. Если мы делаем это, то мы имеем внешнее восприятие (или внешнюю интуитивную идею) только похожее одно на другое, чей предмет теряет свой вербальный характер. Если этот предмет снова функционирует как слово, то его представление целиком меняет свой статус. Слово (внешний знак) остается интуитивно представленным, поддерживает свое появление, но мы больше не интендируем его, это больше не является предметом нашей 'ментальной активности'. Наш интерес, наша интенция, наша мысль - это просто синонимы, взятые в широком смысле - обращены исключительно на вещи, обозначенные в смыслодающем акте".42 Тем не менее Гуссерль никогда не отказывался от своих антипсихологических тезисов, на которые его направил, как мы помним, Фреге, и не уставал утверждать внесубъективность смысла. Просто эта характеристика претерпела весьма существенное усложнение. Смысл, исходя из более поздних результатов феноменологии, представляет собой по-прежнему "объективное", самотождественное, неразложимое единство, но, вместе с тем, его присутствие всегда характеризуется погруженностью в поле субъективности.
Конечно, нельзя утверждать, что аналитическая философия полностью редуцировала эти темы. П. Грайс одним из первых в англоязычном мире заговорил о различии между "meaning" как стационарным лингвистическим значением и "meaning" как подразумеванием (значением для говорящего), вводя в аналитическую философию темы сознания и интенциональности.43 Основываясь на этих взглядах и разрабатывая теории интенциональности и речевых актов, один из наиболее авторитетных в современной аналитической традиции философ - Д. Серль открыто утверждает позицию, в соответствии с которой философия языка представляет только внешний уровень более фундаментальной дисциплины - философии сознания.44
Именно по отношению к данному направлению аналитической традиции (а к теме интенциональности вплотную подходили также Г. Райл45, Г. Бергманн46 Р. Чизом47, У. Селларс48, Д. Остин49) вполне уместным представляется проведение параллелей с гуссерлевскими исследованиями. Бесспорно, что феноменология, выработав столь тщательный понятийный аппарат для дескрипции актов сознания может оказаться полезной и в аналитических штудиях. Компаративные работы в этом направлении уже имеют место.50
В качестве примера можно привести сравнительный анализ темы интенциональности у Д. Серля и Э. Гуссерля, проведенный современным канадским историком философии Д. Томпсоном.51 Здесь утверждается, что Серль, как и Гуссерль, считает именно сознание и его структуры отправной точкой философствования. В обоих теориях центральной темой является интенциональность как определяющая характеристика сознания. Оба мыслителя настаивают на единственной абсолютной данности - это данность первичного интенционального содержания в субъективных переживаниях. И тем не менее Серлу, опять же как типичному представителю англоязычной философии, совершенно чужда "трансцендентальная мистерия Гуссерля" (фраза другого известного аналитика, под которой, как кажется, вполне мог бы подписаться и обсуждаемый сейчас американский философ52). Серль противостоит Гуссерлю активно, предпринимая попытки заделать ту "трансцендентальную брешь", которая, усилиями феноменологов, образовалась между Сознанием и Природой.
Прежде всего, Серль остается реалистом. Он ни на секунду не сомневается в том, что сознание представляет собой особую, сложно организованную взаимосвязь специфических природных элементов - и, конечно же, основанием для такого суждения выступают современные нейрофизиологические исследования. Но как быть с интенциональностью, которой сам американский философ приписал нередуцируемый субъективный статус? Серль выстраивает свой аргументацию на основании критики следующего пассажа Гуссерля: "Мы не имеем дело с внешним каузальным отношением, где следствие вполне вразумительно может быть тем, что оно само в себе есть без причины, или где причина порождает то, что могло бы существовать и независимо. Более пристальное рассмотрение показывает, что было бы в принципе абсурдным, здесь или в похожих случаях, принимать интенциональное как каузальное отношение, приписывать ему смысл эмпирического, субстанциально-каузального случая необходимой связи".53 Трансцендентальная брешь возникает из-за принципиального разведения этих двух типов отношений: интенционального и каузального. В последнее, говорит Гуссерль, вступают вещи природного мира внешним по отношению друг к другу образом. Они вполне могут существовать и до и после данной каузальной связи. Иное дело интенциональность: здесь связь акта и объекта неразрывна.
Серль пытается показать, что каузальность, в противовес Гуссерлю, самым тесным образом переплетается с интенциональностью, даже входит в само интенциональное отношение в качестве его внутреннего элемента. Подтверждение этого тезиса американский философ находит в анализе акта восприятия.
Допустим я говорю: "Сегодня, когда я переходил улицу по дороге в университет, меня чуть не сбила машина". Если мне зададут уточняющий вопрос: "Ты уверен, что зрительно воспринимал (действительно видел) автомобиль?", я отвечу: "Конечно, я воспринимал (действительно видел), как он надвигался на меня с достаточно большой скоростью". Если, используя язык, мы в самом деле различаем по значению два термина "фантазия" и "восприятие", то смысл последнего, кажется, должен быть таков: 1) передо мной находится объект; 2) этот объект существует независимо от меня самого; 3) этот объект является причиной возникновения моего акта внимания к нему. Таким образом Серль пытается показать, что каузальное отношение двух природных объектов (автомобиль и психофизическое состояние человека) само является внутренним интенциональным содержанием того акта, который интендирует значение термина "восприятие". Используя в языке слово "восприятие" мы сами, из своей субъективности, полагаем наличие независимого от нас природного мира и признаем его воздействие на наше тело.
Серль уверен, что такой анализ устраняет разрыв интенционального и каузального, Сознания и Природы. Кто с этим будет спорить? Комичность ситуации, как это становится понятным из анализа Д. Томпсона, заключается в том, что феноменолог, по отношению к которому Серль и пытался выстроить свою критику, с чистой совестью подпишется под результатами этого рассуждения.
