<<

стр. 3
(всего 8)

СОДЕРЖАНИЕ

>>

Согласно Витгенштейну, "изображение, дабы оно вообще могло быть картиной изображаемого, должно быть в чем-то тождественным ему" [2]. Это тождественное и есть структура предложения и факта. Витгенштейн писал: "Граммофонная пластинка, музыкальная тема, нотная запись, звуковые волны - все они находятся между собой в таком же внутреннем отношении отображения, какое существует между языком и миром.

Все они имеют общий логический строй.

(Как в сказке о двух юношах, их лошадях и их лилиях. Они все в определенном смысле одно.)" [3].

И далее: "Предложение - картина действительности: ибо, понимая предложение, я знаю изображаемую им возможную ситуацию. И я понимаю предложение без того, чтобы мне объяснили его смысл" [4]. Почему это возможно? Потому что предложение само показывает свой смысл. Предложение показывает, как обстоит дело, если оно истинно. И оно говорит, что дело обстоит так. Понять же предложение - значит, знать, что имеет место, когда предложение истинно.

1 Витгенштейн Л. Философские работы. С. 22.
2 Там же. С. 9.
3 Там же. С. 19.
4 Там же. С. 20.


Для того же чтобы узнать, истинен или ложен образ, мы должны сравнить его с действительностью. Из образа самого по себе нельзя узнать, истинен он или ложен, ибо нет образа истинного априори. Эту ситуацию наглядно можно представить себе на примере предложения, нередко фигурирующего в работах неопозитивистов: "Кошка на коврике". Изображение описанного им положения вещей показывает все три элемента предложения: коврик, кошку и ее положение на коврике.

226



Таково, по Витгенштейну, отношение языка к миру. Несомненно, что Витгенштейн предпринял очень интересную попытку проанализировать отношение языка к миру, о котором язык говорит. Вопрос, на который он хотел ответить, сводится к следующей проблеме: как получается, что то, что мы говорим о мире, оказывается истинным? Но попытка ответить на этот вопрос все же окончилась неудачей. Во-первых, учение об атомарных фактах было искусственной доктриной, придуманной ad hoc для того, чтобы подвести онтологическую базу под определенную логическую систему. Вот что писал позднее сам Витгенштейн: "Моя работа продвигалась от основ логики к основам мира" [1]. Не значит ли это, что "мир" в трактовке Витгенштейна есть вовсе не независимая от человеческого сознания реальность, а состав знания об этой реальности? Более того, знания, организованного логически?

1 Wittgenstein L. Philosophical Investigations. Oxford, 1958. P. 79.


Во-вторых, признание языкового выражения или предложения непосредственным "изображением мира", его образом в самом прямом смысле слова настолько упрощает действительный процесс познания, что никак не может служить его сколько-нибудь адекватным описанием.

Можно было бы рассуждать так: логика и ее язык, в конечном счете, сформировались под воздействием структуры действительности, и потому они отображают ее структуру. Поэтому, зная структуру языка, мы можем, опираясь на эту структуру, реконструировать и структуру мира как независимой реальности. Это было бы возможно, если бы мы имели гарантию того, что логика (в данном случае, логика Principia Mathematica) имеет абсолютное значение; если бы можно было быть уверенным в том, что мир был создан Господом по образцу логико-философской концепции Рассела и Витгенштейна. Но это слишком смелая гипотеза. Куда более правдоподобно мнение, что логика "Principia Mathematica" - только одна из возможных логических систем. С точки зрения здравого смысла, проблема познания - это проблема отношения сознания прежде всего к материальной действительности; что же касается научного познания, то это, прежде всего, создание теоретических конструкций, реконструирующих их объект. Всякое познание осуществляется, разумеется, с помощью языка, языковых знаков, это идеальное воспроизведение реальности человеческим субъектом. Знание, под этим углом зрения, идеально, хотя оно так или иначе фиксируется и выражается посредством знаковых систем, имеющих материальные носители той или иной природы: звуковые волны, отпечатки на том или ином материальном субстрате - медных скрижалях, папирусе, бумаге, магнитных лентах, холсте и т.д. и т.п. Таков изначальный дуализм всего мира культуры, включая и "мир знания". Не-


227


сколько упрощенная форма этого "дуализма", известная под названием "субъектно-объектного отношения", современную философию, в общем, уже не устраивает, и различные течения на Западе, начиная с эмпириокритицизма, пытаются так или иначе ее преодолеть. Витгенштейн, под именем "нейтрального монизма", тоже предложил один из вариантов такого преодоления.

Согласно установкам "нейтрального монизма", мысль и предложение, по сути дела, совпадают, ибо и то, и другое есть логический образ факта. В то же время и сам этот образ тоже есть факт наряду с другими. Образ - это такой факт, который изображает другой факт. Вся бесконечно многообразная действительность сводится Витгенштейном к совокупности атомарных фактов, как бы разложенных на одной плоскости. Параллельно ей расположена другая плоскость, заполненная элементарными предложениями, структура которых в точности изображает структуру фактов.

Конечно, это чрезвычайно упрощенная модель мира культуры и процесса познания. Она не соответствует действительной сложности процесса познания и действительному содержанию знания. С другой стороны, в этой конструкции нетрудно увидеть следы определенной традиции, стремления к максимальному упрощению богатства действительных отношений мира и познания. Без такой установки вообще вряд ли могла возникнуть теоретическая наука с ее абстракциями. Но к ней оказалось добавленным убеждение, что все сложные отношения мироздания могут быть сведены к немногим простым и элементарным. Эта идея вдохновляла европейское научное мышление на протяжении многих веков. Ее порождением была и определенная картина мира, которая была не чем иным, как онтологизацией такой методологической установки. Символ веры ученого, придерживавшегося такой позиции, превосходно выразил Ньютон в своем знаменитом афоризме: "Господь не роскошествует в своих причинах". Только постепенно наука стала убеждаться в несостоятельности радикальных редукционистских надежд и низвела стремление к простоте теоретического объяснения до степени познавательной эвристики, без которой научная мысль обойтись не может, но у которой есть пределы, хотя они вовсе не очевидны. Стремление к простоте сохранилось в виде регулятивного принципа, который, в общей форме, требует, чтобы из многих более или менее равноценных гипотез или видов доказательства ученый всегда выбирал наиболее простое.

Что касается позитивизма, с которым мы сейчас имеем дело, то простота была для него не только методологическим принципом, но и выражением определенной философской установки. Примером может служить принцип экономии мышления Э. Маха. Он сводится к элими-

228

нированию из состава знания всего того, что непосредственно не дано в чувственном опыте и к сохранению в качестве подлинного знания лишь того, что в опыте дано; а таким данным он считал только ощущения и их смену.

Позитивистская философия в данном случае отставала от развития науки из-за приверженности к своей антиметафизической догме. В случае же с Витгенштейном это повторилось, поскольку чрезвычайно сложное отношение мышления к внешней этому мышлению действительности было сведено к упрощенной картине изображения в языке атомарной структуры готового знания.

Слабость концепции Витгенштейна довольно скоро стала очевидной ему самому, и он от нее отказался. Взгляды позднего Витгенштейна исходят из весьма отличного понимания языка. Однако мы еще не можем расстаться с "Трактатом". В нем есть еще ряд чрезвычайно важных идей, которые оказали огромное влияние на становление логического позитивизма.

Из того, что мы уже знаем, следует, что единственное назначение языка, по Витгенштейну, состоит в том, чтобы утверждать или отрицать факты. Язык предназначен для того, чтобы говорить о фактах, и только о фактах. Всякое иное использование языка неправомерно. В частности, язык непригоден для того, чтобы говорить о самом себе. А это значит, что, во-первых, хотя язык имеет нечто общее или тождественное с миром, о котором он говорит, это общее не может быть высказано. Предложения могут изображать всю действительность, но они не могут изображать то, что они должны иметь общего с действительностью, чтобы быть способными ее изображать - логическую форму.

"Чтобы иметь возможность изображать логическую форму, мы должны были бы обладать способностью вместе с предложением выходить за пределы логики, то есть за пределы мира" [1].

1 Витгенштепн Л. Философские работы. Ч. 1. С. 25.


Витгенштейн говорит, конечно, о языке науки, хотя не оговаривает это специально. Однако, если считать языком язык науки, то это не избавит нас от необходимости решить одну трудную проблему. Дело в том, что, если язык может говорить только о фактах, то как быть с предложениями логики и математики? (А V А; 2 + 2 = 4 и т.д.) В этих высказываниях речь ведь идет не о фактах, и они не могут быть сведены к атомарным предложениям. В то же время очевидно, что эти предложения что-то утверждают.

229

Что же представляют собой эти предложения? Здесь Витгенштейн подходит к одному из труднейших вопросов теории познания, к вопросу, который волновал и Аристотеля, и Декарта, и Канта, и Гуссерля. Речь идет о природе так называемых самоочевидных истин. Никто не сомневается в том, что 2x2 = 4, или в том, что сегодня суббота или сегодня не суббота. Но что делает эти предложения очевидными истинами? Почему мы не сомневаемся в них? Какова их природа, а следовательно, и природа всей логики и математики?

Декарт считал, что мы воспринимаем их с такой ясностью и отчетливостью, которые исключают возможность сомнения. Кант полагал, что они являются синтетическими суждениями априори. Они возможны, благодаря тому, что мы обладаем априорными формами познания и чувственности. Гуссерль думал, что положения логики являются вечными, абсолютными, идеальными истинами, и их истинность усматривается непосредственно в акте интеллектуального созерцания или интуиции (идеации). Витгенштейн, которому нужно было прежде всего установить логико-лингвистический статус подобных предложений, пошел иным путем. Он предложил весьма радикальное, смелое и новаторское решение вопроса. Он заявил, что предложения логики и математики являются абсолютно истинными, так как ничего не говорят о мире, ничего не изображают, не выражают никакого объективного содержания. Строго говоря, они даже не являются предложениями. Это тавтологии.

Языковые выражения Витгенштейн делит на три вида: предложения - они истинны, если соответствуют действительности; тавтологии - всегда истинны, противоречия - никогда не истинны.


Тавтология и противоречие - не образы действительности. Они не показывают никакого возможного положения вещей, поскольку первая допускает любое возможное положение вещей, а второе не допускает никакого. Но, согласно Витгенштейну, то, что образ показывает, есть его смысл. Тавтология, как и противоречие, ничего не показывают; точнее, они "показывают, что они не говорят ничего" [1]. Как мы сказали бы сейчас, тавтологии (предложения логики и математики) не несут никакой информации о мире.

"Например, мне ничего не известно о погоде, если я знаю, что либо идет, либо не идет дождь" [2]. Это не значит, по Витгенштейну, что тавтология вообще бессмысленна, она является лишь частью символизма, необходимого для перевода одних предложений в другие.

1 Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. С. 33.
2 Там же. С. 34.


Эти мысли Витгенштейн высказал в "Трактате" весьма фрагментарно, но они были обстоятельно развиты деятелями "Венского кружка" и составили одну из фундаментальных догм логического позитивизма.

230

Но иногда Витгенштейн говорит и нечто другое. Ведь для него логическая структура языка тождественна логической структуре мира. Поэтому, хотя предложения логики и математики бессодержательны, хотя они ничего не высказывают о мире, тем не менее они показывают нам кое-что самой своей формой.

Это различие между тем, что предложение говорит, и тем, что оно показывает, весьма существенно для Витгенштейна. "Логику мира, которую предложения логики показывают в тавтологиях, математика показывает в уравнениях" [1]. Кстати, эта мысль Витгенштейна логическими позитивистами была отброшена.

Но как понять замечание Витгенштейна о том, что предложения логики показывают логику мира? Возьмем такую тавтологию: "Дождь идет или не идет". Так вот, эта тавтология, по Витгенштейну, раскрывает нам структуру мира. Эта структура такова, что допускает альтернативы.

Возьмем математическое выражение 2 + 2 = 4. Это выражение указывает на дискретность мира, на существование в нем различных множеств, частей. Мир Парменида не таков. Он представляет собой абсолютное единство.

Так обстоит дело с предложениями логики и математики. Но кроме них и высказываний о фактах существуют еще философские предложения. Как быть с ними? Здесь Витгенштейн поступает не менее радикально. Поскольку эти предложения не говорят о фактах и не являются тавтологиями, в большинстве своем они бессмысленны.

"Большинство предложений и вопросов, трактуемых как философские, не ложны, а бессмысленны. Вот почему на вопросы такого рода вообще невозможно давать ответы, можно лишь устанавливать их бессмысленность. Большинство предложений и вопросов философа коренится в нашем непонимании логики языка" [2].
Поэтому, если философия хочет иметь хоть какое-то право на существование, она должна быть не чем иным, как "критикой языка" [3].
Согласно Витгенштейну, это значит, что "философия не является одной из наук" [4]. "Цель философии - логическое прояснение мыслей.

1 Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. С. 64.
2 Там же. С. 19.
3 Там же
4 Там же. С. 24.


Философия - не учение, а деятельность.
Философская работа, по существу, состоит из разъяснений.

231


Результат философии не "философские предложения", а достигнутая ясность предложений.
Мысли, обычно как бы туманные и расплывчатые, философия призвана делать ясными и отчетливыми" [1].
Такое понимание философии в основном было воспринято логическими позитивистами.
В приведенных выше словах Витгенштейна содержится не только концепция философии, но и целая мировоззренческая концепция. Она предполагает, что единственной формой связи человека с окружающим его природным и социальным миром является язык. Человек связан с миром и другими способами, практическим (когда он пашет, сеет, производит, потребляет и т.д.), эмоционально, когда он испытывает какие-то чувства по отношению к другим людям и вещам, волевым и т.п. Но его теоретическое, интеллектуальное отношение к миру исчерпывается языковым отношением, или даже есть языковое отношение. Иначе говоря, картина мира, которую человек создает в своем уме или в представлении, определяется языком, его структурой, его строением и особенностями.

1 Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. С. 24.


В этом смысле мир человека - это мир его языка. В свое время неокантианцы Марбургской школы учили о том, что мир, как его понимает наука, конституируется в суждении. У Витгенштейна мы находим отголосок этой идеи, но с упором не на акт мышления, а на акт говорения, речи, на языковой акт. Мир конституируется в речевом акте.

Таким образом, все проблемы, которые возникают у человека в процессе его теоретического отношения к миру, представляют собой языковые проблемы, требующие языкового же решения. Это значит, что все проблемы возникают в результате того, что человек что-то говорит о мире, и только тогда, когда он говорит о нем. А так как говорить он может правильно, в соответствии с природой его языка, и неправильно, то есть в нарушение его природы, то могут возникать трудности, путаница, неразрешимые парадоксы и т.д. и т.п. Существующий язык весьма несовершенен, и это его нe совершенство тоже является источником путаницы. Так на данном этапе считает Витгенштейн.

Мы уже знаем, что язык, согласно Витгенштейну, должен изображать факты. Таково его назначение, призвание, функция. Все частные науки для этой цели используют язык и в результате получают набор истинных предложений, отображающих соответствующие факты. Но, как уже было сказано, язык в силу своего несовершенства не всегда пользуется ясными, точно определенными выражениями.


232

Кроме того, язык выражает наши мысли, а мысли часто бывают спутанными, и предложения, высказывания, выражающие их, оказываются неясными. Иногда мы сами задаем себе такие вопросы, на которые в силу самой природы языка не может быть дан ответ и которые поэтому неправомерно задавать. Задача настоящей философии - вносить ясность в наши мысли и предложения, делать наши вопросы и ответы понятными. Тогда многие трудные проблемы философии либо отпадут, либо разрешатся довольно простым способом.

Дело в том, что Витгенштейн полагает, будто все трудности философов, вся путаница, в которую они впадают, неразрывно связанная с любым обсуждением философских проблем, объясняется тем, что философы стараются высказать в языке то, что сказать средствами языка вообще невозможно. Ведь язык по самой своей структуре и природе предназначен для того, чтобы говорить о фактах. Когда мы говорим о фактах, наши высказывания, даже если они ложны, всегда остаются ясными и понятными. (Можно сказать, что это - позитивистское начало в философии Витгенштейна.)

Но философ говорит не о фактах, с которыми можно было бы сопоставлять его высказывания, чтобы понять их смысл. Ибо смысл - это то, что образ - предложение - изображает. Но когда философ говорит, например, об абсолюте, то он пользуется словесными знаками, не относя их ни к каким фактам. Все, что он говорит, остается неясным и непонятным, потому что нельзя говорить о том, что он хочет сказать, нельзя даже мыслить это.

Поэтому функция философии состоит также в том, что "Она призвана, должна определить границы мыслимого и тем самым немыслимого.

Немыслимое она должна ограничить изнутри через мыслимое" [1].

"Она дает понять, что не может быть сказано, ясно представляя то, что может быть сказано" [2].

Далее Витгенштейн произносит слова, которые стоило бы написать при входе на философский факультет: "Все, что вообще мыслимо, можно мыслить ясно. Все, что поддается высказыванию, может быть высказано ясно" [3].

Соответственно, "о чем невозможно говорить, о том следует молчать" [4].

1 Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. С. 25.
2 Там же.
3 Там же.
4 Там же. С. 73.

233


Витгенштейн уверен, что о философских проблемах в их традиционном понимании нельзя говорить. Поэтому он заявляет: "Правильный метод философии, собственно, состоял бы в следующем: ничего не говорить, кроме того, что может быть сказано, то есть кроме высказываний науки, - следовательно, чего-то такого, что не имеет ничего общего с философией. - А всякий раз, когда кто-то захотел бы высказать нечто метафизическое, доказывать ему, что он не наделил значением определенные знаки своих предложений. Этот метод не приносил бы удовлетворения собеседнику - он не чувствовал бы, что его обучают философии, - но лишь такой метод был бы безупречно правильным" [1].

Конечно, Витгенштейн здесь не оригинален. Он дает парафраз известного места у Юма: "Возьмем, например, в руки какую-нибудь книгу по богословию или по школьной математике и спросим: содержит ли она какое-либо абстрактное рассуждение о количестве или числе? Нет. Содержит ли она какое-нибудь основанное на опыте рассуждение о фактах и существовании? Нет. Так бросьте ее в огонь, ибо в ней не может быть ничего, кроме софистики и заблуждений" [2].

1 Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. С. 72.
2 Юм Д. Исследования о человеческом уме. Пг., 1916. С. 195.


Эти высказывания Витгенштейна и тот вывод, к которому он пришел, дали основание многим его критикам, в том числе и марксистским, изображать Витгенштейна как врага философии, как человека, который отрицал философию и поставил своей целью ее уничтожение. Это, конечно, не так.

Витгенштейн был глубоко философской натурой. И философия была для него основным содержанием жизни и деятельности. Но он пришел в философию из техники и математики. Его идеалом была точность, определенность, однозначность. Он хотел получить в философии такие же строгие результаты, как в точных науках. Он пытался найти способ поставить философию на почву науки. Он не терпел неясности и неопределенности. В логическом анализе, предложенном Расселом, он увидел возможный путь избавления от философской путаницы. Идею логического анализа он конкретизировал в том смысле, что превратил его в анализ языка. Это была новая область философского исследования, может быть, заново открытая Витгенштейном. И как всякий философ, прокладывающий новые пути, он абсолютизировал открытый им путь, значение предложенного им метода.


Витгенштейн понимал, что разработанный им и Расселом логический атомизм, даже если считать, что он изображает логическую структуру мира, никак не может удовлетворить мыслящего человека.



234

Философские проблемы возникли не потому, что какие-то чудаки запутались в правилах грамматики и начали нести околесицу. Постановка их была вызвана гораздо более глубокими потребностями человека, и эти проблемы имеют свое вполне реальное содержание. Но, связав себя по рукам и ногам принятой им формалистической доктриной, он не видит иного способа для выражения этих проблем, кроме обращения... к мистике. Мистическое, по Витгенштейну, это то, что не может быть высказано, выражено в языке, а следовательно, и помыслено. Мистическое - это вопросы о мире, о жизни, о ее смысле. Обо всех этих вещах, полагает Витгенштейн, нельзя говорить. И может быть, поэтому "те, кому после долгих сомнений стал ясен смысл жизни, все же не в состоянии сказать, в чем состоит этот смысл" [1].

1 Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. С. 72.


Это звучит парадоксально, но с позиции Витгенштейна достаточно понятно. Витгенштейн исходит из попытки достигнуть строгости и точности мышления, пользуясь для этого чисто формальными способами. Он понимает, что философские проблемы - это не пустяки. Но он знает, что на протяжении тысячелетий люди не могли прийти к соглашению относительно даже минимального числа проблем философии. Логический анализ, предложенный Расселом, и анализ языка, предложенный Витгенштейном, имели своей целью устранение произвола в философских рассуждениях, избавление философии от неясных понятий, от туманных выражений. Они, как и Мур, хотели побудить философов задуматься над тем, что они говорят, отдать себе отчет в значении их утверждений.

Они хотели внести в философию хоть какой-нибудь элемент научной строгости и точности, хотели выделить в ней те ее части, аспекты или стороны, где философ может найти общий язык с учеными, где он может говорить на языке, понятном ученому и убедительном для него. Витгенштейн полагал, что, занявшись прояснением предложений традиционной философии, философ может выполнить эту задачу. Но он понимал, что философская проблематика шире, чем то, что может охватить предложенная им концепция.

Возьмем, например, вопрос о смысле жизни. Это одна из глубочайших проблем философии. Но точность, строгость и ясность здесь едва ли возможны. Витгенштейн утверждает, что то, что может быть сказано, может быть сказано ясно. Здесь, в этом вопросе ясность недостижима, поэтому и сказать что-либо на эту тему вообще невозможно. Все эти вещи могут переживаться, чувствоваться, но сказать о них ничего нельзя. Сюда относится и вся область этики. Итак, "В самом деле, существует невысказываемое. Оно показывает себя; это - мистическое" [1].


235

Но если философские вопросы невыразимы в языке, если о них ничего нельзя сказать, то как же сам Витгенштейн мог написать "Логико-философский трактат"? Это и есть его основное противоречие. Рассел не без ехидства замечает, что "в конце концов, мистер Витгенштейн умудрился сказать довольно много о том, что не может быть сказано" [2].

Р. Карнап также замечает, что "он (Витгенштейн) кажется непоследовательным в своих действиях. Он говорит нам, что философские предложения нельзя формулировать и о чем нельзя говорить, о том следует молчать: а затем, вместо того, чтобы молчать, он пишет целую философскую книгу" [3].

1 Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. I.C. 72.
2 Wittgenstein L. Notebooks. 1914-1916. Oxford, 1961. P. 22.
3 Carnap R. Philosophy and Logical Syntax. L., 1954. P. 37.


Это лишний раз говорит о том, что рассуждения философов надо принимать не всегда буквально, a cum grano salis. Философ обычно выделяет себя, то есть делает исключение для себя из своей собственной концепции. Он пытается как бы стать вне мира и глядеть на него со стороны, как это мог бы делать Бог.

Обычно так поступают и ученые. Но ученый стремится к объективному знанию мира, в котором его собственное присутствие ничего не меняет. Правда, современная наука должна учитывать наличие и влияние прибора, с помощью которого осуществляются эксперимент и наблюдение. Однако и она, как правило, стремится отделить те процессы, которые вызываются воздействием прибора, от собственных характеристик объекта (если, конечно, в состав объекта не включается и прибор).

Философ же не может исключить себя из своей философии. Этим и объясняется та непоследовательность, которую допускает Витгенштейн. Если философские предложения бессмысленны, то ведь это должно относиться и к философским утверждениям самого Витгенштейна. И кстати сказать, Витгенштейн мужественно принимает этот неизбежный вывод. Он признает, что и его рассуждения бессмысленны. Но он пытается спасти положение, заявив, что они ничего и не утверждают, они только ставят своей целью помочь человеку понять, что к чему, и как только это будет сделано, они могут быть отброшены.

