<<

стр. 5
(всего 8)

СОДЕРЖАНИЕ

>>










* * *

Хотя в целом рассуждения Хайдеггера в "Sein und Zeit" продвигаются в глубокой колее трансцендентализма, которая была проложена его учителем Гуссерлем, однако можно заметить немало существенных различий. Так, у Гуссерля трансцендентальный "мир" выглядит

427


весьма рационалистичным. Центр этого "мира" - трансцендентальный субъект - это универсальный субъект познания, то есть человек, по сути, все-таки "безличный" (или, точнее, обезличенный); а за эталон познания принята наука, использующая математические методы. Поэтому и получается, что в Гуссерлевой концепции субъективность тождественна интерсубъективности; когда он исследует проблему конституирования сознанием "другого Я" для случая слепых или глухих, то, по его мнению, такие индивиды, конституируя самих себя в качестве субъектов, не сомневаются в том, что они сами суть отклонение от нормы. Процесс конституирования трансцендентального (предметного) мира как мира, общего всем людям, оказывается сразу и "выравниванием", "нормализацией" обоих его полюсов, коррелированных друг с другом: трансцендентального субъекта и трансцендентальной предметности. "Трансцендентальный мир" Гуссерля в конечном счете рационален и даже несколько холоден; процесс понимания для него тождествен разумному познанию; его трансцендентальный субъект прежде всего теоретик; он (как и сам Гуссерль) - ученый, наследник логической мудрости античных философов и отточенной рациональной техники мышления науки Нового времени, он - хранитель языка науки more geometrico, он - мыслитель, но вовсе не поэт и не художник.

Труды Хайдеггера, как мы только что заметили, вводят читателя в существенно другой мир, хотя тоже трансцендентальный. Вселенную Хайдеггера можно назвать "эмоциональной" и даже "сюрреалистической", несмотря на то что сам автор называет свое исследование "аналитикой" и прежде всего озабочен, казалось бы, строгим определением понятий, их прояснением, выявлением их скрытых смыслов и т.п. В самом деле, набор понятий хайдеггеровской "фундаментальной онтологии" очень сильно отличается от традиционного (к примеру, аристотелевского; или, скажем, того, который представлен в марксистском учении о материи и формах ее существования): там были бы неуместны такие "категории", как "забота", "вина", "совесть", "страх", "разговор", "любопытство", "потерянность", "заброшенность" и т.п. Но они совсем неплохо уживаются в концепции Хайдеггера с такими понятиями, как "мир", "пространственность" и "временность" - и это потому, что сами эти понятия, базисные для традиционных онтологий, тоже претерпели существенную трансформацию. Их содержание, по сути, полностью лишилось "качества" объективности (в смысле независимости от человеческого субъекта). Кроме такой "эмоционализации" субъекта, для онтологии Хайдеггера характерна его крайняя ин-

428

дивидуализация [1]. Место всеобщего, унифицированного субъекта (именно таков субъект рационалистической гносеологии) занимает индивид, личность. Хайдеггер никак не согласился бы ни с каким определением человеческого субъекта, в котором были бы видны хотя бы следы приоритета "общего" перед "индивидуальным" - например, с Марксовым пониманием сущности человека как совокупности всех общественных отношений. "Гуманизм" Хайдеггера акцентирован на автономной человеческой личности; взаимодействие с "другими Я" прежде всего несет в себе угрозу исчезновения своеобразия личности, ее унификации, ее растворения в Man. Эта угроза - одна из немногих базовых характеристик, которые определяют человеческую жизнь и которые Хайдеггер называет экзистенциалами [2].

Но и здесь, при всех немаловажных новациях, Хайдеггер все-таки продолжает двигаться в общем фарватере западной философии (теперь уже, правда, послегегелевской), которая в своих картинах мира все большее внимание уделяла "миру личности" и человеческой субъективности. Я уже обращал внимание на тот факт, что мало-помалу само понятие "субъект" в западной философии по сравнению с изначальным изменилось чуть ли не на противоположное - идеальная основа мира, божественное Слово, объективный Дух, "Абсолютный субъект" были дискредитированы, и их место заняли разные аспекты человеческого сознания, иногда "совокупного" - родового, национального, общественного, классового, а нередко и индивидуально-личностного. Понятие сознания во всех вышеназванных аспектах, в свою очередь, тоже менялось; его смысл становился все более расплывчатым, в его содержание разными способами были включены "деятельностные", волевые, чувственные и эмоциональные моменты [3]. Более того, именно эти моменты большинство западных философов выдвигает на передний план и трактует как глубинные, более фундаментальные, чем логически-рациональные.

1 Этот момент - один из главных в экзистенциализме; поэтому многие историки философии причисляют к экзистенциалистам и самого Хайдеггера.
2 Этот термин Хайдеггер использует, чтобы отличить подобные характеристики от категорий - последние относятся к тому, что наличествует "внутри мира" и не определено отношением к Dasein.
3 Например, быстро размывалась граница между чувственной и рациональной "ступенями" познания. Так, в теории познания диалектического материализма не только признано "обратное воздействие" абстрактного мышления на чувственное созерцание, но такой момент "чувственного познания", как "представление", оказывается чем-то вроде "промежуточного звена" между ощущением и понятием; а эмпириокритики и вообще ликвидируют эту границу, определив понятие как "всеобщее представление". Ту же тенденцию нетрудно увидеть и в "психологизме в логике", о котором речь шла в главе о Гуссерле - ведь это была по сути своей программа редукции логики к психологии.

429


Здесь нет возможности разбирать в деталях весь понятийный аппарат "фундаментальной онтологии" (точнее, все тонкости терминологии Хайдегтера). Да, пожалуй, и самому Хайдеггеру такая детальная разборка, последовательное и скрупулезное освоение его языка и тем более попытка использовать каждый из его терминов в одном, раз и навсегда зафиксированном значении, не показались бы совершенно необходимыми условиями адекватного понимания сути его философии. Можно сказать, что эта суть - сам способ его философствования. Ведь сам он так и не написал обещанного продолжения собственного первого большого сочинения. И вовсе не потому, что некуда было двигаться дальше, невозможно было продолжить анализ в том же направлении и в том же стиле, реформируя очередные разделы традиционного философского словаря и применяя те же принципы к другим областям знания. Просто такая работа была, видимо, самому Хайдеггеру уже неинтересна [1]. Если согласиться с его установкой, то, для того, кто стремится прежде всего к новизне и оригинальности, работа в таком ключе и в самом деле не сулит особых перспектив. Но тем более имеет смысл основательнее познакомиться с принципами философствования, которых придерживался Хайдеггер.

1 Как, пожалуй, эта работа не слишком привлекала его и с самого начала: ведь, как мы уже отмечали, сама эта книга была буквально "вымученной" - ее нужно было опубликовать, чтобы чиновники утвердили Хайдеггера в профессорской должности (кстати, сначала автор еще надеялся ограничиться публикацией в 15 печатных листов, и только когда чиновники категорически заявили, что "этого мало", он довел книгу до почтенных "профессорских" размеров).










Вопрос о бытии

Мы уже имели возможность убедиться, что Хайдеггер совершенно сознательно трактует бытие не так, как это имело место в традиционных метафизических системах, таких, какими были системы Платона, Аристотеля, Св. Фомы, Гегеля или Маркса. Все подобные учения, по мнению Хайдеггера, если так можно выразиться, "скользили по поверхности" человеческого бытия, вопреки утверждениям их создателей, претендовавших на обладание самым глубоким знанием о мире - пусть одни считали это знание метафизическим, другие - научным. Когда Парменид (впервые использовавший термин "бытие" в качестве философской категории) утверждал, что "все есть бытие", он выразительно конкретизировал этот тезис, говоря, что бытие "наполняет все", что оно "плотное" (поэтому, кстати, в парменидовском "мире" нет места для "ничто" или для "пустоты"), и даже что оно "имеет

430

форму шара". Тем самым он рисовал некую картину сущего (другими словами, для него бытие и совокупность всего того, что существует, были понятиями тождественными). То же самое можно сказать и о других традиционных "онтологах", как об идеалистах, так и о материалистах: ведь в своих базисных утверждениях они, сами того не замечая, подменяли "бытие" "сущим". Тезис "все есть идея или ее проявления" и тезис "все есть материя и ее свойства" - равно "объективистские": следующие шаги ведут философа к разработке "картины объективного мира" в деталях; он не видит иного пути, кроме как рассказывать о том, как устроен мир (тогда эта картина превращается в систему категорий - и не столь уж важно, с точки зрения принципиальной установки, предстанет ли эта система категорий философским учением о саморазвитии Абсолютного понятия, как у Гегеля, или научно-философской картиной мира, то есть системой категорий материализма и законов материалистической диалектики, как в марксизме).

Трансцендентализм (дорогу, которому, как неоднократно отмечает Хайдеггер, проторил прежде всего Кант) открыл другие горизонты, горизонты феноменологии, которая вместе с тем предстает как фундаментальная онтология. Она не только отказывается от непроясненных и некритично принимаемых предпосылок прежних онтологий (сначала нерешительно и непоследовательно, в форме кантовского агностицизма, а потом радикально - отбросив как метафизический предрассудок и понятие непознаваемой "вещи-в-себе"), но и представляет все традиционные толкования мира, все "объективистские" картины мира как феномены не понявшего себя самого, "отчужденного сознания". Во всех этих случаях, согласно Хайдеггеру, имело место отчуждение человека от собственного бытия: то, что связано с человеком в его жизни, то есть то, что составляет предмет его интереса, его внимания, его опасений и надежд - короче, окружающие человека "вещи" - человек принимает в качестве самого бытия, того, что существует объективно, то есть независимо от его сознания. Это происходит даже в тех случаях, когда, казалось бы, должно быть очевидно противоположное - например, когда говорят, что земляника ягода вкусная и душистая, что лицо этого человека красиво, а этот цвет обоев приятен. Разве не говорят, что о вкусах не спорят? В самом деле, для одного земляника вкусна и душиста, а у другого она вызывает жесточайшую аллергию... Более того, многие люди пытаются искать ответ на вопрос о смысле собственной жизни так, как будто бы жизнь - это что-то вроде неразгаданного до поры слова в мировом кроссворде. Не в этом ли причина успеха гадалок, астрологов, идеологии религиозного или социального провиденциализма? А многие другие не ставят даже и такого вопроса: зачем, если "все зависит от сложившихся обстоятельств" и "от судьбы не уйдешь"? Но разве сама такая установка не является

431


уже определенным ответом на вопрос - пусть не поставленный эксплицитно - что же такое человек, и не человек как вид живых существ, а я сам в качестве человека? К тому же такой ответ в известной мере удобен - ведь он снимает с человека тяжкий груз ответственности за собственные поступки! На этот же вопрос пыталась ответить и метафизика, даже когда рассказывала об устройстве мироздания: как христианская метафизика, ставившая человека в центр вселенной и трактовавшая его как венец творения, так и Ницше, когда писал, что человек сродни плесени, что он - ничтожное животное, которое обитает на ничтожной планете в самом захолустье вселенной. И в том и в другом случае философия дает ответ на вопрос о смысле бытия - в первую очередь и в конечном счете о смысле собственного бытия человека. Ни камень, ни растение, ни животное не задают подобных вопросов - и вопросов вообще: первый испытывает механические и химические воздействия, во втором происходит фотосинтез, третье питается или становится пищей - и при этом "никаких вопросов" ни о глубочайших основах устройства мироздания, ни о смысле собственного бытия! Не значит ли это, что только человек способен задавать вопросы, и что любой вопрос в глубине своей несет рефлективный заряд, что он обращен к собственному бытию? Не в этом ли смысл знаменитой надписи на вратах дельфийского оракула, призыва, идущего из глубин античной культуры и обращенного к человеку: "познай самого себя"?

Совсем нетрудно понять, что предпосылкой постановки мировоззренческих вопросов, вопросов о смысле жизни, да и вообще любых вопросов, является то выделение человека из "всего остального" (скажем так - "из природы"), о котором было сказано выше. Об этом свидетельствует уже этимология слова мировоззрение: оно в наличии только тогда, когда человек "зрит мир", то есть когда мир предстает перед ним как нечто внешнее ему, как его "предмет".

Следовательно, когда философ говорит об антропогенезе, о возникновении человека, то речь идет вовсе не о появлении в ходе биологической эволюции вида обезьян, которые отличаются от других либо наличием мягкой мочки уха, либо особенностями черепа и скелета, либо способностью производить и использовать орудия труда. Все подобные признаки - это "объективные" отличия, такого же рода, как отличие азота от кислорода, шара от куба или амебы от солнечного луча. Каждый из таких объектов, разумеется, не такой, как другой; но человек не только отличен от других объектов - он сам, в собственном сознании, в самопонимании отличает себя от всего остального. При этом различия всех других объектов становятся второстепенными - все они как бы сначала превращаются сознанием человека в его картине мира в серый фон, на котором контрастно выделен только он

432

сам, человек. Вот в этом и состоит, с точки зрения трансцендентальной онтологии, главное, принципиальнейшее отличие человека. Это отличие, в плане онтологическом, фундаментально - ведь множество, которое обнаруживает (или выделяет) человек потом, "на стороне объекта", множество предметов является производным от него, человеческого субъекта. Предметный мир коррелятивен в отношении человеческого существа, ставшего основанием своего предметного мира (еще раз напомним, что слово "субъект" в буквальном переводе с латыни и означает "подлежащее" - то, что лежит в основе) - аналогично тому, как в гегелевской идеалистической онтологии субъектом мироздания, его "подлежащим", был Абсолютный дух. Понятно, что предметный мир "земного" человека таков, каков сам человек, ведь "мир" этот, как мы уже неоднократно отмечали, связан с интересом (как сказал бы Кьеркегор), или с интенциональностью человеческого сознания (как писал Гуссерль). И поскольку человек (согласно определению, которое после эпохи Просвещения для любого образованного европейца звучит как аксиома) - именно разумное существо (Homo sapiens), а язык - мысль воплощенная, и потому существующая не только для отдельного мыслящего человека, но и для других (или, как писал Маркс, "непосредственная действительность" мысли), то предметный мир человека - это область смыслов языковых выражений. Разумеется, мир в таком толковании "по определению" коррелятивен сознанию, воплотившемуся в языке, ведь предмет - не что иное, как значение слова [1].

Отсюда следует, что фундаментальная онтология, исследование оснований предметного мира человека - это анализ смыслов языковых выражений. Каждый предмет существует в качестве предмета лишь постольку, поскольку связан с "вопросом"; он предстает как ответ на вопрос. Потому и первый шаг исследования фундаментальной онтологии - это представление формальной структуры вопрошания, структуры вопроса о бытии. Скажем так: каков вопрос по структуре своей - таков и ответ [2]. Поскольку предметно-сущее определено вопро-



433


сом об этом сущем, поскольку первая среди задач фундаментальной онтологии - анализ структуры самого общего вопроса о сущем (то есть такого вопроса, который касается любого сущего), вопроса о смысле бытия сущего в качестве сущего. Сделаем несколько шагов по пути такого анализа, следуя Хайдеггеру.

1 Вопрос о том, может ли существовать "безъязыковое" сознание, для подавляющего большинства западных философов представлялся излишним, а отрицательный ответ на него очевидным: энгельсовский аргумент "от противного" - что в этом случае самыми отвлеченными мыслителями были бы животные, не обладающие речью, - казался весьма убедительным.
2 Можно сказать и иначе: ключ к смыслу - или смыслам - "предметного", то есть осмысленного ответа, скрыт в том, как построен вопрос; нет вопроса - нет и ответа; неясен смысл вопроса - не ясен смысл ответа; на нечетко поставленный, плохо структурированный вопрос нельзя надеяться получить четкий ответ. И это справедливо не только применительно к диалогу между людьми, но, например, и применительно к научному эксперименту, к "испытанию природы".


Когда мы спрашиваем: Was ist das? (дословно - Что есть это?), в формальную структуру вопроса, заданного на немецком языке, непременно входит связка "есть". Неопределенная форма этой связки-глагола в немецком языке - sein (быть), что может иметь также значение и неопределенного притяжательного местоимения (в русском переводе - "его" или "ее" как ответ на вопрос "Чье это?). Существительное, образованное от этого глагола, - das Sein; русским эквивалентом немецкого Sein и является "Бытие". С одной стороны, в любом вопросе такого рода "содержится" утверждение в качестве неопределенного бытия ("просто наличия" - Da-sein) того, о чем задан вопрос. Это составное слово, где акцентирована его этимология, Хайдеггер превращает в целое, без выразительного дефиса - Dasein. Спектр значений, в которых этот термин используется, не менее выразителен. Для начала Dasein, по Хайдеггеру, вовсе не что-то вроде качества объекта, независимого от человеческого сознания: "простое наличие" - это совсем другое "качество", чем, например, удельный вес железа, валентность кислорода или родинка на щеке: ведь любая из подобных характеристик "принадлежит" объекту, независимо от того, знает ли о ней кто-нибудь [1]. Термин Dasein выражает как раз некое изначальное (можно сказать - зачаточное) отношение сознающего человека к предмету его интереса; отношение, в котором акцентирован именно человеческий субъект. И Dasein - отношение совсем иного рода, чем отношение между листом и шляпкой гриба, на которой лежит этот лист, или бабочкой и цветком, на котором сидит бабочка. Сравнительно наглядно смысл этой характеристики ощутим в высказываниях вроде "мне кажется, что там что-то есть". Камень, куст, собака сами по себе - вовсе не само "что-то, что, кажется, находится там, на тропин-

1 В. И. Ленин, утверждая, что единственным свойством материи, которое безусловно должен признавать материалист, является ее независимое от познающего субъекта существование, ставил слово "свойство" в кавычки; уж очень отличается это "свойство" от других - в случае, например, с магнитом или куском дерева: магнит притягивает железо независимо от того, знает ли об этом человек, а дерево сорит или гниет тоже "само по себе" - даже в том случае, если ни рядом, ни во всей вселенной нет ни какого бы то ни было сознания, ни его носителя. Со "свойством" независимости от сознания сложнее: ведь его смысл - это отношение между сознанием и его предметом, в существование коего до того, как возник человек и его сознание, верить как-то неудобно. Впрочем, отсюда ведь следует вывод: если это "свойство" и в самом деле определяющее свойство материи, без которого понятие это лишено смысла, то как можно верить в существование материи, если сознания еще нет?

434

ке", когда я сам еще не понял, что же это такое на самом деле. "Качество" неопределенного наличия - оно "от меня", от моего страха, от моего любопытства, от моего интереса. Поэтому Dasein - это моя, человеческая характеристика; это первое определение человеческого существования, это "я сам" [1].


1 Многие европейские философы (например, С. Кьеркегор или К.Ясперс) называли это "экзистенцией". Хайдеггер с таким отождествлением Dasein с экзистенцией не согласен. Он экзистенцией называет "само бытие, к которому Dasein может так или иначе относиться..." (Sein und Zeit", S. 12). Dasein - это "моментальное состояние", а человеческое бытие - общая "характеристика", выделяющая человека из всего прочего сущего (то, что выражается в достаточно известном языковом выражении "Оставайся человеком!"). Так, науки, будучи человеческим продуктом и способами человеческой деятельности, согласно Хайдеггеру, способы бытия Dasein. Поэтому им свойственны методы (то есть приемы работы с их специфическим материалом); поэтому, даже когда ученые разных специальностей работают с одним и тем же "объектом", у них разные предметы. Dasein же (в этом примере - Dasein как "Здесь-Бытие" этого конкретного ученого) обнаруживается в постоянном вопросе, обращенном этим ученым к самому себе, хотя бы в такой форме: "А какое отношение к физике и вообще к науке имеет то, чем я сейчас занимаюсь?" Постоянные сомнения такого рода свойственны не только ученым (особенно в периоды кризисов), но и любому человеку как таковому. Они выражаются как в постоянных поисках собственной идентичности, "собственного Я", так и в страхе утратить эту идентичность, "потерять самого себя". Причем проблема самоидентичности в европейском культурном сознании теснейшим образом связана с проблемой отчуждения: самоидентичность как личностная характеристика человеческого индивида предстает как безусловная ценность лишь в позднем демократическом обществе - тогда, когда словосочетание "права человека" означает прежде всего "права отдельной личности", а не расы, нации, класса, сословия и пр. Точнее, образуется некая ценностная иерархия, на вершине которой "права личности", а под нею и в субординации с нею - права меньшинств любой "природы" (начиная от национальных и кончая сексуальными). Такие понятия, как "честь имени", "честь дворянина", "офицерская честь", "рабочая честь" и пр., либо предстают как эхо исторического прошлого, либо свидетельствуют о том, что мы имеем дело с такими культурами, для которых отчуждение личности выступает как "естественное состояние" (таковы все формы тоталитаризма; бюрократические, теократические или технократические режимы суть социальные "системы с отчуждением", "внутри" которых "общественное" стоит выше "личного", а люди, не принадлежащие к данному сообществу, рассматриваются как враждебное или, в лучшем случае, как безразличное "окружение").


Очень важно обратить внимание на этот пассаж: здесь определение человека ("Я сам" - ведь это человек, не так ли?) получается из определения человеческого существования, каковое есть отношение! Именно отношение, а не особая субстанция, вроде души: подобная "десубстанциализация" стала уже в конце XIX века практически общепринятой не только в философских картинах мира, но и в "частных" науках - например, в физике элементарных частиц или в экономических и социальных теориях. Физики уже не ощущали неудобства от того, что энергия лишалась своего носителя; Маркс определял "элементарную клеточку" собственной теории, товар, как "отношение", и даже


435


человека трактовал как "совокупность всех общественных отношений". Даже яростный критик "энергетизма" В.И.Ленин считал единственным непременным свойством материи ее способность "существовать независимо от сознания" - а что это, если не отношение? Самое сознание предстает как отношение уже в гегелевской философии, в которой оно - рефлексия, не говоря уж о сменивших ее теоретико-познавательных концепциях или онтологических конструкциях Шопенгауэра и Кьеркегора.

Непосредственная связь, первичное отношение человеческого существа с "иным" (которое тем самым превращается в предмет) начинается с интереса и выражается в вопросе. Общая форма вопроса по поводу бытия, вопроса, отнесенного к бытию в плане его предметного содержания - "Что это такое?" ("Was ist das?"), диктует форму ответа: "Das ist der Bleistift" ("Это - карандаш"). Правила русской речи мешают расставить в этой паре вопрос - ответ семантические акценты, важные для понимания концепции Хайдеггера, поскольку связка, которая мной выделена в немецких предложениях, в русских отсутствует. Поэтому я попытаюсь переформулировать русское предложение так, чтобы этот акцент можно было также выразить: "Тот предмет, сущий здесь и теперь перед нами - это карандаш". В этом ответе уже в явном виде "содержится" то, что наличествует в немецком предложении: утверждение предметного бытия некоего сущего как именно такого, определенного (в нашем примере - в качестве карандаша; хотя, разумеется, предметом нашего интереса может стать что угодно, например, "Бог", "вечность", "фантазия", "добро"; и если в любом из этих предметов нас интересуют его содержательные характеристики, то мы имеем дело с So-Sein). Понятно, что отрицательная форма вопроса или ответа на вопрос ничего не меняет в сути дела: суждение "Это - не ..." - тоже утверждение бытия - но "бы-тия-не-сущим", или "бытия-не-сущим в качестве того-то и того-то" (например, знаменитое язвительное замечание Суворова в адрес павловских гвардейских полков, что-де "пудра не порох", утверждает бытие пудры, которою в изобилии снабжались эти полки, в качестве того, что не могло быть использовано, при необходимости, для того, чтобы пушки могли стрелять). Разве отсюда не следует, что So-Sein, так же как Da-Sein или недифференцированное Sein, равно "коренятся" в вопрошании и связаны с вопрошающим, с тем, кто способен задавать вопросы? И когда философы их называют понятиями, то даже этимология этого слова, по Хайдеггеру, должна была бы наводить на мысль о специфической активности своеобразного существа, "производящего" понятия: ведь слово Begriff созвучно слову greifen - "хватать". Из такой этимологической разборки следует, что понятия обла-

436

дают содержанием потому, что такова их природа; они изначально, вследствие формальной структуры вопроса о бытии, предназначены к тому, чтобы нечто "схватывать" [1]. Кстати, подобные лингвистические изыскания мы обнаруживаем, например, в "Фаусте" Гете (русские переводы довольно удачно передают их интенцию - "Граф" и "грабить"...); но и Гете - не первопроходец в археологии словарных смыслов; он тоже наследует традицию толкования библейских текстов, что, в свою очередь, уходит корнями в весьма архаичные мировоззренческие принципы, где "вначале было Слово".