Заметил ли американский аналитик, что примирение Сознания и Природы может проходить двумя взаимоисключающими путями? Он, конечно, хотел погрузить интенциональное в природную среду, но вышло как раз наоборот. Серлу удался самый что ни на есть феноменологический анализ восприятия, который показывает, как само представление о природном мире возникает в качестве смысловой данности сознания. Природа сама становится интенциональным содержанием субъективности - а это ведь и есть тезис феноменологии, в соответствии с которым любой объект является интенциональным. Натурализируемая интенциональность оборачивается, скорее, интенционализируемой натуральностью, и достаточно обоснованного преодоления столь раздражающего англо-американских философов трансцендентализма достичь снова не удается.
Однако в традиции аналитической философии имеются и такие разработки темы интенциональности, которые могут поспорить с Гуссерлем не в вопросе о трансцендентальном/каузальном статусе интенционального состояния, а в отношении обоснованности употребления концепта первичной интенциональности (соответствующего Гуссерлевой феноменологии) вообще. Наиболее репрезентативными здесь выглядят исследования английского философа-аналитика Д. Деннета54, работающего в области философии сознания и искусственного интеллекта.
Деннет обсуждает понятия первичной (original) и производной (derivative) интенциональностей. Первое означает непосредственно данный в субъективности "внутренний" предмет в корреляции с самим актом познания, второе - "внешним образом" (т. е. за счет окружающей социальной среды) приписанный субъекту предмет познания.
С одной стороны, Деннет полностью соглашается с традиционной по отношению к данной проблеме позицией в том, что AI (Artificial Intelligence - искусственный интеллект) не обладает первичной интенциональностью, а довольствуется лишь ее производными формами, навязанными ему из вне человеческим сообществом. Однако его точка зрения все же оказывается гораздо более оригинальной. Он утверждает следующее: не только AI, но и человек не обладает первичной интенциональностью. Миф о первичной интенциональности - один из самых глубоких предрассудков классической философской традиции Запада. AI оказывается действительно подобным человеческому сознанию, но не в том, что он как и человек обладает первичной интенциональностью, а, наоборот, в том, что человек, как и AI, ею не обладает. Не AI похож на человека, а человек на AI. Деннет пытается презентировать свою позицию с помощью конкретных примеров.
Некто Джонс, отправившись в космическое путешествие, прибывает на планету Земля-Двойник (ЗД). Все здесь оказывается Джонсу знакомо: люди, дома, деревья, небо - все как на Земле. Пообедав в ресторане, пообщавшись с местными жителями и неспешно прогуливаясь по городу Джонс наткнулся на рекламный проспект, сообщавший об очередном туре скачек на лошадях на местном ипподроме. Джонс был очень возбужден этим обстоятельством и немедленно отправился на ипподром. А возбуждение его было связано с тем, что на Земле он был предупрежден об одной странности фауны той планеты, на которую он улетал. ЗД есть точная копия Земли с одним исключением. Там, на скачках, кроме лошадей можно встретить особых животных - смошадей. Смошади ни по виду, ни по повадкам совершенно не отличаются от лошадей. И тем не менее, смошади не есть лошади.
Так как Джонс имел интерес к познанию и был склонен к самонаблюдению, то его очень волновал вопрос о том, что с ним будет происходить, когда он увидит на ипподроме животных, как он будет пытаться отличить лошадь от смошади. При этом он знал, что данная эпистемологическая ситуация радикализируется тем фактом, что местные жители на ЗД для именования и смошадей, и лошадей используют одно и то же слово - "лошадь", так что выяснить у них с помощью вопроса то, с чем он имеет дело в своем восприятии, не представляется возможным.
Так вот, попав на ипподром и тщательно сосредоточившись на своих внутренних состояниях, наш герой с очевидностью обнаружил, что не имеет в данный момент ничего, что можно было бы назвать первичным интенциональным содержанием. Глядя на проносившихся мимо него животных, он не знал как себя вести, о чем думать: о том, что он имеет действительное восприятие лошади; о том, что он имеет восприятие лошади, но ошибается, так как перед ним на самом деле смошадь; о том, что он имеет действительное восприятие смошади; или о том, что имеет восприятие смошади и ошибается, так как перед ним на самом деле лошадь?
Суть проблемы в том, что восприятие как определенное психическое переживание, действительно, имеет место также, как имеет место физическое состояние автомата Пепси-Колы в тот момент, когда в него опускают монету, но вот само интенциональное содержание в качестве смысловой интерпретации воспринимаемого объекта равным образом отсутствует в обоих случаях.
Как же тогда возникает определенная смысловая интерпретация? Она возникает из фона, окружения, из определенных, но, в конечном счете, произвольных правил приписывания интенциональных содержаний тем или иным состояниям. Если окружающие меня люди соглашаются признать в созерцаемых животных смошадей, то эти животные становятся смошадьми. Окружающие начинают и моему восприятию приписывать определенное интенциональное содержание и говорят: "Сейчас он видит смошадь". В конце концов, я совершаю самый изощренный психический пируэт. Я сам на свое полое переживание налагаю производное интенциональное содержание, принятое мной из сообщества, и убеждаю себя в том, что в самом деле, с очевидностью, вижу смошадь.
Нет сомнения, что сколь бы фантастическим ни выглядел пример Деннета, он, в качестве универсального эпистемологического аргумента, вполне может быть распространен на любое проявление познавательной активности субъекта, на все сферы опыта вообще. Чтобы увидеть здесь проблему, не нужно отправляться в далекое космическое путешествие - разве на Земле нет смошадей? Мы уверены в этом?
Если появление любого интенционального содержания в сознании человека зависит от согласованных правил операций с объектами (более строго - с символами объектов, хотя Деннет не заостряет внимание на лингвистической стороне вопроса), то AI думает и понимает ничуть не меньше человека, точнее, человек понимает ничуть не больше, чем AI. Система программ возможного AI может охватить собой весь мир так, что при взаимной согласованности правил обхождения с объектами своей деятельности каждый элемент AI будет демонстрировать понимание (в прямом и единственном смысле этого слова) происходящего, этот мир будет также полон смысла, как и человеческий мир.