Витгенштейн говорит: "Мои предложения служат прояснению: тот, кто поймет меня, поднявшись с их помощью - по ним - над ними, в


236

конечном счете признает, что они бессмысленны. (Он должен, так сказать, отбросить лестницу после того, как поднимется по ней.)

Ему нужно преодолеть эти предложения, тогда он правильно увидит мир" [1].

Но что представляет собой это правильное видение мира, Витгенштейн, конечно, не разъясняет. Ведь об этом нельзя сказать...

Очевидно, что весь логический атомизм Витгенштейна, его концепция идеального языка, точно изображающего факты, оказалась недостаточной, попросту говоря, неудовлетворительной. Это вовсе не значит, что создание "Логико-философского трактата" было бесполезной тратой времени и сил. Мы видим здесь типичный пример того, как создаются философские учения. В сущности говоря, философия представляет собой исследование различных логических возможностей, открывающихся на каждом отрезке пути познания. Так и здесь Витгенштейн принимает постулат или допущение, согласно которому язык непосредственно изображает факты. И он делает все выводы из этого допущения, не останавливаясь перед самыми парадоксальными заключениями.

И мы видим результат, к которому он приходит. Оказывается, что эта концепция односторонняя, неполная, недостаточная для того, чтобы понять процесс познания вообще, философского в частности.

Но и это еще не все. У Витгенштейна есть еще одна важная идея, естественно вытекающая из всей его концепции и, может быть, даже лежащая в ее основе. Это мысль о том, что для человека границы его языка означают границы его мира. Дело в том, что для Витгенштейна первичной, исходной реальностью является язык. Правда, Витгенштейн говорит и о мире фактов, которые изображаются языком.

Но мы видим, что вся атомарная структура мира сконструирована по образу и подобию языка, его логической структуры. Назначение атомарных фактов вполне служебное: они призваны давать обоснование истинности атомарных предложений. И не случайно у Витгенштейна нередко "действительность сопоставляется с предложением" [2], а не наоборот. У него "предложение имеет смысл независимо от фактов" [3]. Или "Если элементарное предложение истинно, соответствующее событие существует, если же оно ложно, то такого события нет" [4]. В "Логико-философском трактате" постоянно обнаруживается тенденция к слиянию, отождествлению языка с миром. Ведь, по Витгенш-

1 Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. М., 1994. С. 72-73.
2 Тамже. С. 22.
3 Там же.
4 Там же. С. 30.

237


тейну, "Логика заполняет мир; границы мира суть и ее границы" [1]. Он говорит также: "То обстоятельство, что предложения логики - тавтологии, показывает формальные - логические - свойства языка, мира" [2]. Следовательно, язык не только средство, чтобы говорить о мире, но и в известном смысле сам мир, само его содержание.

Если, скажем, для махистов миром было то, что мы ощущаем, если для неокантианцев мир - это то, что мы о нем мыслим, то можно сказать, что для Витгенштейна мир - это то, что мы о нем говорим.

У Витгенштейна эта позиция переходит даже в своеобразный солипсизм, ибо оказывается, что язык - это мой язык. Тот факт, что "...мир является моим миром, обнаруживается в том, что границы особого языка (того языка, который мне только и понятен) означают границы моего мира" [3]. И далее, "Субъект не принадлежит миру, а представляет собой некую границу мира" [4], ""Я" привносится в философию тем, что "мир есть мой мир"" [5].

Витгенштейн говорит также, что "... со смертью мир не изменяется, а прекращается" [6]. И наконец, "То, что солипсизм подразумевает, совершенно правильно, только это не может быть сказано, но оно обнаруживает себя" [7].

1 Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. С. 56.
2 Там же. С. 59.
3 Там же. С. 56.
4 Там же.
5 Там же. С. 57.
6 Там же. С. 71.
7 Там же. С. 56.


Здесь следует заметить, что, когда мы говорим, что какое-то учение тяготеет к солипсизму, это вовсе не значит, что данный философ, скажем, Витгенштейн, отрицает существование звезд, других людей и т.д., то есть что он является "метафизическим" солипсистом, что он убежден, что существует только он один.

Субъективный идеализм - это технический термин философии, и он означает, что при решении философских проблем философ отправляется от субъекта, а не от объективного мира, Это значит, что, рассматривая проблемы теории познания или пытаясь нарисовать картину мира, он не исходит из объективной реальности как таковой. Он не отрицает существования внешнего мира, но он не делает из его признания никаких выводов. Создаваемую им картину мира он рассматривает не как отображение этого мира, а лишь как свободное творение духа.

238

Признавая существование реальности, он пытается построить ее из комплексов ощущений, представить ее как логическую [1] конструкцию и т. д. Анализируя познавательный процесс, познавательное отношение субъекта к объекту, он игнорирует объект и его воздействие на субъект, пытаясь описать процесс познания лишь с субъективной стороны.

1 В этом легко убедиться, прочитав статью Карнапа "Эмпиризм, семантика, онтология" и статью Айера "Философия и наука".


В данном случае Витгенштейн, а за ним и неопозитивисты замыкаются в границах языка как единственной непосредственно доступной реальности. Мир выступает для них лишь как эмпирическое содержание того, что мы о нем говорим. Его структура определяется структурой языка, и если мы можем как-то признать мир независимым от нашей воли, от нашего языка, то лишь как нечто невыразимое, "мистическое".


Противоречивость витгенштейновского "Трактата" объясняется не только личной непоследовательностью автора, его неумением свести концы с концами. Она объясняется принципиальной неосуществимостью поставленной им задачей. Витгенштейн пытался окончательно разрешить все философские вопросы. В этом замысле не было ничего нового, так как подавляющее большинство философов пыталось сделать то же самое. Новое состояло в средствах решения этой задачи. Средства же эти были в значительной мере формальными. Витгенштейн попытался как бы формализовать процесс философствования, точно определить, что и как формализация может сделать. При этом оказалось, что ему самому пришлось делать то, чего, по строгому смыслу его слов, делать никак нельзя, что сам же он категорически запрещал.

Оказалось далее, что философская проблема языка не умещается в те рамки, в те пределы, которыми он ограничил сферу компетенции философии. Поэтому ему все время приходилось переступать границы формализации и расширять область философии за дозволенные пределы.

Солипсистские выводы, к которым пришел логический атомизм Витгенштейна, были одной из причин того, почему доктрина логического атомизма была отвергнута логическими позитивистами. Другая причина его неудачи была связана с изменением взгляда на логику.

Логический атомизм был создан применительно к логике Principia Mathematica, которая во втором десятилетии казалась наиболее совершенной логической системой. Но уже в 20-е годы стало ясно, что эта логика далеко не единственно возможная.

Хотя Рассел упорно пытался защищать логический атомизм, эта доктрина не могла сохраниться. В конце концов отказался от нее и


239


Витгенштейн. Но основные идеи его трактата - за вычетом логического атомизма - послужили источником комплекса идей логического позитивизма "Венского кружка".










Венский кружок

Сейчас, бросая ретроспективный взгляд на историю "Венского кружка", можно сказать, что его деятели поставили две серьезные проблемы:

1. Вопрос о строении научного знания, о структуре науки, об отношении между научными высказываниями на эмпирическом и теоретическом уровнях.

2. Вопрос о специфике науки, то есть научных высказываний, и о критерии их научности. В данном случае речь шла о том, как определить, какие понятия и утверждения являются действительно научными, а какие только кажутся таковыми.

Очевидно, что ни тот, ни другой вопросы не являются праздными. К тому же вопрос о структуре научного знания, о соотношении его эмпирического и рационального уровней - это отнюдь не новая проблема. Это вопрос, который в той или иной форме обсуждался с самого возникновения науки Нового времени.

Первоначально он принял форму столкновения эмпиризма и рационализма, которые отдавали предпочтение либо чувственному, либо рациональному познанию. Правда, уже Бэкон поставил вопрос о сочетании того и другого, об использовании в процессе познания как показаний органов чувств, так и суждений разума. Но он высказал свои соображения лишь в самой общей форме, не анализируя детально особенностей этих двух уровней, их специфики и их взаимосвязи. В дальнейшем же в связи с возникновением проблемы достоверного знания произошло формальное разделение философов на эмпириков и рационалистов.

Кант попытался осуществить синтез идей эмпиризма и рационализма, показав, как могут сочетаться в познавательной деятельности человека чувственное и рациональное познание. Но Канту удалось ответить на этот вопрос лишь путем введения трудно подтверждаемого учения о непознаваемой "вещи-в-себе", с одной стороны, и об априорных формах чувственности и рассудка - с другой. К тому же в своей "Критике" Кант обсуждал вопрос в слишком общей форме, он совершенно не касался конкретных проблем, затрагивающих собственно структуры конкретных наук.

240

Тем не менее в XIX и тем более в XX в. наука развилась настолько сильно, что проблемы логического анализа ее структуры стали на повестку дня как самые животрепещущие проблемы.

Дело в том, что в век огромных успехов науки и роста ее влияния на умы очень соблазнительно выдавать любые, самые произвольные взгляды и утверждения, за строго научные, не отдавая себе отчета в том, что это, собственно говоря, значит.

К тому же нередко и некоторые ученые-естествоиспытатели, используя свой авторитет в специальных областях, предавались самым фантастическим спекуляциям и выдавали их за строго научные выводы.

В наше время, несмотря на существенное снижение статуса науки в общественном мнении и ее социального престижа, злоупотребление словами "наука" и "научный" встречается тоже нередко. Поэтому постановка вопроса об отличии научных предложений от ненаучных, о методе, который позволил бы распознавать, с чем мы имеем дело - с научными или псевдонаучными предложениями, не кажется вздорной. Весь вопрос в том, с каких позиций подходить к этой проблеме и как ее решать.


Для деятелей "Венского кружка" как представителей позитивистского течения, для которых статус науки как высшего достижения мысли был бесспорен, проблема сводилась к тому, чтобы отделить науку от метафизики, научные высказывания от метафизических, а потому для них весьма злободневным оказался вопрос о предмете философии.

Признанными вождями Венского кружка были его основоположники Мориц Шпик (1882-1936) и продолжатель его дела Рудольф Кар-нап (1891-1970).

Отличительная черта учения Шлика, Карнапа и других состояла в их ярко выраженной антиметафизической направленности. Убедившись в банкротстве метафизики логического атомизма, деятели Венского кружка обрушились на всякую метафизику вообще.

Логических позитивистов буквально преследовала одна навязчивая идея: мысль о том, что наука должна избавиться от всяких следов традиционной философии, то есть не допускать больше никакой метафизики. Метафизика мерещится им всюду, и в изгнании ее они видят чуть ли не главную свою задачу. Неопозитивисты не против философии, лишь бы она не была метафизикой. Метафизикой же она становится тогда, когда пытается высказывать какие-либо положения об объективности окружающего мира (кстати сказать, Витгенштейн такую возможность отрицал).

Логические позитивисты утверждали, что все доступное нам знание о внешнем мире получается только частными, эмпирическими на-

241


уками. Философия же якобы не может сказать о мире ничего помимо того, что о нем говорят эти науки. Она не может сформулировать ни одного закона и вообще ни одного положения о мире, которое имело бы научный характер.

"Философия, - писал Карнап, - отныне не признается, как особенная область познания, стоящая рядом или над эмпирической наукой" [1].

Шлик также говорит, что в дополнение к науке "нет области "философских" истин. Философия не есть система утверждений; она не есть наука" [2].

Говорят, замечает Шлик, что философия - это королева наук. Очень хорошо. Но "нигде не написано, что королева наук сама должна быть наукой" [3]. Это он писал в 1930 г. А вот что говорил Айер в 1962 г.: "Если подходить к философии с теми же мерками, с какими мы подходим к астрономии или ботанике, то ее вряд ли можно назвать наукой" [4].

1 Logical Positivism. Ed. by A. J. Aier. L., 1959. P. 133.
2 Ibid. P. 56.
3 Ibid.


4 Айер А. Философия и наука // Вопросы философии. 1966, № 6. С. 47.


Но если философия не дает знания о мире и не является наукой, то что же она такое? С чем она имеет дело? Оказывается, не с миром, а с тем, что о нем говорят, то есть с языком. Все наше знание, как научное, так и обыденное, выражается в языке. Философия же занимается языком, словами, предложениями, высказываниями. Ее задача состоит в анализе и прояснении предложений науки, в анализе употребления слов, в формулировке правил пользования словами и т.д. и т.п. Язык - подлинный предмет философии. С этим согласны все неопозитивисты. Но далее их мнения несколько расходятся.

Для Карнапа, который интересуется не языком вообще, а научным языком, философия представляет собой логический анализ языка науки, или иначе, - логику науки. Эту логику науки Карнап до начала 30-х годов понимал исключительно как логический синтез языка науки. Он полагал, что анализ языка науки может быть исчерпан выявлением формальных синтаксических связей между терминами и предложениями.

В работе "Логический синтаксис языка" (1934) Карнап писал: "Метафизика более не может претендовать на научный характер. Та часть деятельности философа, которая может считаться научной, состоит в логическом анализе. Цель логического синтаксиса состоит в том, чтобы создать систему понятий, язык, с помощью которого могут быть


242

точно сформулированы результаты логического анализа. Философия должна быть заменена логикой науки - иначе говоря, логическим анализом понятий и предложений науки, ибо логика науки есть не что иное, как логический синтаксис языка науки" [1].

Но логический синтаксис сам представляет собой систему высказываний о языке. Витгенштейн в "Трактате" категорически отрицал возможность таких высказываний. Карнап ее допускает. Он спрашивает, возможно ли сформулировать синтаксис языка внутри самого языка? Не грозит ли здесь опасность противоречий? На этот вопрос Карнап отвечает положительно. "Можно выразить синтаксис языка в самом этом языке в масштабах, которые обусловлены богатством средств выражений самого языка" [2]. В противном случае нам пришлось бы создавать язык для объяснения языка науки, затем новый язык и т.д.


Отождествив философию с логикой науки, Карнап, возможно, и не предполагал, что в лоне позитивизма родилась новая философская дисциплина, которой суждено будет в ближайшие же десятилетия выдвинуться на первый план - логика и методология науки, или "философия науки".

Несколько иную точку зрения на философию мы встречаем у Шли-ка. Если Карнап был логиком, то Шлик в большей степени эмпирик. Он говорит: "Великий поворотный пункт нашего времени характеризуется тем фактом, что мы видим в философии не систему знаний, но систему действий; философия есть та активность, посредством которой раскрывается или определяется значение утверждений. Посредством философии утверждения объясняются, посредством науки они проверяются. Последнее (действие) относится к истине утверждений, первое - к тому, что они в действительности означают. Содержание, душа и дух науки, естественно, заключены в том, что в конечном счете ее утверждения действительно означают: философская деятельность наделения значением есть поэтому альфа и омега всего научного знания" [3]. В другой статье Шлик повторяет: "Специфическая задача дела философии состоит в том, чтобы устанавливать и делать ясными значения утверждений и вопросов" [4].

1 Carnap R. Logical Syntax of Language. P. XII.
2 Ibid. P. 3.
3 Logical Positivism. P. 56.
4 Ibid. P. 86.


Таким образом, положение о прояснении предложений в качестве задачи философии конкретизируется Шликом как установление значений. Итак, наука имеет дело с истиной, философия - со значениями.


243


Но как может философия придавать утверждениям их значения? Не посредством утверждений, так как тогда и они нуждались бы в определении их значений. "Этот процесс не может, - говорит Шлик, - продолжаться бесконечно. Он всегда приходит к концу в актуальном указывании, в выставлении напоказ того, что имеется в виду, то есть в реальных действиях: только эти действия более не подлежат дальнейшему объяснению и не нуждаются в нем. Окончательное наделение значением всегда имеет место посредством действий. Именно эти действия или акты и образуют философскую деятельность" [1].

1 Logical Positivism. P. 57.


Таким образом, философ не разъясняет все до конца, а в конечном счете показывает значение научных утверждений. Здесь воспроизводится идея Витгенштейна, но в довольно огрубленной форме.

Так или иначе, согласно Шлику, философ имеет дело с языком, хотя не с формальными правилами пользования словами, а с установлением их значений.

Как же конкретно может работать логический анализ языка? На первых порах Карнап полагал, что этот анализ должен носить чисто формальный характер, или, иначе говоря, должен исследовать чисто формальные свойства слов, предложений и т.д. Сфера логики науки, таким образом, исчерпывалась "логическим синтаксисом языка". Его большая работа 1934 г. так и называлась - "Логический синтаксис языка".

Эта работа содержала, главным образом, анализ ряда сугубо технических проблем, касающихся построения некоторых искусственных языков. Поскольку эта сторона ее не входит в предмет наших интересов, мы оставим эту тему в стороне.

Что же касается философского смысла этой работы, то ее задача состояла в том, чтобы реализовать этими техническими способами позитивистскую установку на исключение из употребления всех метафизических предложений, то есть на отказ от использования языка метафизики.

Выше говорилось, что для логических позитивистов все философские проблемы сводились к проблемам языковым. Поэтому, если для Спенсера природа той абсолютной силы, которая лежит в основе всех явлений мира, всегда оставалась непознаваемой, если для Маха природа исходного субстрата вселенной была нейтральной, то есть ни материальной, ни идеальной, то для Карнапа и других логических позитивистов предложения, касающиеся объективного бытия вещей, их материальной или идеальной природы, являются псевдопредложениями, сочетаниями слов, лишенными смысла.

244

Согласно Карнапу, философия в отличие от эмпирических наук имеет дело не с объектами, а только с предложениями об объектах науки. Все "объектные вопросы" относятся к сфере частных наук, к философии относятся только "логические вопросы".

Что же касается объектов и высказываний о них, то Карнап вводит различение "объектных предложений" и "псевдообъектных предложений". Примером объектного предложения будет предложение "Роза есть красная". Здесь нечто высказывается об объекте, о розе. Ей приписывается определенное свойство - быть красной. Псевдообъектное предложение, например, "Роза есть вещь". Здесь, полагает Карнап, только кажется, что это предложение что-то высказывает об объекте, на самом деле оно имеет чисто синтаксический характер. Это значит, что оно может быть переведено в синтаксическое предложение, имеющее то же самое содержание, а именно: "Слово "роза" есть "вещное слово"".

Дело в том, что, для того чтобы узнать, является ли роза красной или нет, то есть узнать, истинно ли предложение "Роза есть красная", нужен опыт, нужно увидеть эту розу. Для того же, чтобы узнать, истинно ли предложение "Роза есть вещь", никакого опыта не требуется. Для этого нужно только рассмотреть его языковой, а именно синтаксический статус.

Далее, Карнап различает два модуса речи: формальный и материальный. В формальном модусе мы говорим о словах. В материальном - о вещах или объектах. Карнап считает, что материальный модус речи, вообще говоря, правомерен, и наука им пользуется. Но он предупреждает, что материальный модус может легко порождать псевдопроблемы и напрасные споры о них. Таковы все метафизические проблемы. Они могут быть легко разрешены путем перевода предложения из материального модуса в формальный.

Так, например, философы часто спорят о том, что в действительности представляют собой вещи. Представитель позитивистской школы утверждает: "Вещь есть комплекс чувственных данных (ощущений)". Его реалистический соперник отвечает: "Нет, вещь есть комплекс физической материи (атомов)", и так начинается бесконечный и бесплодный спор.

Но каждый из них, полагает Карнап, по-своему прав. Все противоречие возникло из-за неудачного использования материального модуса. Попробуем же перевести указанные два тезиса в формальный модус. Тогда тезис позитивиста будет звучать так: "Каждое предложение, содержащее указание на вещь, равносильно (эквивалентно) классу предложений, которые содержат не указание на вещи, а указания на чувственные данные" [1].

1 Два предложения равносильны, если каждое из них есть следствие другого.


245

Это предложение истинно, так как возможность преобразования показана в эпистемологии (это значит, что мы можем пользоваться как вещным языком, так и языком чувственных данных для выражения одной и той же мысли).

Однако утверждение это весьма спорно, если не просто неверно, так как высказывания о материальных вещах и высказывания об ощущениях - это совершенно разные вещи.

Реалистическое предложение, согласно Карнапу, примет такую форму: "Каждое предложение, содержащее указание на вещь, равносильно предложению, содержащему указание не на вещи, но на пространственно-временные координаты и физические функции, что очевидно истинно".

Таким образом, полагает Карнап, нет никакого противоречия между двумя исходными утверждениями. Они казались несовместимыми, так как казалось, что они относятся к сущности вещей, поскольку оба имели форму "вещь есть то-то и то-то" [2]. На самом же деле, предложение, касающееся вещи, может быть преобразовано более чем одним способом, причем его содержание останется тем же.

2 Carnap R. Philosophy and Logical Syntax. L., 1935. P. 81-82.


Таким образом, благодаря синтаксическому подходу к философским утверждениям, благодаря переводу их в формальный модус речи, проблемы, которые якобы содержатся в этих утверждениях, обнаруживают, по Карнапу, свой иллюзорный характер. В некоторых же случаях может оказаться, что они представляют собой лишь различные способы говорить об одном и том же. Поэтому во всех случаях необходимо указывать, к какой языковой системе относится тот или иной тезис (высказывание).

Итак, согласно Карнапу, всякое осмысленное предложение есть либо объектное предложение, относящееся к какой-либо специальной науке, либо синтаксическое предложение, принадлежащее к логике или математике. Что же касается философии, то она представляет собой совокупность истинных предложений о языках специальных наук. Отсюда возникает два новых вопроса:

1. Каков критерий истинности или хотя бы осмысленности объектных предложений?
2. Все ли науки говорят на одном и том же языке, а если нет, то нельзя ли сконструировать такой общий язык?


246

Первый вопрос ведет к теории верификации, второй - к теории единства науки и физикализму.

Несомненно, что логический анализ языка, в особенности языка науки, не только вполне правомерен, но и необходим, особенно в период быстрого развития науки и ломки научных понятий. Такой анализ во все времена в той или иной степени был делом философов, а в какой-то мере и специалистов в различных областях знаний. Вспомним хотя бы Сократа с его стремлением докопаться до истинного значения, скажем, понятия справедливости. В наше время эта задача стала еще более важной в связи с созданием математической логики, использованием различных знаковых систем, использованием компьютеров, опытом машинного перевода и т.д.

Но свести всю функцию философии к логическому анализу языка - значит упразднить значительную часть того ее реального содержания, которое складывалось на протяжении двух с половиной тысячелетий. Это значит запретить ей заниматься содержанием коренных мировоззренческих проблем. Даже критики неопозитивизма из идеалистического лагеря считают, как это, например, делает неотомист Ф. Коплстон, что с точки зрения неопозитивистов главное занятие философа состоит в том, чтобы разрушать философию. Правда, эта тенденция, высказанная неопозитивистами первоначально в весьма категорической форме, впоследствии была значительно смягчена.

Так или иначе, логические позитивисты считали, что философия имеет право на существование лишь как анализ языка, прежде всего, языка науки. Первый вопрос, который при этом анализе возникает, - это какие высказывания, то есть какие слова и сочетания слов, имеют научный характер, а какие его не имеют. Необходимо это для того, чтобы очистить науку от предложений, лишенных научного смысла.

Нет нужды доказывать, что сама по себе постановка вопроса о специфике научных высказываний является весьма важной и нужной. Это реальная проблема, имеющая большое значение для самой науки, для логики науки, для теории познания. Как отличить высказывания подлинно научные от высказываний, лишь претендующих на научный характер, но в действительности им не обладающие? В чем отличительный признак научных высказываний?

Вполне естественно стремление найти такой универсальный критерий научности, который можно было бы безошибочно применять во всех спорных случаях. Это было бы очень хорошо! И логические позитивисты хотели отыскать такой единый признак научных высказываний, наличие или отсутствие которого сразу же могло решить вопрос о научном статусе того или иного предложения.