Если обратить внимание на роль активности вопрошания в жизни человека, то, видимо, не останется места метафизическому дуализму, с четкой границей между человеческим субъектом и "окружающим миром", которую в той или иной форме проводили традиционные философы (не исключая и Канта, коль скоро он признавал, наряду с трансцендентальным, предметным миром, также и независимый от познавательной активности мир "вещей-в-себе"). Вместе с тем, поставив вопрос о смысле предметного бытия вообще, в качестве бытия, вопрошающий "обнаруживает" специфический предмет - собственное бытие вопрошающего. Бытие со всеми своими модусами раскрывается как его бытие, а любое "объективное знание" предстает и как знание о самом человеческом субъекте. Даже науки о природе - физика, химия, биология, астрономия и т.д. - в их совокупности и каждая в отдельности оказываются уже не только своеобразными "складами" объективных истин, адекватной информации, касающейся того, что существует независимо от познающего и безразлично к нему, а способами бытия Dasein (которое есть "мы сами") - и здесь следует искать их онтологическое основание [2]. Соответственно представить это основание - задача философского исследования, проникающего до основ бытия - подлинно фундаментальной онтологии, введение в которую Хайдеггер предлагает в экзистенциальной аналитике Dasein.

1 К аналогичным результатам приводит, как кажется, и этимологический анализ русских эквивалентов этого немецкого слова: "понятие", "понимание", "постижение". "Понять" происходит от старорусского "пояти" - "взять, попробовать, сделать своим"; еще прозрачнее смысловые истоки "постижения" - это "догнать и схватить". Отсюда и современное расхожее выражение: "я это усвоил" как синоним словосочетания "очень хорошо понял".

2 Еще раз повторим: то "наполнение" вселенной, которое безразлично к познавательной активности субъекта, не обладает в дополнение к таким свойствам, как масса, электрический заряд, импульс, валентность и прочие, обнаруживаемые (не изобретаемые!) естествоиспытателями, еще и "общим свойством" быть, столь же безразличным к познающему субъекту, как и перечисленные выше. Поэтому онтология "по определению" не подходит на роль наиболее общей "естественной науки".

437










Экзистенциальная аналитика

Каковы же важнейшие черты того сущего, которое есть "мы сами"? Прежде всего оно обладает для нас "оптической" и "онтологической" приоритетностью. В плане "онтическом" оно приоритетно уже потому, что это - непосредственно наше собственное бытие: прежде чем философствовать, конструируя онтологию, мы ведь должны жить; наша собственная жизнь как процесс и как совокупность меняющихся отношений и есть это "онтически приоритетное" бытие. Однако непосредственность нашего собственного бытия парадоксальным образом представляет труднейшее препятствие на пути его постижения: ведь оно допредметно, "прарефлексивно". Можно прожить жизнь, так и не задумавшись о том, что же такое жизнь; напротив того, жизнь является предпосылкой того, чтобы философствовать и, в частности, рассуждать о том, что такое жизнь (рассуждение, кстати, обнаруживает ту же структуру: для того чтобы судить о том, что такое рассуждение, уже нужно рассуждать; следовательно, рассуждение в своей "онтической" непосредственности - не что иное, как бытие рассуждающим, то есть один из аспектов жизни человека).

Бытие в его непосредственности, пока оно не опредмечено, пока мы не смотримся в зеркало рефлексии, незаметно. Поэтому философский трансцендентализм и оказался поздним продуктом философского сознания, а наивная, "естественная" познавательная установка - неизбежно "объективистская" (и вместе с тем дуалистичная) [1].

Dasein, полагает Хайдеггер, в соответствии с особенностью того способа бытия, который отличает человека от всего прочего сущего (включая высших животных), имеет тенденцию "постигать собственное бытие исходя из того сущего, к которому оно существенным образом относит себя сначала и постоянно - из "мира" [2].

1 Не только, заметим, наивная, но и изощренно философская тоже: к примеру, гегелевский Абсолютный дух нуждается для постижения самого себя в "операции" самоотчуждения в объективное: он лишь post factum "догадывается", что его предметный мир - это его собственное "инобытие".
2 Heidegger М. Sein und Zeit. S. 15. 3аметим,чтоэтоттезисвразличныхвариацияхисраз-ными акцентами типичен для всей европейской философской традиции, но особенно характерен он для послегегелевской философии. Когда К.Маркс пишет, что человек постигает самого себя, смотрясь, словно в зеркало, в другого человека, он представляет важнейшую установку своей концепции социального бытия, в которой человек как социальный индивид находится в отношении корреляции со своим социальным окружением, то есть прежде всего с другими людьми. В дальнейшем этот тезис развертывается в концепцию мира культуры как предметного мира и лежит в основании Марксовой концепции отчуждения. Когда эмпириокритики (ожесточенно критикуемые последователями Маркса за "субъективный идеализм") писали, что "все есть опыт" и защищали идею "принципиальной координации" субъекта и объекта в

438

Будучи первичным в онтическом отношении, оно приоритетно и в онтологическом плане, поскольку, строя философскую теорию бытия, нужно начинать с экспликации основания, которое под углом зрения трансцендентализма - "мы сами". Так что же видит человеческий субъект - Dasein, всматриваясь в предметный мир, словно в зеркало?

Он видит те же общие черты, на которые обратила внимание европейская философия после победоносного восстания против традиционных метафизических систем, устремленных к горним высям трансцендентного, на которых обитал Дух (который был Абсолютом, Истиной, представлявшей собою триединство Абсолютного Разума, Абсолютного Блага и Абсолютной Красоты) [1]. Первейшей характеристикой человека в отличие от метафизического Абсолюта выступает конечно же несовершенство, изменчивость, незавершенность - он предстает чуть ли не как прямая противоположность Абсолюту метафизики во всех его аспектах.

В наивно-объективистской "естественной установке", мало-помалу покидающей почву традиционной философской метафизики, несовершенство представляется сначала общим признаком "земного", материально-вещественного мира, отличающим его от мира "горнего", идеального, мира сущностей. Однако несовершенством отмечены также и человеческие идеи (научные, религиозные, философские и пр.), то есть такие "невещественные" образования, которые являются продуктами человеческого сознания и которые связаны - через "земную" практическую деятельность человека - с "посюсторонним", несовершенным миром. По мере усиления внимания к "земному", соответственно росту удельного веса повседневного практического интереса в интеллектуальной жизни людей, изменились и мировоззренческие акценты: "реальностью" стали называть уже не "сущности" (как это было в

этом "мире опыта" как важнейший принцип, они шли в русле той же традиции, что и Маркс. Здесь нет возможности приводить другие примеры, но при желании, поняв корни и смысл этой идеи, читатель сам в состоянии убедиться в справедливости нашего мнения, что подобная точка зрения весьма типична. Особенно очевидно сказанное применительно ко всему трансценденталистскому течению - если отказаться от этого принципа координации "субъекта" и "его мира", то обрушится все здание трансцендентализма.

Напомним еще раз, что это восстание философов было только завершающим аккордом грандиозных преобразований, в ходе которых наука была переориентирована на достижение "земных", практических целей и поставлена на службу технике и промышленности; "чистые" науки избавились от своего высокомерия в отношении эксперимента и наблюдения и стали "фундаментальными" в отношении практически ценных, "прикладных" исследований; Абсолютный дух философов сам предстал как абстрактный образ "земного", относительного, погрешимого, заблуждающегося человеческого сознания, а на статус подлинной науки о духе стали претендовать наряду с "демистифицированной" логикой гносеология, методология, психология, культурология и антропология.

439



средневековом реализме), а прежде всего "вещественные" объекты ("чувственно данное"); изменчивость этих объектов философы перестали расценивать как безусловный порок и стали принимать в качестве факта, как "позитивную" характеристику объективного мира. Напротив, совершенство идеальных конструкций, приближающееся к "абсолютному", хотя и ограниченному - таких, как понятия "чистой математики" или идеальные конструкции теоретических разделов естествознания, - они стали трактовать скорее как определенный недостаток, поскольку понятия эти, по их мнению, не способны отображать мир в его изменчивости и многообразии, так как они "огрубляют" реальные характеристики. Строгие формулировки законов more mathematica, которые прежде считали либо сущностями чувственного мира, либо их адекватными представителями, были истолкованы как несовершенное, приближенное отражение реальности, как "идеализации". Средством искоренения метафизики (занявшим вскоре место метафизики в философских концепциях) стала теория познания, призванная исследовать движение знания от его истоков к результатам. Соответственно истина из метафизической и этической категории, причастной к идеальному "миру сущностей", превратилась в гносеологическое понятие. Ей как характеристике несовершенного человеческого знания понадобился критерий, и таким критерием стал "опыт" (включающий прежде всего наблюдение и эксперимент), и т.д., и т.п.

Трансцендентализм, будучи избавлен от последнего "метафизического остатка" - вещи-в-себе, который был еще присущ его кантовскому варианту, получил свое законное место в ряду обновленной философии - рядом с позитивизмом; ведь оба этих течения признали фундаментальной характеристикой истины ее относительность - относительность в том плане, что понятие истины предполагает отношение между содержанием знания и познаваемым объектом, и относительность в смысле ограниченности знания, его несовершенства.

Подчеркнем еще раз, что "релятивизация" истины оказалась связанной с превращением этого понятия из метафизического (такого, которое сразу обладало и онтологическим, и этическим, и эстетическим измерениями [1]) в понятие гносеологии, основным вопросом которой был объявлен вопрос об отношении знания (то есть содержания


440

сознания) к "объективному миру", к "природе"; это значит, что относительностью знание обязано прежде всего сознанию; относительность - следствие вторичности идеальных образований ("образов") по отношению к первичному материалу - объективным, реальным "прообразам". Поэтому относительность знания - результат того, что знание имеет отношение к ограниченному, изменчивому человеческому сознанию: даже неполнота знания, не говоря уж о моментах сомнительности, - следствие ограниченности познающего субъекта. Этот тезис сегодня предстает как тривиальный, но для антиметафизически ориентированной теории познания XIX столетия он, в мировоззренческом аспекте, был одним из самых важных - отсюда и трагическое восприятие многими виднейшими и заслуженными учеными тех перемен в содержании науки, которые получили название "революции в естествознании", и своеобразный "конфликт поколений" в науке начала XX столетия, и то внимание философов, которое привлек к себе этот процесс, и широкое распространение релятивизма, и бесконечные споры об определении истины, о критериях истинности, о соотношении абсолютной и относительной истины.

1 Напомним, что Иисус на вопрос Пилата "Что есть истина?" ответил: "Я есть истина"; Д. Бруно шел во имя истины на костер; ученый XIX века, напротив того, склонен был думать, что в науке вообще нет морали; а сегодня выражения вроде "прекрасное доказательство" или "изящная формулировка" скорее используются как метафоры, и уж никак не свидетельствуют о том, что это доказательство или эта формулировка могли бы стать предметами профессионального исследования специалистов по эстетике.


Трансценденталистская установка феноменологии или более широкий и менее определенный, нежели она, "предметный подход", выдвигают на передний план другой аспект отнесенности к сознанию: сознание не только процессуально, поскольку ограниченно и на любой данный момент времени репродуцирует сущее в своих идеальных образованиях весьма несовершенно - оно в процессе освоения действительности еще и преобразует ее, задает предметности собственную, априорную (до-опытную), структуру: форма вопроса задает форму ответа. В общем, характерные черты этой позиции мы тоже без труда найдем в концепциях большинства философов второй половины XIX и первых десятилетий XX века (начиная с неокантианского методологиз-ма и кончая марксизмом). И здесь также заметна примечательная эволюция: если в начале трансцендентальный субъект предстает как субъект рационально-логической познавательной активности (образцом такой активности выступает деятельность ученого, научное творчество, способность его создавать гипотезы, причем внимание все же обращено главным образом на конечный результат, научную и, как правило, довольно абстрактную теорию, в которой ученые конечно же рационализируют действительность), то затем он становится все более "земным" (не только ошибающимся, но также "интересующимся", прагматичным, активно действующим, эмоциональным, страдающим, и даже непредсказуемо иррациональным). Соответствующие превращения претерпевает и картина предметной действительности, которую созда-

441


ет и в которой живет этот субъект новых философских концепций [1]. В русле таких перемен представляются понятными многие из терминологических новаций, которые мы встречаем уже в первой большой работе Хайдеггера. Мы уже заметили, что он использует термин Dasein вместо того, чтобы применять традиционную философскую терминологию - например, постоянно повторять, что он имеет в виду человека под особым углом зрения. Попробуем привести аргументы в пользу такой замены.

1 Л. Фейербах призывает философов отказаться от абстрактного духа философов и Бога религий и обратиться к "живому человеку; К. Маркс упрекает уже самого Фейербаха за излишнюю абстрактность образа человека в его философской антропологии - по его мнению, фейербаховский человек "не рожден женщиной", а появился, словно бабочка из куколки, из Бога монотеистических религий; С. Кьеркегор издевается над "абстрактным философом", у которого нет чувства юмора и который, видимо, ни разу не испытывал любовной страсти; и это лишь отдельные иллюстрации общей тенденции послегегелевской европейской философии.


В любом языке существуют слова (число их сравнительно невелико), этимология которых позволяет раскрыть закономерности и функционирования, и развития культуры, которая пользуется этим языком. Нужно ли доказывать, что безудержное словотворчество способно привести к тому же результату, что и пресловутое вавилонское "смешение языков", которое прекратило неугодное Господу строительство гигантской башни? Оно способно разрушить преемственную связь культуры, которая составляет безусловную ценность для народа или для человечества в целом, и даже непременное условие существования человеческого сообщества. Если подобное экспериментирование с языком становится всеобщей модой, то культура как живой организм погибает. (Известны и примеры этого - не только из истории, но, к сожалению, и как очевидные современные тенденции жизни нашей собственной национальной культуры - начиная с социалистически-бюрократического "новояза" первой трети века и кончая теперешней модой на американизмы и уголовную "феню".) С другой стороны, излишний ригоризм в отношении языковых новаций способен если не остановить полностью развитие таких образований культуры, как наука или искусство, то основательно затормозить его. Поэтому для философа, занятого исследованием человека как субъекта культуры, язык предстает как объект философской рефлексии: если к языку "прислушаться", исследователю откроется жизнь культуры не только в ее самых сокровенных глубинах, но и в ее развитии. Поэтому, с точки зрения Хайдеггера, с одной стороны, "язык есть дом бытия", а с другой - хранители этого "дома" все-таки поэты, а не ученые! Соответственно развитая способность "слушать язык" - это не наука, а искусство философской герменевтики [1].

442

Попробуем на простом примере понять, как работает герменевтическое искусство автора в фундаментальной онтологии Хайдеггера. Слово Sein в немецком языке означает и "бытие" в смысле традиционной метафизики, и притяжательное местоимение, выражающее принадлежность кому-либо того, о чем идет речь (русский аналог этого выражения: "я слышу ее голос", "это его шаги" и т.п.). Так вот, Бытие в смысле фундаментальной онтологии в аспекте предметного мира, то есть того мира, с которым связаны интерес, забота, опасения, надежды и ожидания, всегда "чье-то"; если это мои интересы, заботы, опасения и надежды, то оно соответственно мое. И так для каждого [2]. Соответственно "моим" оказывается и бытие того сущего, которое есть "я сам": оно раскрывается в общей форме ответа на вопрос о пригодности - "для чего?" Для обозначения этой онтологической характеристики, которая, по его мнению, раскрывает "суть" человека как особого сущего, Хайдеггер использует термин Zu-sein.

Все предметы моего "мира", будучи отличны друг от друга в их конкретности (эту конкретику каждого предмета в общей форме Хайдеггер обозначил термином So-sein) [3], под этим углом зрения обладают экзистенциальной характеристикой наличия (Vorhandenheit): ведь предметы "налицо" находятся, так сказать, на расстоянии вытянутой руки. Но когда человеком овладевает чувство безразличия, тогда и различия предметов теряют значение, предметы как бы "расплываются", и весь предметный "мир" превращается в Ничто, в серый поток повседневности. Но человеческой личности грозит и другая опасность - опасность утраты своего предметного мира; она вырастает тогда, когда человек хочет быть "как все". Тогда он тоже теряет собственное Я, становится "человеком массы", ничтожеством. Если же собственное Я сохранено и сделано главным предметом заботы, если человек не растворился в безликом Маn, если он способен судить о себе как личности (например, ставя вопрос о том, кто он такой - в смысле, что свойственно или несвойственно именно ему), он сам выбирает собственное бытие, делая самого себя (в этом - экзистенциальный смысл таких распространенных выражений, как "он сделал свой жизненный выбор" или "она сама выбрала эту судьбу"). Акт выбора - это реше-

1 Об этом аспекте хайдеггеровского способа философствования у нас речь еще пойдет особо.
2 См.:Sein und Zeit. S. 41.
3 Русскую "кальку" этого термина ("так-бытие") вряд ли следует использовать, точно так же, как не стоит пытаться заменять русскими словами все без исключения термины Хайдеггера.

443


ние, и каждое решение - выход в новое жизненное пространство; отсюда следует, что выбор не только ведет за собой ответственность того, кто этот выбор делает, но и отягощает человека неизбежной виной за любой выбор (включая и отказ от выбора, каковой конечно же только вырожденный случай выбора) [1]. Итак, Dasein - такое существо, которое относится к самому себе в этом бытии и понимает себя исходя из собственного бытия (в процессе рефлексии); поэтому его бытие - это экзистирование; отсюда следует, что примечательная характеристика Dasein - принадлежность (Jemeinigkeit) как условие возможности свойственности и несвойственности [2].

1 Представляя в этом контексте предысторию своей экзистенциальной аналитики, Хайдеггер, естественно, зачинателем ее считает Декарта с его Cogito; Декарт, однако, слишком рационалистичен в понимании существования - он практически полностью отождествляет существование и мышление: Cogito - ergo sum ( "я мыслю - значит существую"), а предметный мир соответственно предстает как множество "мыслимых вещей" (Cogitationes). "Философия жизни" уходит от такого понимания - в ней место "Духа" занимает "душа", "воля" или даже "жизнь" как комплекс качеств, отнюдь не редуцируемых к абстрактному мыслящему духу, к "Логосу". У Дильтея центральными понятиями онтологии становятся жизнь как целостность и переживание; однако в своей трактовке человека сторонники этого направления тяготеют к своеобразной антропологии как одной из ряда "объективных", или "позитивных наук". Наконец, в европейской философии возникает обновленный трансцендентализм, мало-помалу освобождающийся от "объективизма": личность в феноменологии уже не "субстанция", не "вещь среди вещей" и даже не "предмет": ее "существование", или, точнее, экзистирование - этимология этого слова лучше выражает процессуальность личности, даже лучше, чем "переживание": здесь имеет место непрерывный выход за собственные "границы"; во многом эта процессуальность аналогична движению гегелевского Абсолютного духа в "Феноменологии" (напомним, что, по Кьерке-гору, экзистировать - это "выставлять" самого себя) - только, во-первых, место Духа занял человек, не только разумный, но и чувствующий, эмоциональный, даже телесный, а процесс экзистирования совсем уж не укладывается в каноны логики как "системы категорий". Феноменология, таким образом, не ограничивается тем, что, оценив идеалистическую метафизику и теологию как иллюзорное сознание, обращается к "позитивному", объективно-научному изучению человека (это движение должно было бы в конечном счете закончиться редукцией философии к совокупности "наук о человеке": биологии, психологии - как физиологии высшей нервной деятельности, медицины, социологии). Она открывает новый предмет философских исследований - трансцендентальную субъективность.
2 Другими словами, человек может жить так, как свойственно именно ему - или, напротив, как ему несвойственно, - и тогда он либо чувствует себя "как рыба в воде", либо, напротив, "не в своей тарелке".


Бытийные характеристики могут быть поняты априори, на основании общей конституции бытия, которую Хайдеггер обозначает термином Бытие-в-мире. Это нечто совсем иное, чем привычное для "естественной установки" сознания содержание таких выражений, как "книги в шкафу" или "земля в космическом пространстве": ведь, как я, вослед Хайдеггеру, не устаю повторять, "мир человека" - это его предметный мир. Объединяющим центром предметного мира высту-


444

пает он, человек, личность, существо особое - единственное, относительно которого может быть задан вопрос "Кто?". О человеке, растворившемся в безликом Man, бессмысленно задавать этот вопрос - теперь он никто, то есть уже не "кто-то", а скорее "что-то" - организм, манекен, модель, представитель класса, сословия, профессиональной группы. Лишь человек, постоянно занятый саморефлексией, относящийся к себе самому, то есть оценивающий собственные поступки, планирующий свое поведение, берущий на себя ответственность за тот выбор, который делает сам - короче, сознающий себя в качестве личности, становится субъектом в исконном смысле этого слова, ибо он "опредмечивается" в "мире", свойственном только ему. Это качество Хайдеггер обозначает термином "бытие-в" (In-Sein) и тоже относит к разряду экзистенциалов.

Еще один экзистенциал - "Бытие-при" (Sein-bei) [1]. Связь Я с его предметным миром раскрывается в многочисленных образах озабоченности, а само человеческое существо, Dasein, понятое онтологически, есть забота [2]. (Познание - ведь оно очевидным образом связано с "заботой" - тоже входит в число онтологических характеристик, оно предстает как аспект "в-мире-бытия". Не о том ли свидетельствуют такие термины из словаря гносеологии, как схватывать или представлять?)

1 Можно сказать, например, так: "Я - в моем мире, соответственно мой мир - при мне".
2 Эти характеристики аналогичны понятиям "интереса" и "интересующегося" у Кьер-кегора. Немало общего здесь и с марксистским "историческим материализмом", представляющим собой своеобразную онтологию "практического" мира. В его основе также лежат интересы (прежде всего экономические), творцом и "центральным светилом" этого "мира", его субъектом является человек, деятельное существо, преследующее свои, в их основе корыстные, цели. Впрочем, разве большая часть европейских социальных концепций (и все, ориентированные на экономику) не пронизана подобными мотивами?


Забота, аналог кьеркегорова интереса, формирует "предметы", составляющие "мир человека". Поэтому все предметы, составляющие "мир", обладают общим "качеством" мировости (Weltlichkeit). Мир, если его трактовать таким образом, экзистенциально ориентирован: его "центральным светилом" является субъект, и он всегда ограничен неким подвижным горизонтом. Ближайшее предметное окружение повседневного Dasein - это окружающий мир (Umwelt). Нетрудно заметить, что этот термин, вызывающий в нашем сознании пространственные ассоциации, обретает в онтологии Хайдеггера иной смысл, отличный от "геометрической" протяженности, которую Декарт считал фундаментальным свойством "сотворенного", материального мира: в окружающий "мир" входит все то, чего касаются (на что простираются) повседневные заботы. И все это, все "внутри-мира-сущее", суть вещи.

445

Однако другой термин, das Zeug, более корректно выражает их экзистенциальное качество. Это слово в немецком языке тоже весьма многозначно - оно может означать и "орудие" (в смысле "снаряжение"), и "сырье", и "ткань", и даже неопределенное "нечто". При всем этом, однако, сохраняется некий инвариант - все, что таким словом обозначено, может для чего-нибудь сгодиться. Отсюда следует важное свойство "мира" - его внутренняя связанность: любое Zeug указывает на что-либо иное, ведь "суть" и орудия, и сырья в том и состоит, что орудие годится для того, чтобы с его помощью что-то сделать, а сырье годится для того, чтобы, применив к нему орудие (Werkzeug), изготовить некий продукт (Werk). Разумеется, мир повседневности обнаруживает и определенную строптивость - может оказаться, что "имеющееся в наличии" (Zuhandenes), на которое мы обратили свое внимание как на возможный сырой материал или орудие, для этих целей совершенно непригодно ("несподручно") [1]. Следовательно, свойство "не годиться" - тоже онтологическая характеристика; для обозначения ее Хайдеггер использует термин Auffalligkeit. Но то обстоятельство, что наличное не годится для того, чтобы быть использованным для достижения желаемой цели, заставляет нас еще более активно искать пригодное - тогда наличествующее выступает в модусе навязчивости (Aufdringlichkeit): ведь оно - то единственное, что еще есть под руками (обладает модусом Nur-noch-vorhandensein - некоего наличного)! Это непригодное буквально "лежит на пути", оно мешает нам, выступая на этот раз в модусе непокорства (Aufsassigkeit).

1 Кстати, одно из значений слова Zeug достаточно адекватно выражает русское слово "дрянь".