Понятно, что такой взгляд на природу сознания будет противоречить результатам феноменологических исследований, как отрицающий "внутреннюю" очевидность ментальных феноменов. В такой ситуации логично предположить максимальную интригу и полемичность диалога деннетовской позиции и немецкой феноменологии. Вместе с тем, именно эта полемичность, как представляется, может создать предпосылки для предельного прояснения единой для обеих философских направлений темы - интенциональности, ибо в ней должны быть учтены все наиболее каверзные аргументы противоположных сторон.
Перспективу диалога с феноменологией можно обнаружить также и в тех исследованиях аналитической традиции, которые касаются темы интенциональности со стороны разработки формально-логического аппарата для описания контекстов веры и мнения. Здесь имеются в виду работы в области модальной и интенсиональной логики. Семантика возможных миров С. Крипке является тому хорошим примером.
И, наконец, феноменология, что является уже не прогнозом, а констатацией существующего положения дел, все больше и больше обращает на себя внимание со стороны когнитивной науки. Пожалуй, самая знаменитая проблема позитивно-научных исследований сознания - это проблема "mind-body" (сознание-тело). Материалистические теории сознания, которые составляют основную массу исследований в области когнитивной науки, прилагают усилия к тому, чтобы исключить субъективность сознания из общенаучной картины мира. Для этого нужно постулировать сведение ментальных переживаний к их нейрофизиологической основе и заявить о возможности объективного исследования этих структур. Однако данная проблема оказывается более сложной, чем могли предполагать убежденные материалисты. И в последнее время некоторые представители когнитивной науки открыто начали заявлять приоритет first-person position (позиция первого лица) в изучении ментальных явлений в противовес third-person position (позиция третьего лица) - ортодоксальной точки зрения когнитивных исследований. Именно поэтому здесь возник устойчивый интерес к методам феноменологии, которая оказалась самым мощным исследовательским проектом изучения сознания со стороны first-person position в ХХ веке.51


Глоссарий

Абсолютная истина - истина, полностью исчерпывающая предмет познания; знание, тождественное своему предмету.
Аналитические суждения - априорные, логические предложения, имеющие конвенциональную природу и не содержат информации о мире; установление их истинности или ложности возможно без обращения к внеязыковым фактам; различаются от синтетических - содержательных, эмпирических предложений естественных наук. Аналитические и синтетические суждения - различение, проводимое Лейбницем, Кантом, позднее Карнапом. В интерпретации Канта аналитические суждения приписывают субъекту тот предикат, который уже содержится в понятии субъекта, тогда как синтетические присоединиют к нему новый предикат, обогащая таким образом содержание понятия. Вопрос об их истинности или ложности должен решаться посредством обращения к внеязыковым фактам с помощью определенных процедур верификации. У. Куайн выступил против различения аналитических и синтетических истин.
"Аномальный монизм" - общефилософская теория Д. Дэвидсона, сущность которой состоит в признании несводимости ментального к физическому, а также в приписывании "событиям" наряду с объектами базисного онтологического статуса.
Атомарные предложения - понятие Рассела, в реальности им соответствуют "атомарные факты".
Атомизм (партикуляризм) - противоположность холизма; учение, согласно которому возможна верификация отдельно взятых предложений, а не в составе всей теории.
Ad-hoc гипотеза (от лат. ad hoc - к этому) - предположение, выдвинутое специально для решения возникающих перед испытываемой теорией проблем.
"Бескавычечная" концепция истины - определение, данное Х. Патнэмом концепции истины А. Тарского, согласно которой мы понимаем слово "истина" не по ассоциации его с некоторым свойством или соответствием, но заучивая такие факты, как очевидные, например, "Снег бел" истинно, если и только если снег бел.
Бесконтекстные элементы - простые, исходные признаки, атрибуты, факторы, дискретные данные, сигналы и т.д., отношения между которыми формулирует та или иная теория.
Бихевиоризм - направление в американской психологии ХХ в., сводящее психику к различным формам поведения.
"Бритвы Оккама" принцип (выдвинут У. Оккамом, англ. философом-схоластом 14 в., хотя сформулирован лишь Расселом - возможно, не без влияния "принципа экономии мышления" второго позитивизма) - сущности не следует умножать без необходимости (т.е. понятия, не поддающиеся проверке в опыте и не сводимые к интуитивному знанию, должны быть удалены из науки).
Верификация (от лат. verus - истинный и facio - делаю) - методологическое понятие, обозначающее процесс установления истинности научных утверждений в результате их эмпирической проверки; согласно верификационистскому подходу, ставшему основополагающим для логического позитивизма, всякое научно осмысленное утверждение может быть сведено к совокупности протокольных предложений, фиксирующих данные чистого опыта и выступающих в качестве элементарных утверждений исчисления высказываний.
Верификационная теория значения - концепция логического эмпиризма, согласно которой смыслом обладают только те предложения, которые сводимы к протокольным предложениям.
"Возможные миры" - мыслимые альтернативные состояния. Идея В.м. впервые появляется в модальной теории Дунса Скота, выделяющего среди логических возможностей реальные альтернативы действительному миру. Г.В. Лейбниц использовал идею В.м. для толкования необходимо истинного как того, что имеет место во всех В.м., а случайного истинного - как того, что имеет место в некоторых из них. Широко используется в семантическом анализе модальных понятий (напр., С.Крипке).
"Внутренний реализм" - версия философского реализма, выражающая общефилософскую позицию Х. Патнэма, которую он противопоставляет метафизическому реализму и релятивизму.
Герменевтика - первоначальный смысл: искусство истолкования, учение об интерпретации текстов. В философии Дильтея: наука о понимании как основе гуманитарного знания. У Хайдеггера и Гадамера: основной принцип существования, состоящий в истоковании основных смыслов бытия.
Гештальт - целостный устойчивый образ психики или сознания.
Демаркация - разграничение различных областей знания или бытия. Проблема д. впервые была поставлена Поппером как проблема разграничения научного и ненаучного знания.
"Дескриптивная метафизика" - концепция П. Стросона, нацеленная на исследование структур и связи фундаментальных категорий человеческого мышления и отношения структуры языка и структуры реальности.
Дескрипций теория - отправной пункт Расселова логического анализа языка.