247


Как мы увидим дальше, их попытка закончилась неудачей. Но сама эта неудача была достаточно поучительной и принесла известную пользу. В значительной мере эта неудача была предопределена самим их замыслом: логические позитивисты как позитивисты были заинтересованы не только в объективном анализе природы научного знания и языка науки, но и в том, чтобы исключить материалистическое ее понимание. Поэтому-то они ставили вопрос о том, чтобы очистить науку от ненаучных высказываний.

Может показаться, что правила пользования языком устанавливаются грамматикой, и что этих правил вполне достаточно. Но это не так. Грамматика действительно не разрешает употреблять некоторые сочетания слов, такие, например, как "Цезарь есть и". Дело в том, что предикатом в предложении такой формы не может быть связка (и), но обязательно должны быть существительное или прилагательное. Однако грамматика разрешает такие сочетания, как "Цезарь есть простое число". Конечно, можно сказать, что это утверждение ложно; то есть, что "Цезарь не есть простое число", и что это предложение относится просто к классу ложных предложений.



Но все дело в том, что такое предложение в принципе не могло быть истинным. Если бы мы сказали: "Цезарь был греком", то это предложение было бы осмысленным. Вполне можно представить себе ситуацию, в которой оно было бы истинным. Или "Цезарь не перешел через Рубикон". И эта ситуация в принципе была возможна. Но "Цезарь есть простое число" не относится к числу возможных ситуаций, и поэтому оно не просто ложно, оно бессмысленно. В этом предложении грамматически все правильно, логически же оно представляет собой нелепость. Поэтому одних грамматических правил недостаточно, и необходим логический анализ и логические правила. Какие же сочетания слов лишены смысла?

а) те, которые содержат слова, не имеющие смысла. Например, "Это тело есть бабих";
б) те, которые представляют собой бессмысленные сочетания слов. Например, "Цезарь есть простое число". Это псевдопредложение.

Какие же предложения имеют смысл? Предложения науки, те, из которых складываются научные определения. Какие именно? Так мы подходим к вопросу о структуре науки.

В своем понимании строения или структуры науки логические позитивисты непосредственно опираются на Витгенштейна, но, по существу, их взгляды восходят еще к Юму.

Фундаментальным для понимания неопозитивистами научного знания является разделение всех наук на формальные и фактуальные.

248

Формальные науки - логика и математика. Фактуальные - науки о фактах, все эмпирические науки о природе и человеке.

Отличительная черта формальных наук та, что их предложения ничего не говорят о фактах, не несут никакой фактической информации. Эти предложения аналитичны или тавтологичны. Они справедливы для любого фактического положения вещей, потому что они его не затрагивают. Так, например,

а + b = b + а
7 + 5 = 12
а = а
A V АА = АА Л А

"Все предложения логики, - говорит Карнап, - тавтологичны и бессодержательны, поэтому из них ничего нельзя заключить о том, что необходимо или что невозможно в действительности, или какой она не должна быть... Точно так же и математика, как отрасль логики, тавтологична" [1].

Предложения формальных наук априорны. В то же время, вопреки Канту, априорны только аналитические предложения. В этих предложениях предикат позволяет выявить то, что уже в неявном виде содержалось в субъекте.

Так, 7 + 5 - это то же самое, что 12, ибо мы можем написать 1111111 + 11111 = 111111111111, что показывает тождественность правой и левой сторон этого равенства.

Точно так же 5479 + 3162 = 8641, но мы сразу этого не видим и поэтому должны производить некоторые преобразования символов. Всемогущий разум сразу бы увидел это равенство, но наш конечный разум заставляет нас производить вычисления.

Истинность предложений формальных наук имеет чисто логический характер, это логическая истина, вытекающая всецело из одной только формы предложений. Эти предложения не расширяют нашего знания. Они служат лишь для его преобразования.

Логические позитивисты старательно подчеркивают, что эти преобразования не ведут к новому знанию. Как говорит Карнап: "Тавтологический характер логики показывает, что всякий вывод тавтологичен. Заключение всегда говорит то же самое, что и посылки (или меньше), но в другой лингвистической форме. Один факт никогда не может быть выведен из другого" [2].

1 Logical Positivism. P. 143.
2 Ibid. P. 145.

240


Факты, каковы бы они ни были, мы можем только наблюдать, узнать что-либо новое о фактах с помощью мышления мы не можем Как писал Ганс Хан: "Мышление не схватывает никаких законов бытия. Никогда и нигде поэтому мысль не может дать нам знания о фактах, которое выходит за пределы наблюдаемого" [1].

1 Logical Positivism. P. 146.


Из тавтологического характера логики еще Витгенштейн делал вывод о том, что в природе нет никакой причинной связи. Его последователи использовали догму о тавтологичности логики и для борьбы против метафизики, утверждая, что невозможна метафизика, которая пытается из опыта делать выводы относительно чего-то трансцендентного. Дальше того, что мы видим, слышим, осязаем и т.д., мы идти не можем. За эти пределы никакое мышление нас не выводит.

Однако же разделение на аналитические и синтетические суждения, хотя и правомерно, все же имеет относительный характер, и может быть осуществлено лишь по отношению к готовому сложившемуся знанию. Если же рассматривать знание в его становлении, то резкое противопоставление этих двух видов суждений становится неправомерным.

В предисловии к книге "Значение и необходимость" Карнапа С.А.Яновская, выдающаяся представительница русской логической мысли, приводит такой пример:

"Город Манагуа есть столица государства Никарагуа". Дает ли это предложение какую-либо информацию? Ведь здесь объект в двух сторонах этого предложения один и тот же. Следовательно, предикат совпадает с субъектом, и в этом смысле предложение является аналитическим. В то же время это не так, что явствует из такого фактического утверждения: "Не всякий ученик знает, что город Манагуа есть столица государства Никарагуа".

Обратимся теперь к фактуальным наукам. При этом не нужно забывать о том, что, рассматривая утверждения различных наук, логические позитивисты принимали ту предпосылку, что науки должны давать абсолютно достоверное знание. Из этого же убеждения исходил и Рассел в "Principia Mathematica", и Витгенштейн в своем "Трактате". У логических позитивистов та же предпосылка продолжает действовать. Предложения фактуальных наук синтетичны: они, и только они, расширяют наше знание мира, то есть фактов, из которых он состоит. Эмпирические предложения бывают двух типов:

а) Непосредственные высказывания о фактах. В сущности, это то, что Рассел назвал "атомарными", а Витгенштейн "элементарными" предложениями.




250

б) Предложения, являющиеся следствием из элементарных или функциями их истинности. На определенном уровне они в своей совокупности составят то, что называется теорией. Эти предложения выведены из элементарных предложений и всегда могут быть сведены к ним. А так как логический вывод, согласно пониманию логическими позитивистами логики, не дает ничего нового, никакого нового знания, то содержание предложений теории то же самое, что и содержание элементарных предложений. Доктрина, согласно которой теоретические положения могут быть полностью сведены к элементарным высказываниям о фактах, получила название "редукционизм". Так назвал ее Куайн, указав на то, что это одна из двух основополагающих догм позитивистского эмпиризма. Другая догма - это деление на формальное и фактуальное знание. Обе эти догмы взаимосвязаны.

Такое понимание структуры науки вызвало, однако, целый ряд вопросов.

1. Что такое элементарные предложения? Как устанавливается истинность этих предложений? Каково их отношение к фактам и что такое факты?
2. Как можно получить из элементарных предложений теоретические предложения?
3. Возможно ли полное сведение предложений теории к элементарным предложениям?

Попытки ответить на эти вопросы оказались чреваты такими трудностями и противоречиями, которые, в конце концов, привели логический позитивизм к краху.

Рассмотрим прежде всего вопрос об элементарном предложении. Естественно, что раз все сложные предложения науки считаются выводом из элементарных, а истинность сложных предложений является функцией истинности элементарных предложений, то вопрос об этих предложениях и об установлении их истинностей приобретает чрезвычайное значение. Витгенштейн и Рассел говорили о них лишь в самой общей форме. Из общих установок логики Principia Mathematica вытекает, что такие элементарные предложения должны быть. Но в логике можно ограничиться указанием на их форму, скажем, "S" есть "Р".

Однако когда анализируется структура действительной науки, то надо сказать конкретно, какие именно предложения науки относятся к элементарным, далее неразложимым и настолько надежным и достоверным, что на них можно строить все здание науки. Оказалось, что найти такие предложения невероятно трудно, если вообще возможно. Поэтому вопрос об их природе вызвал оживленные споры, продолжавшиеся много лет.

251



Не менее важной задачей, чем отыскание базисных предложений науки, для неопозитивистов было очищение науки от метафизических предложений, а следовательно, установление способа их выявления и распознавания.

Решение этих двух проблем, как казалось, было найдено в "принципе верификации".

Еще Витгенштейн говорил о том, что элементарное предложение необходимо сравнивать с действительностью, чтобы установить, истинно оно или ложно. Логические позитивисты, на первых порах, приняли это указание, но придали ему более широкий смысл. Дело в том, что легко сказать: "сравни предложение с действительностью". Вопрос в том, как это сделать. Поэтому требование сравнить предложение с действительностью практически означает, прежде всего, требование указать тот способ, каким это можно сделать. Для высказывания о фактах проверка настолько существенна, что, согласно Карнапу, "предложение утверждает только то, что в нем может быть проверено" [1]. А так как то, что оно высказывает (согласно "Трактату"), есть его смысл (или значение), то "значение предложения заключается в методе его проверки" [2] (Карнап); или, как говорит Шлик, "значение предложения тождественно его верификации" [3].

1 Logical Positivism. P. 76.
2 Ibid.
3 Ibid. P. 97.


В этих рассуждениях нетрудно заметить сильное влияние прагматистов. В самом деле, значение слова (понятия) состоит в будущих последствиях. Значение состоит в методе проверки или верификации. Значение не в самих чувственных последствиях, а в методе их получения.

Было бы смешно возражать против требования, что положения науки должны быть доступны проверке. Но вопрос в том, как эту проверку понимать, что значит проверять какие-либо научные предложения, как эту проверку осуществить. В поисках ответа на этот вопрос неопозитивисты разработали целую концепцию, центром которой стал "принцип верификации".






252

Принцип верификации

Этот принцип требует, чтобы "предложения" всегда сравнивались с "фактами". Но что такое факт? Допустим, что это какое-то положение вещей в мире. Но мы хорошо знаем, как трудно бывает выяснить истинное положение дел, добраться до так называемых твердых, упрямых фактов. Юристы могут рассказать, насколько противоречивы бывают сообщения свидетелей какого-либо происшествия, какая масса субъективных наслоений имеется в любом описании и в восприятии того или иного объекта. Недаром есть даже поговорка: "Врет, как очевидец". Если фактами считать различные вещи, группы этих вещей и т.д., то мы никогда не будем гарантированы от ошибок. Даже такое простое предложение, как "это есть стол", далеко не всегда достоверно, ибо может быть и так, что то, что имело вид стола, на самом деле есть ящик, доска, верстак или мало ли что еще. Строить науку на таком ненадежном фундаменте было бы слишком легкомысленно.

В поисках более достоверных фактов логические позитивисты пришли к выводу о том, что надо элементарное предложение относить к такому явлению, которое не может нас подвести. Они думали, что таковы чувственные восприятия или "чувственные содержания", "чувственные данные" или "Sense-data". Говоря, что "это есть стол", я могу ошибаться, ибо то, что я вижу, может быть, вовсе не стол, а какой-то другой предмет. Но если я скажу: "Я вижу продолговатую коричневую полосу", то тут уже никакой ошибки быть не может, так как это именно то, что я действительно вижу.

Значит, чтобы верифицировать любое эмпирическое предложение, надо свести его к высказыванию о наиболее элементарном чувственном восприятии. Такие восприятия и будут теми фактами, которые делают предложения истинными.

В то же время единственный признак факта - это то, что он воспринимается. Для логических позитивистов все эмпирические предложения относятся в конечном счете к нашим чувственным содержаниям или, говоря короче, к ощущениям. Как писал А.Айер, "...предложения о материальных объектах должны быть переведены в предложения о чувственных содержаниях" [1].

1 Ayer A. J. Language, Truth and Logic. L., 1960. P. 59.


Итак, если мы можем сравнить предложение с действительностью, то есть указать метод его проверки, то такое предложение будет осмысленным, если мы не сможем этого сделать, то мы произносим слова, лишенные смысла. Возьмем такие примеры:

"Идет дождь" - чтобы проверить его, достаточно выглянуть в окно и посмотреть.
"Под столом сидит кошка" - надо заглянуть под стол и увидеть или не увидеть там кошку.


253


"Этот порошок - соль" - надо попробовать на язык и ощутить соленый вкус.

Возьмем теперь предложения другого типа, предложения метафизики:

"Время нереально" - Мак-Таггарт.

"В абсолюте исчезают все противоречия" - Брэдли.

"Существует всемогущий и всеведущий Бог" - христианская догматика.

"Ничто ничтожит" - Хайдеггер.

Мур спрашивал о подобных предложениях: "что все это значит?" Деятели "Венского кружка" подходят к ним с точки зрения принципа верификации. Можете ли вы проверить эти предложения, можете ли вы указать эмпирические условия, при которых они будут истинными?

Нет? Тогда все эти ряды слов лишены смысла: это псевдопредложения, а проблемы, которые они предполагают, - псевдопроблемы.

Логические позитивисты обычно ссылаются на аналогичные примеры для доказательства того, что вся метафизика состоит из подобной бессмыслицы. Но они обрушиваются не только на философов типа Гегеля, Брэдли и Хайдеггера. Они имеют в виду и реализм, и материализм с его признанием объективной реальности и ее отражения в сознании человека.

Они, конечно, не отрицают объективную реальность внешнего мира, но заявляют, что вопрос о существовании объективного мира - это бессмысленный псевдовопрос. "Мы отвергли тезис о реальности физического мира, - говорит Карнап, - однако мы отвергли его не как ложный, а как не имеющий смысла, точно так же, как отвергли его идеалистический антитезис. Мы не утверждаем и не отрицаем эти положения, мы отвергаем вопрос в целом" [1].

Также и с точки зрения Шлика, ""проблема реальности внешнего мира" есть бессмысленная псевдопроблема" [2].

1 Сатар R. Philosophy and Logical Syntax. P. 31.
2 Logical Positivism. P. 86.


Можно сказать, что "роза красная", что она издает сильный приятный запах, что у нее есть шипы. Но нельзя сказать, что роза объективно существует, или что она материальна, ибо это утверждение есть бессмыслица.

Теперь можно более точно сформулировать развитие позиции представителей трех форм позитивизма по отношению к тому, что получило название основного вопроса философии. Согласно Конту и


254

Спенсеру, он неразрешим. Согласно Маху, он разрешим путем признания первичным началом нейтральных элементов.

Согласно логическим позитивистам, нет такой проблемы вообще или есть только псевдопроблема [1].

1 Р. Карнап в статье "Преодоление метафизики логическим анализом языка" посвящает один раздел специально критике рассуждений Хайдеггера о "ничто".


Почему же эти предложения о реальности физического мира бессмысленны? Потому, что их нельзя верифицировать, потому, что нельзя указать эмпирические условия, при которых они будут истинными, или, иначе говоря, указать метод их проверки. Потому, что эти предложения предполагают выход за пределы чувственного опыта, то есть того, что только и доступно нам.

Но как же все-таки быть с предложениями метафизики? Нельзя же игнорировать тот факт, что люди занимаются метафизическими вопросами с самого возникновения философии. Неужели они две с половиной тысячи лет только и делают, что говорят бессмыслицу? Карнап разъясняет, что предложения метафизики не абсолютно бессмысленны, но лишены научного смысла. То есть они не утверждают никаких фактов. Они ничего не говорят о мире и поэтому не могут быть проверены. Но это не значит, что они вообще не имеют никакого смысла, что они не нужны людям.

Напротив, Карнап полагает, что они очень нужны, ибо служат для выражения чувства жизни, переживаний, эмоций, настроений человека, его субъективного отношения к окружающему миру и т. п. В выражении чувства жизни метафизика может быть поставлена на одну доску с поэзией или музыкой,

Но поэзия и музыка суть адекватные средства для выражения чувства жизни, а метафизика - средство не адекватное. Метафизики - это музыканты без способностей к музыке. Поэтому они выражают свое чувство жизни в неадекватной форме.

Главная ошибка метафизика в том, что свое внутреннее чувство жизни он выражает в форме утверждений о внешнем мире и претендует на общезначимость этих утверждений. Поэт и музыкант этого не делают. Они изливают свои чувства в стихах или мелодиях. Метафизик же выражает свои чувства в псевдонаучных предложениях и требует, чтобы с ними все соглашались.

Поэтому метафизика будет иметь право на существование, только если она признает себя тем, что она есть на самом деле, и откажется от своих притязаний на научность, на общезначимость. В этих рассуждениях явно виден отголосок идеи Витгенштейна о мистическом, но в более субъективной интерпретации. Приведенные рассуждения логиче-


255


ских позитивистов чрезвычайно важны для понимания идейной роли неопозитивизма. Ведь объявив положения метафизики лишенными научного смысла, позитивисты отказываются с ними спорить. Оставляя за собой лишь логику науки, отказываясь обсуждать мировоззренческие вопросы, неопозитивисты фактически уступают всю область философской проблематики тем самым метафизикам, над которыми они иронизируют, томистам, философам жизни, интуитивистам, экзистенциалистам. Такова же их позиция по отношению к религии. Согласно Айеру, утверждение "Бог существует" бессмысленно, но и утверждение "Бог не существует" также бессмысленно, ибо "все высказывания о природе Бога бессмысленны" [1]. Поэтому "нет никаких логических оснований для антагонизма между религией и естествознанием" [2].

1 Ayer A. J. Langage, Truth and Logic. P. 115.
2 Ibid. P. 117.


Очевидно, что в данном случае, исходя из сомнительных посылок, логические позитивисты делают все же правильные выводы. Ортодоксальные марксисты настаивали на том, что наука и религия в принципе несовместимы, что они находятся в отношении антагонизма.

Но этот тезис историей философии и науки никак не подтверждается. Между религией и наукой иногда возникали острые конфликты. Это происходило тогда, когда религия и теология пытались навязать науке некоторые свои догмы. Так было, когда религия, церковь выступили против теории Коперника. Так было и тогда, когда церковь отказалась принять тезис науки о естественном происхождении человека от животных.

В этих случаях религия бралась не за свое дело, она вступала в область, в которой не может быть авторитетом. И когда она поняла это, вопрос был исчерпан.

Другое дело, что многих теологов, особенно католиков, позиция логических позитивистов тоже не совсем устраивает. Они не согласны с тем, что предложения, имеющиеся, скажем, в Священном писании, в энцикликах или в их собственных произведениях, лишены объективного смысла и являются только выражением чувства жизни. Они требуют, чтобы теологические предложения принимались людьми за чистую монету, чтобы они считались содержащим абсолютную истину. Поэтому точка зрения позитивистов для церковников неприемлема, как подрывающая устои религии.

Итак, Карнап разъясняет, что понятия всех эмпирических наук могут сводиться к коренным понятиям, которые связаны с данным, с непосредственным содержанием переживаний. Это значит, что все физические понятия могут сводиться к собственно психологическим.

256

В 1928 г. Карнап опубликовал большую работу ("Логическое строение мира") ("Der Logische Aufbau der Welt"), в которой сделал попытку показать, как из высказываний об ощущениях можно построить физическую картину мира, или как можно физические понятия свести к психологическим. Можно-то можно, но тем не менее сведение физических явлений к психическим представляет собой весьма искусственный прием, который не ведет никуда. В результате такого сведения мы ничего не приобретаем, оно не дает никаких положительных результатов, не способствует лучшему пониманию процесса познания. Не приходится говорить о том, что цель его - свести все наше знание к абсолютно достоверным предложениям - вообще иллюзорна. Но вернемся к "принципу верификации". Его проведение оказалось чреватым непреодолимыми трудностями.

Во-первых, непонятна природа самого принципа верификации. Этот принцип, конечно, не есть тавтология, но в то же время это и не высказывание о фактах. Априорным он быть не может, так как нет синтетических суждений априори. Значит, согласно логике неопозитивизма, он должен быть бессмысленным. Логические позитивисты бились над этой трудностью, пытаясь найти сколько-нибудь удовлетворительный ответ. В частности, они предложили считать принцип верификации не предложением в обычном смысле слова, а предписанием, правилом поведения, рецептом. Но беда в том, что позитивистская схема научного знания не предусматривает таких рецептов, в ней нет для них места."

Если же все-таки это рецепт, то непонятно, почему мы принимаем его, что нас заставляет это делать. Пытаясь ответить на этот вопрос, логические позитивисты не могли избежать фактического признания того, что принцип верификации имеет конвенциональный характер, то есть принимается просто на основе условного соглашения. Сами они пришли к нему, по-видимому, совершенно интуитивно, но, когда потребовалось представить более строгое обоснование, его не удалось найти.

Во-вторых, оказалось, что если мы примем принцип верификации предложения, то мы должны признать бессмысленными не только "метафизические" предложения, но и многие предложения науки и здравого смысла. В самом деле:

а) Если под проверкой понимать актуальную проверку посредством некоторого чувственного восприятия, а чувственные восприятия может иметь только отдельный субъект, то очевидно, что для него, а следовательно, для каждого из нас большинство предложений будет лишено смысла. Ибо мы никогда не сможем довести эти предложения до чувственного восприятия. Утверждения относительно событий прошлого


257


и отдаленного будущего не поддаются верификации. Утверждение о том, что в Антарктике живут пингвины, будет иметь смысл только в том случае, если мы туда поедем и их там увидим. Нелепость такой постановки вопроса настолько очевидна, что логические позитивисты поспешили заменить актуальную верификацию принципиальной верифицруемостъю, логической возможностью произвести проверку.

Если, например, сказать, что на обратной стороне Луны есть гора 3 тыс. метров высотой, то, с этой новой точки зрения, данное предложение будет осмысленным, именно в смысле логической возможности его верифицировать, хотя бы мы никогда не могли произвести фактуальную проверку.

Кстати, этот второй пример показывает, как грубо позитивисты ошибаются в своих предсказаниях и насколько осторожным нужно быть, говоря о будущем. Конт, например, утверждал, что мы никогда не узнаем химического состава звезд. Вскоре после этого был изобретен спектроскоп.

А вот что писал Шлик: "Практически или технически невозможно, чтобы человеческие существа достигли Луны и обогнули ее, и наиболее вероятно, что такое исследование нашего земного спутника никогда не будет иметь места" [1].

1 Morris С. Fondations of the theory of Signs. Chicago, 1938. P. 25.


Примерно лет через 40 после этого заявления человек опустился на поверхность Луны, а приборы сфотографировали ее обратную сторону еще раньше. Сейчас уже планируется полет на Марс.

б) Но и ослабление принципа верификации не спасает его, ни одно высказывание, имеющее общий характер, в принципе, не поддается чувственной верификации, так как никаким конечным числом чувственных сопоставлений мы не можем осуществить их окончательную проверку. А если так, то все законы, которые формулирует наука относительно природы, превращаются в бессмыслицу.

Чтобы выйти из этого положения, Шлик предложил считать законы природы не утверждениями, а правилами процедуры, позволяющими получать предсказания относительно некоторых экспериментальных результатов. Но в этом случае опять получается нечто несообразное, так как законы природы не могут рассматриваться ни как истинные, ни как ложные, что заставило бы удалить их из состава науки.

в) Оказалось, что даже такое суждение, как "это лист бумаги", никогда не может быть полностью верифицировано, так как никакое конечное число предсказаний относительно него не может дать его окончательной верификации.


258

г) Карл Поппер попытался заменить принцип верификации принципом фальсификации. Этот принцип позже лег в основу "критического рационализма" Поппера, его концепции развития научного знания. Идея его состояла в том, что научное предложение, а далее и научная теория утверждают нечто вполне определенное, а не что угодно. Они утверждают некоторые факты и исключают какие-то другие. Они утверждают, что одни факты могут иметь место, а другие не могут. Ни отдельное утверждение науки, ни научная теория не всеядны, они не могут принимать все факты. А раз так, то всегда имеется принципиальная возможность того, что какие-то факты будут несовместимы с данным утверждением или данной теорией, то есть их опровергнут или фальсифицируют.