И все вышеперечисленное (с многочисленными оттенками, хотя всем деталям хайдеггеровской онтологической конструкции мы не можем здесь уделить одинакового внимания) - это именно характеристики самого "мира" в качестве феномена, к которому, как полагает Хайдеггер, с полным основанием можно применить кантовский термин "в-себе" (An-sich) - в прямой противоположности тому толкованию, вполне еще "метафизическому", которое давал ему сам Кант. Поэтому и все модусы с отрицательными приставками - "неналичеству-ющее", "непригодное" и пр. - имеют, согласно Хайдеггеру, столь же "позитивный" бытийный смысл (к примеру, отсутствие денег у человека, которому нужно купить продукты, равно как и отсутствие нужных продуктов в магазине, когда у человека есть деньги, - столь же реальные факторы его бытия, как и наличие того и другого).


446

Тезис о коррелятивности сознания и предметного мира, который, вослед Гуссерлю, считает принципиально важным и Хайдеггер, - не что иное, как следствие из базисного для всей послегегелевской европейской философии принципа относительности содержания сознания. Мир Dasein всегда ограничен неким предметным горизонтом - он меняется подобно тому, как меняется область видимого в зависимости от перемещения наблюдателя по поверхности земного шара или подъема на вершину. Сказать, что эта область только расширяется, было бы неверно: в случае идеальной шарообразной поверхности она только перемещается вместе с центром, в котором находится наблюдатель. А что касается горных вершин, то ведь и с них люди рано или поздно спускаются; соответственно и горизонт будет сужаться по мере спуска.

Мы уже видели, что все характеристики предметного мира, очерченного горизонтом, детерминированы его "центром", который "есть мы сами". Поэтому если и считать пространство, вослед Декарту, фундаментальной характеристикой "вещей" этого "мира", то мы будем вынуждены признать, так сказать, антропогенные истоки этой пространственности: размещение "вещей" в нашем предметном мире связано с нами уже потому, что самые расхожие определения пространственного положения - это ответы на вопрос "где?" Соответственно ответы будут примерно такими: "там" (то есть "впереди", "позади", "сверху", "внизу", "в трех минутах ходьбы" и т.п.).

Причем пространство повседневной жизни организовано так, что во всем нашем бытии нетрудно обнаружить нечто вроде априорной "установки на близкое" (Tendenz auf Nahe), которая тоже связана с заботой. Эта установка проявляется как в орудийной организации нашей деятельности, так и в ее экзистенциальных основаниях. Разве не ясно, что нам ближе "наличное" и "сподручное", чем "неясная перспектива"? Разве не называем мы реалистом того человека, который предпочитает синицу в руках журавлю в небе, а о том, кто настроен иначе, говорим, что он "витает в облаках" или даже "не от мира сего"? Разве не называем мы близкими родственниками мать, отца, детей, иногда относящихся к третьему поколению, а троюродных сестер, братьев, шуринов, деверей и прочих, про которых говорят "седьмая вода на киселе", напротив, дальними? Разве у каждого из нас нет близких друзей, а иногда лицо случайно встреченного человека не напоминало нам отдаленно того или иного артиста? И наконец, разве нет в нашей памяти того, что особенно близко нашему сердцу? Разве не этой же установкой на "сближение с дальним" продиктованы изобретения сверхскоростных транспортных средств или, на худой конец, эффективных и быстродействующих средств связи? Если с этим согласиться,

447

то в историко-философской перспективе картезианская редукция "вещей" к гомогенной протяженности, пространству, оказывается вовсе не постижением сущности этих вещей, а, как пишет Хайдеггер, "обез-мириванием мира".

Если мы освоились со способом рассуждений Хайдеггера, то не составит особого труда понять и другие экзистенциальные характеристики - такие, как Вот (Da), в котором заключено Dasein ("заключено" потому, что "Вот" - это "Здесь" и "Там", расположенные в пределах "мира", с центром в Dasein, которое, как нам уже известно, "есть мы сами"). Это "Вот" мы обнаруживаем в находимости и понимании (Verstehen), которые равным образом определяет речь (Rede). Модусом находимости является страх (Furcht); аналогично, с пониманием связано истолкование; производным от последнего предстает высказывание.

Таким образом, речь ("говорение"), этот активный модус языка, в экзистенциальном плане, плане человеческого бытия, представляется Хайдеггеру столь же изначальным, как находимость и понимание [1]. Понимание, разумеется, тоже экзистенциал: ведь понимать (особенно в смысле смыслить в чем-либо, разбираться) - это характеристика субъекта, а не того, чем он занимается; хотя предметный мир человека и позволяет сделать вывод, часто мгновенный и безошибочный, разбирается ли он в живописи, понимает ли что-либо в моде, знает ли толк в кулинарии или спиртных напитках. Понимать в этом смысле - значит быть понимающим, быть разбирающимся - в отличие от бытия профаном, не понимающим и не разбирающимся в тех или иных вещах. Понимание, конечно, тоже знание, но не в смысле удержания в памяти определенного набора сведений, вроде того, что выкладывает на зачете нерадивый и неспособный студент, который в лучшем случае пока не забыл того, что зубрил накануне, еще "знает, что...", но все еще ничего не понимает.

1 Это достаточно существенное отличие фундаментальной онтологии от ее библейского пращура (не считая, конечно, пресловутого "приземления" теологической конструкции) - там все-таки Слово было сначала.


Бытие понимающим, в экзистенциальном смысле, - это, в плане расширяющегося горизонта предметного мира, прежде всего открытая возможность: понимающий в живописи сможет наслаждаться картинами парижского Лувра, если ему улыбнется судьба и он посетит Париж, а понимающий в философии не сочтет знаменитый диалог Платона "Протагор", когда он с ним познакомится, бессмысленным набором слов. Соответственно запомнивший таинственно звучащие слова, которые употребляет Хайдеггер в своих первых сочинениях, и даже наловчившийся вставлять их в любой разговор - вовсе еще не

448

обязательно хоть что-то понимает в философии. И пока такого понимания нет, он ничего не откроет для себя в том случае, если познакомится с более поздними сочинениями этого философа. Ясно, что возможность побывать в Париже, чтобы посетить Лувр, а тем паче возможность прочесть сочинения Платона в большой мере зависит от того, хочет ли этого человек (или, чтобы не потерять нить рассуждений Хайдеггера, составляет ли это предмет его заботы). Предметный мир человека (и сам субъект, коррелят этого предметного мира), таким образом, не полон, не завершен - пока человек чем-то интересуется, пока он "озабочен".

Коль скоро понимание в экзистенциальном смысле связано с экзистенциальной возможностью, оно раскрывается в проекте (Entwurf), в способности человека выходить за пределы той предметной сферы, которая присутствует, имеется налицо. Хайдеггер пишет: "Проект есть экзистенциальная конституция пространства игры фактической возможности бытия" [1]. Более того, Dasein, пока оно есть, понимает само себя, исходя из собственных возможностей, а человек, если он личность, всегда больше, чем он есть в его сиюмоментной фактичности [2]. Не потому ли человека, особенно молодого, если его хотят похвалить, называют перспективным - спортсменом, политиком, ученым и пр.? В этом случае акцент сделан очевидным образом на субъект. Но примечательно, что то же самое можно выразить и с акцентом на предметный мир (например, сказавши, что этого юношу ожидает блестящая карьера - возможно, пост премьер-министра или Нобелевская премия по медицине).

1 Sein und Zeit. S. 145.
2 В этих рассуждениях Хайдеггера снова можно обнаружить игру слов и смыслов, если читать его работу в подлиннике: приставка ver... в немецком языке обычно указывает на действие, выводящее за пределы определенного состояния: поэтому Verstehen звучит как "выходить за пределы места, на котором стоишь". Соответственно приставка ent... в существительном Entwurf, который обычно переводят как "набросок", скорее означает "выброс", активное действие, выходящее за собственные пределы.


Понимание, будучи выходом за собственные сиюминутные границы, в проекте применительно к "миру" (как понимание мира) оказывается истолкованием (которое есть к тому же и самоизложение - немецкое слово Auslegung имеет оба эти значения, причем русское "самоизложение" - просто калька немецкого термина). То, что встречается (может встретиться) в жизни, в той или иной степени оказывается знакомым (или известным); поэтому человек постоянно что-то улучшает, дополняет, подготавливает, подгоняет. Это значит, что знакомое (или, лучше, узнаваемое) существует в аспекте пригодности


449


"для чего-то" или "в качестве чего-то" - так, в пределах нашего взгляда, видимое "нечто" оказывается (становится!) столом, дверью, окном или мостом: мы артикулируем понятое, "сближая" сущие объекты связкой "как". Например, мы воспринимаем - понимаем, истолковываем - как мостик две переброшенные через канаву жердочки, потому что можем использовать их для того, чтобы перебраться на противоположную сторону ручья; или воспринимаем пень на лесной полянке как стул для отдыха или стол для небольшого пиршества. Если же "нечто" просто "торчит" перед нами, если оно нам и не нужно, и не мешает, то мы его не понимаем, оно не становится предметом. И по этой причине у нас нет слова для называния; можно сказать и так, что у нас нет нужды в таком слове. Если слово находится - значит начинается истолкование, происходит понимание, "просто-встреченное" превращается в предмет и обретает смысл. Разве это не означает, что слово органически связано со смыслом предмета? Согласно Хайдеггеру, на такую исторически изначальную связь указывает и этимология термина "смысл", очевидно указывающая на процесс "опредмечивания" слова [1]. Поэтому представляется оправданной экзистенциально-онтологическая нагрузка высказывания в концепции Хайдеггера. Он считает, что вначале высказывание (Aussage) означало скорее "выказывание" [2]. Соответствующий немецкий термин aufzeigen переводится и как "показывать", и как "выявлять", и даже как "показывать, подняв палец, что у тебя есть ответ на поставленный вопрос". Что же означает высказывание "молот слишком тяжел", как не обозначение свойства, "принадлежащее" молоту лишь постольку, поскольку он входит в состав предметного мира, и потому характеризуется (характеризует себя!) с точки зрения пригодности?

1 Пожалуй, в русском слове "осмысление" такая связь, процесс наделения объекта смыслом и одновременно обретения объектом "качества", присущего изначально мысли, еще более очевидна.
2 Здесь, впрочем, Хайдеггер опирается не на этимологическую близость соответствующих слов немецкого языка, а отсылает к смыслу греческого термина ??? (как ??? - как "сущее, которое позволяет себя видеть самого по себе").


Затем, высказывание - это предикация; в высказывании субъект выказывает предикат как принадлежность; предикат в качестве свойства, принадлежащего предмету, определен субъектом. Конечно, грамматическим субъектом высказывания "молот слишком тяжел" выступает "сам молот"; соответственно предикат - это "свойство" молота: он сам, этот молот, "слишком тяжел". Предикат "слишком тяжел" выказывается молотом как обладающим именно этим признаком, и даже только им. Но это означает, что "субъектно-предикатная" форма


450

любого высказывания свидетельствует о том, что "мир", в котором наличествуют подобные "молоты", - это предметность, коррелированная с Dasein; молот, о котором идет речь, - это именно "молот здесь", это молот, имеющийся налицо как слишком тяжелый. Взгляд, который выявляет (можно сказать даже "порождает") подобные предметы, суживает любое сущее до того, что предицировано в высказывании.

Наконец, высказывание означает сообщение (Mitteilung): оно есть по сути "совместное участие", оно позволяет Другим видеть то же, что высказывающий; оно обеспечивает совместное видение [1]. Высказывание в этом третьем аспекте выводит на авансцену язык и его экзистенциально-онтологический фундамент - речь. Таким образом, согласно Хайдеггеру, в конечном счете в языке заключены буквально "все тайны бытия".

1 Здесь имеет смысл вспомнить Гуссерлев анализ конституирования интерсубъективности, а также весьма распространенные среди непосредственных предшественников Хайдеггера, философов второй половины XIX века, концепции языка как "субстанции" мира культуры (например, у В. Гумбольдта).


В жизненной повседневности, которая предстает как самоизложение (самоистолкование - Selbstauslegung) Dasein, человек слышит голос совести (Stimme des Gewissens), который призывает его быть (и оставаться) самим собою. Когда человек слышит зов (Ruf) совести, он делает выбор и принимает решение. Как голос совести, так и способность его слышать "принадлежат" самой личности; они, в строгом смысле слова, "внутри нас". Общественное мнение (offentliche Gewissen) - это "голос Man"; прислушиваться к нему - значит подвергнуть себя опасности утратить свою самостоятельность, став безответным к голосу собственной совести.

В фундаментальной онтологии Хайдеггера понятие совести существенно отлично от традиционного ее толкования. Сам он счел нужным отметить четыре возражения против его интерпретации совести (по его мнению, вульгарных): во-первых, с точки зрения его критиков, совесть имеет существенно критическую функцию; во-вторых, она связана с определенными действиями, совершенными актуально или в помышлении; в-третьих, "голос" совести не коренится столь глубоко в бытии Dasein; наконец, в-четвертых, его, Хайдеггера, интерпретация не предлагает объяснения главным феноменам совести - "дурной" и "доброй", "порицающей" и "предостерегающей". Касаясь последнего упрека, Хайдеггер утверждает, что сам факт преимущественного внимания, уделяемого людьми "дурной" (в русской духовной традиции - "больной") совести, свидетельствует о том, что изначально совесть связана с виной - в согласии с его концепцией. Конечно, голос


451


совести особенно громко слышен после свершения недоброго дела, но отсюда вовсе не следует, что феномен совести вторичен в отношении к деянию; напротив того, деяние лишь пробуждает совесть, которая составляет органичную, базисную характеристику человеческого бытия.

"Голос, разумеется, вопиет о прошлом, но обращен он, через совершенное деяние, назад - в заброшенное бытие виновным, которое "раньше" всякой провинности. Но одновременно зов, вопиющий о прошлом, обращен к будущему, к бытию виновным как подлежащему постижению в собственной экзистенции, так что именно собственное экзистенциальное бытие виновным "следует" зову, а не наоборот. Дурная совесть, в сущности, столь мало является только запоздалым порицанием, что она скорее обращается к заброшенному в качестве предупреждения (Das schlechte Gewissen ist im Grande so wenig nur rugend-ruckweisend, daB es eher vorweisend in die Geworfenheit zurtickruft). Порядок следования текучих переживаний не раскрывает структуры экзистирования в плане феноменов." [1]

Экзистирование - это открытость в область возможного, и потому совесть как позитивная личностная характеристика связана с заботой, а не с оценкой уже совершенных поступков, наличного согласно каким-то "стандартам". Поэтому совесть и ее речь "молчаливы" - ведь "слово изреченное" коррелятивно предмету. Совесть - прямая противоположность общественному мнению, артикулированному, "громкому слову" безликого, но отнюдь не безгласного Man, которое представляет постоянную угрозу личностному началу. Личность озабочена тем, чтобы быть совестливой - это означает своеобразную незавершенность Dasein, которая означает также способность не столько рассчитывать, сколько брать на себя ответственность, принимать решение быть действительным Я. В экзистенциальной интерпретации именно это - изначальная истина бытия, которую следует понять как фундаментальный экзистенциал.

"Незавершенность того, что Здесь (Die Erschlossenheit des Da) открывает равно изначально некое цельное В-мире-бытие, которое называется Миром, Бытие-в и Самость, которое есть как "я есъм" этого сущего" [2].

Хайдеггер не приемлет религиозной интерпретации "голоса совести" как свидетельства присутствия в человеке божественного начала; и главный аргумент против такой трактовки тот, что "спокойная" совесть (очевидно, должная свидетельствовать о благочестии ее обладателя) вообще "не переживается" как жизненный феномен, не относится к собственному бытию Dasein.

"Повседневное истолкование держится в пространстве заботы о том, как бы не совершить ошибку (in der Dimension des besorgenden Verrechnens) и выявления баланса "вины" и "безвинности". В этом горизонте голос совести становится "переживаемым" потом" [1].

Кант, по мнению Хайдеггера, в его трактовке морали был уже ближе к позиции фундаментальной онтологии: его теория ценностей была метафизикой нравов и потому по сути своей имела неявной предпосылкой онтологию Dasein и экзистенцию, поскольку ведь смысл озабоченности человека собственным бытием - это стремление исполнять нормы морали. А коль скоро такое стремление налицо до актуального деяния - аргумент, что голос совести якобы связан только с тем, что уже исполнено (или по меньшей мере задумано - то есть мысленно исполнено), не попадает в цель. Напротив того, жизнь ответственной человеческой личности - это бытие в ситуациях, которые предстают как важный экзистенциальный феномен; именно в специфических условиях ситуации человек принимает решение. Это значит, что здесь становится очевидным конститутивный момент человеческого бытия; здесь личность слышит призыв совести, здесь человек начинает действовать в подлинном смысле самостоятельно, то есть как человек.









Время и временность

Не имея возможности разбираться во всех деталях анализа бытия в фундаментальной онтологии М. Хайдеггера, мы хотели бы ограничиться этим довольно общим очерком. Однако он был бы явно ущербным, если бы мы не уделили внимания также и другому понятию, вынесенному Хайдеггером в заголовок его книги, понятию времени. Дело в том, что буквально все характеристики Dasein, которые были представлены выше, связаны с временностью как базисным человеческим "качеством", особенно последнее из определений человеческого бытия - как бытия в ситуациях, когда речь идет о решении, об экзистенциальном выборе. Ведь это означает, что Dasein по самой сути своей не "завершено", не может застыть в моментальном, самодостаточном "здесь и теперь", безразличном к тому, что было и что будет - наподобие камня.

Однако вряд ли было бы правильно, увлекшись логической реконструкцией системы понятий фундаментальной онтологии, не обратить внимания на исторические контексты проблемы времени в западной

453

философской мысли, представив эту тему у Хайдеггера чем-то вроде закономерного следствия тех его рассуждений, которые в нашем изложении были представлены ранее. Скорее, справедливо обратное утверждение, что тема времени и временности человеческого бытия была "первичной" в отношении других характеристик Dasein, а уже потом стала выглядеть как что-то вроде принципа, из которого они были выведены посредством рациональной дедукции [1].

1 На такое предположение наталкивает и содержание небольшого выступления Хайдеггера в конце его творческого и жизненного пути в январе 1962 г., которое было названо "Время и бытие". То, что самый большой знаток творчества Хайдеггера в нашей стране В. В. Бибихин вынес это название на титул подготовленного им объемистого сборника трудов Хайдеггера, опубликованного в 1993 г. издательством "Республика", свидетельствует, на наш взгляд, о глубоком понимании В. В. Бибихиным интенций фундаментальной онтологии.


Радикальный переворот, который происходил в умах в процессе возникновения промышленной цивилизации (и который выразился в западной философии в пресловутом "переворачивании с головы на ноги" той картины мироздания, которая была господствующей вплоть до Гегеля), совершенно естественным образом сфокусировал мировоззренческие споры на проблеме времени. В ряду прежних оппозиций - возвышенного и низменного, небесного и земного, идеального и материального, совершенного и несовершенного, божеского и человеческого, абсолютного и относительного, истинного и ложного - временность была связана со вторыми компонентами каждой пары этих противоположностей. Именно временность в прежних метафизических картинах мира, как и в прежних научных концепциях, была синонимом несовершенства, ненадежности, знаком "подлого происхождения", свидетельством принадлежности к "твари", а не к Творцу. Временное - это бренное. Соответственно теология (и философия) "по праву" стояла выше изящных искусств, математика выше физики, небесная механика выше земной, астрономия выше геологии, логика выше психологии, "чистая" теория выше практики; соответственно дедукция как метод рассуждения была несравненно предпочтительнее индукции. Когда философы, вроде Фейербаха или Маркса, начинают "сводить Бога с неба на Землю" и призывают философию говорить человеческим языком о человеческих проблемах; когда подлинно прекрасным в глазах европейского человека становится не "вечное", а "мгновение"; когда место Абсолютной идеи в роли универсальной субстанции мироздания занимает "жизненный порыв"; когда ученые отказываются от претензий на постижение абсолютных истин и устремляются в погоню за относительными и практически полезными знаниями; когда "неизменные законы мироздания" в составе науки от-


454

ступают перед эволюционным и генетическим подходом - тогда меняется мировоззренческий статус временного. Теперь как раз временность становится подлинной, и притом базисной характеристикой бытия. Как же иначе, если теперь бытие - это прежде всего, или исключительно, человеческое бытие, если мир - это практический, или предметный мир человека? И здесь открывается нечто большее, нежели простой эмпирический факт, что объекты материального мира - растения, животные, египетские пирамиды, даже горные кряжи и звездные миры - не вечны.

У предметного мира есть такое измерение, для иллюстрации которого образ, который мы ранее использовали - образ пространства, открывающегося перед взором человека, путешествующего по горной местности, - явно не достаточен. Спускаясь с горы, мы теряем из вида многое из того, что видели, находясь на вершине, но мы еще помним виденное и долго еще будем хранить в памяти если не все, то многое из того, что видели. Более того, если мы шли в горы с надеждой увидеть и пережить нечто интересное, то ведь мы, в модусе надежды, предвосхищали в той или иной мере то, что потом увидели; мы заранее ожидали новых впечатлений, мы предполагали увидеть и пережить то, чего не увидишь из окна городской квартиры и чего нельзя пережить, смотря даже самые великолепные репортажи по телевидению. А потом, спустившись с гор, мы долго храним воспоминания пережитого. Воспоминание и предвосхищение (ожидание) открывают нам временное измерение нашего предметного мира и соответственно временную структуру нашего собственного сознания: у нас, у каждого из нас, есть не только "настоящее", но и "прошлое", и "будущее" . Эти модусы переживания временности конечно же не исчерпываются тем, что "прошлое" было, а теперь его нет, а "будущего" еще нет, но, Бог даст, оно станет настоящим. Напротив, прошедшее, именно в качестве нашего прошлого, "присутствует" в нашем настоящем - в виде воспоминаний; также и будущее, предвосхищенное в наших теперешних надеждах и ожиданиях: иначе почему нас так трогают воспоминания, а надежда дает силу жить! Не значит ли все это, что время как минимум не только "всеобщая форма бытия материи", безразличная ко всему, в том числе и к нашему существованию или несуществованию, а понятие времени - не только наша констатация изменчивости объективного мира, который существовал до человека и человечества и будет существовать после того, как кости последнего из людей обратятся в прах? Или, скажем так, нет ли смысла по меньшей мере говорить о двух понятиях времени - о том, которым пользуются

455


естествоиспытатели (назовем его "физическим временем"), и совсем о другом, которое имеет отношение к сфере наших переживаний (назовем его "жизненным" или "феноменологическим" временем). Фундаментальная онтология Хайдеггера занята именно вторым - ведь она феноменологическая онтология!

В общих чертах, феноменологический анализ времени мы уже встречали у Гуссерля; в трудах Хайдеггера, особенно ранних, мы обнаруживаем немало сходного с гуссерлевским движением мысли. Однако акценты их во многом различны: если трансцендентальный субъект Гуссерля, как мы уже подчеркивали, сродни гносеологическому субъекту философской теории познания (он фактически лишен индивидуальных характеристик - трансцендентальная субъективность, по Гуссерлю, в то же время и трансцендентальная интерсубъективность), то Хайдеггер акцентирует внимание как раз на индивидуальном, личностном моменте. То бытие, о котором говорит его фундаментальная онтология, не довлеет себе в своем вечном совершенстве, подобно платоновской идее, а "живет" в меняющемся потоке жизни отдельного человека, потоке его повседневности [1]. Именно отсюда Хайдеггер делает вывод, что та временность, о которой мы только что говорили, является "смыслом бытия того сущего, которое мы называем Dasein".


1 Конечно, и в этой установке на "онтологию повседневной жизни" трудно было бы не увидеть развитие традиции мировоззренческих преобразований, которые совершались во всей европейской культуре начиная с Нового времени: гегелевская диалектика предстает как рубеж - конец прежней философии и начало новой; за нею последовали Марксовы призывы к "обмирщению философии" и его критика "абстрактности" фейербаховской антропологии; символичен гетевский Фауст, для которого апогеем жизненного пути, после которого жизнь лишается смысла, предстает не достижение абсолютного знания, а "прекрасное мгновенье"; "elan vitale" Бергсона - да по сути вся послегегелевская европейская философия (а также искусство, наука, политика и экономика) уже несла этот заряд!