Естественная установка - понятие феноменологии, обозначающее "наивную" установку сознания, для которой миры - природный и социальный - несомненны, непосредственно даны и приняты на веру как само собой разумеющиеся.
Естественные виды (natural kinds - понятие, играющее важную роль в концепциях С. Крипке, Л.Линского и др.) - родовые термины, слова типа "вода", "золото", "лошадь" и проч.
Жизненный мир - понятие философии позднего Гуссерля, обозначающее интерсубъективную сферу первоначальных очевидностей, априорных по отношению к логическим схемам.
Изоморфизма концепция - одно из наименований концепции соотношения языка и мира Л. Витгенштейна ("Логико-философский трактат"), согласно которой предложение есть образ действительности, показывает логическую форму действительности.
Иллокутивный акт (понятие теории "речевых актов" Д Остина) - акт осуществления одной из языковых функций - вопроса, оценки, приказа и т.п. (см. также локутивный, перлокутивный акт).
Индивидуального (личного, приватного, частного) языка аргумент - изобретен Л. Витгенштейном: индивидуальный язык не может существовать, общественный дискурс первичен.
Интенциональность (от лат. intentio - стремление) - в феноменологии - первичная смыслообразующая устремленность сознания к миру; акт придания смысла (значения) предмету при постоянной возможности различия предмета и смысла.
Интернализм - интерналистская трактовка языкового значения представляет собой картезианский взгляд на ментальное, согласно которому такие ментальные состояния как мысли, убеждения, намерения и желания имеют сугубо качественный характер и по своей природе концептуальны.
Интерпретация - в историко-гуманитарных науках - истолкование текстов, направленное на понимание их смыслового содержания; в математической логике, логической семантике, философии науки - установление значений выражений формального языка.
Интерсубъективность - факт множественности субъектов, выступающий основой их общности и коммуникации; структура субъекта, через интенциональность раскрывающая существование и опыт другого "Я". В аналитической философии И. обсуждается в контексте проблематики объективных значений языковых и логических форм (Рассел, Карнап, Куайн) и "языковых общностей" (Хинтикка).
Интенциональное состояние - термин, предложенный Дж. Серлем для обозначения таких состояний сознания, которые обладают определенным содержанием. Таковыми, например, являются уверенность, желание, знание, поскольку они всегда суть уверенность в чем-то, желание чего-то, знание о чем-то. Неинтенциональным состоянием сознания является, например, беспричинная тревога или эйфория, которые не направлены ни на что определенное.
Истинностное значение - понятие Фреге, означающее семантическое различение смысла и значения языковых выражений.
"Китайской комнаты" аргумент - аргумент Д. Серля; был задуман его автором в противовес распространенным толкованиям теста Тьюринга на интеллектуальность. Согласно этому аргументу, мы можем знать, что одно предложение правильно переводится как другое без того, чтобы знать, что это предложение означает.
Когерентная теория истинности - теория, согласно которой истина заключается в согласованости с другими предложениями системы; истинность системы знания означает ее внутреннюю согласованность: некоторое положение является истинным, если оно хорошо согласуется с другими положениями и представлениями, которыми обладает человек, задавшийся вопросом о его истинности.
Композициональности принцип (в концепции Г. Фреге) - принцип, согласно которому значение предложения составляется путем сложения значений его терминов.
Конвенционализм (от лат. conventio - соглашение) - концепция в философии науки, согласно которой в основе научных теорий лежат соглашения (конвенции) между учеными и их выбор обусловлен соображениями удобства, простоты и т.д. - критериям, не связанными непосредственно с их истинностью. Аналогичная точка зрения в семантике, когда наименоание вещей имеет форму налчия соглашения об их наименовании.
"Констатирующие высказывания" (понятие концепции М.Шлика) - предложения наблюдения, способные быть истинными или ложными.
Контрадикция (от лат. contra - против и dictio - изречение, высказывание) - логически противоречивое высказывание, т.е. высказывание, нарушающее формально-логический закон противоречия.
Корреспондентная теория истинности - восходящая к Аристотелю "классическая" трактовка истины как соответствия высказывания действительности. Выявлен ряд трудностей, возникающих при ее применении к анализу некоторых контекстов, утверждениям о несуществующих объектах и о будущих случайных событиях, модальным высказываниям, предложениям мнения и т.п.
Лжеца парадокс - наиболее известный из парадоксов об Эпимениде-критянине, который сказал, что "все критяне лжецы" и заставил людей сомневаться, не лгал ли он, когда говорил это. Если он лжет, то ложно, что он лжет, и, и следовательно, он говорит правду; но если он говорит правду, то лжет, ибо именно это он утверждает. Противоречие поэтому неизбежно.
"Лингвистический поворот" - перевод философских проблем в сферу языка и решение их на основе анализа языковых средств и выражений.
"Лингвистическое разделение труда" - понятие Х. Патнэма, означающее, что определяющие референт (или объем) термина дескриптивные характеристики (его интенсионал) не распределены между всеми членами сообщества, но предполагает существование в любом конкретном обществе локального сообщества экспертов, определяющих значение терминов.
"Лингвистическое сообщество" - предполагаемая группа экспертов (по аналогии с научным сообществом), конвенционально устанавливающая правила употребления, которым следует в своей практике включенный в коммуникативную ситуацию конкретного "сообщества" индивид.
"Логико-философский трактат" (Tractatus Ligico-philosophicus) - гл. работа раннего этапа эволюции философских взглядов Л. Витгенштейна. Впервые опубликована в 1921 г. в Германии. В этой книге он стремится выявить границы выражения мыслей в логике языка.
Локутивный акт (понятие теории "речевых актов" Д. Остина) - акт говорения самого по себе (см. также иллокутивный, перлокутивный акт).
Логической модальности виды: алетические - "необходимо", "возможно", "случайно"); деонтические, или нормативные - "запрещено", "разрешено" и т.п.; эпистемические - модальности знания, полагания, убеждения, веры, сомнения; модальности оценок и предпочтений; темпоральные модальности - "всегда", "иногда"; доказуемостные модальности - "доказуемо", "опровержимо". Перечень видов модальности нельзя считать завершенным, он продолжает пополняться под влиянием современных логико-философских исследований.