Это значит, что можно представить себе такое положение дел, при котором некоторая научная теория окажется неверной. Это не значит, что так действительно будет, это значит лишь то, что такое в принципе возможно, то есть что можно поставить соответствующий мысленный эксперимент. Например, закон Кеплера утверждает, что планеты обращаются вокруг Солнца по эллиптическим орбитам. Что могло бы опровергнуть или фальсифицировать этот закон? Например, такой факт, что Марс вдруг покинул свою эллиптическую орбиту и стал выделывать петли вокруг Солнца. В этом случае было бы ясно, что закон Кеплера неверен. Значит, имеется принципиальная возможность фальсифицировать этот закон, следовательно, он представляет собой научное утверждение.

Но возьмите заявление религиозного человека о том, что божественное провидение направляет судьбы людей. Нельзя представить себе или предположить такой факт, который бы его опроверг. Что бы ни случилось - эпидемия, наводнение, землетрясение, верующий всегда ответит: "На все воля Божия". Нет такого события, которое заставило бы верующего признать, что его вера в божественное провидение опровергнута. Поэтому его утверждение не является научным.



Что касается научной теории, то Поппер выдвинул концепцию, согласно которой любая научная теория больше всего заинтересована в том, чтобы быть опровергнутой. На первый взгляд, это кажется парадоксом, но вдумаемся в эту идею. Научная теория создается, чтобы объяснить некоторую группу фактов. Она является научной теорией лишь постольку, поскольку она способна это сделать. Но каким образом научное познание может развиваться дальше? История науки показывает, что это происходит не только и не столько количественным образом, путем прибавления новых, не связанных со старыми групп фактов или путем прибавления к старым теориям новых теорий, а путем замены теоретических конструкций. Это происходит в результате открытия новых фактов, которые старая теория не может объяснить и которые ее тем самым опровергают.

259


Рассмотрим случай обнаружения возмущения в движении Урана по его траектории. Оно не опровергло закона Кеплера, так как оказалось возможным объяснить его воздействиями новой, неизвестной до тех пор планеты, а затем и обнаружить эту планету (Нептун). В данном случае не произошло изменения теории, потому что новый факт вполне укладывался в старую теорию и мог быть объяснен с ее помощью.

А вот результат опыта Майкельсона - Морли, установивший факт постоянства скорости света и ее независимость от движения источника света, не мог быть объяснен ни одной старой теорией или их совокупностью. Он потребовал совершенно новой теории - теории относительности Эйнштейна, которая показала ограниченность, недостаточность не только теории света, но и всей механики Ньютона [1].

1 Сейчас эти результаты снова ставятся под сомнение, но философской сути дела это не затрагивает.


Таким образом, развитие научного знания, по Попперу, совершается в ходе постоянных опровержений старых теорий, и чем быстрее такое опровержение происходит, тем лучше.

В этой концепции есть доля истины, но она преувеличена до крайности. Она недооценивает преемственности знания, его приращения, по выражению Бэкона, принципа соответствия в развитии научных теорий.

Но вернемся к принципу верификации. Многочисленные трудности, с которыми столкнулись попытки сделать принцип верификации единственным критерием антиметафизичности (научности) любой теории, привели к его дальнейшему ослаблению. Пришлось заменить верифицируемость "подтверждаемостью".

Теперь предложение, чтобы считаться осмысленным, не требовало уже логической возможности окончательной верификации; достаточно было того, чтобы оно в какой-то степени подтверждалось наблюдением. Но какова должна быть степень подтверждаемости? Это оставалось неизвестным.

Айер, который вначале принял этот вариант принципа верификации, впоследствии сам же указывал на его недостатки. Главный из них - неудача попыток его строгой формализации. Оказалось, что, если принять его в той расплывчатой формулировке, в которой он был высказан, то подтверждение могут получить даже самые бессмысленные предложения. Ведь для того, чтобы подтвердить не элементарное предложение, необходимо свести его к таким предложениям, которые непосредственно описывают опыт. Возьмем, например, предложение

260

"Существует милосердный Бог". Мы можем тогда сказать: "Если милосердный Бог существует, то некоторые верующие будут счастливы". Мы легко можем найти верующих людей, которые считают себя счастливыми. Предложение "существует милосердный Бог" получило подтверждение.

Но и это еще не все трудности, связанные с принципом верификации. Во всех рассмотренных вариантах верификация, в конечном счете или практически, означала сведение верифицируемого предложения к элементарным предложениям или, как их называли, "протокольным предложениям". Считалось, что протокольные предложения, чтобы быть надежными, должны относиться к чувственным данным, то есть к ощущениям субъекта. Но если так, то они должны иметь значение лишь для данного субъекта, так как ни из чего не следует, что, скажем, мои ощущения обязательно должны совпадать с вашими. Этот вывод неизбежно вытекает из феноменалистической позиции, из признания "чувственных данных" пределом анализа.

Если есть материальный объект, вызывающий ощущения, которые его так или иначе отражают, то понятно, что эти ощущения для всех людей могут быть и даже должны быть сходными. Но если ощущения - это последнее, что мы знаем, то они вовсе не обязательно должны быть одинаковы у всех. Короче говоря, эта позиция ведет к солипсизму, и хотя Карнап и его коллеги подчеркивали, что речь идет о методологическом солипсизме, это было слабое утешение.

Таким образом, с самого начала перед позитивистами очень остро стала проблема интерсубъективности, которая повлекла за собой целую цепь проблем касательно языка науки. Она заслуживает того, чтобы поговорить о ней особо.









Верификация и "язык науки"

Решение этой проблемы было предложено Нейратом, а затем принято Карнапом в форме так называемого "физикализма". Сторонники этой концепции рассуждали так: мы ничего не можем знать об ощущениях других людей: ощущения остаются всегда личным достоянием, они не коммуникабельны. Но элементарные предложения должны быть общими, интерсубъективными, ибо положения наукт таковы. Поэтому элементарные предложения не могут относиться к ощущениям, ибо они всегда носят приватный характер. К чему же они могут относиться? Физикалисты ответили: к поступкам, к поведению людей.

261

Физикализм был попыткой преодолеть субъективизм теории "чувственных данных", на которой основывался принцип верификации, поскольку верифицировать элементарное, или протокольное предложение, значило сравнить его с фактами, понимаемыми, как чувственные данные.


Но физикализм имел еще и другое значение. Он должен был обеспечить также и единство науки. Это выражение и сама идея физикализма были предложены Отто фон Нейратом и одобрены Р. Карнапом.

Вспомним, что Конт в своей классификации наук различал шесть или семь наук, которые не могли быть сведены друг к другу. Это - математика, астрономия, физика, биология, психология, социология. Классификация Конта предполагала существование различных, не сводимых друг к другу видов бытия, изучаемых науками друг от друга качественно отличными.

Все это Нейрат решительно отрицал, как пережиток метафизики. Под "единством науки" он понимал ту цель, к которой стремились логические позитивисты и которая состояла в том, чтобы создать науку, способную охватить все человеческое знание, как гносеологически однородную, упорядоченную систему предложений, обладающих одной и той же эмпирической природой, начиная с протокольных предложений и кончая всеохватывающими законами природы и человеческой жизни. Это единство науки было бы "монизмом без метафизики".

Вполне естественно, исходя из позиции логических позитивистов, что такое единство могло бы быть достигнуто посредством создания универсального языка науки, то есть языка, логический синтаксис которого допускал бы соединение предложений различных наук так, чтобы они образовали единый логический контекст.

Понятно, что сама эта идея была, по сути дела, нереальной, потому что игнорировала качественное многообразие мира. Основой этой затеи было, конечно, сведение всего многообразия материального мира к чувственным данным или, иначе говоря, к ощущениям.

Поскольку считалось, что предложения всех наук в конечном счете могут быть сведены к протокольным предложениям или высказываниям о чувственных данных, достижение единства всех наук должно было быть, так сказать, делом техники.

Практически вопрос заключался в том, чтобы подобрать наиболее подходящий язык. Выше уже упоминалась предпринятая Карнапом в работе "Логическое построение мира" попытка свести все научно-философские понятия к основным феноменалистическим понятиям, то есть понятиям, передающим психические состояния субъекта. Субъект ставился, таким образом, в центр мира. Но сейчас Карнап понял, что ставить вопрос об объединении всех наук на базе такого, по сути дела, солипсистского языка невозможно.

262

Тогда Карнап и Нейрат согласились с тем, что таким языком может быть физикалистский или, как он был назван позже, "вещный" язык, то есть язык, на котором в науке и повседневной жизни мы говорим о физических вещах. Задача состояла в том, чтобы сформулировать правила такого языка и правила перевода на него предложений всех научных теорий.

"В наших дискуссиях в "Венском кружке", - писал Карнап, - мы пришли к мнению, что этот физикалистский язык есть основа языка всей науки, что он есть универсальный язык, охватывающий содержание всех других научных языков. Другими словами, каждое предложение любой ветви научного языка равносильно некоторому предложению физикалистского языка и может быть поэтому переведено на физикалистский язык без изменения его содержания. Д-р Нейрат, который в большой степени стимулировал соображения, ведущие к этому тезису, предложил назвать его тезисом физикализма" [1].

1 Carnap R. Philosophy of Logical Syntax. P. 125.


Основанием для выбора такого языка в качестве языка объединенной науки было то, что этот язык является 1) интерсенсуальным, 2) интерсубъективным, 3) универсальным. Что это значит?

1. Предложения такого языка могут быть проверены посредством показаний различных чувств. Например, звуки могут быть преобразованы в какие-то графики, то есть стать видимыми. Следовательно, и предложения о звуках могут получить подтверждения не только посредством слуха, но и посредством зрения.

2. Интерсубъективность физикалистского языка означает, что его предложения могут быть проверены различными субъектами, а не только одним, и поэтому имеют значение для всех. Это ясно из того, что каждый данный субъект или индивидуум может установить с помощью эксперимента или наблюдения, при каких физических условиях различные другие субъекты реагируют одинаково посредством некоторых качественных протокольных предложений, таких, например, как "Я сейчас вижу зеленое такого-то оттенка".

Таким путем может быть установлено соответствие между каждой отдельной физической характеристикой, с одной стороны, с качественными характеристиками, содержащимися в протокольных предложениях различных субъектов - с другой. Благодаря этому, можно утверждать, что физические характеристики применяются интерсубъективно.

3. И наконец, универсальность физикалистского языка означает, что каждое научно приемлемое предложение, исходящее как из повседневного языка, так и из языка какой-либо науки, может быть переведено на этот язык. При таком переводе на физикалистский язык надо проводить различие между переводом на него протокольных предложений и других предложений естественных и общественных наук.

263

Утверждение о том, что протокольные предложения, в принципе, переводимы на физикалистский язык, зависит от установки так называемого "логического бихевиоризма". Он говорит о том, что предложения о ментальных (то есть психических) явлениях (например, наблюдениях, воспоминаниях, переживаниях, эмоциях и т.д.) обладают значением, которое может быть проверено интерсубъективно только в том случае, если они рассматриваются как предложения, касающиеся телесных состояний (или поведения данного индивида, например, остановка перед светофором), и таких, например, как состояние его нервной системы или его внешности и его движений, включая сюда и речь.

Перевод же непротокольных предложений требует еще дополнительной операции, которую Карнап назвал редукцией. Она означает сведение предложений, содержание которых непосредственно не поддается чувственной проверке, к предложениям, доступным такой эмпирической проверке.

Исходя из этой идеи объединения наук на базе физикалистского языка, логические позитивисты предприняли особое издание так называемой "Международной Энциклопедии Унифицированной Науки" с подзаголовком "Основание единства науки". Вышло несколько десятков выпусков этого издания. Но осуществить первоначальную идею, конечно, не удалось, и каждый автор писал, не думая ни о каком физикалистском языке; правда, многие развивали взгляды, близкие к позитивистским. В этой серии вышли, в частности, такие работы, как "Теория оценки" Дж. Дьюи, "Основания теории знаков" Ч.Морриса и др.

Однако и физикализм оказался чреват трудностями. Если элементарные предложения говорят о физических событиях, то чем, спрашивается, они отличаются от любых других предложений, которые тоже описывают физические явления? Принципиальную разницу между ними установить невозможно. А раз так, то элементарные, "протокольные", предложения утрачивают свое привилегированное положение: они становятся самыми обычными предложениями.

Но и это еще не все. Вначале считалось, что протокольные предложения должны быть достоверными, не подлежащими исправлению. Но потом и этот тезис был поставлен под сомнение. Ведь элементарные предложения - это эмпирические предложения, а в отличие от тавтологических предложений логики и математики все эмпирические предложения считаются погрешимыми и, в принципе, доступны исправлению.

Так, с двух сторон привилегированный статус элементарных предложений оказался подорванным.

264

А тут еще Нейрат, отказываясь от важного наследия Витгенштейна, заявил, что это чистейшая метафизика - говорить о сравнении предложений с фактами. Предложение может быть сравниваемо только с другими предложениями, и ни с чем другим.

Но если так, то что же считать элементарными или протокольными предложениями? По мнению Нейрата и Карнапа, это теперь зависит от соглашения или конвенции. Это наше дело, дело свободного выбора, какие предложения принять в качестве базы науки. Но если мы не можем сравнивать предложения с фактами, то теория соответствия, или корреспондентная теория истины, должна быть отвергнута.

От чего же будет зависеть истинность таких предложений, и как ее можно определить? Карнап и Нейрат приняли в то время "когерентную" теорию истины. Согласно теории когеренции, истинность предложения определяется его согласованностью с другими предложениями данной логической системы, отсутствием противоречия между ним и этой системой.

Принятие теории когеренции фактически знаменовало крушение позитивистского эмпиризма. Шлик поэтому не принял эту теорию. Он настаивал на том, что предложения все-таки должны в конечном счете сопоставляться с фактами. Теория когеренции была подвергнута критике и за то, что, согласно ей, можно создать непротиворечивую систему, которая заведомо будет ложной. Таковы, например, миф, сказка, фантазия, легенда и т.д. Так рухнула и теория когеренции.

До сих пор речь шла, главным образом, о проверке предложений и об их осмысленности. Теперь надо остановиться на вопросе о построении научной теории. Логические позитивисты рассматривали теорию как логическую конструкцию на основе чувственных данных, а точнее, на основе элементарных предложений или высказываний о фактах. Мы видели уже, что в конечном счете эти базисные предложения выбираются произвольно.


Таким образом, для построения теории необходим набор исходных предложений и система правил, позволяющих вывести из этих предложений другие предложения, которые и составят верхние этажи науки. Эти правила должны удовлетворять одному условию: они должны обеспечить непротиворечивость системы. Они должны быть такими, чтобы не позволять выводить из исходных посылок противоречащие друг другу утверждения. В остальном они могут быть совершенно произвольными и устанавливаться по соглашению. Эту концепцию Карнап назвал "принципом терпимости". Он считал, что мы обладаем во всех отношениях полной свободой относительно форм языка, так что любые постулаты и правила выведения умозаключений могут выбираться произвольно. Карнап писал: "В логике нет морали. Каждый

265


свободен построить свою собственную логику, то есть свою собственную форму языка по своему желанию. Все, что от него требуется, если он желает обсуждать ее, это ясно изложить свой метод и дать синтаксические правила вместо философских аргументов" [1]. Таким образом, и здесь Карнап придерживается точки зрения конвенционализма.

1 Carnap R.. Logical Syntax of Langage. P. 52.


Так строится теория. Но для взглядов логических позитивистов на научную теорию характерно не только признание того, что положения теории выводятся из высказываний о "фактах". Они утверждали, что теоретические положения могут быть без остатка сведены к высказываниям о фактах. Это - принцип редукционизма.

Редукционизм означает, что содержание даже наиболее абстрактных теоретических положений то же самое, что и содержание элементарных предложений. По своей языковой форме они, конечно, отличаются, но содержание у них одно и то же. Что же это за содержание? Это чувственные данные, это констатация того факта, что в таком-то часу наблюдатель N видел, как черная стрелка совпала с красной чертой и т.д.

Но верно ли это? Действительно ли теория не дает ничего нового, по сравнению с тем, что нам дано в чувственных восприятиях и представляет собой только суммарное описание этих восприятий, выраженное на языке абстрактных понятий?

Предпосылкой такого взгляда на научную теорию является махистский взгляд, согласно которому ощущения представляют собой последнюю реальность, позади которой ничего нет. В этом случае задача науки будет состоять в том, чтобы дать человеку ориентировку в хаосе ощущений путем наиболее краткого, удобного или экономного их описания. Тогда научные понятия и теории будут своего рода стенографическими значками для быстрой и сокращенной записи наших ощущений. Тогда никакой другой задачи и никакого другого содержания у теории не будет. В этом случае принцип редукционизма будет правомерен и себя оправдает. Нужно ясно себе представлять эту неразрывную связь редукционизма с феноменализмом.

Но если ощущения - это не последняя реальность, а тот способ, которым вещи и процессы материального мира даются или являются нам, тот способ, посредством которого мы их воспринимаем, тогда очевидно, что сами ощущения непосредственно открывают нам далеко не все тайны мира, что от ощущений мы должны идти вглубь к тому, что лежит за ними, то есть, короче говоря, идти "от явления к сущности", к закону и т.д., то есть к тому, что непосредственно не воспринимается, но что только и дает более глубокое знание предмета, позволяет нам понять и объяснить наблюдаемые явления.

266

Описание науки, предложенное было логическими позитивистами, настолько противоречит действительной процедуре научного исследования и содержанию науки, что и от доктрины редукционизма логические позитивисты начали постепенно отходить. В 1939 г. Карнап уже должен был признать, что исходные абстрактные термины, применяемые в науке, могут получить лишь косвенную и неполную интерпретацию в терминах наблюдения. В дальнейшем он выдвинул и другую теорию, позволяющую пользоваться абстрактными понятиями и высказываниями.

Подведем некоторые итоги. Очевидно, что логические позитивисты поставили важные вопросы, но их ответы оказались во многом неудовлетворительными. Так, пороки принципа верификации вытекают из таких его особенностей:

а) Стремление найти единый формальный способ проверки научного характера тех или иных предложений. Однако эта задача едва ли может быть разрешена.

б) Сведение этого способа к сопоставлению с фактами, понимаемыми как чувственные данные или ощущения. Однако сопоставлять надо теоретические утверждения не с ощущениями, как таковыми, а, по возможности, с самой объективной реальностью, то есть с тем, что эти ощущения нам открывают. Но единого приема или правила здесь быть не может. Вся человеческая деятельность, вся общественная практика во всем ее многообразии только и может быть критерием истинности и научной осмысленности. Это звучит несколько неопределенно? Да. Но другого критерия мы не знаем. В то же время этот критерий является настолько определенным, чтобы, как правило, не позволять сбиваться с научных позиций.

Далее, понимание связи теоретического знания с эмпирическим в духе редукционизма оказалось примитивным. Специфика теории и теоретического мышления исчезла.

Деление на формальные и фактуальные науки, за которое позитивисты держатся крепче всего, оказалось неправомерной абсолютизацией относительного различия внутри сложившегося готового знания.

Наконец, принцип конвенционализма оказался преувеличением сверх всякой меры момента относительной свободы в выборе языковой символики и правил построения логических систем. Момент условного соглашения, несомненно, имеет место в развитии теории, но и он представляет собой средство для воспроизведения в сознании действительности и реальных связей вещей объективного мира. У неопозитивистов же он превратился в способ обоснования релятивизма.

267


И все же нельзя сказать, что все теоретические эксперименты логических позитивистов прошли впустую. Ни одна из их попыток не увенчалась не то, что окончательным, но даже прочным успехом. Но постановка вопроса о структуре научного знания, о специфике научных высказываний, об особенностях эмпирического и теоретического уровней науки и соотношении между ними вместе с попытками преодолеть те трудности и противоречия, в которых запутались логические позитивисты, - все это дало толчок дальнейшей разработке этих проблем с учетом действительного характера научного познания, все это способствовало возникновению той области философского исследования, которая получила название "философии науки".

При этом под "философией науки" имеются в виду весьма различные вещи. Во-первых, то, что мы называем философскими проблемами естествознания, например, вопросы происхождения вселенной, проблема пространства и времени и т.д. Во-вторых, это та дисциплина, которая более конкретно называется логикой и методологией науки и которая у нас в стране стала быстро развиваться в последние десятилетия.

Дальнейшая эволюция неопозитивизма пошла в направлении создания логической семантики. Если Карнап до середины 30-х годов считал, что логика науки исчерпывается логическим синтаксисом языка, то Тарский показал необходимость также и семантического анализа, то есть анализа смысла, значения слов и предложений, анализа отношений языковых знаков и выражений к тому, что они обозначают.

В этой связи надо сказать несколько слов о Тарском. Альфред Тарский был польским математиком, интересовавшимся также логикой и логическими основами математики. В 1939 г. ему удалось эмигрировать в США, где он и работал в одном из университетов, преподавая математику.

У Тарского есть ряд специальных работ по логике и семиотике, из которых большое значение имела статья "Понятие истины в формализованных языках". Написана она была в 1931 г. и в расширенном виде переведена на немецкий язык в 1935 г. На английском языке она вышла в 1956 г., но еще раньше его теория была изложена в 1944 г. в статье "Семантическая теория истины и основания семантики".

Рассуждения его очень непростые, так как речь у него идет исключительно о языке и языковых выражениях, причем не об одном языке, а о языке и о метаязыке, то есть о языке, на котором говорят о другом языке.

Выше уже говорилось, что в расселовской теории типов все словесные выражения делятся на типы или виды предложений. К первому типу относятся все предложения, говорящие о внелингвистических объектах, ко второму типу - предложения, говорящие о предложениях первого типа и т.д.

268

Эта идея и была использована для создания метаязыка, то есть языка, говорящего о другом языке, в данном случае о вещном языке, то есть о языке, говорящем о вещах. Если мы возьмем какое-то предложение о вещном языке, скажем, предложение Р, и скажем, что это "предложение Р истинно", то в каком случае это предложение будет истинным?

Ведь когда мы говорим, что "Р - истинно", то мы уже пользуемся метаязыком. В обыденной речи или разговорной практике мы этого не замечаем, мы не делаем различия между исходным "вещным" языком и метаязыком. Но при анализе мы их должны различать. Так вот, в каком случае предложение Р в некотором данном языке будет истинным? Тарский дает такой ответ: "Р" истинно, если Р.

Это значит, что (предложение) "Снег бел" истинно, если снег бел. По сути дела, это - несколько завуалированная попытка восстановить в правах корреспондентную теорию истины, придав ей некую респектабельную форму,

Формула Тарского сыграла очень большую роль в последующей эволюции взглядов на познание. Ведь корреспондентная теория истины уже давно подвергалась критике. Многие философы утверждали, что она ничего нового не дает, а выражает только субъективную уверенность говорящего. Так, например, сказать "истинно, что Цезарь был убит в 44 г. до нашей эры", это все равно, что сказать просто: "Цезарь был убит". Понятие "истинно" ничего не добавляет к этой фразе.

Подобное рассуждение смущало многих. Формула Тарского, как бы ее ни толковать, позволила восстановить теорию истины как соответствия, так сказать, примириться с нею.

Что касается семантики, то одним из важных результатов ее дальнейшей разработки Р. Карнапом была созданная им теория "языковых каркасов", изложенная в статье "Эмпиризм, семантика и онтология" (1950).

Эта теория должна была решить проблему абстрактных объектов или, вернее, проблему высказываний, имеющих своим предметом абстрактные объекты (числа, суждения, свойства вещей, классы и т.д.). Она была призвана обосновать правомерность подобных высказываний. При этом она должна была не просто сделать это в рамках неопозитивистской концепции, но сделать это так, чтобы подтвердить данную концепцию.