В этом тезисе Хайдеггера содержится некая тонкость, без понимания которой, повторяю, тезис о временности Dasein способен предстать не более чем тривиальной констатацией факта невечности человека как телесного существа (что конечно же вовсе не является его специфическим признаком: все многоклеточные живые организмы в этом смысле "конечны во времени", или смертны). Временность Dasein предстает как онтологическое определение в контексте фундаментальной онтологии только в том случае, если отличить это понятие от такой, по мнению Хайдеггера, "вульгарной" трактовки времени (как и смерти), которая была общепринятой как в науке, так и в фило-


456

софии от Аристотеля и до Бергсона включительно [1]. В такой трактовке временность, как я уже отметил выше, означает "пропасть", которая разделяет - в сфере, трансцендентной человеческому сознанию, - несовершенное ("бренное") бытие и бытие совершенное ("нетленное"). И по этой причине в контексте таких концепций проблему временности нельзя считать центральной проблемой онтологии, если трактовать последнюю как "объективную науку", изучающую наиболее глубокие характеристики вселенной (ведь высшее, совершенное бытие, с позиции таких онтологических концепций, свободно от этого недостатка). В трансцендентальной онтологии бытие - это бытие Dasein, и обнаружить его можно лишь в рефлексии, обратившись к интенциональным актам и к образуемому ими предметному "миру"; эта рефлексия раскрывает нам смысл нашего собственного бытия. Временность предметного мира, который связан с Dasein, состоит вовсе не в том, что подаренные нам цветы вянут, наш праздничный торт оказывается съеденным, а наши любимые ботинки изнашиваются, приходя в негодность, - то же самое происходит с горами, планетами и звездами, которые никак не связаны с Dasein. Некоторые отличия между этими двумя группами объектов, однако, имеются, но их не увидишь "на поверхности": конечно, засохшая роза теряет свой аромат и свежесть, и потому обычно ее выбрасывают, как и прочий домашний мусор, но ведь в прежние романтические времена подаренный цветок нередко засушивали, чтобы сохранить память о счастливом событии. Более того, засохшая и выброшенная в мусорное ведро роза исчезла из предметного мира того, кому она была подарена; зато засушенная и сохраненная роза стала другим предметом, вошла в состав изменившегося предметного мира, пополнив его особую область - мир воспоминаний (несмотря на ее ощутимую вещественность) [2]. А ведь воспоминания, как сказал один умный человек, - молодость стариков... Собственно, роза эта, которую нам когда-то подарили, и в свежем своем виде была не просто цветком: она была еще и символом, знаком любви, уваже-


457


ния, хотя бы вежливости. Поэтому ее превращения в нашем предметном мире - не физические, а скорее все-таки метафизические. И понять это "нормальному" человеку как можно раньше очень важно: выбросив после похорон родителей всю "старую рухлядь", среди которой были и письма, и книги, которые теперь стали "никому не нужны" (может быть, вместе с засохшим цветком между страницами томика стихов), наследники уничтожают последние следы предметного мира родителей, вполне убедительно демонстрируя его эфемерность. Но не обедняют ли они тем самым и свой собственный мир, и притом весьма существенно? Ведь этот их мир, такой весомый и зримый, переполненный современными техническими средствами, не только обезличен, как все "тачки", "маги" и "ящики", произведенные крупными сериями, он еще и менее устойчив, чем предметный мир наших стариков, поскольку его предметы имеют цену, покуда функционируют, и даже пока они - "новинки", "модные штучки". К тому же мода еще более изменчива, чем ее произведения; желание поспеть, угнаться за ней, сродни желанию прыгнуть выше головы, и результаты погони за новинками в конечном счете сравнимы с результатами сизифова труда.

1 Включение Хайдеггером в этот ряд сторонников "вульгарной" трактовки времени Бергсона примечательно, если учесть, что последний проводил различие между "физическим" временем и "подлинным" временем, которое он называл "длительностью". Всякий непредубежденный читатель, знакомый с позицией Бергсона по этому вопросу, хотя бы по работе "Длительность и одновременность" (СПб., 1923), должен согласиться с тем, что между представлениями Хайдеггера и Бергсона больше сходства, чем различий.
2 Нужно ли говорить, что мир человека, в котором есть место предметам, подобным засушенным цветам или сохраненным письмам, и воспоминаниям, которые эти предметы будят, совсем иной, чем мир человека, который о таких предметах и не помышляет?


Поэтому-то "временное измерение" предметного мира - совсем не то же, что временное измерение мира "допредметного", независимого от человеческого сознания. Во всяком случае, практически общеизвестное до недавнего времени учебное марксистское определение времени как одной из двух "всеобщих форм бытия материи" здесь совсем уж не подходит. Даже если мы принимаем точку зрения "здравого смысла" (ту самую, которая зафиксирована в формуле, с которой начинается завещание: "я, имя рек, находясь в здравом уме и твердой памяти, завещаю все свое имущество...") в качестве бесспорной для нормального человека, не свихнувшегося на философских головоломках, то есть когда мы безусловно признаем, что не только горы, солнце и звезды, но и наше имущество, движимое и недвижимое, останется после того, как мы покинем этот мир, мы вместе с тем не сомневаемся и в том, например, что котлета, которую мы сегодня получили на завтрак, была скорее всего вчерашняя; что завтра после работы нам нужно зайти в булочную, чтобы купить хлеба, который сегодня кончился; удобней всего - в ту же самую, где мы покупали хлеб на прошлой неделе, потому что там хлеб всегда бывает свежий. И ведь все эти рассуждения касаются нашего реального бытия! Может быть, подобные факты для каждого из нас куда реальнее, чем кантовские "звезды над головой и моральный закон внутри нас" - в силу их повседневности. Когда мы философствуем, мы можем не сомневаться в справедливости слов Гераклита, что в одну и ту же реку войти дважды нельзя, но вместе с тем мы совершенно уверены, что уже не раз и

458

не два заходили в ту же самую булочную, мимо которой идем сейчас и в которую намерены зайти завтра, и даже сочтем за сумасшедшего всякого, кто попробует нас убедить, что такого просто не может быть. И при этом никакого неудобства от подобной двойственности мысли не ощущаем, поскольку знаем, что бытийные смыслы здесь разные; хотя, конечно, не все люди и не всегда сознают эту разницу и выражают ее в абстрактных философских терминах - для этого потребна философская рефлексия, которая позволяет сначала обратить внимание на различия предметного мира и "допредметной" реальности, а потом заняться деталями онтологического анализа того специфического объекта, нашего предметного мира, который, по словам Хайдеггера, "есть мы сами".

Если мы уже достигли такой стадии понимания, то для нас не составит особого труда выразить на языке фундаментальной онтологии, например, некоторые примечательные факты из сферы медицинской патологии - разного рода мании, синдромы алкогольного или наркотического отравления и т. п. [1] Пожалуй, под тем углом зрения, который нас интересует здесь, особенно репрезентативен синдром прогрессирующего рассеянного склероза: тело человека еще функционирует достаточно исправно, и в биологическом смысле он, бесспорно, живет, но быстро слабеет память, сначала пациент забывает номера телефонов и имена, потом перестает распознавать голоса и лица знакомых; наконец, он уже не узнает даже собственных детей, теряет способность ориентироваться в собственной квартире; мало-помалу в его сознании размывается граница между Я и Оно, между "сейчас", "вчера" и "завтра"... Не значит ли это, что больной рассеянным склерозом как бы "выпадает" из времени; или, иначе, что время как характеристика его собственного бытия, как его духовная жизнь для него постепенно закрывается? Это и называют распадом личности, что означает процесс исчезновения и этого конкретного человеческого Я как субъекта и его предметного мира - в основе своей духовного, того, с которым имеют дело все виды искусства и все науки. Когда распадается личность, происходит и разрушение всего того, что называют "миром человека"; это вовсе не два процесса - это одно и то же.

1 Имеет смысл напомнить (поскольку в одной из предыдущих глав речь об этом уже шла), что феноменологический метод получил широкое признание у психиатров, которые видят в исследовании предметного мира больного путь к пониманию механизма болезни и нахождения средств лечения.


Отсюда следует вывод, что важнейшая "онтологическая" характеристика человека как личности, как такого "сущего", которое и производит свой предметный мир, и живет в нем "по его законам" - экзистенциальная временность; время же в общей форме можно определить как "горизонт самопостижений, исходя из временности как бытия Dasein, постигающего бытие" [1].

459

Онтология Dasein, то есть онтология "духовного центра" и основы предметного мира, таким образом, предстает как фундамент философской антропологии, а проблема времени соответственно оказывается в центре онтологической проблематики: ведь важнейшая характеристика бытия, как его трактует Хайдеггер, - это "темпоральностъ", и сам "смысл" бытия - временность [2].

1 Sein und Zeit. S. 17.
2 Понятно, что в этом смысле вряд ли можно говорить о бытии Бога - это было бы противоречием в определении.


Хайдеггер сделал время архимедовой точкой переворота, который он, по его мнению, производит в онтологии. Причем он неустанно подчеркивает, что время, о котором он размышляет, вовсе не то время, которое представлялось труднейшим предметом и физикам - тогда, когда они уже не только провозгласили право своей науки на автономию от метафизики и достаточно четко определили свой предмет в системе естественных наук, но и достигли таких успехов в изучении материального мира, что натурфилософские картины древних мыслителей и их современных последователей стали вызывать у всех мало-мальски образованных людей лишь снисходительную улыбку. Занявшись изучением времени, с использованием методов своей "позитивной" науки, физики попытались начать с того, что можно назвать "опытными данными" - с материальных процессов, "длящихся во времени", обладающих длительностью, которую можно измерять в часах, секундах, годах и пр. Тем самым, однако, они сами загнали себя в ловушку "объективизма". Не потому ли, встретившись с трудностями "позитивного" определения времени как категории, они растерянно повторяли: "мы знаем, что такое секунда, час или год, но не знаем, что такое время"!? Энгельс, отвечая им, насмешничал: они-де хотели бы понюхать и осязать время, как будто бы время - это что-то иное, чем "сплошь одни часы"! Если бы он сам придерживался такого мнения последовательно, то должен был бы ограничиться общим выводом, что любая постановка вопроса о "времени вообще" - рецидив прежней "метафизики", и потому тему времени следует редуцировать до практической задачи поиска эталонов - таких ритмических природных процессов, которые было бы удобнее использовать при изготовлении часов. Сам он, однако, все-таки определял время не только как "сплошь одни часы", но и в общем виде - как "всеобщую форму бытия материи". Новому, прагматичному здравому смыслу европейца, конечно, и подобное определение, пусть весьма абстрактное, все же


460

больше нравилось, чем прежнее, Ньютоново, который считал время "чувствилищем Бога". Кстати, "физическое" время можно определить и иначе, менее абстрактно - например, как универсальное свойство процессуалъности природных процессов, проявляющееся в ограниченной длительности существования любых материальных образований. Но и в таком его понимании (назовем его "физическим", хотя в трактовку времени химики, биологи, геологи, применительно к своим предметам, тоже внесли, особенно на протяжении последних десятилетий, немало интересных особенностей) время Хайдеггера вовсе не интересует. Поэтому понятие времени у Хайдеггера и, скажем, его трактовка в общей теории относительности Эйнштейна не находятся друг к другу в отношении содержательной оппозиции, подобной той, в какой находится релятивистская механика к механике ньютоновской; здесь нельзя сказать: "не так, а вот как". Известно, что, согласно механике Эйнштейна, идеальные часы, связанные с системами, движущимися друг относительно друга, идут по-разному, а согласно механике Ньютона, напротив, совершенно одинаково. Сказать, что "по Хайдеггеру" часы идут иначе, чем "по Ньютону" или "по Эйнштейну", - значит ничего не понять в принципиальном различии между позицией философа и позицией естествоиспытателя. Но ведь он, Хайдеггер, будучи философом, все-таки использует тот же термин, что и физик, и даже обыватель, поглядывающий на свои часы, чтобы не опоздать на поезд, деловую встречу или любовное свидание? А употребление одного и того же слова применительно к разным предметам - разве оно не приводит к амфиболии, способной вызвать путаницу? [1] Тогда не лучше ли было бы предупредить возможное непонимание, придумав и здесь, как в случае с Dasein, для обозначения еще одного специфического предмета еще один специальный термин; тем более что подобное давно практикуют и специалисты разного рода - ученые, искусствоведы, бизнесмены и прочие? Да ведь и философы здесь тоже не последние в ряду! [2]

1 На это обращали внимание не только сочинители анекдотов и литераторы, часто использовавшие такой прием (вспомним чеховское "я не спиноза какая-нибудь!"), но и философы (например, Маркс и Энгельс протестовали против такой "филистерской" критики их позиции, которая термин "материализм" связывала с обжорством и распутством).
2 Здесь полезно иметь в виду, что использование особой терминологии может преследовать не только цель адекватной репрезентации специфического предмета в речи, обращенной к "другим" (в общем случае эти "другие" либо уже принадлежат к профессиональному сообществу, занятому этим же предметом, либо приглашены, в той или иной мере, к нему присоединиться), но, например, и цель предотвратить обсуждение определенного круга вопросов профанами. Некогда эти две цели были чаще всего соединены (таков смысл надписи перед входом в платоновскую Академию: "Да не войдет не знающий математики!"). Теперь, как правило, превалирует первая установка.

461


Однако, во-первых, установка на учреждение неких языковых стандартов, при соблюдении которых смысл терминов был бы неизменным, противоречила бы принципам фундаментальной онтологии, краеугольным камнем которой служит тезис об индивидуальности бытия каждого человека (и того, что принято называть его внутренним миром, и соответственно его коррелята - предметного мира). Во-вторых, феноменолог обязан принимать (конечно, только в качестве феноменов) любые содержания любого сознания, все продукты культуры, все значения слов и выражений уже потому, что они имеются; только потом он вправе истолковывать их бытийные смыслы. А под этим углом зрения Dasein все же стоит особняком: это своеобразная точка отсчета; центральное светило в мире фундаментальной онтологии, лучи которого задают все цвета предметам этого мира: если мы поняли онтическую и онтологическую приоритетность своего бытия в том смысле, который адекватно выражает термин Dasein, все остальное сохраняется в неприкосновенности в качестве феноменов, но становится предметом истолкования. Эта принципиальная установка и определила весь порядок представления Хайдегтером проблемы экзистенциального времени. Попытаемся и мы следовать этому порядку.










Конечность человеческого бытия

Ключевая в экзистенциальной трактовке времени и временности тема - это тема смерти. Если "сущность" Dasein - это забота, то оно, пока оно есть, не завершено. Покойника ничто уж не заботит; поэтому смерть - конец человеческого бытия. И этот тезис фундаментальной онтологии вполне адекватно выражает обычный, даже вульгарный, разговорный язык: когда мы узнаем о смерти весьма нам неприятного человека, мы произносим со вздохом облегчения - "вот и пришел конец этому негодяю!"; или, уставши от постоянных тягот собственной жизни, мы произносим в сердцах - "Господи, да когда же наступит конец всему этому!?"

С тезисом, что со смертью кончается все, вряд ли кто будет спорить. Но каковы его контексты? Что значит здесь слово "все"? Ведь мы, будучи согласны с утверждением, что для того, кто умер, в самом деле "все кончилось", не сомневаемся и в том, что для родственников покойного его смерть - это только эпизод в их собственной жизни, с которым иногда связаны значительные перемены и почти всегда новые заботы (не говоря уж о хлопотах и тратах, которых требуют поминки, похороны, долги и наследство покойного). Так что в философии, когда она затрагивает тему смерти, речь, видимо, идет не о прекращении об-

462

мена веществ в организме, а об особом событии в жизни человека; таком событии, после которого в его жизни больше уж не будет никаких событий. С последним вздохом человека кончается и его жизнь (во всяком случае, земная); после смерти, собственно, и человека-то уж нет, осталось лишь бездыханное тело, "хладный прах". И это событие - собственная смерть - воистину последнее, поскольку оно завершает жизненный путь любого человека. Смертность - это экзистенциальная конечность человека, и потому все его бытие проходит, так сказать, под знаком смерти; оно - "движение-к-концу" (Zu-Ende-kommen), или "бытие-к-смерти" (Sein zum Tode). Можно выразиться иначе: Dasein, доколе оно еще есть, всегда не завершено; его завершение, его итог, как бы отодвинуто в неопределенное будущее, "отсрочено". Отсюда, как свидетельствуют смысловые связи слова "отсрочка" в немецком языке (Ausstand - буквально "отсрочка платежей"), "качеством" человеческого бытия является долг, или вина (таковы два главных значения немецкого слова Schuld, которое на русский язык чаще всего переводится словом "вина", а с ним понятие "долг" мы, русские, ассоциируем далеко не всегда). Смерть подводит итог всему, что человек совершил. Пока он жив - для смерти, с ее "балансовым отчетом", "еще не время". Если это время, время умереть, пришло - то и "жизнь кончилась" [1].

1 Здесь Хайдеггер использует живую иллюстрацию: Луне "недостает" последней четверти, она "должна" эту последнюю четверть, пока она полная. "Задолженность" уменьшается вместе с уменьшением затененной части Луны. Но при этом Луна всегда уже наличествует (в качестве предмета сознания) как целое, а "Еще-нет" здесь не означает "бытия вместе" (Zusammensein) той части, о которой в данном случае идет речь, а имеет отношение только к бытийным характеристикам того, кто воспринимает и познает - это проблема самого Dasein, это оно "еще не есть", становится, "что и значит быть" (Sein und Zeit. S. 243); становление, превращение относятся к сути того сущего, каковым является человек. У Луны самой по себе нет никаких "долгов" - в ней нет ничего от "вчерашней Луны", и ничего от "завтрашней Луны" (как, кстати, и "сегодняшняя" Луна - это вовсе не "качество" самой Луны, аналогичное ее форме или массе); и первое, и второе, и третье - это характеристики той Луны, которая входит в состав нашего ("моего") переживания - само это слово указывает на процессуальность, "темпоральность" человеческого Бытия.
Еще более нагляден другой пример Хайдеггера - с "еще не созревшим фруктом"; то, что такой фрукт, с его противопоставленностью фрукту зрелому, относится к нашему предметному миру, очевидно.


Кончиться - значит перестать. Слово "кончиться" также обладает несколькими онтологическими смыслами: кончается дождь, когда он "покапал и прошел"; но кончается и дорога, которая ведет к нашему дому, однако она вовсе не исчезает, напротив, вот она - наличествует, вместе с ее "концом". Второй случай, в свою очередь, также скрывает разные варианты: стройка кончается и тогда, когда дом го-


463


тов, и тогда, когда у хозяина нет средств дом достроить, или когда он потерял к строительству интерес. То же, впрочем, можно сказать и о первом случае: одно дело, когда кончился дождь, и другое, когда "пришел конец" авторучке или телевизору - в том смысле, что их больше нельзя использовать. Но ни один из этих смыслов не годится, когда речь заходит о смерти как "конце Dasein". Нельзя сказать, что оно завершается со смертью - в том же смысле, в котором завершается строительство (и потому конечный результат процесса строительства присутствует, наличествует в зрелом и завершенном виде, пригодном к использованию); нельзя сказать и так, что Dasein по завершении просто исчезло, подобно летнему дождю. Напротив того, Dasein, пока оно есть, предстает вместе с тем и как его собственное "еще-не"; его "конец" как бы маячит перед человеком в его собственном бытии. Поэтому тот конец, который связан со смертью, означает в отношении человека вовсе не то, что его бытие кончилось; его подлинный смысл в том, что специфической фундаментальной характеристикой всей жизни человека является "бытие-к-концу" [1]. Латинское выражение "memento mori" - отправная точка общей ориентации человека, что-то вроде этической заповеди: "не трать время впустую". Понятно, почему именно со смертностью, с конечностью человека связана забота; тому, у кого "в запасе вечность", как однажды сказал В. Маяковский, и в самом деле ничего не стоит "потерять часок-другой", да и вообще нет ни малейшего основания заботиться о чем-либо: ведь он был бы ничем иным, как Абсолютом, такой сущностью, которая включает в себя все разом, ничего не может ни утратить, ни найти, ни забыть, ни узнать. Всеведение, как и всемогущество, - свойства Абсолюта; познавать нечто и быть неспособным что-либо совершить, это свойства человеческие; поэтому, как говорил Екклесиаст, "... во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь".

1 В этой связи Хайдеггер вспоминает слова Аккермана из Богемии: "Как только человек приходит в жизнь, он уже достаточно стар, чтобы умереть" (Sobald ein Mensch zum Leben kommt, sogleich ist er alt genug zu sterben). Sein und Zeit. S. 245.


Таким образом, экзистенциальная интерпретация смерти - не биологическая; это вообще не предмет той или иной частной науки; это задача фундаментальной онтологии. Такое, философское, исследование, полагает Хайдеггер, близко тому, с чем имеют дело этнологи и психологи, а не медики с их естественно-научным, биологическим подходом. Потому Хайдеггер уверен, что гораздо больше сведений об экзистенциальном феномене смерти, чем исследование медиками физиологии умирания, приносит изучение погребальных обрядов и обычаев разных народов и эпох; всяческих верований, связанных с покойниками, включая, разумеется, и представления о том, что нас ждет


464

"после смерти". При этом, конечно, "посюсторонняя онтологическая интерпретация смерти предшествует всякой онтически-потусторонней спекуляции" [1]. И не только "спекуляции" - согласно Хайдегтеру, экзистенциальный анализ должен предшествовать в методическом отношении обсуждению темы смерти и в биологии, и в медицине, и в психологии; в противном случае при всем богатстве содержания результаты этих наук под углом зрения онтологии об этом предмете ничего путного сказать не смогут.

Экзистенциально-онтологическая структура смерти тоже, разумеется, раскрывается в базовой конституции Dasein. Она имеет три "измерения": это забегание-вперед-себя (Sich-vorweg) [2], то есть "экзистенция"; уже-бытие-в..., то есть "фактичность"; и бытие-при..., то есть "заброшенность". Каждая из этих характеристик человеческого бытия несет на себе печать смерти. Речь, повторю еще раз, не о том, что смерть предстоит каждому из нас; человеку в его повседневной жизни всегда что-нибудь предстоит - например, поездка за город, встреча с другом, женитьба, развод, похмелье после пирушки, выборы президента, ремонт квартиры, и пр., и пр. Все это относится к сфере жизненных возможностей, некоторые из которых станут действительными, другие же нет; но после каждого из подобных событий жизнь, так или иначе, продолжается. Смерть - такая предстоящая возможность, включенная в состав бытия Dasein, значение которой - возможность больше-не-быть в каждом из трех вышеперечисленных аспектов бытия. Смерть - это возможность невозможности быть дальше. Очевидно, что этот "признак" отличает смерть как возможное предстоящее от любой другой возможности - не говоря уж о том, что, в отличие от всякого другого предстоящего, смерть - неизбежное предстоящее. Человек заброшен в смерть, она сопровождает его бытие-в-мире как неизбежный компонент этого бытия, свидетельством чего выступает страх смерти. Он отличен от любого другого страха, поскольку после смерти - ничто. Значит, страх перед смертью - это страх перед Ничто! [3]

1 Heidegger M. Sein und Zeit. S. 248.
2 Вспомним, что термин "экзистенция" философы этого периода обычно этимологически истолковывали как "выставление" человеком самого себя.
3 Это слово с его экзистенциальным смыслом достойно того, чтобы писать его с большой буквы - ведь речь здесь идет не об отсутствии чего-либо конкретного, когда все остальное, или просто что-то другое, остается в наличии (к примеру, когда мы теряем кошелек или зонтик, мы ведь не говорим, что все пропало), а именно о "полном Ничто".

465


Таким образом, как начало человеческого бытия, так и его конец - это его границы, за которыми "светлая ночь" Ничто. Вот ответ (если это можно назвать ответом) на вопрос, поставленный в двух знаменитых картинах П.Гогена: "Откуда мы?" и "Куда мы идем?" Или, как писал один из самых знаменитых поэтов Востока:

Приход наш и уход загадочны - их цели
Все мудрецы земли осмыслить не сумели.
Где круга этого начало, где конец?
Откуда мы пришли, куда уйдем отселе?

Вопросы такого рода обычно квалифицируют как вопрос о смысле жизни. Но стоит ли искать ответы на них именно за пределами самого человеческого бытия, как это было принято в теологической и философской традиции [1], причем как "западной", так и "восточной", если принять тезис Хайдеггера (не только Хайдеггера, конечно) о "заброшенности" человека в Ничто? Не является ли такая мировоззренческая ориентация рецидивом прежней метафизики со свойственным ей отчуждением человека от самого себя? Хайдеггер предлагает другое направление поисков, не под углом зрения поиска внешнего основания, причин или высших целей, а в русле экзистенциальной аналитики. Это значит, что ответ на вопрос о смысле бытия должен быть связан со способом бытия того сущего, которое способно задавать вопросы, в числе которых и этот специфический вопрос - то есть с пониманием бытия.

1 Включая материалистически-ориентированные концепции антропогенеза, поскольку теории естественного происхождения человека (сначала как вида живых существ, а потом как субъекта культуры) есть только частный случай причинного обоснования эмпирического факта существования человека и общества.