Модальность (от лат. modus - меры, способ) - характеристика особенностей существования некоторого объекта или явления, протекания процесса (физические М.), а также способ построения и понимания суждений и логических рассуждений об объектах, явлениях, событиях и процессах (логическая М.). Понятие М. введено Аристотелем. Модальность суждения можно трактовать двояко - как модальности, выраженные в языке, т.е. это характеристика суждения по степени фиксируемой в нем достоверности описываемых положений дел, событий (М. de dicto) или как модальности самих вещей и явлений, по степени выраженной в суждении необходимости, с которой предикат принадлежит субъекту (М. de re). Понятие М. позволяет осуществлять более глубокий и тонкий анализ особенностей и законов познавательной деятельности человека.
Молекуляризм - позиция, промежуточная между холизмом и атомизмом (партикуляризмом), т.е. подразумеваюшая верификацию не относительно всей теории и не относительно отдельного предложения, но относительно некоторого фрагмента теории.
Натурализм (от лат. natura - природа) - философская позиция, отождествляющая все сущее с природой. В аналитической философии тенденция к конвергенции с натурализмом связана с теоретическими трудностями, возникшими при разработке вопросов модальной логики, семантики и референции. Попытка их преодоления привела к необходимости онтологических допущений и рассмотрению языка и мышления в социально-культурном контексте. Стремление разработать натуралистическую эпистемологию, соответствующую современному уровню науки, характеризует концепцию языка и мышления Д. Серля, а также программу "натурализации эпистемологии" Куайна.
Онтологической относительности принцип - выдвинутый У. Куайном тезис, в соответствии с которым наше знание об объектах, описываемых на языке одной теории, можно рассматривать лишь на языке другой теории, который, в свою очередь, должен рассматриваться в отношении к языку следующей теории, и так далее до бесконечности.
Онтологические высказывания - утверждения о существовании объектов.
Перлокутивный акт (понятие теории "речевых актов" Д. Остина) - акт, вызывающий целенаправленный эффект воздействия на чувства и мысли воспринимающих речь людей (см. также локутивный, иллокутивный акт).
Остенсия - способ определения путем прямого указания (например, пальцем).
Скептический парадокс- ставит под сомнение постоянство значения употребляемых слов и знаков.
Парсинг - в науках об искусственном интеллекте - процедура, при которой последовательно проходится логическое "дерево" от наиболее общих единиц классификации к частным (parsing down) или от частных к общим ( parsing up).
"Перформативные" высказывания (понятие концепции Д. Остина) - высказывания, оказывающиеся исполнением некоторого действия.
"Положение вещей" (нем. Sachverhalt) - в философии Витгенштейна элементарная констелляция простых предметов, которому в языке соответствует "элементарная пропозиция"; это также "факт" (нем. Tatsache), которому в языке соответствует пропозиция.
"Правильное" употребление имени (С. Крипке) - употребление, соответствующее исходному значению.
"Предложения Рамсея" - предложения, в которых элиминируются все теоретические термины и допускаются только эмпирические термины.
Пробабилизм - позиция, настаивающая на гипотетичности, предположительности любого знания.
Пропозиция - то, что говорится или утверждается данным предложением в повествовательном наклонении; пропозиции являются основным носителями истинностного значения.
Пропозициональные установки (англ. propositional attitudes) - выражения, обозначающие намерения, желания, восприятия, представления к-л. лица. Впервые термин "П. у" стал использоваться Расселом, придававшим ему психологический смысл, т.е. как предрасположенность субъекта к определенному видению объекта. Дискуссия по вопросу о семантическом статусе П. у. Продолжается до сих пор. Трудности логического анализа контекстов, содержащих П. у. обусловлены наложением разнородных смысловых пластов.
Пропозициональные функции - понятие Фреге, которое позволило отказаться от устаревшего способа анализа предложений в субъектно-предикатной форме.
Протокольные предложения - в методологической концепции логического позитивизма предложения, образующие эмпирический базис науки. С их помощью предполагалось дать эмпирическое обоснование теоретического знания и науки в целом на основе редукции теоретических предложений к эмпирическим.
Радикальный конвенционализм - сформулированная К. Айдукевичем доктрина, утверждающая, что предложения наблюдения зависят от принятого конвенционально "концептуального каркаса" и, следовательно, не образуют "теоретически нейтрального" эмпирического базиса.
"Радикальная теория интерпретации" - концепция Д. Дэвидсона, в которой раскрывается связь семантического значения предложений с индивидуальными и социальными структурами убеждений, верований, желаний, намерений и проч.
Реализм - термин используется в двух смыслах: в одном случае реализм противостоит номинализму - как позиция, допускающая существование общего в виде "реалий"; в другом - противостоит инструментализму и феноменологизму, т.е. реализм в данном случае - это позиция, соотносящая научные теории с объективной реальностью.
Реализм "с человеческим лицом" - или "внутренний" реализм: версия реализма Х. Патнэма, согласно которой реальность обнаруживается в самом знании, при этом допускается принципиальная возможность того, что человеческие мнения об одном и том же предмете сойдутся к некоей реалии - общему мнению.
Реализм метафизический и внутренний - различение, которое проводит Х. Патнэм, следуя Канту; метафизический реализм допускает реальность, трансцендентную (потустороннюю) знанию, с которой знание можно было бы каким-либо образом сопоставлять.
Редукционизм - позиция, утверждающая непосредственную или опосредованную сводимость теоретических предложений и терминов к некоей общей эмпирии, базирующейся на данных наблюдения и эксперимента.
Релевантность (англ. relevant- уместный, относящийся к делу) - смыслосоответствие между информационным запросом и полученным сообщением.
Релевантный (англ. relevant - существенный) - способный служить для различения языковых единиц.
Референции прямой теория - теория имен собственных, индексальных и указательных местоимений а также терминов, обозначающих "естественные виды". Предложения, содержащие все перечисленные термины, обладают "широким" значением, то есть выражают пропозиции, которые существенным образом предполагают наличие контингентных (т.е. не являющихся логически необходимыми) объектов и субстанций.