Карнап говорит, что хотя эмпиристы с подозрением относятся ко всякого рода абстрактным объектам, тем не менее в некоторых науч-

269


ных контекстах их едва ли можно избежать. Поскольку же свести высказывания об абстрактных объектах к элементарным или протокольным предложениям или же к высказываниям о "чувственных данных" явно не удалось, то необходимо объяснить правомерность таких высказываний.

Кроме того, когда в обычном или научном языке заходит речь о подобных абстрактных объектах, то обычно задается вопрос: существуют ли такие объекты реально? На этот вопрос реалисты отвечают утвердительно, номиналисты же отрицательно. Например, если речь идет о числах, то философ реалистического склада готов признать их объективное существование, впадая в платонизм.

Некоторые же эмпиристы пытались решить вопрос, рассматривая всю математику как чисто формальную систему, которой не может быть дано никакой содержательной интерпретации. В соответствии с этим они утверждали, что говорят не о числах, функциях и бесконечных классах, а только о лишенных смысла символах и формулах. Однако уже в физике избежать абстрактных объектов гораздо труднее, если это вообще возможно.

Такова проблема. Карнап пытался решить ее в духе неопозитивизма посредством анализа языка. Он не ставит вопрос: что представляют собой абстрактные объекты? Он подходит к проблеме по-другому. Ведь фактически мы говорим об абстрактных объектах, мы делаем высказывания о таких объектах. Следовательно, мы пользуемся языком, который принимает абстрактные объекты, который допускает слова и высказывания о таких объектах. Встает вопрос: как возникает такой язык, какие высказывания об абстрактных объектах в нем можно делать, какие вопросы о них можно задавать?


Для решения этой проблемы Карнап вводит понятие языковых каркасов. Это значит, что, если кто-нибудь хочет говорить на своем языке о каких-то новых объектах, он должен ввести систему способов речи, подчиненную новым правилам. Эту процедуру Карнап называет построением языкового каркаса (framework). Эта процедура может осуществляться стихийно, неосознанно, но дело анализа вскрыть ее логику и показать ее в чистом виде.

Согласно Карнапу, языковых каркасов может быть много. Простейшим примером такого каркаса может служить вещный язык, на котором мы говорим о вещах и событиях или обо всем том, что мы наблюдаем в пространстве и времени и что имеет более или менее упорядоченный характер. О вещах мы говорим с детства. Но это не должно помешать анализу этого вещного языка. Это тем более так, что, когда мы осознали природу вещного языка, то остается делом нашего свободного выбора продолжать пользоваться им или же отказаться от него.

270

Итак, допустим, что мы решили принять такой языковой каркас, который позволит нам говорить в данном случае о вещах.


Тогда, считает Карнап, мы должны различать два рода вопросов о существовании и реальности объектов.

1. Вопрос о существовании тех или иных объектов внутри данного каркаса. Это "внутренние вопросы".
2. Вопрос о существовании или реальности системы объектов в целом.

По отношению к миру вещей, или к вещному языку, внутренними вопросами будут такие: "есть ли на моем столе клочок белой бумаги?", "действительно ли жил король Артур?", "являются ли единороги и кентавры реальными или только воображаемыми существами?" - то есть можно ли было все это обнаружить в опыте?

На эти вопросы следует отвечать эмпирическими исследованиями (подобно тому, как на вопрос: "Есть ли простое число больше миллиона?" надо отвечать путем логических исследований).

Это вполне осмысленные вопросы. "Понятие реальности, встречающееся в этих внутренних вопросах, является эмпирическим, научным, не метафизическим понятием. Признать что-либо реальной вещью или событием, значит, суметь включить эту вещь в систему вещей в определенном пространственно-временном положении среди других вещей, признанных реальными, в соответствии с правилами данного каркаса" [1].

1 Карнап Р. Значение и необходимость. М., 1959. С. 301.


От этих вопросов нужно отличать внешний вопрос - о реальности самого мира вещей (или отдельных вещей, но уже безотносительно к данной системе, к данному каркасу). Этот вопрос ставится философами. Им интересуются реалисты и субъективные идеалисты, между которыми возникает бесконечно длящийся спор. Но этот вопрос, считает Карнап, нельзя разрешить, так как он поставлен неверно.

Быть реальным в научном смысле, значит, быть элементом системы: следовательно, это понятие не может быть осмысленно применено к самой системе. Правда, замечает Карнап, тот, кто задает такой внешний вопрос, может быть, имеет в виду не теоретический, а практический вопрос: стоит ли нам принимать вещный язык и пользоваться им? Это дело свободного выбора, удобства, эффективности пользования вещным языком.

"Если кто-либо решает принять вещный язык, то нечего возразить против утверждения, что он принял мир вещей. Но это не должно ин-


271


терпретироваться в том смысле, что он поверил в реальность мира вещей. Здесь нет такой веры или утверждения, или допущения, потому что это не теоретический вопрос. Принять мир вещей - значит лишь принять определенную форму языка..." [1].

1 Карнап Р. Значение и необходимость. М., 1959. С. 302.


Что же делает Карнап? Он знает, что люди в повседневной жизни, равно как и ученые, говорят о вещах, о пространственно-временных объектах как о чем-то объективно существующем, материальном или не зависящем от сознания. В этом проявляется стихийный материализм естествознания и здравого смысла. Карнап понимает, что с этой естественной установкой всех нормальных людей бороться бесполезно и невозможно. И Карнап, по сути дела, заявляет им: вы не можете обойтись без понятий о вещах и т.д., вы хотите говорить о них? Так говорите! Пользуйтесь этим языком, но не воображайте, что те объекты, о которых вы говорите, существуют объективно, независимо от сознания, от языка. На самом деле, вы вовсе не говорите о материальных объектах, вы пользуетесь языком, в котором имеются соответствующие слова и выражения.

Вы можете сказать, что пользование таким языком и такими словами эффективно оправдывает себя в жизни? Конечно, но это уже вопрос практический, а не теоретический. Он не имеет отношения к метафизической реальности мира вещей.

Точно так же обстоит дело и с другими языковыми каркасами, включающими слова и высказывания об абстрактных объектах, о числах, свойствах, пространственно-временных координатах и т.д. Если нам по тем или иным причинам понадобилось ввести в язык систему чисел, то мы не будем спрашивать, что есть число, а дадим или примем некоторые правила, указывающие на то, как пользоваться термином "число".

Таким образом, принятие новых объектов (вещей, чисел, свойств и т. д.) означает лишь введение особого языкового каркаса - новых форм выражений, но это не означает возникновения веры в существование или реальность всей системы новых объектов в целом.

Карнап говорит: "Мы полагаем, что введение новых способов речи не нуждается в каком-либо теоретическом оправдании, потому что оно не предполагает какого-либо утверждения реальности. Мы можем все говорить... о "принятии новых объектов", поскольку эта форма речи является обычной, но при этом следует иметь в виду, что эта фраза не означает для нас ничего большего, кроме принятия нового языкового каркаса, то есть новых языковых форм. Прежде всего, она не должна

272

интерпретироваться как относящаяся к допущению верования или утверждению реальности объектов. Ничего этого здесь нет. Предложение, претендующее на утверждение реальности системы объектов, является псевдоутверждением, лишенным познавательного значения. Конечно, здесь перед нами стоит важный вопрос, но это практический, а не теоретический вопрос: это вопрос о том, принять или не принять новые языковые формы..." [1]

Что же касается абстрактных объектов, с вопроса о существовании которых началось обсуждение всей проблемы, то "семантик ни в коей мере не утверждает и не предполагает, что абстрактные объекты, на которые он ссылается, могут испытываться в опыте как непосредственные данные путем ощущения или какой-либо интеллектуальной интуиции". Еще меньше он предполагает, что эти объекты существуют, так сказать, по ту сторону опыта. Карнап говорит: "Для тех, кто хочет развивать или употреблять семантические методы, решающим является не мнимый вопрос онтологии о существовании абстрактных объектов, а скорее, вопрос о том, является ли употребление абстрактных языковых форм плодотворным и подходящим для целей, которым служат семантические анализы, а именно анализ, интерпретация, уяснение или построение языков для сообщения, в особенности языков науки...

Дадим тем, кто работает в любой специальной области исследования, свободу употреблять любую форму выражения, которая покажется им полезной; работа в этой области рано или поздно приведет к устранению тех форм, которые не имеют никакой полезной функции. Будем осторожны в утверждениях и критичны в их исследовании, но будем терпимы в допущении языковых форм" [2]. Отсюда следует, что можно пользоваться вещным языком, но не надо верить в реальность вещей. Можно пользоваться языком абстрактных объектов, но считать, что это делается только для удобства, для лучшей ориентации в мире чувственного опыта.

1 Карнап Р. Значение и необходимость. М., 1959. С. 310-311.
2 Там же. С. 319-320.


Такова неопозитивистская точка зрения на вопрос, совершенно ясный для повседневного сознания, для здравого смысла, но с давних пор превратившийся в одну из назойливых проблем философии. Что можно сказать о ней?

Некоторые рационалистически увлеченные философы стремились доказать все. Им мало было того, что они дышат воздухом и пьют воду, им нужно было еще логически доказать, что обе эти стихии существуют реально, объективно. Ведь бывает же так, что чувства нас обманывают, так, может быть, и в данном случае мы тоже заблуждаемся?

273

Утверждение логоса человеческой духовной жизни было величайшим завоеванием культуры, позволившим характеризовать человека как homo sapiens, как человека разумного. По свойственной человеку склонности к преувеличениям, эта характеристика легко была абсолютизирована, а живой человек, тысячами чувственных нитей связанный с природой, превратился чуть ли не в логическую, мыслящую машину, которой для всего требовалось доказательство. В том числе и для веры в существование физического мира, независимого от человека и его сознания. Как будто достижение именно такого знания представляло наивысшую ценность!

Для таких философов главное состояло в том, чтобы логически утвердить объективную реальность мира и способность человека достигать абсолютно истинного знания об этом мире. В течение долгого времени этот идеал манил философов, да и сейчас еще манит некоторых из них, приобретая моральный (а тем самым и социальный) характер, становясь их заветной целью. Так было, и бессмысленно было бы выносить осуждение этому взгляду или высказывать свои восторги по поводу этого. Это факт нашей человеческой истории, и надо просто принять этот факт.

Другая позиция довольствовалась тем, что открывалось человеку в его чувственном опыте, в его физической жизни, в мире его чувств. С этой точки зрения, объективное существование мира не требовало каких-либо доказательств, а сами разговоры о них казались ненужными и абсурдными. Логика, Ratio, Логос - все эти великие способности человека должны были направляться на достижение более гармоничного взаимоотношения с данным нам физическим миром, в котором мы живем, для получения надежных знаний о нем и способности предвидения.

Развитие этой программы происходило по многим направлениям. Главное из этих направлений привело к убеждению в беспредметности и бессмысленности споров о материальности или идеальности, об объективности или субъективности мира, о признании или отрицании его реальности. Будучи внутренне убежденными в значимости этой противоположности и в это же время в ее принципиальной непреодолимости, сторонники этой позиции предложили промежуточную точку зрения: "Говорите о мире на любом языке, свободно пользуйтесь им, но помните об условности и необязательном характере каждого из них". Говорите на языке, наиболее близком вам по духу, но следите за тем, чтобы соблюдать последовательность, не допуская элементарных логических ошибок, и за тем, чтобы ваши высказывания и утверждения не противоречили опыту. Жизнь от этого не пострадает.

274

Такая позиция, конечно, возможна. Правда, против нее можно выдвинуть то возражение, что человек, который поддается подобному стилю рассуждения (и мышления), говоря словами Витгенштейна, не будет чувствовать, что его учат философии. Это возражение, пожалуй, будет самым сильным.

Обсуждение этой темы не закончилось на том, что предлагал Кар-нап. Сейчас мы увидим, как ее пытался решить поздний Витгенштейн. В дальнейшей эволюции неопозитивизма огромную роль сыграли идеи позднего Витгенштейна, изложенные главным образом в посмертно изданном произведении "Философские исследования" (1953), в работе "О достоверности" и остальных его трудах, которые все еще продолжают публиковаться.








Идеи "позднего" Витгенштейна

Опубликовав "Трактат", Витгенштейн полагал, что в нем даны окончательные решения всех рассмотренных вопросов. Философские суждения были объявлены бессмысленными, и судьба философии была решена раз и навсегда. Поэтому Витгенштейн бросил занятия философией и в 1920-1926 гг. работал директором средней школы, потом помощником садовника в одном монастыре и т.д. Все же с философией он не порывал полностью, встречался с М.Шликом и был в курсе дискуссий, происходивших в "Венском кружке". В 1928 г. у него вновь возник интерес к философии, который привел его в Кембридж, где он и остался до конца своей жизни.

Хотя после опубликования "Трактата" Витгенштейн мало обращался к его идеям, он знал о тех трудностях, с которыми столкнулись логические позитивисты, воспринявшие многие из этих идей.

Постепенно Витгенштейн стал приходить к выводу об ошибочности важнейших фундаментальных положений "Трактата" и отказался от них. Процесс формирования новых взглядов Витгенштейна был сложным и длительным. О нем свидетельствуют его многочисленные рукописи и заметки, в частности, "Философские заметки", "Заметки об основаниях математики", "О достоверности" и ряд других рукописей. "Философские исследования" - наиболее законченное произведение - в значительной части излагают взгляды, представляющие собой радикальное изменение прежних представлений.

Правда, можно сказать, что основная позиция Витгенштейна осталась прежней. Имеется в виду его позитивизм в той специфической

275


форме, которая была придана ему в "Трактате": философия рассматривалась как деятельность, направленная на анализ языка, а философские проблемы как проблемы языковые.


Но в этих рамках взгляды Витгенштейна все же изменились весьма радикально. Прежде всего он отказался от концепции "логического атомизма". В самом деле, "логический атомизм" предполагал, во-первых, своеобразную "структуру мира" и, во-вторых, наличие идеального языка, структура которого в точности изображала бы структуру мира.

Согласно такой установке, мир должен был представлять собой совокупность абсолютно простых объектов и атомарных фактов, состоящих из этих простых объектов. Что касается языка, то каждое слово в предложении должно было соответствовать некоторой неделимой единице в мире, а атомарные факты должны были с абсолютной точностью отображаться в элементарных предложениях.

Но элементарные предложения оказалось невозможно найти, точно так же, как и абсолютно простые объекты в самой действительности.

В "Философских исследованиях" Витгенштейн должен был признать, что абсолютно простое не встречается нигде, что говорить о "простом" можно лишь в относительном смысле, нужно всегда указывать, по отношению к чему нечто рассматривается как простое.

Логический атомизм исходил из того, что предложения идеального языка должны с абсолютной точностью изображать действительность, а слова обозначать соответствующие объекты. Поэтому значением предложения считалось то, что оно изображает, то есть какое-то "положение дел", а значением слова должен был быть обозначаемый объект.

Когда Витгенштейн, вслед за Расселом, принял концепцию идеального языка, он не имел в виду конструировать искусственный язык, который находился как бы по ту сторону обычного разговорного языка. Скорее, он хотел вскрыть наиболее глубокую структуру действительного языка, представить ее в абстрактном и чистом виде и тем самым объяснить, каким образом наш обычный язык может быть в какой-то степени пригодным для познания мира. Идеальный язык - это не другой язык, наряду с обычным, но скорее идеальная модель его.

Более глубокое изучение вопроса заставило Витгенштейна вообще отказаться от понятия идеального языка. Согласно его первоначальному взгляду, слова должны были обозначать объекты, а предложения, составленные из слов, описывать или изображать факты или положения дел. Но оказалось, что далеко не все слова обозначают какие-то объекты и тем более не все предложения описывают факты. Существуют вопросительные предложения, приказы, условные предложения и т.д., которые выполняют самые различные функции. Оказалось, что отдельное слово вовсе не обязательно должно обозначать один и тот

276

же объект, что оно может иметь много значений, определяемых контекстом. Конечно, все это - достаточно хорошо известные вещи, но Витгенштейн увидел в них философский смысл лишь после того, как освободился от чар логического атомизма.

Тогда ему стало ясно, что представление об "идеальном языке", как он мыслился в логическом атомизме, не только упрощает, но и настолько извращает природу и функцию действительного языка, что не может служить даже его абстрактной моделью. Сама идея идеального языка была отброшена. Вместе с нею было снято и требование сводить значение слова к объекту. Теперь Витгенштейн предлагал отказаться от попыток сконструировать идеальный язык и заняться анализом обычного языка. Это изменение привело не только к новому определению значения слов и выражений (высказываний), но и к новому пониманию задач философии.

Как же теперь понимается Витгенштейном значение? Главный пункт его новой теории значения состоит в том, что значение слова не есть какой-либо объект, который слово обозначает или представляет. Конечно, некоторые слова действительно представляют объекты, например имена собственные. Но это частный случай, и способность представлять или обозначать объекты не может быть приписана всем словам. Да и в этом частном случае значение слова есть не непосредственно его объект, но конвенционально или стихийно сообща установленная способность обозначать определенные объекты.

Но если значение - это не объект, то как же нам узнать, что это такое? Здесь Витгенштейн рекомендует рассмотреть вопрос о значении, каким он встает вне всякой философии. Если раньше философия для него представляла собой достаточно специфическую деятельность, и ее проблемы были или могли быть не связаны с жизнью, то сейчас Витгенштейн обращается к самой человеческой жизни и к языку, которым люди пользуются независимо от какой-либо философии.

Кстати, это обращение, эта перемена точки зрения в аналогичном направлении произошла намного раньше с Гуссерлем.

Вопрос "Что такое значение?" - типично философский вопрос, но, полагает Витгенштейн, он может быть задан и независимо от всякой философии. Когда ребенок учится говорить, когда человек изучает иностранный язык, им обязательно приходится объяснять значение каждого слова, и они должны понимать эти значения, чтобы уметь говорить на данном языке. Сказать, что человек знает значение слова - это все равно, что сказать, что он умеет пользоваться этим словом, что ему известны общепринятые правила его употребления, то есть что он знает, когда, в каких случаях, для какой цели это слово употребляется. Отсюда следует, что говорить о значении слова (или

277


выражения) - значит говорить о способе его употребления в языке. "Значение слова есть его употребление в языке" - вот основной тезис новой теории значения Витгенштейна.

Но оказывается, что способов, которыми употребляется слово, может быть несметное множество. При этом никакой отдельный способ не является привилегированным в смысле определения значения. Никакое словоупотребление не может считаться основным или наиболее простым.

Возьмем слово "ходить". Каких только употреблений мы не даем этому слову: я хожу в университет, автобусы ходят редко, часы ходят точно, ходят слухи о постройке нового здания, ходите с туза пик и т.д. и т.п.

Больше того, не только слово с таким широким диапазоном, как "ходить", употребляется по-разному, но то же относится к словам как будто гораздо более определенным. Например, слово "знать". Совершенно очевидно, что в таких предложениях, как: "Коля знает таблицу умножения" (1), "Я знаю Петра Ивановича" (2), "Она знала лучшие дни" (3), "Ваня знает, что Маша его не любит" (4) и т.д., слово "знает" имеет весьма различные значения, служит для разных целей. Когда мы высказываем предложение (2), то мы хотим сказать словом "знать" нечто иное, чем в предложении (3), наши цели различны.

В каждом случае слово "ходить" или "знать" имеет различное назначение, подобно тому, как имеют различное назначение инструменты, которыми пользуются для той или иной цели. И вот Витгенштейн полагает, что слова - это наши инструменты. Поскольку словами пользуются в контексте, в какой-то языковой системе, специфические правила которой определяют употребления слов, Витгенштейн вводит другое сравнение, а именно сравнение с игрой. Так, например, мячом пользуются по-разному в. футболе, баскетболе, волейболе, ватерполо и других играх.

Может быть, эта аналогия дала Витгенштейну основание или повод назвать употребление слов в языке своего рода игрой, лингвистической игрой. Витгенштейн имеет в виду определенный тип употребления слов, подчиняющийся некоторым общепринятым правилам, подобным правилам той или иной игры. С этой точки зрения, слова имеют значения только тогда, когда они, так сказать, находятся в игре. Каждая игра, по Витгенштейну, представляет собой некоторую форму жизни, особый способ человеческой деятельности и коммуникации: она имеет свои правила, и они-то определяют значение слова.

Поскольку язык рассматривается как знаковая система, к нему возможен троякий подход. Он был сформулирован Ч.Моррисом в его "Основах теории знаков".

278

Семантика - отношение знака к объекту - это рассматривается в "Трактате".

Синтаксис - отношение знака к знаку - у Р.Карнапа в работе "Логический синтаксис языка".

Прагматика - отношение человека к знаку - эта тема составляет главный предмет книги "Философские исследования".

Отношение человека к знаку, употребление знаков - это сложный процесс, включающий интересы, поведение, различные позиции, интонации, установки и т.д.

Может показаться, что если взять различные способы употребления слова, то можно выделить в них какой-то общий элемент, какое-то основное употребление, а следовательно, и значение. Против этого Витгенштейн решительно возражает.

"Вместо того, чтобы выявлять то общее, что свойственно всему, называемому языком, я говорю: во всех этих явлениях нет какой-то одной общей черты, из-за которой мы применяли к ним всем одинаковое слово. - Но они родственны друг другу многообразными способами. Именно в силу этого родства или же этих родственных связей мы и называем их "языками". Витгенштейн поясняет свою мысль на примере со словом "игра"" [1]. "Рассмотрим, например, процессы, которые мы называем "играми". Я имею в виду игры на доске, игры в карты, с мячом, борьбу и т.д. Что общего у них всех? Не говори: "В них должно быть что-то общее, иначе их не называли бы "играми", но присмотрись, нет ли чего-нибудь общего для них всех. Ведь, глядя на них, ты не видишь чего-то общего, присущего им всем, но замечаешь подобия, родство, и притом целый ряд таких общих черт. Как уже говорилось, не думай, а смотри!" [2].

1 Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. М., 1994. С. 110.
2 Там же. С. 110-111.


Может показаться, что в играх есть что-то общее, например, соревнование, выигрыш и проигрыш. Для многих игр это справедливо. Но далеко не для всех. Достаточно сравнить такие игры, как "дочки-матери", "пятнашки", пасьянс, бильбоке и т.д. Что это, только развлечение? Часто, да. Но когда играют профессиональные команды в футбол, то это для них совсем не развлечение. А разве матч на первенство мира по шахматам или по боксу может быть назван развлечением?

Витгенштейн говорит, что между играми имеются как бы "семейные сходства", которые можно наблюдать у членов одной семьи. Например, у брата нос как у отца, у дочери глаза отца, но волосы как у матери. Другой брат чем-то похож на сестру. Иными словами, игры образуют своеобразную семью. То, что хочет сказать Витгенштейн, можно наглядно представить в виде такой таблицы, где буквами обозначены характерные признаки каждой игры.

279

А, В, С, D, Е
A, М, N, о, р
а, Р, у, 8, е
B, х, у, z, Q.

Здесь видно, что две игры, скажем, первая и вторая, имеют между собой нечто общее, именно элемент А. Третья игра имеет общее с первой, четвертая имеет общее с первой, но ничего с третьей и т. д. Таким образом, Витгенштейн полагает, что ответить на вопрос, что такое "игра", каково значение слова "игра", значит просто посмотреть и описать игры.

Это весьма интересная теория, проливающая некоторый свет на природу значения. Бесспорно, что она представляет собой некоторую альтернативу классической теории абстракции, как выделению общего. Правда, кажется, нет еще работ, которые исследовали бы концепцию Витгенштейна с этой точки зрения. Недостаток же ее в том, что она абсолютизирует эмпирическое многообразие значений, отвергая в принципе или с порога всякую попытку отделить существенные признаки от несущественных, исходные от производных,

Какое же отношение имеет эта теория значения к философии? Самое прямое. Философские проблемы, согласно Витгенштейну, возникают тогда, когда появляется языковая путаница, когда мы нарушаем правила употребления слов, смешиваем различные языковые игры и т.д.