Онтология историчности. Историчность и временность


Опираясь на эти соображения, Хайдеггер продолжает, на свой лад, традицию трактовки одной из приоритетных тем, занимавших его старших современников и непосредственных предшественников, обращаясь к историчности как способу человеческого бытия. Согласно этой традиции, говорить об истории можно лишь применительно к человеку и человеческим сообществам (да и то не ко всем и не всегда - известно, что Гегель не считал славян историческим народом). И по Хайдеггеру, суть историчности конечно же не в том, что человек с годами меняется, как меняются пейзаж, русло реки или фазы луны; корни ее в том, что только человек как Dasein, непосредственно, в своем "фактическом" бытии, в своем настоящем, "содержит" сразу и собственное прошлое, и собственное будущее. Никакое иное сущее та-


466

ким свойством не обладает: оно "все тут": в наличном составе булыжника, горы, луны или озера нет ни прошлого, ни будущего. Поэтому, кстати, в них нет и "настоящего", поскольку нет различения с другими модусами временности; в них нет ничего, кроме состава - песка, воды, молекул, атомов и т. п. Все, относящееся ко времени, - наше, человеческое истолкование: это мы, люди, видим в глубоких бороздах на гранитных валунах, которые лежат на берегу прозрачного Валдайского озера, следы ледникового периода, и на этом основании рассуждаем о прошлом Валдайской возвышенности. Борозды на самом валуне сами по себе - не более чем только углубления на его поверхности, а вовсе никакие не следы прошлого. Человек же как самосознающее существо обладает памятью, которая определяет его настоящее и будущее поведение, он сейчас переживает собственное прошлое и сейчас воображает свое собственное будущее, строя предположения и планы. Поэтому он - времяобразующее сущее. Поэтому и история - вовсе не последовательность "фактов", некогда имевших место и вполне аналогичных по сути извержениям вулканов, землетрясениям, выпадению дождя, падению метеорита и т. п.; напротив того, история - форма человеческого бытия (которое, по сути, и есть духовность). Историчность (Geschichtlichkeit) - это "конституция" событий (Geschehens) Dasein, поскольку, в определенном смысле, любое событие - это не "атом" среди других "атомов", из которых образовано все сущее, подобно одной из песчинок в куче песка, а бытийный выход за пределы, экзистенциальная связь (вслушаемся хотя бы в русское слово: "со-бытие"); это трансценденция. А потому человек, трансформируя в события то, что "имеет место", переживая их как историческую действительность, выступает как субъект истории и, в частности, как носитель традиции (слово это буквально означает именно "передачу"); он, и только он способен открыть для себя традицию, оправдать ее и следовать ей (как, впрочем, и осудить ее, не следовать ей, попытаться ее разрушить).

Хайдеггер не мог оставить без внимания тот факт, что понятие истории (и как способа бытия человека, и как науки об этом бытии), если сделать точкой отсчета год публикации его "Sein und Zeit", сформировалось в европейском культурном сознании совсем недавно. Ведь гегелевское представление об истории еще было разделом философии в прежнем смысле слова, "метафизики" - это была философия истории, которая рассказывала об "объективном инобытии" Абсолютного духа (хотя уже не совсем абсолютного, потому что изменчивого и способного отчуждаться в собственное "инобытие"). История для Гегеля была только "прикладной Логикой"; поэтому он считал позволительным не придавать большого значения эмпирическим фактам из

467

жизни людей или стран, если они не согласуются с его рациональной схемой. Отвечая на запросы своего времени, он пытался разрешить диалектизацией Логики непростую задачу согласования рационального совершенства Идеи с изменчивостью эмпирических объектов, представив логику не как чистую, и потому пустую, форму, а как "жизнь Духа". Его философия истории, таким образом, была таким же продуктом компромисса между идеалами старой метафизики и новыми эмпирическими ориентациями, как его логика и вся его система. При этом конечно же приоритет Гегель отдавал именно "метафизике", а отнюдь не эмпирии [1].

"Диалектический компромисс" был достигнут гегелевской переоценкой отрицания, трактовкой отрицания как момента развития - не только отрицания в смысле отказа от Бога, от истины, даже от заблуждения, или как отвержения того, что "себя изжило", но именно как общей формы позитивной связи с прошлым [2]. Эта перемена выразилась и в трактовке критики у младогегельянцев, при всем различии содержания, которое разные представители этого пестрого течения вкладывали в понятие критики. Победоносное шествие "духа позитивизма" началось уже после них, когда гегелевскую философию (а часто и философию вообще) многие интеллектуалы, завороженные успехами естествознания и его практических приложений, предпочитали буквально втаптывать в грязь, отбрасывать как нечто негодное, как бред, как "пьяную метафизику" [3].

1 Кстати, в области науки "следы" той же установки заметны и по сию пору: никакой "экспериментальный факт", не говоря уж о результате наблюдения, не принимается в качестве бесспорного научного факта до тех пор, пока не получает теоретического обоснования (объяснения) - до тех пор и то и другое часто вызывает любопытство, предстает иногда как задача, иногда как курьез, но не войдет ни в одну серьезную монографию, не говоря уж об учебнике.
2 Имеет смысл напомнить, что еще у М. Ю. Лермонтова "духом отрицанья" предстает Демон - пусть опоэтизированный, романтизированный, вызывающий сострадание и даже чувство какой-то симпатии. Но все-таки он Сатана!
3 Это - выражение из словаря той эпохи, вместе с противопоставлением традиционной философии "трезвого", "позитивного" научного знания.


Но представления европейцев об истории как процессе имманентного развития человечества, народа, культуры в самом широком смысле этого последнего термина - более того, в качестве процесса самоосуществления человеческого духа, "прогресса свободы", и о науке истории как исследовании этого развития - до сих пор несут следы не только "гегелевского", но и более архаичного прошлого, уходя корнями в идеалистическую метафизику древних греков. Хайдеггер очень верно подметил эту преемственность с античной онтологией, характе-

468


ризуя ее, однако, прежде всего, как процесс деструкции первоначального содержания представлений о человеческом бытии. Деструкция эта совершалась, в целом, по правилам гегелевского отрицания: платоновская Идея меняла свой образ, отбрасывая прежнюю форму и принимая поочередно облик Декартова Cogito, просвещенческого Разума, гегелевского Абсолютного субъекта, фихтевского Я, дильтеевского психического начала. И тем не менее начало коренных перемен, как полагает Хайдеггер, следует связывать с именем Канта, поскольку с его трех "Критик" следовало бы начинать летоисчисление трансцендентальной феноменологической онтологии. Почему же с Канта, а не с Декарта? Ведь, по мнению самого Хайдеггера, Кант некритически ("догматически") принимает Декартову онтологическую установку, следующую из "Cogito sum", принимает ее вместе с онтологией Res cogitans! Дело в том, что Декарт не понял, что главный вопрос такой онтологии - это вопрос о смысле бытия Res cogitans, коль скоро "вещи" эти неразрывно связаны с Cogito ("бытийный смысл "sum"" [1]). Более того, он сам закрыл для себя возможность такой постановки проблемы, поскольку принял без всякого сомнения позицию средневековой онтологии и в трактовке Res cogitans - последние, согласно Декарту, должны быть включены в состав того, что обозначает термин ens; а в средневековой онтологии ens - это ens creatum, за исключением Бога, который в качестве ens infmitum предстает как ens increatum. Отсюда следовало, что временность - общая, и притом фундаментальная характеристика сотворенного мира, то есть всего природного. Такая трактовка, разумеется, еще не трансценденталистская, а объективистская, будь она "физической" или "метафизической". Кант же, по мнению Хайдеггера, уже начинает избавляться от недостатков собственной, все еще "вульгарной", позиции, разрабатывая трансцендентальное определение времени, хотя оно в кантовской концепции все еще совмещено со вполне стандартными моментами традиционной онтологии; ведь Кант - трансценденталист только в той мере, в какой размышляет о "вещи-для-нас"; а поскольку он признает существование непознаваемых "вещей-в-себе", он остается метафизиком. Поэтому кантовская концепция - только начало радикального поворота, по причине того, что в ней решающий момент "связи между временем и "Я мыслю" полностью окутан тьмой и даже не стал проблемой" [2].

Если человек - это существо, способное задавать вопросы, если его бытие - озабоченное, если характеристиками этого бытия высту-

469


пают смерть, вина и совесть, то связь cogito со временем становится достаточно очевидной: такое бытие просто не может быть "вневременным". Особенно если поставить вопрос о целостности бытия. Человеческое бытие - это бытие с неизбежным концом - смертью. Соответственно есть у него и начало - рождение. Целостность бытия - это целостность сущего, живущего между рождением и смертью, это образующая целостность "взаимосвязь жизни".

Определение жизни как простой последовательности переживаний, которое, казалось бы, удовлетворяет требованию беспредпосылочности, непременному для феноменолога, заключает, однако, некий парадокс: ведь "действительно", "подлинно", "всамделишно" только переживание в момент "теперь" (язык фиксирует это с совершенной очевидностью, когда слово "настоящее" применительно к модусам временности означает как раз то, что происходит именно теперь; прошлое и будущее, видимо, тем самым расцениваются как "не настоящее"). Но вместе с тем Я (Dasein) - одно и то же ("застывшее") в любом из моментов "потока времени", который к тому же и не "поток" вовсе, а нечто вроде безразмерных бусинок, нанизанных неизвестно на что - может быть, на Dasein, "протянутое" между рождением и смертью. Собственно говоря, вторая часть этого предположения не так уж и бессмысленна: согласно Хайдеггеру, Dasein и в самом деле "протягивает" себя самое, конституирует себя как протяженное. Другими словами, фундаментальным онтологическим свойством Dasein как раз и является такое "бытие между", которое связано с конечностью человека [1]. "В качестве заботы Dasein есть "то, что находится между"" [2]. "Плотное бытие" элеатов тем самым оказывается разрушенным: человек - это такое сущее, которое не слито с "наличным", не вплавлено в наличное, подобно древнему насекомому в куске янтаря, украшающего платье нашей современницы. Оно само "растягивает" во временную размерность собственное бытие в наличном. Это самопротяжение выражает слово случаемость, что этимологически намекает на соединение. Человеческая жизнь поэтому - не последовательность моментов "здесь-теперь", которые являются внешними человеку и только сопутствуют ему во вселенском потоке, - это то, что случается с человеком. Все то, что имеет место во вселенной, - только возможность стать "со-бытиями", тем, что не только сопутствует бытию (Dasein), но и органично связано с ним, включено в него как во временную целостность. Здесь и следует искать "кор-

1 Напомним, что этимологические рассуждения Кьеркегора относительно термина "интерес" (лат. Inter-esse - буквально "бытие в промежутке") явно шли в той же колее.
2 Sein und Zeit. S. 374.

470


ни" истории, как специфической формы человеческого бытия. "Раскрытие структуры случаемости и ее экзистенциально-временных условий возможности означает обретение некоего онтологического понимания историчности" [1]. Онтологического - не методологического, как у неокантианцев, и не теоретико-познавательного, близкого позитивизму! История как особая наука должна, по его мнению, иметь онтологическое оправдание - и она получает такое оправдание посредством экзистенциальной интерпретации истории, противопоставляемой Хайдеггером "вульгарной", в основании которой лежит столь же "вульгарная", объективистская трактовка времени и временности.

Отсюда, из объективизма в трактовке времени, вырастает расхожее представление истории как науки о том, что было "в прошлом", как будто время - это нечто напоминающее изначально пустой ящик, в котором post factum размещены "исторические факты", свершившиеся события, вроде музейных экспонатов за стеклом, то, что еще есть, но уже утратило свою прежнюю активность. Но почему мы говорим о музейных экспонатах или руинах древних храмов именно как об "исторических памятниках", хотя они налицо сегодня, сейчас? И Хайдеггер делает немаловажный вывод: "под историей имеется в виду не только "прошлое" в смысле прошедшего, но и происхождение из него. То, что "имеет историю", находится в связи некоего становления. "Развитие" при этом значит иногда подъем, иногда упадок. Соответственно то, что "имеет историю", может "делать" и то, и это. "Делая эпоху", оно, в его настоящем, "определяет будущее". Здесь история означает связь процесса произведения и связь действия, которая проходит сквозь "прошлое", "настоящее" и "будущее". При этом характеристика "прошлости" вовсе не обладает рангом какой-то особой приоритетности" [2].

Термин "история" имеет еще один смысл - целостности всего того, что развивается "во времени", и при этом отлично от природы; этот предмет обычно называют историей культуры.

Объединив все вышеперечисленные значения, Хайдеггер пытается свести их в единое, онтологическое определение истории. Суть истории, согласно этому определению, в том, что она есть процесс свершения, в котором прошедшее обладает бытием, "совмещенным" с настоящим, которое и само передается, переходит в будущее. Понятно, что под таким углом зрения исторические события - человеческие, то есть они связаны со специфической, человеческой характеристикой, которую называют духовностью и которая радикально отличает "человеческое" от "природного".

471

Отсюда следует вывод, что только человек является "субъектом истории": это значит, что не стечение обстоятельств и переплетение событий придают человеческому существованию свойство историчности, а как раз напротив - только историчность, будучи базисной характеристикой человеческого бытия, делает и обстоятельства, и события историческими. Наглядный пример тому - уже упоминавшиеся музейные экспонаты любого рода: утварь или орудия труда, помещенные в музей древностей, существуют не в прошлом, а в настоящем; а историческими экспонатами этот кувшин или этот каменный топор являются только потому, что представляют исторический интерес для человека. Можно сказать и иначе, используя язык фундаментальной онтологии: ушел в прошлое мир, в котором этот кувшин и этот топор были не только "внутри-мира-сущими", но и сподручными, то есть использовались в качестве утвари и орудия; теперь этого мира нет, кувшин и топор утратили качество сподручности, сохранившись, однако, как наличное, как "в-мире-сущее", и в современном мире; но они обрели новое качество, качество исторических экспонатов - и в этом новом качестве остались "принадлежать" человеку, символизируя его прошлое. Это значит, что сам человеческий мир является историческим, а субъект этого мира - Dasein - предстает как "первичное историчное". Соответственно вторично историчным является все, что относится к "окружающему миру"; не только орудия труда, утварь и продукты деятельности, но даже естественная, природная среда, если ее рассматривать в качестве "исторической почвы".

Какова же структура историчности? Определена она конечно же заботой, которая, как мы видели, согласно Хайдеггеру, коренится во временности человеческого бытия. Человек принимает решение касательно того, что наличествует; это решение связано с его экзистенциальными возможностями; эти экзистенциальные возможности ограничены неизбежной возможностью экзистенции - смертью, из чего следует непременная привязка Dasein к тому, что фактически наличествует здесь и теперь. Человек "заброшен" в это наличное, а целостность его бытия не определена, поскольку относительно смерти известно лишь то, что от нее не уйти; его бытие - это "бытие-с-другими", и по большей части "самость" человеческого бытия оказывается растворенной в массовой безликости. Желая сохранить свое лицо, человек сам, свободно, решает относительно собственных возможностей, "забрасывая" в будущее свое бытие; но существенную роль в этом решении играет наследство, которое он воспринимает как собственное; совокупность таких, хотя и "контекстуальных", но всегда свободных решений определяет его судьбу.


472

Таким образом, для "озабоченного" бытия человека, которое и есть историчное бытие, равно фундаментальны смерть, вина, совесть, свобода и конечность, которые совместно и определяют его судьбу. "Только сущее, которое существенным образом есть будущее в своем бытии..., которое, в качестве будущего, равно изначально есть и бывшее, способно, перенимая для себя самого унаследованную возможность, принимать собственную заброшенность и в данный момент быть для "своего времени". Только свойственная ему временность, которая к тому же конечна, делает возможным нечто подобное судьбе, то есть свойственную ему историчность" [1].

Такой способ бытия вовсе не неизбежен: человек может жить "как все"; но если уж он принимает способ бытия, отличающий его и от камня, и от щепки в речном потоке, и от "человека массы", то он и продолжает его, воспроизводит себя в заботе, сохраняет себя как личность. Определяющий модус такого бытия - не прошлое и не настоящее, а будущее; только так человек творит историю, а не плывет по течению. Последнее было бы утратой свободы и ответственности, вариантом "растворения в массовом". На горизонте этого неопределенного будущего как скрытая основа историчности Dasein маячит смерть, которую, разумеется, следует трактовать как экзистенциал, а вовсе не только как прекращение физиологических процессов в организме. Так непрерывно конституирует себя, творит собственную судьбу человек - от рождения и до смерти [2].

1 Sein und Zeit. S. 385.
2 Думается, что здесь, при всех отличиях фундаментальной онтологии от гегелевской метафизики истории, ощутима преемственность европейской философской мысли. Не потому ли Гегель считал русских неисторическим народом, что развитие России представлялось ему не свободным саморазвитием духа, а безответственным массовым существованием, аналогичным существованию природных объектов, подчиненных только внешней необходимости? Тот же смысл и в понятии "псевдоморфоза", которое употреблял О. Шпенглер, говоря о российской истории.


Поскольку Dasein, как мы уже знаем, коррелятивно своему миру, постольку имеет место мировая история - история человеческих дел, удач и несчастий. События истории развертываются в этом мире, и потому в исторический процесс так или иначе оказывается вовлеченным все в-мире-сущее. Только поэтому существуют исторические памятники, вещественные свидетельства истории в качестве материала, с которым работает ученый-историк. Но, опираясь в своих выводах на такой фактический материал, историк имеет дело не с "в-мире-су-щим", а с историческим бытием, то есть с Dasein, и потому раскрыва-

473

ет прошлое под углом зрения возможностей Dasein. Это значит, что историк раскрывает в "единичном" разрозненных, индивидуальных фактов и "всеобщее". Поэтому неокантианская антиномия, в которой "индивидуальность" исторических событий противостоит "закономерности" исторического процесса, несостоятельна: тема историка - и не то, что случается лишь единожды, и не всеобщее, которое "витает" над множеством таких единичных случаев; историк, по мнению Хайдеггера, реконструирует фактические экзистенциальные возможности прошлого.

Хайдеггер сочувственно отнесся к рассуждениям Ницше относительно трех видов истории - монументалистской, антикварной и критической, отметив при этом тем не менее, что Ницше не показал необходимости этих трех видов и не продемонстрировал основу их единства; он, как пишет Хайдеггер, понял больше, чем выразил. Этим общим основанием трех видов истории сам Хайдеггер считает, разумеется, историчность Dasein. В качестве историчного, как мы уже несколько раз отмечали, оно возможно только на основе временности. Временность "Бременится в экстатично-горизонтном единстве того, что остается за его (Dasein) спиной (ihrer Entruckungen). Dasein, собственно,- в качестве будущего существует в форме принятого решения осуществить некую избранную возможность. Обращаясь в решении к самому себе, оно оказывается воспроизводимо открытым для "монументальных" возможностей человеческой экзистенции. История, возникающая из такой историчности, - "монументалистская"... В повторимом принятии возможного в то же время заключается, в качестве предписанной, возможность восхваляемого оправдания бывшей некогда экзистенции, в котором понятая возможность становится явной. Поэтому подлинная история, будучи монументалистской, вместе с тем и "антикварная". Dasein временится в единстве будущего и прошлого как современность. Ее, собственно, раскрывает Сегодня, и именно как Мгновение. Но поскольку это Сегодня истолковано исходя из понимания некоей понятой экзистенциальной возможности, воспроизводимо переносимого на будущее, подлинная история становится обессовремениванием Сегодня, болезненным самоосвобождением (Sichlosen) от вводящей в заблуждение очевидности Сегодня. Как таковая, монументалистски-антикварная история - это неизбежно критика "современности". Историчность в собственном смысле слова - это фундамент возможного единства трех видов истории. Но основание фундамента истории в собственном смысле слова - это временность как экзистенциальный бытийный смысл заботы" [1].

474

Так в историческом знании обнаруживается герменевтическая компонента: его главной задачей оказывается реконструкция герменевтических ситуаций, в исследование которых, согласно Хайдеггеру, весьма важный вклад внесли В.Дильтей и граф Пауль Йорк фон Вартенбург [1]. Одним из важных моментов их концепций было размежевание с теоретико-познавательным подходом (напомню, что такой подход в первой трети XX века превалировал в любой науке, которая хотела бы посредством изучения познавательного процесса избавиться от груза метафизических предпосылок). При этом Йорк упрекал Дильтея за то, что последний в своих исследованиях "слишком мало акцентировал разницу по происхождению между Онтическим и Историческим" [2]. К примеру, когда речь идет о сравнении как методе наук о духе, то здесь, по мнению Йорка, оно всегда связано не столько с образцами, "гештальтами" (как думали и Дильтей, и неокантианец Виндельбанд), сколько с "характером". В понятии гештальта, считает Йорк, еще слишком много от "телесного", от того, что можно видеть с помощью глаз. История в таком представлении слишком связана с "историческими памятниками", с конкретикой, с наглядными фактами (вроде великих битв или политических актов); и потому она прежде всего, или даже исключительно, "антикваристская". Как писал Иорк, представители исторической школы, вроде Ранке, "не доходят до того, что нельзя пощупать, куда ведет только живая психическая транспозиция. Они по сути своей естествоиспытатели, и еще больше превращаются в скептиков, поскольку нет эксперимента. От всякого такого хлама, вроде того, как часто бывал Платон в Великой Греции или Сиракузах, следует держаться подальше... Такая внешняя позиция, которую я могу расценить только критически, в конечном счете приходит к большому вопросительному знаку и оборачивается конфузом, если ее применить к великим реальностям Гомера, Платона, Нового Завета. Все действительно реальное превращается в схему, если его трактовать как "вещь-в-себе", если оно не становится пережитым" [3].

1 Эти философы были весьма близко знакомы друг с другом и вели оживленную переписку, посвященную проблемам, как мы бы сегодня сказали, методологии истории.
2 См.: Sein und Zeit. S. 399.
3 Ibid. S. 400.


Подлинные истоки исторического процесса "невидимы"; история в ее основаниях - это "виртуальность", и потому ее нельзя рассматривать так, как рассматривают любой объект. Йорк даже пишет, что история как психофизическая данность скорее живет, чем есть.

475

Выражая солидарность с вышеизложенными тезисами Йорка, Хайдеггер сводит их к трем положениям: во-первых, вопрос об историчности - это онтологический вопрос о бытийной конституции исторически сущего; во-вторых, вопрос об онтическом - это, опять же, онтологический вопрос о бытийной конституции того сущего, которое не Dasein (того, что Хайдеггер называет "наличным" в самом широком смысле слова); в-третьих, онтическое - это только одна из сфер сущего: идея бытия охватывает как "Онтическое", так и "Историческое", и их можно отличить друг от друга.

Откуда же возникает специфическая "слепота" к историческому бытию? Согласно Хайдеггеру, из непонимания экзистенциальной "природы" времени, из неразличения временности и "внутривременного". Этой теме и посвящена последняя глава "Бытия и времени", содержание которой во многом повторяет сказанное несколько ранее.

Хайдеггер отнюдь не возражает против того, что и природные процессы определены "посредством времени", что "фактор времени" имеет место и в естествознании. Но куда важнее, по его мнению, другое обстоятельство, на которое должного внимания до сих пор не обращали, а именно, что Dasein с самого начала, "до всякой тематизации", ориентировано на свое собственное, "внутреннее" время, которое предшествует использованию часов и вообще любых измерительных инструментов. При этом экзистирующее Dasein, человек, либо "имеет время", либо "не имеет времени"; либо находит время для чего-либо, либо не может терять время на это. Откуда, в самом деле, он берет время и почему он может время потерять, и к тому же напрасно? Почему на одно у нас "всегда есть время", а на другое "никогда нет времени"? Не означает ли такая манера говорить, что экзистенциальное время - это по сути нечто совершенно иное, чем "всеобщая форма бытия материи" или "сплошь одни часы"?

Поставив такие вопросы, совсем нетрудно понять, почему в истории философии (как и в истории естествознания) с незапамятных времен велись бесконечные споры о том, что такое время. Одним из аспектов этого вопроса был тот, к которому почти нацело была редуцирована эта проблема в классической европейской философии: является ли время по природе своей "субъективным" или "объективным"?

Если универсальными модусами времени признать прошлое, будущее и настоящее, "прежде", "потом" и "теперь", а содержательным наполнением этих пустых форм соответственно воспоминания, планы и актуальные переживания, то связь времени - заметим, переживаемого времени! - с человеческим существованием предстает как очевидная. Не менее очевидно и то, что в человеческом сознании происходит некое совмещение "прошлого" и "будущего" в "настоящем", поскольку отнесенные к "своему времени" планы и воспоминания вместе с тем переживаются in acto теперь. Это собственное "теперь"

476

предстает как некая привилегированная "временная точка", от которой ведется отсчет и в прошлое, и в будущее. Вместе с тем эта "точка" стабильна только в том плане, что она вместе с нашим "сознанием-теперь" "перемещается в потоке времени". Далее, совершенно независимо от усилий нашей воли и сознания, "теперь" становится "прежде", а "потом" превращается в "сейчас". К тому же события прошлого, настоящего и будущего имеют датировку - хотя эта датировка достаточно произвольна и не привязана непременно к какому-либо календарю. А события обнаруживают свойство специфической привязки к другим событиям (выраженное уже в этимологии самого слова): то-то и то-то было (будет, происходит) "во время грозы", "во время войны", "во время завтрака".