Референция - представление, согласно которому значением или компонентом значения языкового выражения является тот предмет (или положение дел), на который это выражение указывает. Это связано в первую очередь с работами Милля, различавшего "denotation" и "connotation", и Фреге, различавшего "Sinn" и "Bedeutung". Именно последний термин и был переведен на английский как "reference" Максом Блэком и Питером Гичем в 1952 в их знаменитом издании работ Фреге52
Сингулярная (атомарная) пропозиция - пропозиция простейшего типа, предполагающая утверждение о наличии у объекта определенного свойства или предполагающая утверждение о том, что два или более объектов находятся в определенном отношении друг к другу.
Синонимия - идея совпадения мыслительных и языковых структур.
Скептический парадокс- ставит под сомнение постоянство значения употребляемых слов и знаков.
Семантическая концепция истины (для формализованных языков) А. Тарского - экспликация нашего интуитивного представления об истине как соответствии реальности. Впоследствии Д.Дэвидсон доказал применимость семантического определения истины и для естественных языков.
Семантическая эпистемология - концепция значения, разработанная Айдукевичем К., согласно которой значение языкового выражения определяется совокупностью аксиоматических, дедуктивных и эмпирических правил, обязательных для данного языка.
Синтетические суждения - эмпирические, фактуальные суждения.
Семантические атомы - выражения, стоящие в кавычках, аналогичные собственным именам, лишенным внутренней структуры (идея Тарского).
Феноменализм - процедура редукции теоретических высказываний к "базисным предложениям", выражающих чувственных опыт.
"Фидо-принцип" (выражение Райла) - утверждение о том, что между именами и объектами существует одно-однозначное соответствие, т.е. каждому имени соответствует свой объект, а для каждого объекта имеется свое имя.
Физикализм - один из основных постулатов неопозитивизма, утверждающего возможность объединения всех наук на основе универсального языка (языка физики); в качестве "базисных высказываний" принимаются предложения, описывающие наблюдения физических объектов.
"Философские исследования" (Philosophische Untersuchungen) - главная работа позднего этапа эволюции философских взглядов Л. Витгенштейна. "Ф.и." были опубликованы в 1953 г. (после смерти философа). В книге аналитический подход ориентирован на естественный язык, а не на "совершенный" язык формальной логики, что было характерно для "Логико-философского трактата" Витгенштейна.
Холизм - представление, согласно которому верификациявозможна лишь в составе всей системы.
Экстернализм - экстерналистская, антикартезианская трактовка языкового значения - значение выносится из внутреннего ментального мира говорящего и рассматривается как внешний, социальный феномен (Крипке, Каплан, Патнэм).
"Языковые игры" - концепция позднего Л. Витгенштейна, представляющей "игры" как идеализированные модели употребления слов и выражающих взаимопереплетение различных форм человеческой активности. Выступают для человека как его "формы жизни", в которые он погружен и правилам которых он следует.
_____________________________________________________________________________


1 Urmson J.O. Philosophical Analysis. Oxford: Clarendon, 1956, p.vii
2 Рорти Р. Американская философия сегодня - Аналитическая философия: становление и развитие (антология). М., 1988. С.434.
3 Хотя к Аристотелю это, разумеется, относится с оговорками - известно, что наиболее полный его набор категорий (в работе "Категории") представляет собой не что иное, как варианты грамматических предикатов в синтаксисе древнегреческого предложения. Здесь можно назвать также традиции стоиков, индийской школы ньяя, логикоморфной грамматики Пор-Рояля, однако все это не меняет сути того, о чем идет речь.
4 Smith Barry. Austrian Philosophy: The Legacy of Franz Brentano. La Salle and Chicago: Open Court, 1994.
5 Simons Peter. Philosophy and Logic in Central Europe. Dordrecht, 1992.
6 Нири Криштоф. Философская мысль в Австро-Венгрии. М., 1987. С.104.
7 Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. М., 1958. 4.003.
8 Страуд Б. Аналитическая философия и метафизика - Аналитическая философия. Становление и развитие (антология). С. 523.
1 Smith Barry. Austrian Philosophy: The Legacy of Franz Brentano. La Salle - Chicago: Open Court, 1994. Р. 44.
2 Брентано Ф. О происхождении нравственного познания. СПб., "Алетейя", 2000. С.13.
3 Остхоф Г., Бругман К. Предисловие к книге "Морфологические исследования в области индоевропейских языков". - В кн.: Звегинцев В. А. (сост.) История языкознания XIX-XX веков в очерках и извлечениях. Ч. 1. М., 1964.
4 См.: Пассмор Дж. Сто лет философии. М., "Прогресс-Традиция", 1999. С. 135-142.
5 См.: Б.Т.Домбровский. Львовско-Варшавская школа.
http://www.philosophy.ru/library/dombrovski/01.html
* Теория предметов (нем.).
6 Шпигельберг Г. Феноменологическое движение. Пер. под общей научной редакцией М.В.Лебедева. М. "Логос", 2002.
7 Устное сообщение ученика Ингардена проф. Ежи Пержановского.
8 R. Ingarden. Z badan nad filozofia wspolczesna. Warszawa, 1963. S.196-197.
9Определяя своеобразие современной философии, Г.-Х.фон Вригт писал: "Наиболее характерной чертой философии ХХ в. было возрождение логики и та будоражащая роль, которую оно сыграло в общем развитии философии. Возрождение началось на рубеже веков. Его явление на философской сцене было провозглашено движениями, исходящими из Кембриджа и Вены, которые позднее слились и дали начало широко разветвленному течению мысли, известному как аналитическая философия" (Вригт Г.Х.фон Логика и философия в ХХ веке // Вопросы философии. - 1992. - № 8.- С.80).