Представим себе, что, спрашивая о результатах игры в волейбол, кто-то спросит, сколько голов забито той и другой стороной. Ответ был бы: ни одного. И тогда он мог бы подумать, что игра закончилась со счетом 0 : 0. Тогда ему надо было бы разъяснить, что, говоря о волейболе, нельзя употреблять слово "гол", а надо спрашивать, с каким счетом закончилась игра. Сходным образом, по Витгенштейну, обстоит дело и с философскими проблемами. Они возникают в результате языковой путаницы. Витгенштейн, однако, не учитывает того обстоятельства, что эта "путаница" не есть нечто случайное, но неизбежно возникает в истории человеческой культуры. Задача лингвистического анализа состоит, по Витгенштейну, в том, чтобы ее распутать. Средством для этого служит возврат к обычному нефилософскому употреблению слов.

Этот прием - важная черта не только учения Витгенштейна. Нередко современные философы обращаются к здравому смыслу, к обыденному сознанию, к обычному языку как высшей философской инстанции. Философ отказывается от противопоставления своих идей обыденному нефилософскому сознанию, напротив, именно в нем он ищет решение всех философских проблем.

280

Что это все значит? С одной стороны, иногда это признание несостоятельности профессиональной академической философии с ее надуманными абстрактными проблемами и искусственной терминологией. С другой стороны, это признание того, что опыт людей, накопленный ими в течение веков и тысячелетий практической деятельности, не может быть сброшен со счета при решении коренных проблем человеческого бытия и познания. Но это - попытка использовать опыт людей лишь в его наиболее абстрактной форме, лишь постольку, поскольку он получает свое выражение в языке.

В то же время это обращение к повседневному языку и повседневному сознанию нельзя считать, так сказать, бескорыстным. Дело в том, что обыденное сознание - это не четкая теоретическая концепция. Оно является стихийным, расплывчатым, размытым. Именно поэтому оно легко может быть истолковано достаточно произвольно в том или ином духе. Его можно интерпретировать в зависимости от принятой установки. Поэтому ссылка на обыденное сознание или на обычный язык сама по себе мало что значит. Все дело в том, какую интерпретацию это обыденное сознание получает. Поэтому, кстати сказать, нельзя путать здравый смысл с философской школой "здравого смысла". Это совсем разные вещи. В данном же случае подход Витгенштейна к обыденному языку достаточно тенденциозен. Предположим, мы задаем вопрос: "Существуют ли материальные объекты реально?" Но такой вопрос не может возникнуть в разговорном языке, никто не задает таких вопросов, и они просто не нужны. Выражение "существовать реально" мы применяем только к отдельным объектам. Достаточно вспомнить рассуждения Карнапа о "внутренних" и "внешних" вопросах. "Существует ли реально оазис в пустыне, или он мне только кажется?", "Существует ли снежный человек?", "Существует ли возможность передачи мысли на расстоянии?", "Существует ли телекинез?" и т.д. Но вряд ли кто слышал, чтобы кто-нибудь, кроме философа, спрашивал: "Существуют ли материальные объекты вообще?" В нашем языке нет такого употребления слов "существовать реально". Все это не реальные вопросы, а путаница. И таковы многие философские проблемы.

Однако здесь можно возразить, что вопрос "существуют ли материальные объекты" никто не задает не потому, что он бессмысленный, а потому, что в рамках как обыденного, так и научного сознания ответ на него является самоочевидным. "Естественная установка", принимающая объективное существование окружающего нас мира, как признал еще Гуссерль, является предпосылкой дискурса как обыденного, так и научного.

281

Итак, для Витгенштейна высшим критерием осмысленности предложений, последним судьей, выносящим окончательный приговор философским проблемам, оказывается обычный язык, обычное разговорное употребление слов. Любые отступления от такого повседневногс словоупотребления объявляются недопустимыми, поскольку они являются источниками философской путаницы, возникновения мнимых проблем.

Отсюда вытекает и терапевтическая функция лингвистической философии: уберечь человека от подобной языковой путаницы. Сам Витгенштейн говорил, что он хочет "помочь мухе выбраться из мухоловки", понимая под мухоловкой мнимые философские проблемы [1]. Таковы некоторые важнейшие идеи "Философских исследований". Два понятия, употребленных Витгенштейном в этой работе, имеют особое значение - это "форма жизни" и "лингвистическая игра".

Эти понятия вызвали оживленные дискуссии и споры среди сторонников и противников Витгенштейна. Что такое форма жизни? О чем здесь идет речь?

Очевидно, что Витгенштейн здесь обращается к практической, видимо, повседневной жизни людей. Но не сближается ли он в этом случае с марксистским понятием практики? Советские критики Витгенштейна категорически возражали против этого и доказывали, что к марксистскому пониманию практики Витгенштейн никакого отношения не имеет и ему враждебен. Хорошо, но как же тогда можно понять само это выражение? А оно очень важно для Витгенштейна, так как с "формой жизни" связаны определенные лингвистические игры.

Как они складываются, Витгенштейн поясняет на примере возникновения самых простых языковых игр. Возьмем двух человек: один - мастер, каменщик, выкладывающий стену дома, другой - его помощник. Первый занят своим делом, второй ему помогает. Между ними возникает языковое общение, для начала весьма примитивное, требующее минимума слов. [2] Мастер говорит: "Кирпич", и помощник подает ему кирпич. Пока они обходятся одним словом. Затем мастеру нужен раствор. И он обращается с этим словом к помощнику. Язык усложняется. Потом мастер говорит: "Кирпич сюда", и помощник кладет кирпич, куда было указано. Далее мастер говорит: "Два кирпича", и язык их общения становится еще богаче, в нем появляется число. Далее этот язык еще более усложняется с усложнением человеческих отношений, с усложнением формы жизни.

1 White M. Science and Sentiment in America. Philosophical Thought from Jonathan Edwards to John Dewey/ N. Y., Oxford University Press, 1972. P. 309.
2 Ibid. P. 19-21.

282

Так Витгенштейн описывает самую примитивную форму жизни и возникающую в ее рамках языковую игру. Потом и та, и другая могут неограниченно усложняться. Но связь их и обусловленность языковой игры формой жизни сохраняется.

Так что же такое все-таки "форма жизни"? Можно сказать так: понятие "форма жизни" есть понятие sui generis, понятие особого рода, не поддающееся сведению к другим понятиям, в частности к марксистским. Его значение в соответствии с правилом, установленным самим же Витгенштейном, определяется его употреблением. Это понятие особое, выражающее своеобразный взгляд на человеческую коммуникацию и ее основное средство - языковое общение. Иногда советские авторы говорили, что понятие "форма жизни" мистифицирует социальную практику людей, а не проясняет ее. Да, конечно, если пытаться это понятие включить в систему марксистских понятий. Но надо иметь в виду, что это вовсе не обязательно. Могут быть и другие подходы к жизни, и другие понятия, их выражающие.

Таково, например, понятие "жизненный" у Гуссерля. Его нельзя и не надо стараться свести к какому-либо другому понятию. Его надо принимать как таковое, надо привыкнуть к нему - вот и все. Здесь перед нами особая понятийная сетка, функционирующая в особой философской системе и присущем ей языке, "языковой игре", не сводимая к другим понятийным системам. Надо смотреть, как это понятие употребляется в языке, в данном случае в языке Витгенштейна. Он говорит, например: "Итак, вы говорите, что согласие людей решает, что истинно и что ложно? Истинно и ложно то, что говорят человеческие существа. И они согласуются в том языке, который используют. Это есть согласие не во мнениях, но - в форме жизни" [1]. То же относится и к понятию "языковая игра".

1 White M. Science and Sentiment in America. P. 241.


Но здесь можно возразить: эта трактовка ничего не объясняет, это просто отказ от объяснения! И если под объяснением понимать сведение к уже принятым в данном сообществе терминам и понятиям, привычным, скажем, для ортодоксального марксизма, то, конечно, с такой точки зрения это не будет объяснением.

Однако надо понять, что в истории философии мы встречаемся со множеством понятийных систем - или, иначе говоря, языков или словарей. Почти каждый значительный философ создает свои понятия или свой язык, с помощью которых он и осваивает, и трактует свой предмет, мир, общество, самого себя. При изучении истории философии мы встречаемся с плюрализмом философских теорий, взглядов на мир и, соответственно, языковых систем, или проще - языков. Не сле-


283



дует, конечно, думать, что речь идет о какой-то системе совершенно новых слов (вроде иностранного языка или искусственного языка типа эсперанто). Ничего подобного! Речь идет лишь о внесении в обычный язык некоторого небольшого числа слов или их сочетаний ("языковая игра", "феноменологическая редукция", "трансцендентальное эго", "интенциональность" и т.п.). Тем не менее эти немногие слова или понятия изменяют, порой значительно, наше видение мира или понимание процесса познания, или какие-либо другие аспекты человеческой жизни.

Возьмем, например, слово (и понятие) "дао" в китайской философии. Его невозможно перевести на европейские языки, хотя можно сказать, что оно означает "путь". Невозможно это потому, что "дао" выражает совсем другой, непривычный для нас и несвойственный нам строй мысли. Точно так же иногда совершенно невозможно перевести или редуцировать понятие той или иной философской системы к языку другой философской системы. Это разные способы смотреть на мир и понимать его. И мы должны быть благодарны Витгенштейну за то, что он побудил нас лучше осознать эту ситуацию.

Значительная, пожалуй, подавляющая часть книги "Философские исследования" заполнена постановкой вопросов, относящихся преимущественно к таким проблемам: возможен ли личный язык, то есть система знаков (в частности, словесных), относящихся к внутренним состояниям и переживаниям человека, понятных ему, но совершенно непонятных другим людям? Можем ли мы утверждать, что все люди имеют одинаковые ощущения? Иными словами, не видит ли кто-нибудь красный для меня цвет как зеленый? Откуда у нас появляется мысль о том, что другие живые существа могут чувствовать, как мы? Может ли кто-либо понять слово "боль", если он никогда не испытывал ее? Говорят о нахождении верных слов для выражения мысли. Но где же была тогда мысль до этой находки? Может ли машина мыслить? (Это писалось до 1951 года!) Как может кто-нибудь считать в уме? Что при этом происходит? Как и почему мы понимаем знаки? Каким образом мы можем предвидеть будущие события? Зачем вообще люди мыслят? То, что огонь обожжет меня, если я суну в него руку - это достоверность. Но к чему она сводится и откуда она берется? Это ожидание на основе прошлого опыта? Почему ребенок, раз обжегшись, не трогает больше горячую печку? Каким образом я воспринимаю время дня и с достаточной степенью уверенности могу сказать, который сейчас час?

И множество подобных вопросов задает Витгенштейн. Его последователи и ученики с жаром принялись исследовать все эти и многие другие поставленные им проблемы. Образовалось, прежде всего в Анг-

284

лии, целое направление витгенштейнианцев, занимающихся подобными вещами. Что же касается самого Витгенштейна, то в его поздних работах весьма отчетливо проявляется растущий интерес к проблеме достоверности.

Имеется у него специальная работа "О достоверности" [1], в которой Витгенштейн подробно рассматривает эту проблему и приходит к весьма своеобразным и интересным выводам.

Для Витгенштейна обычный язык означает правильное словоупотребление. Но почему оно правильное? Потому, что все так говорят! А почему все так говорят? Потому, что такова природа языка. Говоря проще, потому, что нас так научили говорить с детства. Поэтому мы не сомневаемся и не можем сомневаться в том, что мы говорим вместе со всеми другими людьми! Кстати сказать, это совсем не новая мысль. Еще Платон в "Тимее" говорит: "Справедливо изречение, что затверженное в детстве куда как хорошо держится в памяти" ("Тимей" 26 б).

А Людвиг Витгенштейн утверждает:

"Ну как может ребенок тотчас же усомниться в том, что ему сообщают? Это могло бы означать лишь то, что он не сумел научиться определенным языковым играм" [2].

Это значит, что общество сформировалось таким образом, что некоторые вещи оно принимает как абсолютно достоверные, и эта достоверность закреплена в языке. Во все эти вещи мы верим безоговорочно. Что это за вещи? Например, математические аксиомы и выражения: если две величины равны третьей, они равны между собой и т.д.

На чем же основана наша вера? Ответ Витгенштейна звучит весьма парадоксально, он говорит: "Трудность состоит в том, чтобы усмотреть безосновательность нашего верования" [3].

Мы верим потому, что верят все! "Чтобы ошибаться, - говорит Витгенштейн, - человек уже должен судить согласно с человечеством" [4].

И далее, фраза "если мы вполне уверены в чем-то, это означает не только то, что в этом уверен каждый порознь, но и то, что мы принадлежим к сообществу, объединенному наукой и воспитанием" [5].

1 Она опубликована в журнале "Вопросы философию), 1991 г. № 2. См. также: Грязное А. Ф. Материалы к курсу критики современной буржуазной философии. М., 1987.
2 Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. С. 355.
3 Там же. С. 344.
4 Там же. С. 342.
5 Там же. С. 357.


И еще: "...вопросы, которые мы ставим, и наши сомнения зиждутся на том, что для определенных предложений сомнение исключено, что они словно петли, на которых держится движение остальных [предложений].

285

Иначе говоря, то, что некоторые вещи на деле не подлежат сомнению, принадлежит логике наших научных исследований" [1].

Но в таком случае, как может развиваться наука, как могут изменяться взгляды людей? Ведь эти изменения бесспорны! Витгенштейн это понимает. Он говорит: "Но представления о том, что разумно или неразумно, изменяются. Были времена, когда разумным казалось то, что в другое время люди считали неразумным. И наоборот.

Но разве здесь нет никакого объективного критерия?". И тут же сам отвечает, правда, иносказательно: "Весьма умные и образованные люди верят в библейскую историю сотворения, тогда как, по мнению других, доказана ее ложность, причем аргументы вторых известны первым" [2].

Витгенштейн, конечно, понимает, что бывают и расхождения во взглядах, и противоречия между ними. Но в конце концов побеждает тот взгляд, с которым соглашается большинство представителей данного сообщества,

"В конечном счете знание основывается на признании" [3]. Чем оно вызывается? Витгенштейн считает, что признание может быть вызвано разными причинами. Но в конечном счете мы всегда должны считаться с признанием, и хотим мы или не хотим, мы вынуждены принимать ту или иную языковую игру, которую нам предлагают!

1 Витгенштейн Л. Философские работы. Ч. 1. С. 362.
2 Там же. С.361.
3 Там же. С. 367.


Каково же в целом философское наследие позднего Витгенштейна? Его можно выразить в нескольких пунктах.

1. Это еще большее повышение роли языка в философии. Философия стала пониматься как философия языка, а ее проблемы как чисто языковые проблемы. Была открыта и начала исследоваться огромная область языка и его значения для человеческой жизни и культуры.
2. Оказалось, что форма языка, которую Витгенштейн считал порождением форм жизни или форм человеческой деятельности, имеет исключительное значение для всего духовного, да и практического освоения мира человеком.
3. Обращение к обыденному языку как средству для решения философских проблем знаменовало радикальное изменение в понимании самой функции философии и содержания ее проблем.

286

Поиски в самом языке критериев обоснованности философских проблем и их решений явились одним из выражений характерного для XX века разочарования в прежней философии. Эта философия на протяжении двух с половиной тысяч лет не смогла прийти ни к какому общему мнению, не сумела достигнуть согласия ни по одному вопросу, не преуспела в решении ни одной проблемы. Сейчас, казалось бы неожиданно, нашелся источник, из которого можно было почерпнуть и уверенность, и достоверность. Это - язык. В нем сконцентрирована и выражена мудрость бесчисленных поколений людей. Она не божественная, не абсолютная. Это мудрость ограниченная, наша, конечная, относительная, человеческая, но это единственная мудрость, которой человек способен достигнуть. Она выражает мнение сообщества людей, но для отдельного индивида оно и является высшим авторитетом. Мудрость тем самым принадлежит и индивиду как члену сообщества, а достижение знания и мудрости предстает как коллективное предприятие. Оставалось недолго ждать, когда философы поймут, что не может быть единственной концепции и окончательного общего согласия, что философия плюралистична и мозаична, как и тот мир, в котором мы живем.

Заканчивая это краткое рассмотрение философии Витгенштейна, хотелось бы обратить внимание на одну весьма характерную тенденцию в его поздних работах, которая оказала очень большое влияние на последующее поколение философов и внесла некоторые принципиальные изменения в их понимание и философии, и познания вообще. Имеется в виду его признание значения сообщества, инстинктивно складывающегося согласия по поводу некоторых "истин" и роли воспитания в формировании подобных убеждений.

Так, например, Витгенштейн в своих поздних работах не говорит уже о положениях или высказываниях в математике как о тавтологиях. Не логический статус указанных предложений, равно как и других наших верований, интересует его теперь, а их культурно-психологический статус. Ибо все наши верования, в том числе самые устойчивые, он рассматривает как социальные, культурные продукты, как результаты человеческой деятельности и формирования различных языковых игр и обучения им.

Понятие языковой игры и ее правил как принятых данным обществом - вот центральное понятие его философии и способ объяснения множества гносеологических проблем. Не логика, а социология, психология воспитания и культурология считаются достаточными для объяснения множества гносеологических проблем, едва ли не всех вопросов познания. Ибо и само познание тоже рассматривается как одна из форм культурной активности, подчиненная общей задаче организации социальной жизни.

287


Это, конечно, серьезный поворот в понимании функций философии. Он предполагает отказ от какого-либо фундаментализма, от поиска не только "первых начал бытия и познания", но и какого-либо основания вообще. Основанием становится принятие обществом какого-либо положения, например, то обстоятельство, что все так говорят. А раз все так говорят, то как же мы можем говорить иначе? Ведь все мы втянуты в одну и ту же языковую игру, выйти из которой невозможно.


Впрочем, эти игры тоже не вечны, они хотя бы частично меняются, и то, как это происходит, вскоре довольно убедительно покажет Т. Кун.

Как уже говорилось выше, функция философии, по Витгенштейну, в сущности, терапевтическая: избавить человека от мучительных вопросов, на которые не может быть ответа, или, как он говорит, в том, чтобы "помочь мухе выбраться из мухоловки". Однако отношение Витгенштейна к философии в "Философских исследованиях", так же как и в его "Трактате", неоднозначно. С одной стороны, он считает, что философские проблемы возникают в результате неправильного пользования языком, выражающегося в употреблении слов, сильно отличающемся от обычного. Витгенштейн говорит даже о странном применении слов в философии, которое и порождает собственно философские проблемы, производящие впечатление глубины и вызывающие наше беспокойство.

С другой стороны, он признает, что "проблемы, возникающие благодаря неправильной интерпретации наших языковых форм, имеют характер глубины. Они представляют собой глубокие беспокойства; они укоренены в нас так же глубоко, как и формы нашего языка, и их значение так же велико, как и значение нашего языка. Спросим себя, - продолжает Витгенштейн, - почему мы воспринимаем грамматическую шутку (Witz) как глубокую (А ведь это и есть философская глубина)" [1]. Это значит, что философская проблема - не только плод языковых ошибок, но и выражение какой-то глубоко укорененной в нашей природе склонности ставить некоторые основополагающие вопросы нашей жизни. В этом признании, кстати, заметно сходство с соответствующей идеей отвергнутого теперь самим автором "Трактата".

1 White M. Science and Sentiment in America. P. 111.


Нет оснований считать, что сам Витгенштейн был удовлетворен подобной странной или противоречивой ситуацией. Посмертно опубликованные (и продолжающие публиковаться) рукописи свидетельствуют о его непрекращающихся попытках справиться с различными философскими проблемами и демонстрируют сложный и неоднозначный характер мысли Витгенштейна.


288

Конечно, его влияние на философию XX века осуществлялось прежде всего в направлении развития анализа обыденного языка, или "лингвистической философии".

Лингвистические философы, как правило, имели дело с обычными философскими проблемами или, по крайней мере, с некоторыми из них, но их подход к этим проблемам был особым, не традиционным. Они искали решение этих проблем в лингвистическом анализе, то есть в анализе употребления слов и выражений. Именно в общепринятых способах употребления слов они искали ключ к их значению. Молчаливой предпосылкой их деятельности было убеждение, что философия - это не особая специальная наука со своей специфической терминологией, доступная только немногим. Скорее, это общечеловеческая мудрость, опыт множества поколений людей, который кристаллизовался в обычном разговорном языке. Они считали, что философ не может сказать ничего нового о мире, помимо того, что говорят ученые и обычные люди, его единственное преимущество состоит в том, что он может обнаружить или выявить значение того, что зафиксировано в языке. Поэтому, когда ставится вопрос, скажем, об истине, вместо того, чтобы заниматься спекуляциями на тему "Что есть истина?" и давать ее различные произвольные определения, лингвистический философ призывает к тому, чтобы посмотреть и проанализировать, как именно слова "истина", "истинный", "истинно" употребляются в языке. Когда, в каких случаях, с какой целью мы пользуемся этими словами в тех или иных выражениях? Что мы хотим сказать, когда говорим: "Истинно, что дважды два - четыре", или предложение "Снег бел - истинно", или: "В словах А есть немалая доля истины", и т. д. и т. п. Есть ли логическая разница между высказываниями "S есть Р" и "Истинно, что S есть Р"? Не вернее ли сказать, что второе предложение лишь выражает нашу психологическую уверенность в том, что "S есть Р"?

Вообще говоря, все подобные вопросы отнюдь не бессмысленны, и попытки на них ответить вносят свой вклад в понимание сути философских проблем. Работа лингвистических философов принесла несомненный положительный эффект в прояснении философских позиций, в определении понятий, которыми философы пользуются. Но вместе с тем сам этот вид философствования часто вырождался в чуть ли не схоластические упражнения по выяснению сверхтонких языковых нюансов, которые в практической жизни языка никакого значения не имеют, поскольку этот вид нечеткостей легко корректируется контекстами высказывания и учетом конкретных особенностей ситуации. Бо-

289


лее того, лингвистический пуризм, ставший мировоззренческой установкой, часто делает практическое использование "совершенного" языка просто невозможным. Это ясно понимал поздний Витгенштейн, предпринявший радикальную критику своей прежней позиции и обратившийся к анализу обычного, обиходного языка, приняв его, а не язык математики или математической логики базисным лингвистическим образованием.



Расцвет лингвистической философии в ее классической форме относится к 50-м и началу 60-х годов. Затем, даже у ее наследников, происходит возвращение к содержательным проблемам онтологии, философии науки и теории познания под углом зрения исторического подхода, к герменевтике и к этике. Более того, философия второй половины столетия, в ее главных тенденциях, все меньше поддается классификации на сравнительно четко специализированные школы, течения и направления. В ней, аналогично тому, что происходило с сфере естествознания и социальных наук, самые значительные успехи достигаются "на стыках" ранее сформировавшихся подходов. И даже более того: философы, подобно ученым-математикам и естествоиспытателям, все чаще начинают развивать "прикладные" разделы философии, применяя свои методы и знания к решению конкретных вопросов техники, политики, образования и пр. Однако позитивистская традиция вовсе не умирает; скорее, она входит в состав нового философского мышления как неявная, часто само собой разумеющаяся предпосылка.

Теперь же мы обратимся к философскому течению, едва ли не самому влиятельному в современной западной культуре, которое вместе с тем является чуть ли не диаметральной противоположностью неопозитивизму. Хотя его основатели и сторонники считали и считают себя учеными (и, следовательно, в этом плане мы тоже имеем дело с "философией науки"), его противники, которых также было немало не только среди философов, но и среди ученых, нередко объявляли его "самой крупной мистификацией XX столетия" и решительно требовали исключить всякое упоминание о нем как из истории науки, так и из истории философии. Я постараюсь, по возможности, сохранить нейтральную позицию и не выносить того или иного вердикта. Достаточно того, что оно существует как явление культуры, на которое просто глупо закрывать глаза - так же точно, как атеист не может игнорировать существования религии как важного фактора культуры. Это направление - психоанализ.