То, что происходит (происходило, будет происходить) "во время чего-то другого", и это другое оказываются вовсе не перемещающимися и совмещающимися "безразмерными точками", а чем-тo длящимся: например, длится время оживления в зале во время доклада; при этом первое длится, как правило, меньше второго. Само настоящее, если подумать, тоже длится: разве наше настоящее превращается в точку, когда мы говорим о нашем настоящем как о времени тревог и надежд? Это значит, что не только "время в целом" предстает как поток, как "длительность", но и любое "теперь"! И все эти характеристики конечно же связаны с нашим сознанием, или, в терминологии Хайдеггера, суть экзистенциальные характеристики Dasein.

С той трудностью, что временные характеристики предметного мира вовсе не всегда индивидуальны - ведь существует и календарь, и часы (что, казалось бы, должно следовать из экзистенциального определения Dasein), Хайдеггер справился без особых хлопот: одним из способов бытия Dasein, как нам уже известно, является Mit-Sein, совместное "бытие-с-другими"; поэтому мое "теперь" может быть согласовано с "теперь" других Я. Однако экзистенциальным приоритетом обладает все же мое собственное Я - и, значит, мое время и мое "теперь", связанные с моей заботой. "Публичное" же время раскрывается как то конкретное время, "в котором" встречается то, что Хайдеггер обозначает как "наличное" и "сподручное". Они, не будучи еще освоены и обработаны Dasein, предстают как внутривременное сущее. Осваивая это сущее, делая его предметом заботы, человек как бы выводит предметы на свет; и когда мы говорим, к примеру, что "пришло время сеять", - разве не мы сами "выводим на дневной свет" предмет своих забот? В пользу подобных выводов, согласно Хайдеггеру, свидетельствует и тот факт, что самой древней и самой распространенной единицей времени был именно "день". Однако даже такие "естественные часы" были связаны с человеческими заботами и деятельностью. Потребность в специальных приборах для измерения времени развива-

477


ется вместе с организацией деятельности, которая становится все более независимой от смены дня и ночи. Впрочем, как думает Хайдеггер, и "естественные" часы как измеритель времени вовсе не детерминировали человеческое поведение, хотя его конечно же обусловливало наличие или отсутствие солнца на небе - ведь причинная обусловленность активности человеческого существа и временная организация предметного мира отнюдь не одно и то же. К примеру, при свете дня тоже можно ничего не делать, беззаботно греясь на солнышке; не случайно говорят, что счастливые часов не наблюдают - ведь у счастливого нет забот. Драгоценным же время становится тогда, когда человеку его для чего-то не хватает. Соответственно в хорошо организованном предметном мире, связанном заботой, "всему свое время".

В конечном счете, согласно Хайдеггеру, времени нельзя приписывать ни субъективности, ни объективности: то время, которое человек связывает с наличным, отнюдь не объективно, поскольку с его помощью мыслится наличное в-себе-бытие того, что существует как встречаемое "внутри мира". Но оно и не субъективно, в том смысле, что не является тем, что наличествует "внутри субъекта". Хайдеггер выражает эту мысль следующими словами:


"Мировое время "объективнее" любого возможного объекта, поскольку оно уже становится экстатически-горизонтально "объециро-ванным" как условие возможности внутри-мира-сущего вместе с открытостью мира" [1].

Поэтому время, вопреки мнению Канта, априорно не только в отношении физического, но и в отношении психического. "Но вместе с тем мировое время также "субъективнее", чем всякий возможный субъект, ибо оно в совершенно понятном смысле заботы как бытия фактически экзистирующей Самости впервые делает возможным это бытие" [2].

Время, полагает Хайдеггер, - ни "в субъекте", ни в "объекте", ни "внутри", ни "снаружи": условно говоря, оно "существует раньше" всякой субъективности и объективности. Но можно ли тогда утверждать, что время вообще существует, что оно обладает бытием? Или же лучше сказать, чтобы избежать метафизических и гносеологических неприятностей, что время "временится"? [3] Хайдеггер выбирает последнее.

1 Sein und ZeitS. 419.
2 Ibid.
3 Похоже, здесь Хайдеггер пошел тем же путем, что и неокантианцы, когда они писали, что ценности не существуют, а "значат" - тем более, что функции ценностей в отношении фактов культуры в концепции неокантианцев совершенно такие же, как функции времени в отношении содержания предметного мира у Хайдеггера.


478

Из всего вышеизложенного касательно времени следует достаточно очевидный вывод, что трактовка времени и временности в фундаментальной онтологии Хайдеггера и в самом деле далека от господствовавшей до сих пор - от той, которую сам Хайдеггер квалифицировал как "вульгарную". Не вдаваясь в спор относительно того, не является ли его трактовка субъективистской (пусть в смысле трансцендентальной субъективности), обратим внимание еще на один важный момент, который отличает эту трактовку от "стандартной" и логически следует из привязки времени к заботе. В "стандартной" трактовке (независимо от того, является ли она объективистской или субъективистской) среди модусов времени ("прошлое", "настоящее" и "будущее") преимущество в конечном счете отдается "настоящему". Более того, обычно сам поток времени предстает как бесконечная последовательность сменяющих друг друга моментов "теперь", из которых как-то складывается столь же бесконечная череда минут, часов, лет и веков. Если же "тайна" времени коренится в "заботе", то приоритет получает как раз "будущее", прежде всего как "пространство" возможностей бытия. Даже если человек всем доволен и ничего большего не хочет - он озабочен сохранением в будущем этого состояния удовлетворенности. Поэтому, согласно Хайдеггеру, тема времени и временности оказывается тесно связанной с проблемой истинного бытия.

Откуда же возникает "вульгарное" понятие времени? Или, другими словами, как оборачивается повседневная озабоченность "временем"? В конечном счете, думает Хайдеггер, это связано с использованием часов в повседневной человеческой деятельности. Человек в своей деятельности постоянно сверяется с часами: стрелки часов или значки на циферблате указывают на события нашей жизни, позволяют их сопоставлять друг с другом в их отношении к моменту-теперь, некоторым специфическим образом осовременивая их все. То, что показывает себя в таком образе современного, и есть время. Оно, в абстракции, есть то, что можно считать в беспрерывном движении того, что свершается.

Такая трактовка времени восходит к Аристотелю, и от него продолжается во всей европейской философии и науке: время есть нечто "считаемое", то, что показывает себя в положениях стрелки или движении тени. То, что считаемо, - это моменты "теперь". Но значимыми эти моменты-теперь "опустошенного" мирового времени являются лишь потому, что служат основанием датировки (значительных) событий нашей жизни. В представлении времени как "пустой" последовательности моментов-теперь оба эти момента опущены. Вульгарное понятие времени закрывает на них глаза и тем самым нивелирует все моменты-теперь. Еще важнее то, что эти нивелированные моменты предстают в итоге как нечто существующее наряду с сущим - примерно

479


так же, как существуют вещи. Моменты-теперь проходят, и тем самым образуют "прошлое". Они предстают как то, что нам еще придется пережить - и тем самым образуют "будущее"; наконец, они выглядят как нечто наличное. Так возникает онтологическая интерпретация времени, со всеми его внутренними противоречиями, важнейшая из которых - прерывность и непрерывность времени (в каждом "теперь" есть свои "части", моменты-теперь, среди которых есть такие, которые были и будут, и так до бесконечности).

Вульгаризированное, объективированное, отчужденное время поэтому естественно представляется "бесконечным". Как и в других случаях отчуждения, само Dasein оказывается потерянным в его предметах, превращенных в его сознании в нечто онтологически первичное. Фактически такое время - это время отчужденного, обезличенного, не экзистирующего человека, das Man. Этот обезличенный человек, разумеется, бессмертен; "бытие-к-смерти", конечность не является его характеристикой [1]. Нивелированное время есть "время каждого" - и потому не имеет отношения ни к кому конкретно.

1 Интересно сравнить эти рассуждения Хайдеггера с известными рассуждениями Маркса о "суверенном" всеобщем социальном субъекте, который существует посредством множества "иесуверенных" человеческих индивидов. Нетрудно заметить, что смысловые акценты этих рассуждений диаметрально противоположны: если у Маркса сущность человека - это "совокупность всех общественных отношений" (это означает онтологическую приоритетность социального перед индивидуальным), то у Хайдеггера подлинным, неотчужденным, действительным бытием обладает как раз индивид.



Если для этого отчужденного времени отправной точкой выступает "теперь", настоящее, то для экзистенциальной временности началом координат, как уже было сказано, является будущее (в связи с заботой как важнейшей экзистенциальной характеристикой человеческого бытия). Так же точно, если вульгарное понимание времени обращено к "мировому времени", то экзистенциальное, напротив, ориентировано в сторону "духа" или "души" - даже в тех случаях, когда философы не акцентируют внимание на субъекте (как это было в аристотелевской физике или в онтологии Августина, а также у Канта или Гегеля). Однако это еще вовсе не экзистенциальная трактовка времени. У Гегеля, например, в его "Введении в философию мировой истории" время есть "нечувственное Чувственное", то есть дух у него каким-то образом "воспринимает" время, и потому, по мнению Хайдеггера, гегелевская трактовка - это только крайняя форма вульгарного понимания времени, которая, как уже было отмечено, восходит к аристотелевской трактовке, представленной как момент онтологии природы. В самом Г деле, здесь "время" неразрывно связано с "движением"; в гегелевской


480

"Энциклопедии философских наук" оно вполне логично представлено в "Философии природы", в главе, посвященной также и пространству. Пространство у Гегеля "есть" время; точнее, время есть "истина" пространства. Смысл этого тезиса заключается в том, что пространство, по Гегелю, - это безразличная внеположность природных объектов, а время - "первая производная" этого отношения безразличия, где сами природные объекты "сняты" мыслью, то есть эта внеположность - не предмет созерцания, а содержание мысли. Поэтому и то и другое могут быть представлены как множества точек, "пуантилизированы". Время, да будет позволительно так выразиться, только несколько более идеально, чем пространство, более абстрактно, но расположены они на одной линии. Время - это "созерцаемое становление".

Экзистенциальная аналитика Хайдеггера выражает существенно иную позицию: временность здесь оказывается бытийным смыслом заботы. И значит, ее "тайна" скрыта в структуре бытия. А ее, как мы уже знаем, исследует (излагает, истолковывает) философия, понятая как универсальная феноменологическая онтология. Эта онтология (это нам также уже известно) коренным образом отлична от традиционных философских онтологий, которые восходят к античным натурфилософским учениям. Если последние имели дело с "вещными понятиями" и таили опасность "овеществления сознания", то фундаментальная феноменологическая онтология избегает такой ошибки, сделав предметом аналитического исследования смысл вопроса о бытии. Это исследование приводит к открытию последнего основания - к специфике бытия того, кто вопрошает, к экзистенциально-онтологической конституции его бытия. Ее основой и оказывается временность.






* * *


Так заканчивается первая часть книги Хайдеггера, книги, продолжение которой, повторяю, не было написано. Заканчивается она поэтому не в форме позитивных тезисов - выводов, как в нашем тексте, а в виде следующей серии вопросов.

Как вообще возможно соразмерное Dasein завершающее понимание бытия? Может ли быть получен ответ на вопрос на возвратном пути к изначальной конституции бытия Dasein, понимающего бытие? Экзистенциально-онтологическая конституция целостности бытия коренится во временности. Если это верно, то изначальный способ временения экстатической временности сам должен обеспечить возможность экстатического проекта бытия вообще. Но как следует интерпретировать этот модус временения временности? Ведет ли путь от изначального времени к смыслу бытия? Раскрывается ли само время в качестве горизонта бытия?

481

Эти вопросы поставлены так, что они, видимо, уже предначертали направление поиска ответов - по пути дальнейшего построения онтологии. Однако, кажется, сам автор скоро понял, что такой путь скорей всего ведет в никуда; или, быть может, что попытка двигаться в этом направлении завершится ничем иным, как новой формой универсализированного, то есть отчужденного, сознания. Тогда, быть может, больший успех сулит не строительство шоссе (или, в русской терминологии, "широкой столбовой дороги"), а прогулки по лесным тропинкам [1], которые часто приводят к источникам свежей воды, то есть не онтология, понятая как философская теория бытия, а свободное экспериментирование, родственное поэтическому творчеству?









"Поворот"

Примерно в 1930 г. в мышлении Хайдеггера происходит "поворот" [2]. Если в "Бытии и времени" была поставлена задача прояснить вопрос о смысле бытия, отталкиваясь от понимания бытия Dasein, то теперь речь идет не о смысле бытия, а о самом Dasein, которое делает возможным понимание бытия, о тех способах, в которых оно выводит себя из состояния сокрытости (прежде всего от самого себя), сокрытости в его объективациях, в предметности, в конкретных ситуациях и событиях своего собственного бытия. Это (к сожалению, обычное) состояние человека в послегегелевской философской традиции обычно называли "отчужденным", и потому "неподлинным". Таким "неподлинным" конечно же следует считать не те реальности природы и культуры, которые оказываются "предданными" человеку и в качестве таковых его волей и сознанием не определяются, но выступают как условия его жизни и деятельности. Они образуют некую неизбежную подоснову предметного мира человека, если угодно, некий плацдарм его деятельности, которая может быть и его самореализацией. Человек (свободный человек) не творит себя (собственное бытие) на пустом месте и в некоем пустом пространстве: он изначально "заброшен" в природу и культуру - например, родился мальчиком, а не девочкой, в Норвегии в середине XX века, а не в средневековой Японии, в семье


482

мелкого лавочника, а не премьер-министра, к тому же с наследственным пороком сердца, а не с отменным здоровьем. Что делать, как говорится, такова его доля. Конечно, "доля" еще не "судьба" - в противном случае не имело бы смысла говорить, что любой человек стремится найти свое счастье или свое место в мире. К тому же это последнее выражение не слишком удачно в том смысле, что, по большому счету, "место" для человека, который пришел в мир, вовсе не существует как нечто наличное, и все дело в том, чтобы его найти и занять. Такое "место в мире" - объект в большей мере "виртуальный", чем реальный, а "найти" его еще не значит "занять". Скорее, речь идет о том, что перед человеком стоит задача и открывается возможность самоосуществиться в том или ином качестве при данных начальных условиях. Нет никакой гарантии, что даже "теплое местечко", заботливо приготовленное благополучными родителями своему обожаемому чаду, окажется достаточным условием его безбедного и тем более "подлинного" бытия (даже если оно дает гарантии его жизненного успеха).

1 Одна из работ "позднего" Хайдеггера, кстати, называется "Holzwege" ("Лесные троны"), и это название часто становится общим для сборников статей, по своей конкретной тематике весьма различных, но объединенных новым пониманием задач философской мысли.
2 Этот термин использует и сам Хайдеггер, и историки философии для обозначения некой переломной вехи в его творчестве, поэтому я поставил его в кавычки.


Важнейший, судьбоносный вопрос для человека, согласно Хайдеггеру, в том, находит ли он в своей "доле" свою собственную "сущность", которая соответствовала бы этой "доле".

Человек, таким образом, самим своим бытием оказывается "заброшенным" в истину бытия. Это значит, что искать свою "сущность", свое "предназначение", свое "место в жизни" где-то далеко, пытаться "делать жизнь" с кого-то - чуть ли не заведомо значит осуждать себя на бытийную "неподлинность"! Подлинное бытие - это его собственное, а не заемное бытие, и оно обнаруживается в экзистенции, в "открытости" человеческого существа, "так что он, поскольку он экзистирует, хранит истину бытия, и этим самым оказывается в бытийном озарении, как сущее, что он есть это".

Правда, как именно оказывается он "этим", появляются ли для него, и как именно, в бытийном озарении Бог и боги, история и природа, как они наличествуют, или их нет вовсе - это решает не сам человек. "Пришествие" того или иного сущего в его бытие - это "участь" человека. Но для человека остается вопрос, находит ли он себя в том, что посылает ему судьба, соответствует ли он своей "участи"?

Эк-зистировать, по Хайдеггеру, - значит "находиться в бытийном озарении". И тут же он поясняет: озарение (Lichtung) следует связывать не только со "светом" (Licht), но и с прилагательным "легко" (leicht); и потому состояние "озарения" характеризуется тем, что оно сопровождается ощущением легкости, открытости. Экзистировать поэтому - это значит жить "легко", "открыто".

Отношение между бытием и человеком "поддерживается" самим человеческим бытием (не "сущим", которое "приходит" к человеку

483


как его "участь"!). Таким образом, оно, бытие, "некоторым образом "конденсирует" Dasein, как "место", в котором совершается озарение: это момент, ситуация, когда внезапно все становится ясно. Сохранить эту ясность, поддержать эту легкость - вот это уже зависит от самого человека.

Тот способ, которым является сущее, меняется в ходе бытийной истории. Истинность сущего - это его несокрытость. Поэтому, для того чтобы добраться до истины (здесь - до подлинности сущего как "моего"), не нужны никакие посредники и никакие операции опосредования! "Только озарение дарит и обеспечивает нам, людям, выход к сущему... Благодаря этому озарению сущее в известной и меняющейся мере оказывается несокрытым".

К несокрытости, однако, относится и свойство сущего "скрываться", когда сущее в целом ускользает от постижения. Сущее "скрывается" от нас, не высвечиваясь в озарении: оно перед нами, но мы его, так сказать, "в упор не видим". Это и есть экзистенциальные границы нашего познания. Это происходит тогда, когда сущее прикрывает сущее (феномены "моего" заблуждения и "моей" ошибки, когда я, например, заблуждаюсь относительно близкого мне человека, не замечая его гнусных поступков, хотя сами эти поступки мне известны. То же, разумеется, частенько касается и моих собственных поступков).

Вообще-то человеку свойственно ошибаться: он склонен придерживаться того, что кажется близким, то есть сущего - и потому забывать то, что "дальше", что скрывается - бытие [1]. Назначение человека как эк-зистенции состоит в том, чтобы оставаться открытым "для несокрытости самого озарения", что вовсе не просто. Но ведь "Истина бытия - это когда совершается озарение, которое несет все высвеченное сущее".

1 Есть русская поговорка: "По одежке встречают - по уму провожают". Так-то оно так, но многие так и останавливаются на "одежке": вспомним ситуацию гоголевского "Ревизора"...


Все это хорошо, можно бы сказать Хайдеггеру, но есть ли какой-нибудь путь к достижению подлинности собственного бытия? Например, пушкинский Пимен говорил мятущемуся Григорию Отрепьеву: "Смиряй свой дух молитвой и постом!", а в некогда распространенной шутливой (только ли?) заповеди солдату были-таки строки:

О, воин, службою живущий!
Читай Устав на сон грядущий!
И ото сна опять восстав,
Читай усиленно Устав!


484

Так вот, по мнению Хайдеггера, подход к бытию открывается через язык, и бытие оказывается "озаренным" (высвеченным) "на пути к языку". Озарение рождает в сознании человека такое слово, которое сразу "высвечивает" то сущее, которое оно обозначает. Это слово в русском языке очень удачно называется "метким". Наверное, каждому знакома ситуация, когда ему приходилось мучительно искать подходящие слова - кому-то для признания в любви, кому-то для того, чтобы рассказать другому человеку о красоте горного озера... Как часто мы слышим (или говорим): "у меня не хватает слов"; или еще более решительно: "это вообще нельзя передать словами!" Но если верно последнее, то не значит ли это, что предметный мир этого человека, его культура просто не освоили "этого"? Когда освоят, появятся и слова, и даже не просто "подходящие", а "нужные", "те самые". Слова языка живут в том, что называется "живой речью". Не в словаре: ведь, как говорил французский психолог Делакруа, "Любой словарь есть кладбище"! Разумеется, язык в толковании Хайдеггера - это не то, что человек сам избирает по своему произволу (например, обращаясь к словарям), а то, "в чем он уже есть и откуда он говорит". Другими словами, человек становится человеком только тогда, когда он освоил язык и когда он с помощью языка (другого способа нет) формирует свой предметный мир, высказываясь, и тем самым выказывая этот, собственный мир. Поэтому человеку следует самому прислушиваться к языку, для того чтобы воспринять то, что он, язык, говорит. Это - смысл говорения ("сказывания") - в значении "указывать, позволить явиться".

Поэтому-то, читаем мы в "Письме о гуманизме", "Язык есть дом бытия". И понятно, что "В жилище языка обитает человек", поскольку без языка "человеческого" еще не существует; существуют разве что биологические предпосылки человеческого.

Наличие бытия в языке, по мнению Хайдеггера, открывается прежде всего в изначальном поэтическом сказании; здесь видно, как в словесной форме рождаются первичные образы культуры; здесь сказитель сразу и поэт, и мыслитель; более того, он творец культуры в самих ее истоках. Здесь бытие "открыто", поскольку, как пишет Хайдеггер в "Письме о гуманизме", мысль "... прилагается к жизни. Мысль действует, поскольку мыслит. Эта деятельность, пожалуй, - самое простое и вместе высшее, потому что она касается отношения бытия к человеку. Всякое воздействие покоится в бытии, но направлено на сущее" [1].

1 Цит. по: Хайдеггер М. Время и бытие. М., 1993. С. 192. Перевод В. В. Бибихина.


Однако эта изначальная гармоничность бытия и сущего в действии мысли (Хайдеггер называет это состояние "чистым осмыслением")

485

оказалась утраченной, образовалась оппозиция "субъекта" и "объекта". Мышление оказалось зажатым в жесткие рамки "логики" и "грамматики" и приобрело характер "техники", поставленной на службу практического действия. Истоки этого процесса отчуждения мысли от человеческого бытия наблюдаются, по Хайдеггеру, уже у Платона и Аристотеля. В результате и философия стремится стать "наукой" и "понемногу превращается в технику объяснения из первопричин. Люди уже не думают, они "занимаются философией" [1].

Разумеется, и "техника", в любых ее толкованиях, - это способ человеческого бытия, но способ, так сказать, вырожденный, частичный, иссушающий "изначальное" мышление, что проявляется не только в жесткой власти "логики" и "грамматики" [2], но и в "упадке языка". Техника - это ограниченный, исторически определенный способ, в котором раскрывается бытие. Но об этом современный европейский человек не ведает, и потому не может уйти от "притязаний" техники. Техника становится "роком" нашего времени. В современной технике сущее предстает в виде "поставок" (Gestell) - в смысле "чего-то требовать", "поставлять", "замещать" (другими видами подхода к сущему). Поэтому она имеет отношение как к природе, так и к человеку ("предоставлять", "поставщик"). Поставляемое сущее показывает себя как "наличие" ("запас") - Bestand, оно оказывается "готовым к применению" в интересах необозримых планов и действий техники. Опасность всего этого заключается в том, что человек начинает рассматривать все сущее, включая самого себя, только как материал для поставок, ориентированный на успех. При этом оказываются забытыми другие виды "самораскрытия", как и "близкое бытия".


Конец этой эпохи наступит, когда человек увидит эту опасность и пробудится из состояния "забвения бытия".

1 Хайдеггер М. Время и бытие. С. 194.
2 От чего, к счастью, избавляются "подлинные", по Хайдеггеру, поэты, вроде Гельдер-лина.









Экзистенциализм Сартра

Знакомясь с философскими взглядами этого "властителя дум" образованной западной публики XX века (особенно бунтующей французской молодежи 60-х годов), мы найдем здесь очень много общего с идеями Хайдеггера, что вполне понятно не только потому, что это европейские мыслители одной эпохи, но и потому, что вышли они оба из "Гуссерлева гнезда" и развивали феноменологическую программу.


486

Я беру на себя смелость утверждать, что их дискуссии, иногда довольно жаркие, их расхождения (на которых они оба нередко как раз акцентируют внимание своих читателей и почитателей) все же касаются скорее деталей, чем общей позиции. Впрочем, судите об этом сами.