10 Russell B. Mysticism and logic and other essays.- London: Allen & Unwin LTD, 1954. P.76.
11 Как пишет один из исследователей, "фундаментальная программа, фундаментальный принцип и фундаментальная аналогия доминируют в философии языка Фреге. Фундаментальная программа должна представить язык как вид исчисления. Фундаментальный принцип состоит в том, что знать значение предложения - значит знать условия его истинности. Фундаментальная аналогия устанавливается между понятиями и математическими функциями" (Hacker P.M.S. Semantic Holism: Frege and Wittgenstein // Wittgenstein: sources and perspectives. - New York, 1979. - P.214).
12 Фреге Г. Избранные работы. М., ДИК, 1997. С.26.
13 Geach P. Mental acts: their content and their objects. Р.136.
14 Там же, с. 30.
15 Там же, с. 25.
16 Там же, с.25-26.
17 Там же, с.26.
18 Там же.
19 A. Whitehead and B. Russel. Principia Mathematica. Vol. I. Cambridge, 1925. 2. ed., p. 30: "Под дескрипцией, - писал Рассел, - мы подразумеваем оборот формы "такой-то и такой-то" (the so-and-so) или какой-либо иной эквивалентной формы".
20 Фреге Г. Избранные работы. С.32.
21 Kripke S. Wittgenstein on Rules and Private Language. Ox., 1982. Р.197.
22 Geach Peter. Mental acts: their content and their objects. London: Routledge & Kegan Paul 1957. Р.137.
23 Фреге Г. Избранные работы. С.151
24 Geach P. Mental acts: their content and their objects. Р.139.
25 Френкель А., И.Бар-Хиллел. Основания теории множеств.М. 1966. С.227.
26 Geach P. Mental acts: their content and their objects. Рр.136-137.
27 Фреге Г. Избранные работы. С.30.
28 Там же, с.28-29.
29 Там же, с.29-30.
30 Там же, с.27.
31 Там же.
32 Там же, с.40.
33 Рус. изд. - Фреге Г. Основоположения арифметики. Пер. В.А.Суровцева. Томск, "Водолей", 2000.
34 Тондл Л. Проблемы семантики. М., "Прогресс", 1975. С.153.
35 Фреге Г. Избранные работы. С.27.
36 Фреге Г. Избранные работы. С.26.
37 Имея в виду это обстоятельство, один из последователей Фреге следующим образом определяет смысл: "Смысл - это то, что бывает усвоено, когда понято имя, так, что возможно понимать смысл имени, ничего не зная о его денотате (референте), кроме того, что он определяется этим смыслом" (Черч А. Введение в математическую логику.- М.: ИЛ, 1969.- С.20).
38 Там же, с. 31, сноска 1.
39 Тондл Л. Проблемы семантики. С.37.
40 Фреге Г. Избранные работы. С.31
41 Там же.
42 Там же, с.32.
43 Там же, с.32-33.
44 Там же, с.22.
45 Там же, с.55.
46 Там же, с. 33, сноска 1.
47 Фреге Г. Логические исследования. С.35.
48 Frege G. Grundgesetze. S.9.
49 Ibid. S.10.
50 Там же, с.35.
51 Там же, с.38.
52 Там же, с.35.
53 Там же, с.56.
54 Там же, с.61.
55 Там же.
56 Там же, с.70.
57 Там же, с.64-65.
58 Там же, с. 65.
59 Кюнг Г. Онтология и логический анализ языка. М., ДИК, 1999. С.49-50.
60 Bradley P.H. The Principles of Logic. L., 1883, p. 95.
61 Russell B. My Philosophical Development. L. - N.Y., 1959. P.133.
62 См.: Пассмор Дж. Сто лет философии. М., "Прогресс-Традиция", 1998. С.156-164.
63 Мур Дж. Опровержение идеализма - Историко-философский ежегодник.- М., 1987. С.259
64 Витгенштейн Л. Философские работы (Часть I). М., Гнозис, 1994. С.338.
65 Мур Дж. Принципы этики - Мур Дж. Природа моральной философии. М., Республика - C.50.
1 См., например: Рассел Б. Философия логического атомизма. Томск: Водолей, 1999. С.31.
2 Russell B. Our Knowledge of the External World. - London: George Allen & Unwin, LTD, 1926. P.47.
3 Рассел Б. Введение в математическую философию. - М.: Гнозис, 1996. - С.155-156.
4 Frege G. Philosophical and Mathematical Correspondence. - Oxford: Basil Blackwell, 1980. - P.130.
5 Рассел Б. Философия логического атомизма. С.90.
6 Там же. С.88.
7 Рассел Б. Введение в математическую философию. Гл.2;13.
8 Там же. С.123.
9 Рассел Б. Философия логического атомизма. С.91.
10 Рассел Б. Проблемы философии. - СПб: Изд.П.П.Сойкина, 1914. - С.35.
11 Там же.
12 Там же. С.36.
13 Там же. С.44.
14 Данный пример требует уточнения, поскольку ни с Сократом, ни с Вальтером Скоттом мы не имеем непосредственного знакомства в собственном смысле данного слова, эти имена требуют дальнейшего анализа, но для простоты изложения мы будем рассматривать их здесь как собственные. Ниже мы вернемся к этому вопросу в связи с аналогичной проблемой у Витгенштейна.
15 Там же. С.89.
16 Там же. С.92.
17 Там же. С.94.
18 Russell B. Theory of Knowledge: The 1913 Manuscript // The Collected Papers of Bertrand Russell. - London: Allen & Unwin, 1984. - P.100.
19 Ibid. P.101.
20 Ibid. P.98.
21 Ibid. P.99.
22 Russell B. Misticism and logic. P.111.
23 Подробные сведения об истории создания и публикации ЛФТ можно найти в статье: Wright G.H.von The Origin of Wittgenstein's Tractatus - Wittgenstein L. Prototractatus. P.2-34.
24 О том, что Витгенштейн рассматривал предисловие не просто как формальный элемент в своей работе, говорит его письмо к К.Огдену, переводчику, подготовившему первое издание ЛФТ на английском языке: "Я полагаю, нет нужды упоминать, что мое предисловие должно быть напечатано непосредственно перед главным текстом, а не как в издании Оствальда, где между предисловием и книгой вставлено введение Рассела" (Wittgenstein L. Letters to C.K.Ogden. - Oxford, Basil Blaсkwell, 1973. - P.21).