Психоанализ и его философские контексты

Формирование психоанализа - сначала как ответвления психиатрии, а потом как явления культуры и специально философии - приходится на последние десятилетия прошлого и начало XX столетия. Это направление представляет собой настолько широкий спектр идей и исследовательских программ, что даже сегодня, когда границы между разными образованиями культуры (между разными науками, наукой и философией, философией и литературой, не говоря уж о границах между разными философскими школами и программами) стали весьма условными, его почти невозможно "причесать под одну гребенку", чтобы сделать более или менее удобным предметом изложения в учебнике по истории философии. Начать с того, что психоанализ - это современная медицинская профессия, сродни психиатрии, причем профессия массовая (число психоаналитиков в западных странах скорей всего превышает число зубных врачей, и даже юристов). Психоаналитики имеют свои кабинеты и собственные клиники, их готовят в медицинских институтах, они получают вполне "конвертируемые" дипломы врача. В нашей стране эта профессия еще недавно была довольно экзотической, сродни знахарству или "народной медицине", но теперь положение радикально изменилось. На другом полюсе психоанализа - профессиональные литераторы, особенно те, кто специализируется на биографиях; самые известные среди них - это Цвейг Стефан [1] и Ирвинг Стоун [2] (я добавил бы сюда также и Томаса Манна), хотя влияние психоанализа в той или иной степени ощутимо буквально во всей современной литературе. В "промежутке" между этими полюсами - множество авторов, которых обычно относят к числу философов или социологов, спектр которых также очень широк. Среди них - талантливая и разносторонняя болгарка Юлия Кристева, радикальная представительница и идеолог феминистского движения американка Камилла Палья, один из провозвестников "сексуальной революции" и кумиров молодежного движения немец Вильгельм Райх, блестящий публицист и комментатор радиостанции "Свобода" Борис Парамонов и великое множество других известных людей культуры. Некоторые из них организовывались в достаточно самостоятельные философские школы и кружки - такова, например, "франкфуртская школа" неомарксистов (наиболее известные из них, во всяком случае в нашей стране,


1 См.: Цвейг С. Три певца своей жизни (Казанова, Стендаль, Толстой). М., 1992.
2 См.: Стоун И. Страсти ума, или жизнь Фрейда. М., 1994.

291


Г.Маркузе [1] и Э.Фромм [2]). Другие сами стали вдохновителями достаточно самостоятельных ответвлений психоанализа (например, Ж. Лакан и Ж.Деррида). Наконец, видные представители других современных течений в философии также проявляют большой интерес к психоанализу и даже развертывают оригинальные психоаналитические концепции (таковы французские философы - экзистенциалист Ж.-П. Сартр и эпистемолог Г. Башляр [3]). В силу этого обстоятельства дать полную картину психоанализа в этой книге просто невозможно. Но основное направление его идей и тенденции его развития, а тем самым и его место в культуре обрисовать все-таки можно, обратившись к испытанному и верному способу - обратившись к истокам.









Первые шаги психоанализа. "Фрейдизм"

Возникновение психоанализа по праву связывают с именем Зигмунда Фрейда (1856-1939), австрийского врача, психопатолога, психолога. Более того, классический психоанализ очень часто называют фрейдизмом.

Начну с того, что постараюсь ответить на вопрос, почему психоанализ нельзя считать только (или прежде всего) ответвлением психиатрии, что кажется интуитивно очевидным и как это и до сего времени полагают многие, знакомые с психоаналитической практикой. С ним, кстати, связан и другой, едва ли не более важный с точки зрения истории философии: была ли сама психиатрия в истории Запада только или прежде всего разделом медицины? [4]

1 См.: Маркузе Г. Эрос и цивилизация. Киев, 1995.
2 См.: Фромм Э. Психоанализ и этика. М.: Республика, 1993.
3 И тот и другой хорошо известны нашему читателю - за последние годы Сартр переведен на русский язык почти полностью, а работы Башляра, особенно психоаналитические (такие, как "Психоанализ огня"), активно переводятся, издаются и пользуются немалым спросом.
4 В этой связи полезно познакомиться с книгой французского философа Мишеля Фуко "История безумия в классическую эпоху", СПб., 1997. Концепцию этого исследователя, впрочем, мы в дальнейшем рассмотрим специально.


Обратим внимание на тот факт, что психиатрия (букв, "лечение души") в конце XIX и начале XX века еще не была органической частью медицинской науки и практики, чем-то аналогичным пульмонологии, хирургии или разделу медицины, посвященному лечению инфекционных заболеваний. Ее специфическим предметом была "душа", которая все еще оставалась противоположностью "тела". Но природа "души", долгое время бесспорный предмет метафизики, стала проблемой (прежде всего философской и мировоззренческой) в связи с антимета-

292


физическим, антигегелевским переворотом в мировоззрении, который к этому времени в Европе завершался и главным итогом которого было массовое увлечение позитивизмом. Под сомнение была поставлена традиционная (божественная, и вообще метафизическая) природа духовного начала в человеке, как и природа идеального вообще. Это выразилось в различных программах "приземления" этого начала, его "обезбожения" и "вочеловечения", или, по максимуму, его истолкования не в качестве особого, отличного от телесности человека, "начала", а только как свойства телесной субстанции. Одним из первых философских "дуализмов", от которых стремились избавиться как философы, так и естествоиспытатели (включая медиков), был дуализм "души и тела". Понятие сознания, которое мало-помалу отождествляется с понятием идеального начала и заменяет его, трактуется уже не как обозначение особой субстанции, а как свойство материального субстрата - пусть даже особое, но все же одно из многих.

Следствием и проявлением победы над старыми "мировоззренческими иллюзиями" было посягательство целителей плоти - медиков - на монополию священников, духовных пастырей, занимавшихся не только спасением души на том свете, но и ее исцелением на этом. Естественно, что в ходе развития успехов практики медиков душа вынуждена была становиться все более далекой от метафизического "духа" и все более близкой физическому "телу".

Другой колонной армии, которая вела наступление на метафизиков и носителей "предрассудков", были те, кого Конт называл "позитивными священниками" - воспитанные на идеях французского Просвещения учителя, литераторы, актеры, популяризаторы науки, деятели культуры. И конечно же позитивистски мыслящие философы.


Для первых мировоззренческим основанием их претензий и надежд на успех стало предположение о материальном, природном, естественном субстрате процессов в индивидуальном человеческом существе, коль 'скоро процессы эти отклоняются от нормы. Сформировалось представление о душевных болезнях, которое мало-помалу заместило прежнее - "одержимости бесом". Для "позитивных" медиков психика теперь существует только как качество конкретного человека, которого они понимали именно как телесное существо. По их мнению, психическая болезнь - это конечно же сбой в работе "человеческой машины", тела, нервной системы, может быть, ее центрального органа - головного мозга. Если речь идет о феноменах общественного сознания, то они, в конечном счете, представлялись результатом взаимодействия отдельных мозгов, которые были похожи друг на друга подобно яблокам (среди яблок ведь тоже бывают и спелые, и зеленые, и здоровые, и с гнильцой). Как для позитивной, "опытной" науки было бы странно признавать существование особой сущности, "яблока вообще", в роли субстанции отдельных яблок [1], так и для позитивного исследователя психики не существует "души вообще" или "сознания вообще" как особой базисной субстанции [2].

1 Маркс, кстати, использовал этот пример с яблоками в своей полемике против гегелевского идеализма.
2 Нетрудно видеть здесь вариации уже хорошо известной нам философской проблемы "природы общего", которая приняла вид дилеммы: или особая субстанция, или результат мыслительной операции обобщения.


293

Знаменательно, что вышеупомянутые колонны антиметафизической армии не только враждовали иногда, но и так или иначе контактировали друг с другом. И. П. Павлов, великий русский физиолог и психолог, весьма высоко оценивал свою идею о "слове" как "второй сигнальной системе действительности" (без числительного "вторая" этот тезис кажется сегодня даже тривиальным - но и у Гумбольдта, и у Дильтея "материя слова" все еще предстает как более "земной" субститут гегелевского Абсолютного духа, то есть скорее особой идеальной субстанцией, нежели системой звуков или знаков иной природы, несущих информационную нагрузку). Объединению этих двух колонн антиметафизической армии в немалой степени способствовало превращение философии из метафизики (или онтологии) не только в собрание наиболее важных результатов всего "позитивного" исследования, но также и в "теорию познания". Последняя, в ее "стандартной форме", включала в себя два компонента: физиологию познания (то есть мозговые и вообще нервные механизмы передачи сигнала в организме) и познавательное отношение (с которым оказались связаны темы истинности и ложности, критериев того и другого и т. п.). И тем не менее в пространстве проблематики теории познания тоже образовались конфликтующие друг с другом течения: даже у материалистов-гносеологов больше ссылок на "материальную основу сознания", чем попыток исследовать детально взаимодействие этой "основы" со "знанием" в широком смысле слова. Менее же радикальные философы (например, неокантианцы и "философы жизни") предпочитали говорить о "психофизическом параллелизме". Может быть, отсюда и распространенное недоразумение у многих историков философии науки, которые трактовали публикации Г. Гельмгольца по физиологии зрения как вариант "кантианского агностицизма".

Темы "социальной природы" сознания, или его "практической природы" и прочие, фактически долго не соприкасались с проблематикой физиологии познавательных процессов и оставались заповедной областью философов. Внушительной попыткой их воссоединить и тем самым весьма органично связать философию в качестве учения о сознании и познании с "опытной" наукой (через практику клинической медицины) стал именно психоанализ.


294




* * *

Пожалуй, не надо искать лучшего источника для исследования и понимания культурных и мировоззренческих контекстов появления психоанализа, чем статья самого Фрейда "Автобиография". Он рассказывает, как начинал свои исследования в психологической лаборатории Э. Брюкке, где изучал гистологию нервной системы (а именно строение спинного мозга одной из низших рыб). Это дает нам представление о том, что понимали в то время даже специалисты под психологией. Фрейд отмечает, что из всей сферы медицинской (Sic!) деятельности в те годы (1876-1882) его привлекала только психиатрия; но в 1881 г. он получил степень доктора общей медицины. Надо полагать, что психиатрия входила в состав "общей медицины"! Причем, согласно его биографическому очерку, анатомия мозга для него (как для психиатра) была более привлекательна, нежели физиология. Как отмечает Фрейд, его наставники (например, профессор Нотнагель) не выделяли невропатологию из числа других разделов терапевтической медицины. Это значит, что предметом невропатологии были исключительно нарушения в работе нервной ткани.

Фрейд мимоходом вспоминает, что однажды он сам диагностировал головные боли невротика как случай хронического менингита, и что подобная ошибка была тогда "обычным делом": крупнейшие специалисты в Вене обычно диагностировали неврастению как "опухоль мозга". Звание доцента по невропатологии Фрейд, кстати, тоже получил за исследования в области гистологии! Переходом же к новой, то есть уже не "физиологической" установке в понимании и лечении "нервных болезней" Фрейд был обязан Шарко [1], которого даже коллеги во Франции, не говоря уж о немецких профессионалах-медиках, в среде которых вращался Фрейд, считали скорее шарлатаном, чем врачом - ведь пользовал он своих пациентов с помощью гипноза, то есть был кем-то вроде графа Калиостро! Любопытно, что в этот переходный для него период Фрейд и сам еще пытался лечить истерию электричеством. (Напомню, что электричество даже в те времена, не столь уж далекие от наших, воспринималось даже учеными, не говоря уж об обывателях, как некий полумистический "флюид": отсюда и долго бытовавшее мнение ученых, что электрон как атом "электрической материи" не обладает массой. Поэтому, пожалуй, у психологов и психиатров не было лучшего посредника, чтобы соединить прежние противоположности - духовное и телесное.)

1 Сейчас в нашей стране он известен разве что лечебной процедурой, которую все еще называют "душем Шарко".

295


Мало-помалу Фрейд пришел к неординарному тогда выводу, что существуют такие психические заболевания, которые не вызваны органической патологией нервной системы. Это был для того времени революционный вывод, который вместе с тем выглядел как "метафизическая реставрация", поскольку вступал в противоречие с антиметафизической установкой на сведение психического к нервному. Но с другой стороны, даже маститые медики с антиметафизическим складом ума все-таки уже сами часто пользовались столь презираемым ими гипнозом как средством анамнеза. При этом они, к своему изумлению, обнаруживали, что побочным результатом часто оказывалось излечение истерии! Этот факт был немаловажным как для возникновения психоанализа Фрейда, так и для расширения круга его сторонников.

Можно сказать, следовательно, что сначала развивалась практика психоанализа, которая стала немаловажным фактором формирования его как течения. Теория сначала разрабатывалась, так сказать, спорадически, а вовсе не как целостная концепция. Что же касается наиболее известного (и важного) компонента начального варианта его теории, которая усмотрела истоки истерии, а потом и многих других психических заболеваний, в подавленной сексуальности [1], то причины этого, на мой взгляд, можно свести к пяти:

1 Это оказалось настолько прочно ассоциировано с психоанализом, что потом обвинения Фрейда в "пансексуализме" стали общим местом его критики.


Во-первых, сексуальная сторона человека долгое время оставалась под моральным христианским запретом. Когда всевластие церкви было разрушено, сексуальные темы превратились в любимый сюжет легитимной духовной культуры. Литература, музыка, живопись, традиционно не чуждые любовной тематики, стали, так сказать, более раскованными, более откровенными; Боккачо объявляли теперь "непристойным" только старые лицемеры. "Приземление духа" мало-помалу привело к тому, что проблема секса стала общекультурной - не только темой искусства и эстетики, но также политики, правоведения, самой философии, понятой как "учение о человеке" и оставшейся вместе с тем основой всех "наук о духе".

Во-вторых, тогдашняя практика психопатологии (по преимуществу, кстати, женской) оказалась связанной с травмами на "романтической" или, говоря более сухим и более современным языком, на сексуальной почве. Во всяком случае, таковы более частые медицинские случаи, особенно когда речь шла о неврастении, которая стала у женщин такой же модной болезнью, какой немного раньше была мигрень.

296

В-третьих, и это отметил сам Фрейд, в сексуальности весьма наглядно совместились "психическое" ("душевное") с "соматическим" ("плотским"), включая, как пишет Фрейд, "особый химизм сексуальных процессов".

В-четвертых, был ряд моментов случайного характера, в том числе относящихся к биографии Фрейда, которые сконцентрировали внимание основоположника психоанализа на тематике "подавленных", "вытесненных" и "перенесенных" сексуальных влечений [1].

1 Об этом имеется сегодня весьма обширная литература; на мой взгляд, правда, можно ограничиться книжкой-киносценарием Сартра "Фрейд" (М., 1992). Биографическая основа этого сценария весьма корректна, а философская интерпретация более чем любопытна.


Наконец, в-пятых: в словаре психоанализа Фрейда много терминов, которые вызывают весьма широкие культурные ассоциации. Среди них на первое место я бы поставил "конфликт" (аналогия с общепринятой в то время картиной социальных явлений просто бросается в глаза), на втором месте - "энергия" (тоже очень модный тогда термин), на третьем - "экономия". Этими терминами одинаково пестрели тогдашние труды по физике, философии, политической экономии и медицине. Что касается других терминов, которые роем окружают понятие "сознание" (бессознательное, подсознательное, предсознательное, полуосознанное и пр.), то они менее впечатляющим образом демонстрируют связь с широким культурным контекстом только потому, что одновременно они тесно связаны с фрейдовской трактовкой сознания. Эта связь стала "внутренней" для психоаналитической концепции, и потому ее "внешний" характер оказался отодвинут на второй план. Так что если во времена Маркса философию еще нужно было учить говорить "языком газет", и вообще расхожим языком культуры, то психоанализ чуть ли не с рождения сделал этот язык своим профессиональным жаргоном, соединив медицину, психиатрию, повседневную практику и философию.

Итак, у психоанализа были серьезные основания для того, чтобы образованный люд принял его сразу и за медицинскую концепцию, и за философское учение, и за феномен широкой культуры. И в самом деле, психоанализ быстро стал модным: образованные господа (и особенно светские дамы) просто обязаны были иметь "своих" психоаналитиков, как немного раньше имели "официальных" любовников и любовниц, а еще раньше - домашних духовников; литераторы стали писать романы по принципу "потока сознания" и с непременными намеками на "подсознательное", а литературные биографии не только


297


вошли в моду, но и частенько стали выглядеть как психоаналитические диагнозы [1]. Философы соответственно вместо разработки универсальных онтологий, "картин мира", и даже научной теории познания и методологии, построенных на основе достижений опытных наук, обратились к исследованию индивидуального (самое большее - группового) человеческого бытия, объявив именно такое бытие "подлинным" и придав результатам таких исследований статус философской онтологии. Частными темами в рамках такой онтологии стали "разгадывание шифров" (К.Ясперс) или философская герменевтика (М. Хайдеггер).

1 Особо преуспел здесь конечно же С. Цвейг.


И вот снова любопытный феномен: для психоанализа условием его признания и развития снова стала критика "философских предрассудков". Но теперь среди них на первом месте оказалась рационалистская трактовка психики (сознания). Фрейд многократно обрушивается именно на философов, которые отождествляют психику и сознательное. Чтобы успешно лечить истерию и психозы, утверждал он, нужно избавить общество от этого философского предрассудка. И наоборот: для того чтобы философы вынуждены были тоже отказаться от такого отождествления, признав его "предрассудком", им нужны были практические успехи психоаналитиков в лечении истерии и психозов - ведь новая философия относилась к практике, к наблюдению, эксперименту, вообще "к фактам" как к содержанию позитивной науки с великим почтением,.. Хотя, разумеется, для большинства философов, которые в эту эпоху в массовом порядке отказывались от своих прежних рационалистических установок в трактовке сознания, вопросы детской сексуальности, "эдипов комплекс" и все прочие специфические моменты фрейдовского психоанализа, вплоть до либидо, в общем-то, особого интереса не представляли или по меньшей мере оставались на периферии их сферы внимания. Кризис сухого и самодостаточного рационализма, как я уже не раз говорил раньше, был поистине универсальным. Поэтому ни фаллоцентризм фрейдовской картины психики, ни его техника свободных ассоциаций так и не вошли в арсенал наиболее влиятельных философских учений XX века.

Более того, по мере превращения самого психоанализа в философское учение и в нечто вроде "общей культурологии" эти моменты и у него отступали на задний план. Например, "бессознательное" все больше выходило за пределы психики индивида (включая и историю его собственной жизни, истолкованной как "история болезни") в пространство "социального бытия". И главной причиной такого выхода снова оказалось слово - казалось бы, вопреки начальной установке


298

Фрейда с ее резким антирационалистским уклоном. Если уж используешь разговор с пациентом в качестве источника медицинской информации (а тем более средства лечения), нужно попробовать всерьез разобраться с отношением "слова", с одной стороны, к сознанию и мышлению, а с другой - к физиологии. Напомню, что для "нормальной" философии, включая и постклассическую, "слово", "сознание" и "мышление" были по сути синонимами ("язык и есть действительное мышление", писал Маркс) либо, самое меньшее, их отношение тематизировалось под углом зрения диалектики "формы и содержания". Бессознательное и для практиков психоанализа - оно, кстати, тоже ведь не было открыто Фрейдом непосредственно - становилось доступным через рассказы пациентов об их снах и эмоциональных проявлениях истерии (правда, с другой стороны, эти практикующие врачи редуцировали слова до уровня чувственных символов или символов образно-чувственных процессов).

Собственно, связь чувственно-эмоциональной сферы жизни человека со словом не нужно было изобретать - на нее просто следовало обратить внимание: она была весьма наглядной сначала в драматургии, ораторском искусстве политиков и поэзии, а потом чуть ли не в каждой сфере духовной жизни человека. (Впрочем, примечательно, что только в конце своей жизни Витгенштейн сделал для себя открытие, что слова-то, оказывается, не только передают информацию от человека к человеку...) В предметах, близких психоанализу, связь слова с чувственностью, даже с физиологией, тоже давно была известна: например, в гипнозе, когда словесное внушение вызывает и живые образы, и поведение, и даже физиологические изменения в организме. В основном методе, практикуемом психоаналитиками, даже если ограничиться тем, что просто выслушивать то, что пациент говорит, слово уже используется в качестве "полномочного представителя" всего психического, в самом широком плане, включая и то, что человек сознательно старается скрыть, и то, чего он сам четко не сознает, то есть "бессознательное". Немудрено поэтому, что "материя" слова просто принуждала психоаналитиков выходить за границы индивидуальной психики. Итогом этого процесса у Фрейда стало появление в теории человеческой личности наряду со сферой сознания Я в качестве индивидуального, персонального достояния таких понятий, как "Оно" и "Сверх-Я". По сути, то, что в этих понятиях содержится, также не было открытием Фрейда и его наследников; скорей даже можно утверждать, что психоанализ и здесь "обратил ход своей мысли вспять" - в том смысле, что от индивидуалистической установки практикующих психоаналитиков психоанализ переходил к такой трактовке сознания, которая очень напоминала исторически предшествовавшую философ-


299


скую (например, такую, как у Дильтея, а потом у Юнга и Ницше). Из других философских концепций, либо более "архаических", либо пошедших "другим путем" в исследованиях духа, можно вспомнить марксизм с его понятием "общественного сознания", трактовку языка у В. Гумбольдта или культурологические концепции начала XX столетия. Тем не менее то, что сделал Фрейд во второй период своего творчества (то есть уже в период с 1906 по 1918 г.) [1], а тем более в третий [2], - это и в самом деле была коренная перемена в понимании сознания. И происходила эта перемена очень не просто: ведь сначала он, прежде всего, связывал "словесные представления" своих пациентов с восприятиями, характеризовал их как "следы воспоминаний", ассоциировал с галлюцинациями - то есть всячески акцентировал внимание на их "чувственном происхождении". Так открывает он "мышление с помощью зрительных образов", которое трактует как "несовершенный" и "наиболее архаичный" процесс сознания. Мало-помалу вызревает, однако, трехчастная модель сознания, согласно которой сознание включает в себя Оно (ориентированный на "внутреннее", бессознательный слой психики, в котором безраздельно властвует "принцип удовольствия"), за ним следует Я (как пограничный, взаимодействующий с внешним миром слой Оно, где "принцип удовольствия" оказывается замененным "принципом реальности") и, наконец, Сверх-Я, идеальное Я, которое Фрейд характеризует как "сверхличное в человеке".

Стоит обратить внимание на то, что, по Фрейду, даже Сверх-Я остается "инстанцией в Я", или "частью Я" (которая, понятно, "сидит" внутри индивидуального психического человеческого существа). Однако это индивидуальное психическое существо вместе с тем все-таки совсем не то, что покрыто кожей или черепной коробкой! Вообще, западная философия XX века даже в своих акцентах на индивидуальное отказывается от радикального противопоставления "человеческого атома" окружающей его "вселенной": индивидуальность включает в себя и комплекс связей с "внешним миром", благодаря чему "окружающее" становится "предметным миром человека". На место "изоляционизма" ставится "принципиальная координация" [3]. Что касается самого психоанализа, то в нем появляется сначала генетическая модель Я, согласно которой, например, "эротическое" Я переходит от стадии детского нарциссизма (каковой еще чуть ли не нацело индивидуалисти-

300

чен) к "эдипову комплексу" и нормальной сексуальности, открытой к бытию другого человеческого существа. (Этим стадиям, кстати, соответствует трансформация личности.) Сверх-Я означает возникновение морали и эстетики, запретов, долга, совести и пр. Таким образом, согласно этой трехчастной модели сознания не только "личное" и "сверхличное" не разделены пропастью - такой пропасти нет также между Я и "окружающим миром".