Родился Жан-Поль Сартр в 1905 г. в Париже. Свои детские годы он описал в книге "Слова", где рассказал о раннем пристрастии к литературе как факторе, во многом определившем его мировосприятие и путь дальнейшего интеллектуального развития. С 1924 по 1928 г. учился в Эколь Нормаль Супериор; в 1929 г. получил диплом по философии. С 1931 по 1933 г. был учителем гимназии в Гавре и Лионе. С 1933 по 1934 г., получив специальную стипендию Института Франции, изучал в Берлине произведения Гуссерля, Шелера, Хайдеггера и Ясперса (со всеми ними Сартр был лично знаком). С 1937 по 1939 г. работал преподавателем философии в Пастеровском лицее в Париже. В 1939 г., во время войны с Германией, был призван в армию. С 1940 по 1941 г. находился в германском плену. Еще во время оккупации Франции, в 1943 г., опубликовал свой главный философский труд "Бытие и Ничто. Очерк феноменологической онтологии". В период оккупации Парижа был довольно тесно связан с движением антифашистского Сопротивления и испытал серьезное влияние политических идей марксизма. После разгрома фашизма основал журнал "Новые времена", сыгравший немалую роль в интеллектуальной и политической жизни послевоенной Франции; в 1948 г. принял активное участие в создании "Революционно-демократического объединения "Средний класс"". Женой Сартра была женщина весьма неординарная, талантливая писательница Симона де Бовуар. После окончания войны несколько раз бывал в нашей стране, причем отношение к нашему политическому режиму (как, впрочем, и к марксизму) при этом было неоднозначно [1].

1 К примеру, в статье "Материализм и революция" он писал, что марксистский материализм основан на ньютоновской физике и механистическом детерминизме Лапласа, которые давно преодолены в науке. В более поздней работе "Ситуации" можно прочесть: "Действительно, надо признать, что материализм, желая стать диалектическим, переходит в идеализм". В 1952 г. Сартр сближается с ФКП - появляется его статья "Коммунисты и мир", происходит разрыв с Мерло-Понти и Камю, придерживавшихся другой политической ориентации. В работах "Проблема метода" (1957) и еще в "Критике диалектического разума" (1960) он утверждает, что марксизм - это "философия нашего времени". Но в конце своей жизни поворачивает в сторону "крайних левых" и становится чуть ли не лидером молодежного движения. В предисловии к книге Фанона "Проклятие этой земли", вышедшей в 1961 г., он пишет: "...надо, наконец, понять: если бы насилие началось лишь сегодня вечером и если бы угнетение и эксплуатация никогда ранее не существовали на Земле, тогда, быть может, столь восхваляемое ненасилие и могло решить спор. Но если весь этот мир, включая ваши идеи ненасилия, определен тысячелетним угнетением, то ваша пассивность лишь служит для включения вас в лагерь угнетателей". В фильме "Сартр" он говорит, что ФКП - "революционная партия, которая не делает революции".

487


В последние годы своей жизни Сартр стал кумиром бунтующей французской студенческой молодежи и нередко участвовал в ее бурных демонстрациях в Париже (проходивших, кстати, под маоистскими лозунгами "культурной революции"). В печати появляются такие его заявления, что вслед за Китаем "подлинная культурная революция" произойдет и в Европе, и что сам он, ни минуты не задумываясь, сжег бы "Монну Лизу" и точно так же поступил бы с профессорами университетов. Кроме того, Сартр объявил главу советского правительства Хрущева "ревизионистом" и стал редактором самого "левого" печатного органа "Дело народа" [1]. Вместе с тем, и чуть ли не одновременно, он заявил о солидарности с Израилем в его борьбе против палестинцев. В апреле 1980 г. состоялось последнее политическое действо Сартра, на этот раз не по его воле: его похороны превратились в огромную демонстрацию "левых". Но это было фактически их последней внушительной акцией - начинался закат романтически-утопического молодежного движения.

Пожалуй, за исключением самого раннего периода своей творческой деятельности, Сартр принимал весьма активное личное участие в политической жизни, что наложило отпечаток и на характер его философской проблематики. Фокус его внимания перемещается от своеобразной, феноменологически ориентированной субъективистской онтологии [2] на проблемы свободы человеческой личности и темы этики, связанные со свободным выбором.

1 Когда министр внутренних дел Франции после одной из таких, далеко не мирных, студенческих демонстраций обратился к президенту страны, генералу де Голлю, за разрешением арестовать Сартра как вдохновителя бунтов, тот ответил: "Франция Вольтеров не арестовывает!".
2 С известной натяжкой так можно охарактеризовать его первое крупное литературное произведение, роман 1938 г. "Тошнота" и сборник рассказов "Стена" 1939 г.; его главное философское произведение, вышедшее в свет в 1943 г., "Бытие и Ничто" даже имеет подзаголовок - "Очерк феноменологической онтологии".


Именно под этим углом зрения можно понять отношение Сартра к коммунистам и марксизму. Ведь в тридцатые годы коммунистические и социал-демократические партии играли в Европе огромную роль, и после поражения коммунистического движения в Германии, избравшей путь фашизма, стали одной из главных сил (если не самой главной) в борьбе против фашизма. Начиная с гражданской войны в Испании, где фашистам противостоял альянс анархистов с коммунистами (причем поистине интернациональный), коммунисты шли в авангарде Сопротивления. ФКП часто и вполне заслуженно называли "партией расстрелянных". Изначальный резкий индивидуализм Сартра, доведен-


488

ный до отрицания всякого положительного значения социальных связей [1], нелегко было согласовать с безусловным признанием классовой позиции как главного фактора, определяющего человеческое поведение; только роль коммунистов в движении Сопротивления смогла на некоторое время смягчить отношение Сартра к коммунизму и его идеологии. В 1959 г. Сартр написал книгу "Критика диалектического разума", в которой можно прочесть, что марксизм - "неизбежная философия нашего времени", и нынешнее время - "не век Декарта и Локка, а век Маркса".

При этом рационалистическая струя все же достаточно сильна и в других философских сочинениях Сартра, который, как уже было сказано, стажировался у Гуссерля. Настолько сильна, что американский последователь экзистенциализма Уильям Баррет писал: "Сартр - это картезианец, который начитался Пруста и Хайдеггера и психологические изыскания которого идут намного дальше, чем опыт философов XVII века. Еще важнее то, что он - картезианец, испытавший войну и террор в современном мире и оказавшийся поэтому исторически в совершенно ином отношении к нему".

Но, подобно "раннему" Хайдеггеру, Сартр, хотя и использовал, следуя Гуссерлю, достаточно традиционный понятийный инструментарий классической европейской философии, не развивал методологические акценты феноменологии, а пытался построить нечто вроде экзистенциальной онтологии, тождественной антропологии. Однако движение его мысли в направлении антропологии с самого начала было несколько иным, чем у Хайдеггера. И Хайдеггера, и Сартра обычно считают представителями атеистического экзистенциализма, но и здесь их различия немаловажны. Хайдеггер если и упоминает о Боге, то как-то вскользь; во всяком случае, его позиция в этом вопросе не определяет явно характера его антропологических размышлений. Сартр же утверждает, что "экзистенциализм есть не что иное, как попытка сделать все выводы из последовательно атеистической позиции" [2]. При этом любопытно, что атеизм Сартра - это скорее свободная исходная платформа, своеобразный мысленный эксперимент философа, желающего построить "антропологическую" этику в противоположность той, "отчужденной", которая базируется на теологии, чем установка, сложившаяся в результате мучительных раздумий над данными науки, которые как минимум не дают основания предполагать существование Бо-

1 В пьесе "Укромный уголок" ад определен просто как "другие".
2 Было бы любопытно сравнить этот тезис с исходным принципом одного из основателей философской антропологии, материалиста Л. Фейербаха.


489


га как некоей сущности, трансцендентной в отношении мира [1]. Это один из истоков философских размышлений Сартра, его антропологии, его философского гуманизма.

1 Либо как у Лапласа, который "не нуждался в этой гипотезе" при создании своей "картины мира", либо как у Спинозы, у которого Бог и природа тождественны, либо в стиле Гегеля, у которого-Абсолютная идея все-таки не Бог монотеистической религии: ведь Абсолютному духу бессмысленно молиться, и в его распоряжении нет ни рая, ни ада, ни ангелов, ни чертей.
Впрочем, как писал сам Сартр, характер его философии - его этическая концепция - просто-напросто не зависит от признания или непризнания бытия Бога: если человек изначально свободен, то Бог также мало способен повлиять на его экзистенциальный выбор, как и законы природы. Эта позиция весьма рельефно представлена в пьесе Сартра "Муха".









Феноменологическая онтология

Есть и другой источник атеизма Сартра - распространенное в тогдашнем образованном обществе стремление к "мировоззренческой нейтральности". Сартр никогда не повторил бы знаменитой фразы Остапа Бендера: "Бога нет, это медицинский факт!", поскольку, прежде чем утверждать нечто подобное (в том числе и противоположное), по его мнению, следовало бы четко поставить вопрос о смысле бытия (или, скажем так, бытийных утверждений). Подобно тому, как у Гете "весь вопрос" касательно знания сводится к вопросу "что значит знать?", так у Сартра вопрос о бытии сводится к вопросу о смысле бытийных утверждений ("что значит быть?"). Этим вопросом открывается главное его философское сочинение - книга "Бытие и Ничто". Отвечая на него, согласно Сартру, необходимо найти способ нейтрализовать, "вынести за скобки" всякого рода метафизические утверждения, которые преобладали в философской мысли как древних натурфилософов, так и современных приверженцев теории познания с ее "основным вопросом" - познаваем ли мир? Ведь это утверждение тоже, в своей основе, метафизическое, поскольку признает мир, сущее в качестве того, что существует как нечто внешнее человеческому субъекту, как от него отличное. Более того, этот бытийный смысл признается приоритетным, если не единственным, за исключением, пожалуй, "абсолютного идеализма" Гегеля, у коего "внешнее", например природа или социум, возникает как фаза в саморазвитии Духа, как "инобытие" Абсолюта. "Преодоление" гегелевского идеализма философской критикой было поэтому не прогрессом, не освобождением от метафизики, а скорее отступлением в еще более грубую метафизику позитивизма и



490

материализма, которую можно было бы назвать "вещизмом". Исток такого восстановления метафизики, по мнению Сартра, в том, что не поставлен четко вопрос о смысле бытия, бытие оказалось отождествлено с сущим, а онтология (этимологически как раз учение о бытии) замещена учением о сущем, о составе и строении сущего, став неотличимой от космологии. Ответив на этот вопрос, можно начинать строить онтологию.

Впрочем, все это относится к главной философской работе Сартра "Бытие и Ничто", увидевшей свет в 1943 г. Но известным, в том числе и в философских кругах, Сартр стал раньше, уже после того, как в 1938 г. был опубликован его роман "Тошнота", а в 1939 г. - сборник рассказов "Стена". И в этих, еще довоенных, произведениях мы без особого труда видим прелюдию многих тем "Бытия и Ничто", пусть еще далекую от философской рефлексии. В самом деле, при чтении этих литературных произведений становится очевидно, что в них уже вполне сформировано сартрово понимание бытия.

Так, роман "Тошнота" открывается тем, что читатель знакомится с повседневной жизнью профессионального историка Рокантена, который пишет работу о некоем малоизвестном маркизе XVIII века. Работа движется с трудом, поскольку Рокантену жизнь этого маркиза совсем не интересна, как, видимо, не интересна она и наследникам маркиза, которые за работу платят. Это отсутствие интереса мало-помалу переходит в чувство отвращения, проявляющееся в приступах тошноты. Тошнотворность в конце концов становится универсальной характеристикой всего того мира, в котором живет герой романа. Ни один из моментов повседневной жизни маленького и, в общем, вполне симпатичного провинциального городка, со старинным замком, зеленым парком, со скульптурой в античном стиле, с библиотекой, где он вынужден проводить помногу часов в день, Рокантена не только не привлекает, но, напротив того, вызывает полное отвращение. То же самое распространяется и на его личную жизнь - включая интимные отношения и регулярное посещение пивной. И вот в один, далеко не прекрасный, момент Рокантен понимает, что значат эти внезапно наступающие и все более частые приступы тошноты: в них ему открылось в своем подлинном виде то, что философы называют "бытием"!

"Не могу сказать, чтобы мне отлегло, что я доволен, - наоборот, меня это придавило. Но зато я достиг цели, я знаю то, что хотел узнать, я понял все, что со мной происходит начиная с января. Тошнота не прошла и вряд ли скоро пройдет, но я уже не страдаю ею - это не болезнь, не мимолетный приступ, это я сам.

491

Итак, только что я был в парке. Под скамьей, как раз там, где я сидел, в землю уходил корень каштана. Но я уже не помнил, что это корень. Слова исчезли, а с ними смысл вещей, их назначение, бледные метки, нанесенные людьми на их поверхность. Я сидел ссутулившись, опустив голову, наедине с этой темной узловатой массой в ее первозданном виде, которая пугала меня. И вдруг меня осенило.

У меня перехватило дух. Никогда до этих последних дней я не понимал, что значит "существовать". Я был как все остальные люди, как те, что прогуливаются по берегу моря в своих весенних одеждах. Я, как они, говорил: "Море - зеленое, а белая точка вверху - это чайка", но я не чувствовал, что все это существует, что чайка - это "существующая чайка". Как правило, существование прячется от глаз. Оно тут, оно вокруг нас, в нас, оно мы сами, нельзя произнести двух слов, не говоря о нем, но прикоснуться к нему нельзя. Когда я считал, что думаю о нем, пожалуй, я не думал ни о чем, голова моя была пуста, а может, в ней было всего одно слово - "существовать". Или я мыслил... как бы это выразиться? Я мыслил категорией принадлежности. Я говорил себе: "Море принадлежит к группе предметов зеленого цвета, или зеленый цвет - одна из характеристик моря". Даже когда я смотрел на вещи, я был далек от мысли, что они существуют, - они представали передо мной как некая декорация. Я брал их в руки, пользовался ими, предвидел, какое сопротивление они могут оказать. Но все это происходило на поверхности. Если бы меня спросили, что такое существование, я по чистой совести ответил бы: ничего, пустая форма, привносимая извне, ничего не меняющая в сути вещей. И вдруг на тебе - вот оно, все стало ясно как день; существование вдруг сбросило с себя свои покровы. Оно утратило безобидность абстрактной категории: это была сама плоть вещей, корень состоял из существования. Или, вернее, корень, решетка парка, скамейка, жиденький газон лужайки - все исчезло; разнообразие вещей, пестрота индивидуальности были всего лишь видимостью, лакировкой. Лак облез, остались чудовищные, вязкие и беспорядочные массы - голые бесстыдной и жуткой наготой.

Я боялся пошевельнуться, но, и не двигаясь, я видел позади деревьев синие колонны и люстру музыкального павильона, и среди зарослей лавра - Велледу. Все эти предметы... как бы это сказать? Они мне мешали. Я хотел бы, чтобы они существовали не так назойливо, более скупо, более абстрактно, более сдержанно. Каштан мозолил мне глаза. Зеленая ржавчина покрывала его до середины ствола; черная вздувшаяся кора напоминала обваренную кожу. Негромкое журчанье

492

воды в фонтане Маскере вливалось мне в уши и, угнездившись в них, заполняло их вздохами; ноздри забивал гнилостный зеленый запах. Все тихо уступало, поддавалось существованию - так усталые женщины отдаются смеху, размягченным голосом приговаривая: "Хорошо посмеяться". Вещи выставляли себя напоказ друг другу, поверяя друг другу гнусность своего существования. Я понял, что середины между небытием и разомлевшей избыточностью нет. Если ты существуешь, ты должен существовать до этой черты, до цвели, до вздутия, до непристойности. Есть другой мир - в нем сохраняют свои чистые строгие линии круги и мелодии. Но существовать - значит поддаваться. Деревья, синие ночные столбы, радостный хрип фонтана, живые запахи, маленькие сгустки тепла в холодном воздухе, рыжий человек, переваривающий пищу на скамье, - в этой общей дремоте, в этом общем переваривании пищи было что-то комическое... Комическое... нет, до этого дело не дошло; то, что существует, смешным быть не может; но было в этом какое-то расплывчатое, почти неуловимое сходство с водевильной ситуацией. Мы являли собой уйму существований, которые сами себе мешали, сами себя стесняли; как у одних, так и у других не было никаких оснований находиться здесь, каждый существующий, смущаясь, с безотчетным беспокойством ощущал себя лишним по отношению к другим. Лишний - вот единственная связь, какую я мог установить между этими деревьями, решеткой, камнями. Тщетно пытался я сосчитать каштаны, соотнести их в пространстве с Вел-ледой, сравнить их высоту с высотой платанов - каждый из них уклонялся от связей, какие я пытался им навязать, отъединялся и выплескивался из собственных границ. Я чувствовал всю условность связей (размеры, количества, направления), которые я упорно пытался сохранить, чтобы отсрочить крушение человеческого мира, - они теперь отторгались вещами. Каштан впереди меня, чуть левее, - лишний. Велледа - лишняя... И я сам - вялый, расслабленный, непристойный, переваривающий съеденный обед и прокручивающий мрачные мысли, - я тоже был лишним. К счастью, я этого не чувствовал, скорее я понимал это умом, но мне было не по себе, потому что я боялся это почувствовать (я и сейчас этого боюсь, боюсь, как бы это не подкралось ко мне сзади, со стороны затылка, не вздыбило меня взметнувшейся глубинной волной). Я смутно думал о том, что надо бы покончить счеты с жизнью, чтобы истребить хотя бы одно из этих никчемных существований. Но смерть моя тоже была бы лишней. Лишним был бы мой труп, моя кровь на камнях, среди этих растений, в глубине этого улыбчивого парка. И моя изъеденная плоть была бы лишней

493

в земле, которая ее приняла бы, и наконец мои кости, обглоданные, чистые и сверкающие, точно зубы, все равно были бы лишними: я был лишним во веки веков" [1].

Таким образом, подлинный смысл самой приоритетной и самой почтенной в философском инструментарии категории, бытия, раскрывается в отвращении, одной из самых примитивных и универсальных форм непосредственного доступа...

Та же тема, переживание бытия как бессмыслицы, оказывается центральной и в серии рассказов 1939 г., название одного из которых "Стена" стало заглавием сборника. Главный персонаж рассказа, участник гражданской войны в Испании, Пабло Ибетта, член подпольной антифранкистской группы, попадает в плен. Франкисты хотят узнать от него, где скрывается руководитель организации Рамон Грис. Сказать этого Пабло не хочет, хотя и знает - точнее, предполагает, - что Грис скрывается у своих двоюродных братьев. В итоге - приговор к расстрелу. И вот, перед лицом неминуемой смерти, внезапно, вся прошлая жизнь потеряла для него всякий смысл!

"С какой ненасытной жадностью охотился я за счастьем, за женщинами, за свободой. Я хотел быть освободителем Испании, преклонялся перед Пи-и-Маргалем, я примкнул к анархистам, выступал на митингах; все это я принимал всерьез, как будто смерти не существовало. В эти минуты у меня было такое ощущение, как будто вся моя жизнь была передо мной как на ладони, и я подумал: какая гнусная ложь! Моя жизнь не стоила ни гроша, ибо она была заранее обречена. Я спрашивал себя: как мог я слоняться по улицам, волочиться за женщинами, если б я мог только предположить, что сгину подобным образом, я не шевельнул бы и мизинцем. Теперь жизнь была закрыта, завязана как мешок, но все в ней было не закончено, не завершено" [2].

1 Сартр Ж.-П. Тошнота. М., 1994. С. 136 - 138.

2 Там же. С. З06.


Теперь и судьба Района, и анархизм, и интересы интердвижения, и некогда любимая женщина, и само существование Испании стали ему глубоко безразличны. Франкисты же просто вызывают отвращение. Вместе с ним в камере сидит интербригадовец Том, который напускает на себя браваду и постоянно говорит о своих подвигах, но, оказывается, от страха он намочил штаны; здесь же мальчик, который постоянно плачет, и старик, который молчит как немой. Двое последних вообще никакого отношения к Сопротивлению не имеют и были арестованы скорее случайно, просто потому, что фашисты приняли их за басков. Всех их тоже ожидает расстрел. Скоро сокамерников действи-

494

тельно расстреливают, а у Пабло снова спрашивают, где же Рамон Грис, оставив ему на размышление четверть часа. Потом ситуация повторяется. Когда его снова спрашивают о Рамоне, он решает доставить себе последнее удовольствие, поставив франкистов в нелепую ситуацию, разыграв их. Он говорит, что Рамон скрывается на городском кладбище. Через полчаса допрашивавший его офицер вернулся, но расстрела, казавшегося неизбежным после такой шуточки, не последовало. Оказалось, что Рамон и в самом деле прятался на кладбище: он внезапно решил сменить прежнее убежище, которое показалось ему недостаточно надежным. Вот какой поворот! Новелла кончается словами: "Перед глазами у меня все поплыло, я рухнул на землю. Я хохотал так неудержимо, что из глаз хлынули слезы" [1].

Этот рассказ, повторяю, вышел в 1939 г. А потом началась война и оккупация Франции гитлеровцами - события, которые привели Сартра в ряды участников Сопротивления.

Самая серьезная, философская в традиционном смысле как по содержанию, так и по стилю, работа Сартра "Бытие и Ничто" вышла в свет в 1943 г. в оккупированном Париже. Этот объемистый том - более 700 страниц - производит впечатление некоего "гибрида" категориальной конструкции с претензией на систему в стиле онтологии Гегеля с попыткой изложить основы психоанализа в духе описательной психологии. При этом у его первых читателей нередко возникало подозрение, что у самого автора этого труда не все в порядке с головой. Многие из его критиков (а их вначале было куда больше, чем сторонников), особенно из числа религиозных философов, писали, что Сартр просто параноик [2]. В современной историко-философской литературе таких оценок, кажется, уже нет. Но общепризнанно, что Сартр испытал большое влияние как феноменологии Гуссерля, так и психоанализа Фрейда.

1 СартрЖ.-П. Тошнота. М, 1994. С. 312.
2 Так, автор одной из первых работ, посвященных экзистенциализму, "Введение в философию экзистенциализма" ("Einfiihrung in der Existenzphilosophie". 1949. S. 114). Мунье (Mounier) писал: "Параноик есть существо, для которого субстанция мира обеднена и одновременно самосознание которого болезненно расширено. Oбедненное сознание, которое он имеет о мире, создает у него ощущение, что всякий, кто участвует в бытии, занимает в нем его место. Другой поэтому представляется ему по большей части в аспекте угрозы и возможной агрессии. Все, что окружает его, касается его и подкарауливает его. Мир - это мир угрозы и концентрированной злобы, ранимым центром которого является он сам.... Он, как больная точка тела, страдает уже при прикосновении и приближении, как будто для него вообще нет больше удобной области, которая является нашей основой в мире. Аналогично и Сартр отказывается от той возможности, что бытие-для-другого можно трактовать как-то иначе, чем нападение, отчуждение собственного и порабощение личности".

495


У того, кто будет читать этот труд (подзаголовок которого, напомню, "Очерк феноменологической онтологии") после того, как познакомился с позицией Гуссерля и Хайдеггера, пожалуй, уже не возникнет особых трудностей в понимании как общей сути позиции автора, так и ее деталей, а также касательно ее теоретических истоков. В этом сочинении вообще нередки отсылки к философской классике (особенно к Декарту), а Гуссерлю, Гегелю и Хайдеггеру (именно в таком порядке!) посвящена специальная глава - в разделе, где говорится о существовании Другого.

Его, Сартра, феноменологическая онтология - это онтология человеческого существования, и потому, как он пишет, "Наша исходная позиция действительно - это субъективность индивида" [1]. Это конечно же не "метафизика" субъективного идеализма, поскольку ее он, приверженец феноменологии, с самого начала "выносит за скобки". Сведя сущее к комплексу явлений, которые "сами себя демонстрируют", "современное мышление", по мнению Сартра, одним ударом избавилось от серии дуализмов, которые довлели прежней философии.

В первую очередь это дуализм внутреннего и внешнего, бытия и явления. Явление теперь "не указывает ни на что, что было бы позади него: оно означает самое себя и тотальную серию. Отсюда следует с очевидностью, что дуализм бытия и явления не имеет более права на место в философии" . Явление само теперь становится "чистой позитивностью", и то, что Ницше называл "иллюзией потустороннего мира", теряет всякую почву. Говоря это, Сартр прямо солидаризируется с позицией и Гуссерля, и Хайдеггера.

Другой дуализм, который оказывается лишенным смысла, - дуализм возможного и действительного: теперь все "расположено" в пространстве актуального. "Позади актуального нет ни силы, ни "сути", ни ценности" [3]. К примеру, не стоит рассуждать о "гении Пруста", который-де "себя проявил" в сочинениях этого писателя: гений Пруста - это не что иное, как только сочинения, рассматриваемые как совокупность манифестаций личности.

Соответственно обессмысливается и дуализм видимости и сущности: "Видимость не скрывает сущности, она ее раскрывает: она и есть сущность" [4].