25 Витгенштейн Л. Дневники 1914-1916. Пер. В.А.Суровцева. Томск, "Водолей", 1998. С.57.
26 На важность этого вопроса указывает, в частности, то, что в рукописи ЛФТ был озаглавлен Der Satz (Предложение) и получил свое настоящее название незадолго перед публикацией по совету Дж.Э.Мура (см.: Бартли У.У. Витгенштейн. С.169).
27 Основываясь на формальном сходстве вопросов у Канта и Витгенштейна, выраженных в форме "Как возможен Х", Э.Стениус (Wittgenstein's Tractatus, P.220), а следом за ним и другие авторы (см., например Гарвер Н. Витгенштейн и критическая традиция // Логос. 1994. №6), охарактеризовали позицию ЛФТ как "трансцендентальный лингвизм". Здесь, однако, нельзя не согласиться с У.Бартли (Витгенштейн. С.170) в том, что "далеко не каждый вопрос, выраженный в форме "Как возможен Х", кантианский по своему происхождению".
28 Подобная аналогия проводится, например, в: Pears D. Wittgenstein. - Fontana/Collins, 1971.
29 Ознакомившись с рукописью Введения, Витгенштейн писал Расселу: "Я совершенно не согласен с многим из того, что в ней написано: как с тем, где ты меня критикуешь, так и с тем, где ты просто пытаешься разъяснить мои взгляды" (ПР, С.157).
30 Рассел Б. Введение - Витгенштейн Л. Логико-философский трактат. - М.:Иностр. лит., 1958. - С.11-12.
31 Ссылаясь на несовершенство естественного языка, оправдывает свой шрифт понятий и Г.Фреге: "Логические взаимосвязи почти всегда только намечены языком и оставлены для догадки, но не выражены надлежащим образом... Недостатки вызваны определенной податливостью и неустойчивостью языка... Нам нужна система символов, в которой запрещена любая двусмысленность, и чья строгоя логическая форма не может выходить из содержания" (Frege G. On the Scientific Justification of a Concept-script // Mind, 1964, №290. - P.157-158). Несмотря на то, что в целом Фреге относится к естественному языку более терпимо, чем Рассел, он все-таки считает его непригодным для научных целей, и в этом отношении также противопоставляет искусственно созданному идеалу. Вполне возможно, что он истолковал задачу ЛФТ вполне аналогично Расселу. Кстати сказать, по мнению Витгенштейна, пославшего Фреге рукопись книги, тот "не понял в ней вообще ни слова" (Wittgenstein L. Letters to Russel, Keyns and Moore. P.71).
32 В этом же ракурсе Рассел формулирует и свои критические замечания (касающиеся, в частности, построения метаязыка, в котором могут быть сформулированы и решены проблемы, относимые в ЛФТ к области невыразимого), предполагая, что может быть создана более совершенная теория, где проблемы, поставленные Витгенштейном, могут быть технически решены более приемлемым способом.
33 Витгенштейн Л. Дневники 1914-1916. С.61.
34 Там же, с.62.
35 Там же, с. 27.
36 Там же, с.105.
37 Предупреждая неправильное понимание, Витгенштейн говорит о том, что опасность запутаться в несущественных психологических деталях грозит и его методу [4.1121]. Примером тому как раз и может служить Введение Рассела.
38 Там же, с.73.
39 Что касается используемого Витгенштейном термина 'трансцендентальное', то по содержанию он скорее ближе схоластической традиции, чем философии Канта.
40 Там же, с. 111.
41 Wittgenstein L. Letters to Russell, Keyns and Moore. P.71. Нельзя сказать, что Рассел совершенно не заметил этой темы. Он обращается к ней во Введении. Другое дело, что он интерпретирует ее не как философскую, а как логическую проблему, т.е. рассматривает с точки зрения построения идеального логического языка.
42 Предметность молчания в ЛФТ отмечали уже представители Венского кружка, на что указывает один из австрийских исследователей: "Проницательный Отто Нейрат, энергичный критик Витгенштейна, обсуждая последнее предложение Трактата, между прочим, выразил свое справедливое подозрение: 'О чем невозможно говорить, о том следует молчать': что стоит за словом 'о том'? Почему не просто молчать? Вот буквально Отто Нейрат: "'О чем невозможно говорить, о том следует молчать' - это, по меньшей мере, языковая неправильность; это звучит так, как если бы имелось нечто, о чем мы не могли бы говорить. Мы скажем: если кто-то действительно желает придерживаться сугубо метафизического настроения, то он молчит, но не 'молчит о чем-то'. Мы не нуждаемся в метафизической лестнице для пояснений. В этом пункте мы не можем следовать за Витгенштейном, однако его большое значение для логики тем самым не умаляется". Это слово 'о том' для Витгенштейна как раз и было той 'важной частью', о которой он позже очень хорошо говорил. И говорил не только всей своей 'формой жизни', но также философскими работами" (Краус В. Молчать о чем - Вопросы философии, 1996, №5. - С.114).
43 Wittgenstein L. Briefe an Ludwig von Ficker. - Salzburg: Verlag Otto Muller, 1969. - S.35-36.
44 Дневники 1916-1918. С.37.
45 Там же. С.17.
46 Там же. С.114.
47 О том, что подобные предложения Витгенштейн не считал элементарными, можно, судить по его более поздней работе (см.: Витгенштейн Л. Несколько заметок о логической форме - Логос: философско-литературный журнал, М.: Гнозис, 1994. С.210-216), где данная точка зрения в некоторых аспектах подвергается критике. В частности, там он считает, что характеризующая качество степень должна включаться в элементарное предложение. Поэтому элементарные предложения, даже если они не противоречат друг другу, могут друг друга исключать.
48 Дневники 1916-1918. С.86.
49 Эта позиция отличается от той, что была прорисована в Заметках по логике, где функциональные знаки обладали собственным, отличным от имен значением, хотя оно и было вторичным, извлекаемым из поведения фактов.

<<

стр. 3
(всего 4)

СОДЕРЖАНИЕ

>>