1 В работах "Леонардо да Винчи" (1910), "Тотем и табу" (1913).
2 В работах "По ту сторону принципа удовольствия" (1920), "Я и Оно" (1923), "Будущее одной иллюзии" (1927), "Психология масс и анализ человеческого Я" (1921), "Моисей и единобожие" (1937-1939) и др.
3 Сам этот термин часто используется в эмпириокритицизме.


Как Оно, так и Я (а также, разумеется, Сверх-Я) представляются Фрейду своего рода выжимкой "судьбы человеческого рода"; они связаны с "филогенетическим достоянием"; это все "архаическое наследие индивида", и оно, так или иначе, проявляет себя в "комплексах", а также "в содержании религии и социального чувства" [1].

На мой взгляд, несмотря на его резкие антиметафизические декларации, психоанализ Фрейда имеет немало черт, сближающих его позицию с "философией жизни". Не говоря уж о том, что "воля к жизни" (Шопенгауэр), "воля к власти" (Ницше) и "жизненный порыв" (Бергсон) аналогичны фрейдовским "влечениям" и "энергии", даже детали психоаналитической концепции появляются по той же логике, что и детали построений "философии жизни": по мере надобности у Эроса как "сексуального влечения к объектам" появляются новые детали; Эрос дополняется Танатосом, символом стремления к смерти, "задачей которого является возвращение всех живых существ в безжизненное состояние" и пр. Подобного рода рассуждения (их изначальный характер как утверждений ad hoc признает, кстати, сам Фрейд) и в самом деле выглядят, в историко-философской перспективе, как возрождение метафизики (а именно метафизики "философии жизни"). Но стоило бы иметь в виду, что метафизика "философии жизни" сама была не просто возрождением классических онтологий: ее по праву можно было бы скорее называть "философской метафорикой". Ницше прямо писал, что собирается "рассказывать мифы", и вряд ли справедливо относить это только к работам вроде "Так говорил Заратустра"; это утверждение, на мой взгляд, справедливо и применительно к понятию "Воли к власти" (ведь Ницше усматривает ее, и притом в наиболее чистом виде, в мире минералов), и к "вечному возвращению", и прочим "онтологическим" понятиям. Между прочим, и сам Фрейд писал, что "Теория влечений - это, так сказать, наша мифология. Влечения - мифические существа, грандиозные в своей неопределенности" [2].

1 Об этом см. "Тотем и табу".
2 См.: Страх и жизнь влечений // Сб. "Сновидения". Алма-Ата, 1990. С. 148.

301


Таким образом, можно считать справедливым тезис, что Эрос и Танатос у Фрейда (как, видимо, и большинство других ключевых понятий его концепции) не только не "онтологические сущности" в стиле прежней метафизики, но и не "символические представители" неких "сил" или универсальной жизненной (психической) "энергии", а скорее "значки для памяти", которые обобщают в позитивистском смысле опытный материал из практики психоаналитика. Кажется, в пользу такого мнения говорит и весьма вольное толкование Фрейдом понятия эротизма: к его проявлениям он относит и сосание пальца у ребенка, и его хватательный рефлекс. Аналогично обстоит дело с понятием Танатоса, которое воистину появляется в его концепции как "бог из машины". Так рождается в качестве универсального базового тезиса психоанализа, например, и такое утверждение: "В каждом кусочке живой субстанции действуют оба рода влечений, но они смешаны в неравных дозах, так что живая субстанция является по преимуществу представительницей Эроса". И далее: "Вследствие соединения одноклеточных элементарных организмов в многоклеточных живых существах удается нейтрализовать влечение к смерти отдельной клеточки и с помощью особого органа отвлечь разрушительные побуждения во внешний мир. Этот орган - мускулатура, и влечение к смерти проявляется, таким образом, вероятно, впрочем, лишь частично, как инстинкт разрушения, направленный против внешнего мира и других живых существ". Если принимать это всерьез, не в качестве метафор ограниченной ценности, а как объективное представление природных процессов, то ведь сразу приходит на ум куча возражений или сомнений: например, разве у несомненно одноклеточной амебы есть нечто вроде стремления к самоубийству? Совсем напротив, это простое существо по сути бессмертно, поскольку в благоприятных условиях только размножается делением. А мускулатура даже у человека служит не только и не столько разрушительному кулаку, сколько трудовой пятипалой ладони... И когда возникает впечатление, что Фрейд, рассуждая о сексуальности и ее "комплексах", все же склонен приписывать своим "силам" прямой онтологический смысл, то где они у однополых существ, бактерий, и тем паче у вирусов: где здесь Эрос и где Танатос, где здесь "детская сексуальность" и где "эдипов комплекс"?! Является ли механизм развития рака воплощением эроса раковых клеток, и когда они обращаются к самоуничтожительному Танатосу? И как отличают вирусы молодого поколения отца, которого боятся и ненавидят, от матери, которую любят и ревнуют к отцу?

Ничуть не менее сомнительно и менее рискованное предположение, что "стремление к удовольствию" более базисно в качестве "жиз-

302

ненной силы", Чем, скажем, ассимиляция, не говоря уж о том, что довольно экстравагантно думать, что одноклеточные организмы также испытывают удовольствие от определенных непищевых запахов или ненавидят горячую воду и мыло, особенно "протекc", обладающий, как утверждает реклама, столь приятным для человека запахом...

Сомнительно и предполагать непременное наличие у всех живых организмов "внешнего" и "внутреннего" миров; это, кстати, сомнительно даже применительно к человеку, но он хотя бы частично переваривает пищу в собственном желудке, "внутри себя", чего уж никак не делает большинство микроорганизмов или некоторые виды губок.

Поэтому, в итоге, с полным уважением относясь к культурным достижениям фрейдовского психоанализа и его практическим успехам, приходится поостеречься принимать всерьез его же космологические обобщения. Однако движение самого Фрейда от психоаналитической терапии в сторону широких культурологических обобщений, которые переводят психоанализ с уровня психиатрии на уровень философской антропологии (не говоря уж об эволюции психоанализа в трудах духовных наследников З.Фрейда), - не только симптом, но и момент глубоких преобразований в самосознании европейского человека. И хотя эта тенденция стала наиболее очевидной в поздних трудах Фрейда (таких, как "Будущее одной иллюзии", 1927, "Неудовлетворенность в культуре", 1930, "Моисей и монотеистическая религия", 1937-1939) [1], она прослеживается чуть ли не с самого начала его творчества. Темам, которые можно отнести к сфере социологии культуры ничуть не в меньшей мере, чем к психологии культуры (и, во всяком случае, в большей мере, чем к общей психологии или психопатологии), были посвящены такие работы, как "Литературное творчество и ожившее сновидение", 1907, "Леонардо да Винчи. Воспоминания детства", 1910, "Тотем и табу", 1913, "Современные суждения о войне и смерти", 1915, "Волнующая странность", 1919, "Гете: воспоминания детства в вымысле и реальности", 1917, "Моисей и Микеланджело", 1914, "Психология масс и анализ человеческого Я", 1921, "Демонический невроз в XVII веке", 1923, "Достоевский и отцеубийство", 1928. Экскурсы в сферу социологии, религии, этики, эстетики нетрудно найти в таких широко известных сочинениях основателя психоанализа,

1 Даже сами эти названия уже свидетельствуют, что речь идет вовсе не о том же предмете, которому были посвящены его сочинения "Толкование сновидений" (1900), "Психопатология обыденной жизни" (1911), "Три очерка по теории сексуальности" (1905) или особенно "Отрывок из одного анализа истерии" (1905).

303


как "По ту сторону принципа удовольствия", 1920, или "Я и Оно", 1923 [1].

Итак, мы уже отметили в разных контекстах мировоззренческую противоречивость фрейдовского психоанализа; он как бы находится на водоразделе, где "антиметафизическое" течение сталкивается с течением, противоположно направленным. Здесь "дух", идеальное, уже сведенное к "сознанию человека", снова "мультиплицируется" во множество, включающее "сознательное" и "бессознательное", куда включено уже также чувственно-эмоциональное в человеке. Но вместе с тем психическое уже не редуцируется к его материально-физиологической основе.

1 Впрочем, нужно заметить, что Фрейд вовсе не был зачинателем этой тенденции в истории психологии. Если иметь в виду тот факт, что возникновению психологии в качестве частной науки предшествовало "приземление" духовного начала у послегегелевских философов, что Вундт, Дильтей или Ланге, к примеру, отличали "физиологическую" психологию от "описательной" или "понимающей", трактуя последнюю как основу всех "наук о духе", то правильнее говорить скорее о тенденции к преодолению "еще не созревшей" оппозиции (о чем говорит факт использования одного и того же "корневого" термина при обозначении дисциплин, которые противопоставляются друг другу).











Психоанализ и "научная психология"

Под этим углом зрения весьма примечательна разница между психоанализом и психологической школой Сеченова и Павлова, которые были тогда в качестве "научной психологии" антагонистами психоанализу. У них мышление - это "рефлексы головного мозга"; у Фрейда же психическое - это "комплексы", и никакой диалектики процессов иррадиации и концентрации в коре головного мозга; нет у Фрейда даже "доминант" в стиле Выготского.

Однако материал, на котором базируются концепции обеих школ, частично один и тот же: гипноз, внушение, неврозы и психозы. Правда, и на этом общем поле работы их акценты различны до противоположности. В школе Павлова этот акцент психологических исследований ведет его к исследованию нервных процессов в мозгу собаки и в целом к попытке построить психологию как физиологию нервной деятельности. Фрейд занят "восстановлением автономии" духовного начала у человека, несмотря на невысокий уровень этой духовности, если сравнить его с античными или средневековыми "стандартами", фактическую редукцию духовности в человеке к специфически человеческому началу - сексуальному (эдипов комплекс), позднее превращенному в дуализм Эроса и Танатоса. И ничего подобного экспериментальным неврозам, которые получал Павлов у собак, устраивая "сшибку" нервных процессов!

304

Различие акцентов проявилось и в применяемой представителями этих школ методике. То, что практикует психоанализ, трудно даже назвать "экспериментом", хотя бы потому, что приборное вооружение здесь весьма бедно, а чаще всего вообще отсутствует. Павлов вовсю пользуется звонками, вспышками, ударами электрическим током, не говоря уж о методике кормления; Фрейд же прежде всего мастер психоаналитической беседы, толкования снов. Его психотерапия часто весьма напоминает религиозное очищение в результате исповеди и покаяния, а сам он выглядит атеистом в роли священника: ведь лечит душу он с помощью слова (пусть и не увещевания), за которым - чувственные образы и эмоциональный накал страстей.

Снова напомним, что старой оппозиции чувственного и рационального в столь резкой форме, когда чувственное имеет тенденцию чуть ли не слиться с "телесным", а рациональное - отождествиться с "духовным", в этот исторический период чаще всего уже нет. Вспомним, что Авенариус и Мах определяли понятие как "общее представление", сторонники диалектического материализма говорили о диалектике чувственного и рационального на пути от живого созерцания к абстрактному мышлению. В общественном мнении "духовность" уже включает как "мысль", так и "чувство", причем и то, и другое могут быть как низменными, даже "грязными", так и возвышенными, "чистыми". Сложился новый стиль духовной жизни: литература, даже поэзия, становится полной глубоких мыслей, даже поистине "философской" (Гете, Тютчев), а философия, в свою очередь, - образно-поэтической (Шопенгауэр, Бергсон, Ницше). Поэтому - и с точки зрения задачи понимания тенденций философской мысли это весьма важно - связь чувственно-образного и рационального в слове психоанализом не проблематизируется: она предстает как очевидность. Это проявляется в практике психоанализа: Фрейд не проводит различия между исследованием сновидений и исследованием рассказов о сновидениях (к тому же разговоры ведь входят часто и в содержание снов).

И опять подчеркнем разницу психоанализа и павловской психологии: у последней "слово" - это универсальный раздражитель, хотя и свойственный человеку, но не чуждый и животным: на слова реагируют и собаки, как реагируют они на звонок или жест; у психоаналитиков "слова" - это носители смыслов (не значений!), притом прежде всего таких, которые "загнаны в подсознание". Поэтому они не сигналы, а символы! Другое дело, что "слова-символы" также несут и эмоциональную нагрузку, также включают эмоциональное содержание (и, пожалуй, его-то прежде всего). Отсюда растет методика толкования и реакций на слова психоаналитика и образов сна пациента как символов подавленных влечений.

305

Итак, применительно к "слову" в психологии первой половины XX века сложилась существенная оппозиция: у одних "слово" - это прежде всего символ и носитель смысла; у других "слово" - это прежде всего сигнал, раздражитель, а потом и носитель значения. В пространстве психологии, понятой как физиология высшей нервной деятельности, оказывается открытым путь к исследованию роли мозга как центральной нервной системы в функционировании рецепторов и попыткам построить "карту" коры головного мозга (с соответствующими методами таких исследований, среди которых на первом месте энцефалографические). И отсюда нет пути, например, к культурологии, психологии искусства или религии, даже к социальной психологии, не говоря уж о социологии.

Зато в пространстве психоанализа тоже "нет пути" к попыткам создания функциональных моделей рецепторов (например, зрительных, слуховых или обонятельных), которые могли бы закончиться созданием соответствующих технических устройств. Психоаналитик вряд ли способен представить "механизм" сознания как аналогию компьютера. Но зато здесь открыта перспектива соединения психологии с этикой, эстетикой, культурологией и социологией. Существенна и связь этих различий с тем, что психоанализ гораздо меньше чреват возможностью материалистического редукционизма, нежели павловская психология, или даже психология школы Выготского.

Скажем иначе: эти два направления психологии отличаются общей трактовкой человека: павловская психология понимает человека прежде всего как биологический вид. У нее немало достижений, хотя бы в классификации темпераментов и понимании механизма нервных расстройств, прежде всего связанных с органическими (но также и с функциональными) поражениями нервной системы. Отсюда ее связь с нейрохирургией и нейролептикой, куда психоанализу дороги нет. В практике павловской психологии и связанной с ней психиатрии куда больше науки, нежели искусства: здесь господствует "точка зрения всеобщего" как тождественного или по меньшей мере сходного во множестве случаев. Случай ("казус") здесь - проявление "закона" или (и) отклонение от нормы, каковую фиксирует закон как "общее". Фрейдовский психоанализ трактует человека прежде всего как личность; здесь превалирует точка зрения "индивидуального". Поэтому в психоанализе всегда больше "искусства", чем науки; здесь талант психоаналитика значит куда больше, чем багаж его научных и технических знаний.

306

Одна из важнейших для философии тем - отношение всеобщего и единичного - присутствует в обоих случаях, но, как мы видели, совсем в разных смыслах этих понятий. Любопытно и поучительно, что аналогичная ситуация имеет место в науковедении, в котором встретились история науки и методология науки: историк науки прежде всего имеет дело с индивидуальным, а методолог - со всеобщим. При этом историк имеет куда больше шансов встретиться с личностным моментом, чем методолог. В качестве подтверждения этого тезиса можно привести пример концепции "личностного знания" М. Поляни (правда, это уже 1957 г.). Еще раз подчеркнем разные "контексты" общего в двух школах психологии: у школы Павлова он "логический", и его природа индуктивна; у психоанализа этот контекст всеобщего "методический" - здесь в роли общего выступает отработанная в лечебной практике психоаналитиков стандартная методика исследования психики пациента. Вместе с тем эта противоположность относительна: на "заднем плане" концепции психоанализа проступает некая "онтология всеобщего" в виде "комплексов", свойственных, вероятно, всем людям; да и этот вывод выступает как итог логической процедуры - индуктивного обобщения эмпирического материала (хотя конечно же, как во всякой индукции, общий вывод здесь - скорее результат подтверждения гипотезы эмпирическим материалом).

Скажем то же самое еще и другими словами: "научная психология" школы Павлова исследует человеческую психику, которая есть нечто иное, нежели субъективный мир человеческой личности; она по претензиям своим - "объективная наука", опирающаяся на наблюдение и эксперимент; ее предмет исследования существует посредством множества "экземпляров"; эти экземпляры (человеческие или животные) в конечном счете не цель, а средство психологической науки, которая желает проникнуть в "сущность предмета". Лечение отдельных индивидов, конкретных людей - не цель психолога как ученого, а "побочный", практически полезный продукт его исследований. Психоанализ, скорее, наоборот: он не "объективная", а "субъективная" наука, наука на грани искусства, что-то вроде искусства с научными включениями (которые, кстати, сплошь да рядом просто "квазинаучны"). Приборы экспериментальной, "инженерной" психологии здесь почти бесполезны - ведь они помогают проникнуть в нервные механизмы человеческого организма, а не в тайны его личности; с помощью приборов изучают динамику нервных процессов, а не структуру личности.

Попробуем теперь привести все сказанное к некоторому общему знаменателю, что должно послужить основанием наших дальнейших рассуждений.

307


От психоанализа в его первоначальной форме, ориентированной на понимание субъективного мира отдельного человека, будет логично перейти к исследованию социальных характеристик, связанных с отдельной личностью. Вначале эта тема возникает как "производная" и часто даже периферийная: например, в трактовке Фрейдом эдипова комплекса первична роль детской сексуальности, истолкованной как биологический фактор; любовь или ненависть к одному из родителей производна; "комплекс Эдипа", будучи связан с моралью как видом социальной репрессии, - это уже нечто вроде "второй производной" от биологического фактора, полового инстинкта. Тем не менее социальное, так или иначе, "приходит" в психологию личности. Поэтому для психоаналитиков характерен интерес к исследованиям Гумбольдта, Леви-Брюля, Дильтея, Дюркгейма, Шпрангера. По контрасту психологам павловской ориентации скорее интересны результаты исследований психологов-бихевиористов (таких, как Э. Толмен, исследовавший "когнитивные карты" крыс и человека), приверженцев гештальтпсихо-логии (таких, как К.Левин, написавший труд под названием "Топология и теория поля"), сторонников Скиннера, сводивших задачи психологии к описанию поведения живых организмов).









Психоанализ К. Юнга. Учение о "коллективном бессознательном"

На основе сказанного нетрудно понять и имманентную логику развития психоанализа как течения, которую можно увидеть, если сравнить установки Фрейда с основными принципами "аналитической психологии" Карла Юнга (1875-1961), которую сам автор называл также и "глубинным психоанализом".

В биографии Юнга немало схожего с биографией Фрейда: закончил он медицинский факультет университета в Базеле, потом (1905) работал в психиатрической клинике в Цюрихе, у Блейера; затем стал приват-доцентом университета в Цюрихе, где читал лекции по психиатрии. В 1907 г. познакомился с Фрейдом, с 1909 до 1913 г. был президентом Международного психоаналитического общества, которое было создано им совместно с Фрейдом; в 1913 г. произошел его разрыв с Фрейдом и вдохновленным им психоаналитическим движением, отказ от преподавания и обращение к частной практике - вплоть до 1916 г., когда он сам организует "Психологический клуб". Начиная с 1920 г. начинаются его заграничные путешествия, связанные с тем, что у Юнга сложились определенные представления о человеческой психике, которые нужно было проверить: с этой целью он посещает

308

Алжир, Тунис, Сахару, Мексику, Кению, Индию, Цейлон. В 1933 г. Юнг становится президентом международного психотерапевтического общества. В 1948 г. в Швейцарии организуется "Институт Юнга".

В двух названиях его концепции, которые были упомянуты выше, выражены два компонента его разновидности психоанализа. Название "аналитическая психология" связано с методом, с созданной им техникой ассоциативного эксперимента [1], смысл которого состоит в том, чтобы выявить перцепции, апперцепции, ассоциации, словарное оформление и моторное проявление психики.

Название "глубинный психоанализ" связано главным образом с юнговской концепцией архетипов коллективного бессознательного, которые, по мнению Юнга, образуют основу психики человека.

Сам Юнг упоминает о начальной связи своей гипотезы коллективного бессознательного с понятием Сверх-Я, которое появляется в поздних работах Фрейда. Однако здесь с самого начала есть разница: Сверх-Я у Фрейда - это "идеал" Я, что-то вроде регулятивного принципа неокантианцев: "ты должен быть таким, как отец" или "ты не смеешь быть таким, как отец"; Сверх-Я у Фрейда - это "наследник" эдипова комплекса, некая "выжимка" биологии и судьбы человеческого рода, которые превращены в психике человека в "религию, мораль и социальное чувство". Но самое главное состоит в том, что они существуют "в общем составе" психики человека как идеал. У Юнга прежде всего нет акцента на изначальной сексуальности человека, которая филогенетически "сублимирована" в религии и морали. И то и другое, по его мнению, суть "непосредственная душевная данность", итог "архаического познания природы", ассимилированный "душою" опыт "внешней и внутренней жизни", выраженный в символической форме. Таковы и "все мифологические темы". Как считает Юнг, "... наша психология тащит за собой длинный, как у ящерицы, хвост, заключающий в себе всю историю индивидуального рода, нации, Европы и всего человечества" [2]. При этом можно предположить, что "коллективное бессознательное" у Юнга связано не с объективированным в наличной культуре составом прошлого знания (сознания), не с "историей за спиной" индивида - это "свойство всего человечества как некоего общего целого" [3]. Отсюда ссылки Юнга на содержание снов "чистокровных негров", в которых повторяются образы, встречающиеся в совсем других культурах, с которыми эти "негры" ни прямо, ни косвенно не контактировали.

1 Суть его сводится к тому, что испытуемому предъявляется некий набор слов, для каждого из которых нужно найти слово, ассоциативно связанное с предложенным; при этом измеряется скорость ответа, влияние внешних раздражителей и пр. Анализ результатов такого эксперимента (весьма близкого тестированию) позволяет выявить "комплексы" испытуемого.
2 Юнг К. Аналитическая психология. СПб., 1994. С. 55.
3 Там же. С. 31.

309

Отсюда, видимо, следует вывод, что следует провести различие между концепцией психики, "духа" у Юнга и культурологическими концепциями в стиле Дильтея или Гумбольдта: у последних психическое существует не как особая "субстанция", непрерывная целостность которой проявляется в тождестве содержания индивидуальных сознаний и подсознательного, а в материи языка ("действительной" речи) и культурных образований (тексты, картины, архитектурные сооружения), которые, будучи опосредованы языковыми терминами, усваиваются отдельными индивидами и только так становятся их общим достоянием. Согласно Юнгу, коллективное бессознательное существует как таковое изначально прежде всего в образно-чувственной форме; поэтому оно открывается индивиду непосредственно и даже чаще всего непроизвольно (например, во сне).

Один из аспектов противоположности собственного понимания бессознательного фрейдовскому Юнг усматривает в том, что у Фрейда изначально именно сознание, "сознательное", которое потом вытесняется из сферы сознания в бессознательное, "тонет" в бессознательном. Поэтому Фрейд, по мнению Юнга, остается на позиции рационализма [1]. У самого Юнга все наоборот. Поэтому он не сомневается в реальности феномена телепатии.

На этом фундаментальном различии в понимании способа бытия бессознательного у него и Фрейда Юнг строит свою концепцию индивидуализации как способа образования человеческой личности, представляющей собой прямую противоположность концепции социализации. С его точки зрения, процесс становления личности есть процесс "... образования и обособления единичных существ..., .... существа, отличного от общности, от коллективной психологии" [2].

1 Юнг К. Аналитическая психология. СПб., 1994. С. 15.
2 История зарубежной психологии. С. 169.


Так что за понятием "коллективного бессознательного" у Юнга стоит онтология своеобразного идеального (психического) начала; это идеальное начало, развернутое до психологического, и есть "сверхсознание", которое обладает более глубокой реальностью, чем психика отдельного человеческого существа. Эта онтология духа - на грани мистики, что особенно очевидно, когда Юнг обращается к опыту восточной культуры.

<<

стр. 3
(всего 8)

СОДЕРЖАНИЕ

>>