1 L'Etre et le Neant. PUF. P. 22. Далее - E N.P. 22.
2 Ibid. P. 12.
3 Ibid.
4 Ibid.


В конечном счете, впрочем, все эти дуализмы при феноменологическом подходе скорее оказываются "снятыми" в гегелевском смысле,

496


поскольку преобразуются в дуализм конечного и бесконечного. Но такой дуализм уже не имеет отношения к метафизике, поскольку означает не признание бесконечного как "трансцендентного", а только постоянную возможность "трансценденции", выхода за пределы наличного [1].

1 Припомним в связи с этим Гуссерлево понятие горизонта.



Следовательно, с одной стороны, "сущее" уже не объективируется, не превращается в совокупность "вещей-в-себе", противостоящих познающему субъекту; с другой - "бытие" не отождествляется с совокупностью сущего, а предстает чем-то вроде "онтологической основы" для "узоров" предметного мира.

Разграничению "феномена бытия" и "бытия феноменов" Сартр посвятил отдельную, очень маленькую (всего две страницы!), но принципиальную главу, которая так и названа. Важнейший тезис этой главы - указание на то, что не-наличное, отсутствующее, обладает ничуть не меньшим бытием, нежели наличное. К примеру, я могу обратить внимание как на "само" кресло в этой комнате, так и на бытие этого кресла - например, когда заметил, что оно отсутствует на привычном месте. Подобное "бытие отсутствующего" является у Сартра настолько базисным фактом для развертывания его онтологии, что термин "Ничто" вынесен в заглавие его книги наряду с термином "Бытие", а в самой его онтологии роль Ничто вообще является первостепенной.

Впрочем, до этой онтологии читателю еще нужно подняться, пройдя лестницу из нескольких ступеней. На первой из них обнаруживается лишь "Просто-бытие", помимо которого ничего нет (и сами понятия "что-то еще" и "помимо" на этой ступени бессмысленны). Это "Просто-бытие", по приведенным выше соображениям, от "Ничто" неотличимо. С такого "Бытия, тождественного Ничто", и начинается онтология у Сартра. Но, как нетрудно заметить, это начало появляется как объект рефлексии только тогда, когда философское мышление добралось до него по пути "картезианской редукции" (точнее, конечно, по пути гуссерлевскоп феноменологической редукции).

Это "изначальное" для сознания "пустое" бытие (с него, похоже, начиналась и гегелевская дедукция в его "учении о бытии"), которое "везде и нигде" может быть охарактеризовано следующими тезисами: бытие есть; бытие есть в-себе; бытие есть то, что оно есть. "Внутри" него нет никаких различий; следовательно, здесь нет еще рефлексивного отношения к себе. Поэтому-то оно и "есть только то, что оно есть": его собственное бытие - это его единственное "свойство",

497

к которому это бытие сводится без остатка. Только это и значит, что такое бытие есть "в-себе". Будучи "абсолютным", оно по этой причине не может обладать никакой активностью, в отличие от рефлексивного бытия, бытия сознания. Сознание, даже "в-себе", как "имманентное", уже относится - оно относится к себе самому как к собственному предмету. Поэтому оно, в отличие от "бессознательного" бытия, сразу и "в-себе", и "для-себя". Это значит, что бытие сознания, в отличие от "простого" бытия-в-себе, не сплошь "позитивно": напротив того, благодаря возможному "раздвоению" в результате самоопредмечивания, оно порождает отношение, заряженное негацией. Например, отличение себя самого от самого себя в процессе самопознания - это разновидность негации: ведь всякое Иное (а то Я, которое я сам вижу в зеркале, это все-таки нечто иное, чем я сам) есть не-Я.

Рефлексивное отношение тем самым открывает, согласно Сартру, возможность деконструкции бытия. Теперь Ничто, будучи, как мы видели, для случая "в-себе-бытия", неотличимо от Бытия (просто потому, что у такого бытия "по определению" нет никаких характеристик), становится похожим на океан, окружающий малый островок "позитивного", предметного бытия, которое уже можно отличить от всего иного. Таковы первые шаги сартровской дедукции онтологических определений.

В его онтологии конечно же многое идет от гуссерлевской установки (которая, как нам уже известно, в свою очередь, непосредственно восходит к представлениям Кьеркегора, Шопенгауэра и др., а также уходит корнями в более раннюю традицию - к Декартову Cogito). Прежде всего мы здесь находим понятия интенциональности и конституирования, а также активный центр феноменологической онтологии, "вопрошающего" субъекта, которого Хайдеггер обозначал термином Dasein. Разумеется, как и в любой онтологии, связанной с классической традицией европейского философствования, исследование должно быть изначально ориентировано "во-вне", на предметный мир, на то, что в гегелевской философской концепции предстает как "отчужденное бытие" Духа: в противном случае это не онтология, а скорее психология. Но аналогично тому, как у Гегеля рефлексия приводит самопознающего духа к выводу, что весь предметный мир есть не что иное, как его собственное бытие, то есть его собственное порождение (или, более того, его собственное самовоплощение и саморазвитие), так и в феноменологической онтологии (поскольку она "онтология сознания" - ведь феномены суть феномены сознания), избавившейся от объективно-идеалистической метафизики гегелевской системы, предметный мир становится "инобытием" человека - как

498

единственного сущего, которое обладает специфической способностью интересоваться, "ставить вопросы". В результате "вопросов", которые это сущее ставит самому себе, возникает предметный мир, представляющий собой не что иное, как совокупность "ответов на вопросы", и, следовательно, его, человека, инобытие. Так онтологическое исследование оборачивается исследованием "ноэматической корреляции" (термин Гуссерля) и изучением механизмов конструктивной активности сознания.

Как нам уже известно, сознание в феноменологии всегда есть сознание чего-то (или о чем-то). Это значит, что особое сущее, человек, задавая вопрос о чем бы то ни было, "трансцендирует" собственное бытие: вопрос "указывает" на интенциональный предмет, то есть на нечто "за пределами" собственного Я. Так обнаруживается (и, разумеется, конституируется) "бытие того, что не есть я сам". В итоге "опредмечивается" сразу и собственное бытие вопрошающего - как бытие, которое есть Я сам, и бытие того, к чему относится вопрос - бытие, которое не есть Я сам. Мы, некоторым образом, ставим себя перед лицом бытия того, о чем спрашиваем. Именно здесь истоки возможности двоякого "онтологического" ответа "со стороны" предмета вопрошания: либо утверждение, подтверждающее его бытие в форме "да" (или "вот оно"), либо отрицание в форме "нет" (или "нет, это не оно"). Но ведь последнее означает, что ставим-то мы себя в вопросе не только "перед лицом бытия", но и "перед лицом небытия", которое со всех сторон окружает "позитивное" предметное бытие! За пределами этого маленького (сколь бы большим оно ни было) "позитивного" бытия - безбрежный океан Ничто. Из этих двух компонентов, по Сартру, и "состоит" реальность.

Повторим еще раз: бытие "в себе" онтологически "нейтрально"; следы этой изначальной нейтральности сохраняются и в мире феноменов (которые суть феномены сознания). В этом мире феноменов сознания, предметном мире небытие не менее реально, чем бытие. "Нет", полученное как ответ на наш вопрос "со стороны" того, что не есть я сам, столь же реально, как и "да". Например, если я спросил у сына, заводил ли он вчера будильник, о чем я его просил (если сегодня утром будильник не звонил), то ответ "нет" означает весьма реальный факт, а именно факт "небытия заведенного будильника" (или, если сменить акцент, бытия такого будильника, который сын вчера забыл завести). Более серьезный случай: вердикт суда о невиновности (если подсудимый действительно не виновен) выражает такой же реальный факт, как и вердикт о виновности, если подсудимый действительно виновен. Следовательно, "нет", относящееся к предмету, является не только "свойством суждения", но и характеризует "объективную ситуацию".

499

О чем здесь идет речь? Может быть, о том, что происходит, например, в сфере той реальности "самой по себе", которую называют "природой" в широком смысле слова? Отнюдь. Например, до грозы было дерево - после нее на месте дерева осталась кучка золы. Деревьев стало меньше, зато появилась зола. Но если посмотреть на случившееся с позиций феноменологии, то "на уровне бытия феноменов" ничего не случилось: их, феноменов, после грозы не больше, и не меньше, чем до нее, поскольку бытие дерева не обладает на этом уровне никаким онтологическим преимуществом по сравнению с бытием золы. Ведь и дерево, и зола суть "сущее", а не "бытие сущего"! Произошло что-то вроде перераспределения "масс сущего"; а вот бытия, о котором идет речь в онтологии Сартра, последствия грозы никак не коснулись. Рассматриваемое как безразличное по отношению к человеку сущее ("дерево ли, кучка ли золы - не все ли равно?) - это и в самом деле "бы-тие-в-себе": ведь я ничего о нем не знаю потому, что не желаю ничего знать! И потому здесь никакой "бытийной деконструкции" не происходит. Бытийная деконструкция становится возможной только тогда, когда имеется отношение сознания к предмету, то есть когда речь тем самым, некоторым образом, идет о бытии самого сознания [1]. "Деконструкция бытия" происходит только тогда, когда сам человек определяет отношение к предмету своего внимания (или, что то же самое, к предмету интереса), выражая его в форме высказывания "больше не...": развивая прошлый пример, когда после грозы я говорю: "а дерева-то больше нет!". (Или, например, "я больше тебя не люблю", или "в шкафу больше нет этой книги", "у меня не осталось больше друзей", "у меня нет времени на пустые разговоры с тобой".) Во всех подобных случаях происходит теантизация", некое "вырезание дырок" в том, что было значащим для человека, обладало для него бытием, то есть входило в "позитивный" состав его предметного мира.

1 Ведь, как писал еще Гуссерль, "всякое сознание есть сознание чего-то".


Это значит, что есть два типа бытия, которые отделены друг от друга глубокой пропастью и смыслы которых глубоко различны. Различие их проявляется в том, что в одном типе Бытие и Ничто тождественны, а в другом они оказываются диалектической противоположностью. Если бы имел место только первый случай, случай абсолютного бытия-в-себе, то никакое исследование было бы невозможно, поскольку здесь нет и не может быть отношения: здесь нет вопроса, а значит,

500

нет и предмета вопрошания. Поставив вопрос, мы уже вступили в область бытия другого рода, бытия относительного, где обнаруживается отличие бытия "этого" сущего от Ничто, которое теперь есть все что угодно, только не бытие "этого", того, о чем поставлен вопрос.







* * *

Такова преамбула философской книги Сартра - пожалуй, самая сложная ее часть, написанная то ли в стиле Гегеля, то ли в подражание ему. Все остальное относительно просто, и следы гегелевского системотворчества становятся совершенно формальными - это не столько дедукция категорий собственной теоретической системы, сколько экзистенциальная (можно сказать - психологическая) интерпретация некоей совокупности традиционных философских понятий для описания типовых ситуаций человеческого существования. Когда таких понятий оказывается недостаточно, Сартр использует множество других терминов, в том числе таких, которые довольно слабо связаны с исходными, а также многочисленные метафоры и образные описания. Кстати, без этой преамбулы, сложной как по стилю, так и по смыслу, Сартр мог бы превосходно обойтись: ведь экзистенциальное понятие "бытия-в-себе", как и понятие существования, он, как уже было отмечено раньше, использовал в романе "Тошнота", ограничившись там детальным и впечатляющим описанием этого феномена. Да и в самом введении "Бытия и Ничто" он пишет, что "Бытие будет нам открыто некоторыми средствами непосредственного доступа, скукой, тошнотой и т. д., и онтология будет описанием феномена бытия таким, как он себя манифестирует, то есть без посредника" [1].

Что же касается системы изложения онтологической проблематики в книге "Бытие и Ничто", то книга эта состоит из четырех частей: "Проблема отрицания", "Бытие-для-себя", "Для-другого", "Иметь, делать и быть" и "Заключения", в котором сформулировано несколько важных тезисов касательно метафизических вопросов отношения "В-себе" и "Для-себя" и моральных перспектив, которые следуют из принятия принципов экзистенциализма.

В первой части совсем не трудно обнаружить много общего с принципами фундаментальной онтологии Хайдеггера, как она была изложена в книге "Бытие и время". Изложение начинается с утверждения, что источником отрицания является вопрос касательно бытия. Бытия чего? Да чего угодно - вещи, события, истины, ошибки и т.д.

501

и т. п. Исследование структуры вопроса становится ключом к пониманию структуры предметного мира, поскольку последний тем самым вступает в определенное отношение с вопрошающим, предстает как сфера его интереса. Соответственно позитивный ответ на любой вопрос - это "утверждение" в качестве предметного бытия того, к чему относится вопрос; негативный ответ, как уже было сказано несколько выше, означает "деструкцию бытия".

Если мы поняли смысл того различения бытия и сущего, которое проводит, вослед Хайдеггеру, Сартр и которое связано с фундаментальным отношением человека к предмету, обнаруживающимся в вопрошании, то избегнем опасности смешать разрушение сущего с деструкцией бытия, что закрыло бы нам путь к экзистенциальной онтологии, то есть к онтологии субъективности. Примеры, которыми Сартр постоянно сопровождает свои тезисы, оказываются куда более эффективными, нежели пространные абстрактные рассуждения, и делает эти тезисы достаточно прозрачными. Вот, например, как раскрывает Сартр смысл своего утверждения об объективности Ничто, порожденного отрицанием:

"У меня свидание с Пьером в 4 часа. Я опаздываю на четверть часа: Пьер всегда точен, наверное, он меня уже ждет? Я осматриваю зал, обедающих, и говорю: "его здесь нет". Имеет ли здесь место восприятие отсутствия Пьера, или же отрицание вмешивается только с суждением? На первый взгляд кажется абсурдным говорить здесь о восприятии, поскольку, в самом деле, невозможно ведь иметь восприятие ничего, а отсутствие Пьера есть это ничто. И тем не менее обычное сознание свидетельствует о таком восприятии. Разве не говорят, например: "Я сразу увидел, что его здесь нет". Посмотрим на это более внимательно.

Очевидно, что кафе, само по себе, со своими обедающими, своими столами, скамьями, стаканами, светильниками, своей прокуренной атмосферой, и шум голосов, звон тарелок и шагов, которые его наполняют, - все это полнота бытия. И все восприятия деталей, которые я могу иметь, исполнены этими запахами, этим звоном, этими красками, все это феномены, которые обладают трансфеноменальным бытием. Так же точно актуальное присутствие Пьера на месте, где я его не сознаю, это тоже полнота бытия. Кажется, что мы находим его всюду. Однако следует заметить, что в восприятии всегда имеет место конституирование некоего базового фона. Никакой объект, никакая группа объектов не предназначена к тому, чтобы организовываться либо в фон, либо в форму: все зависит от установки моего внимания. Поскольку я пришел в это кафе для того, чтобы найти здесь Пьера, совершается синтезирующая организация всех объектов кафе в фон, на

502

котором Пьер дан как нечто преимущественное. И эта организация кафе в фон - первая неантизация. Каждый элемент комнаты, посетитель, стол, стул, стремятся изолироваться, выделить себя на этом фоне, конституированном тотальностью других объектов, и снова провалиться в индифферентность этого фона; он растворяется в этом фоне. Поскольку фон - это то, что видно только помимо, постольку то, что является объектом внимания, оказывается маргинальным. Так же точно эта первоначальная неантизация всех форм, которые появляются и исчезают в тотальном однообразии некоего фона, - это необходимое условие для появления преимущественной формы, которой в данном случае является личность Пьера. И эта неантизация - данное для моего восприятия; я - свидетель последовательного исчезновения всех объектов, которые я рассматриваю, в частности, лиц, которые на мгновение возникают перед моим взором ("не Пьер ли это?") и которые так же точно тотчас же расплываются, поскольку они "не есть" лицо Пьера. Если, по случаю, я, наконец, замечу Пьера, мое восприятие будет заменено солидным элементом, я тотчас же буду прикован к его лицу, и все кафе организуется вокруг него, в его наличии отделенным от всего остального. Но на самом деле Пьера здесь нет. Нельзя утверждать, что я обнаружил его отсутствие в каком-либо определенном месте зала. Фактически Пьер - это отсутствующее для всего кафе; его отсутствие превращает кафе в его авансцену; кафе становится фоном, оно упорно стремится к тому, чтобы раскрыться как безразличная тотальность в отношении предмета моего единственного маргинального внимания, оно ускользает назад, происходит его неантизация" [1].

Вряд ли стоит продолжать эту длинную цитату. Расскажу о ситуации своими словами: Пьер, в представленном выше случае - это Ничто, которое можно назвать "второй неантизацией", ибо отсутствие Пьера выступает как преимущественный объект на фоне кафе и, в свою очередь, превращает кафе с его посетителями в Ничто. Отсутствие Пьера - это конечно же реальное, объективное событие в этом кафе - реальное для меня, коль скоро я надеялся встретить здесь Пьера. Напротив, суждения вроде "Наполеона нет в кафе" или "Веллингтона нет в кафе" - только пустые высказывания "для развлечения", не обладающие никаким бытийным смыслом, поскольку я не сумасшедший, чтобы на самом деле искать в парижском кафе этих давно умерших людей.

Откуда же, в таком случае, происходит Ничто? Ответ, по-видимому, ясен: то Ничто, которое реально, привносится в мир человеком,

503


человеческим сознанием. Ничто связано с самим человеком, с этим специфическим сущим; оно есть его Ничто; как соответственно и это бытие есть его собственное бытие. В-себе-бытие Ничто не производит; "полная позитивность" такого бытия означает невозможность бытия Ничто как части этого бытия. Оно, это бытие, не несет на себе печати человеческого интереса, оно "непредметно" и потому не может включать отрицания - этого специфического человеческого отношения. Поэтому то бытие, с которым связано отрицание, Сартр, используя гегелевскую манеру выражения, обозначает как "для-себя-бытие".

Нетрудно видеть, что в своих рассуждениях о "природе" Ничто Сартр опирается на классических философских предшественников, прежде всего на Гегеля, и не только "формально", используя ключевые термины, построенные по образцу гегелевских онтологических категорий. Но при этом он существенно корректирует гегелевскую позицию, освобождая ее от объективно-идеалистической "метафизики". Сартр солидарен с Гегелем в том, что и Бытие, и Ничто могут стать равноправными и различимыми только тогда, когда имеет место рефлексия, то есть когда "изначальное" бытие, тождественное Ничто, раздвоилось на "В-себе" и "Для-себя", когда мысль осуществила переход к категории сущности. Только тогда имеет место отношение непосредственного и опосредованного. И только тогда можно говорить о "чистом Бытии" как отличном от бытия "содержательного"! Но ведь в таком случае оно "чисто" лишь потому, что путем абстрагирования очищено от любого конкретного содержания, представ тем самым как "абсолютно отрицательное", то есть тождественное "чистому Ничто". Такое Ничто совершенно пусто, поскольку в нем "по определению" нет никаких различий - ведь оно есть Бытие, которое лишено всякого содержания! Однако у Гегеля "изначальное" бытие - это абсолютное понятие; и абсолютно оно потому, что максимально содержательно, то есть не пусто; напротив того, оно заключает в себе все возможные содержания, и потому (можно сказать и так) максимально конкретно. А это уже значит, что его невозможно отделить от сущности лишь потому, что только слитно с нею оно предстает как "источник" содержательных характеристик всякого сущего (пусть по тем же основаниям, по которым, в известном онтологическом доказательстве бытия Бога, Бог существует). Таким образом, получается, что "сердцевина" бытия, по Гегелю, - это сущность; она предшествует бытию как в логическом, так и в историческом плане (который, согласно его метафизике, вместе с тем и план генетический).

Когда Гегель выражает эту идею фразой, которая на немецком языке звучит как строфа стихотворения: "Wesen ist was gewesen ist" ("Сущность - это то, что было"), Сартр принимает этот поэтический

504

тезис, но придает ему совсем другой смысл, поставив акцент на специфику человеческого бытия, на свободу как его важнейшую характеристику. И тогда получается, что сущность, сущность человека, именно потому, что она - "то, что уже было", не предшествует его существованию, а следует за ним\

Чтобы сделать такой вывод, необходимо, конечно, перейти в трактовке бытия с позиций объективно-идеалистической "абсолютной метафизики" на позиции феноменологии. Это прежде всего значит, что бытие не следует, на гегелевский лад, смешивать с сущим, даже сплавляя то и другое диалектическим образом, то есть трактуя бытие как "диалектическое конкретное", а феномен как "диалектическое абстрактное". Нельзя утверждать, что бытие вещей "состоит" в обнаружении (самообнаружении) сущности, поскольку тогда ведь требуется "изначальное" бытие сущности, предваряющее бытие вещей (ведь они только "овнешнение", проявление сущности), и потому вопрос о "смысле" бытия, о том, что такое "само" бытие, остается открытым.

Далее. У Гегеля, понятно, самоотчуждение Абсолютной идеи, ее "самоовнешнение" и "самообнаружение" в относительных "вещах", есть "отрицание" [1]; здесь он повторяет известнейшую формулу Спинозы - "любое определение есть отрицание". Но у Спинозы отрицание - это, так сказать, специфическая техника проведения границы между определяемым объектом и всяким другим, который сам по себе уже отличен от подлежащего определению. В "пустоте" чистого бытия, где никаких объектов нет, таких границ провести невозможно - как и в пространстве "бытия-в-себе", которое "в себе" именно потому, что не имеет "выхода" к Иному, не образует отношения к Иному и потому полностью "позитивно". Поэтому оно, бытие-в-себе, вопреки тому, что думает Гегель, не заряжено никакой "интенцией", никаким импульсом, в том числе и импульсом к саморефлексии, "самообнаружению". Если такой импульс где и содержится, то как раз в "отрицательном", в Небытии, которое, даже если оно тождественно Бытию (скажем так, если оно есть "вид" бытия, или "обладает" бытием) по определению, "заряжено" активным отношением к Иному (которое, в вырожденном случае, есть его собственное бытиё). Не потому ли в системе Гегеля не отрицание, как обычно считают, является "изначальным" источником, "механизмом" развития, а "отрицание отрицания", или, что то же самое, самоотрицание, которым "заряжено" только Небытие, эта беспокойная разновидность Бытия? Это значит,

505

что в диалектической онтологии Гегеля Небытие по важности обладает приоритетом перед Бытием. Правда, то же самое можно сказать и иначе, что немедленно и делает Сартр (и чего не делает Гегель): Небытие предполагает "свое собственное" бытие, к которому оно встает в отношение отрицания.


1 Аналогично шуточному представлению Роденом сути своего метода: по его мнению, надо просто взять кусок мрамора и удалить из него все лишнее!


Если спуститься с этих вершин абстрактных рассуждений, куда мы поднялись вслед за Гегелем и где так трудно дышать, и обратиться к более содержательному миру обиходных языковых выражений, то, по Сартру, во-первых, следует обратить внимание на примечательное различие, которое существует между отрицанием в отношении "вещей" и отрицанием в отношении "личностей" (во французском языке это, в первом случае, Rien, а во втором Personne; в русском, немецком и многих других языках это различие выражено в словах "ничто" и "никто"). Во-вторых, что такое "ничто", о котором мы все говорим? Что мы под этим "ничто" понимаем? Оказывается, здесь обнаруживаются важные смысловые различия. Когда мы слышим, например: "Не трогай ничего!", мы понимаем, что речь идет о конкретном множестве вещей, расположенных в пределах досягаемости того, к кому обращаются. А вот когда следователь спрашивает о чем-то предполагаемого свидетеля преступления и получает ответ: "Я ничего об этом не знаю!" - здесь язык навязывает нам ту же форму, что и в случае с "вещами". А когда Сократ говорит: "Я знаю, что я ничего не знаю" - разве не ясно, что он имеет в виду вовсе не то, что он не знает, например, того, есть ли у него дети и является ли Ксантиппа его женой? В одном случае имеется в виду конкретное множество чувственных объектов, во втором - неопределенное множество фактов, а в третьем - тотальность бытия...

Сартр полагает, что существенно новое слово, применительно к этому слою человеческих ситуаций и языковых выражений, имеющих очевидное отношение к теме бытия, сказала феноменология и, в частности, Хайдеггер [1]. Здесь и Бытие, и Ничто - не "пустые абстракции", поскольку разговор идет о "человеческой реальности", а бытие и ничто связаны с вопрошанием, которое коренится в отношении человеческого существа к бытию, в интересе, заботе и пр. И "перед лицом" экзистенциального аналога гегелевского Ничто реальный человек оказывается, когда его охватывает тоска.

1 Здесь Сартр прямо ссылается на статью Хайдеггера "Что такое метафизика".

506

Сартр далеко не во всем согласен с рассуждениями Хайдеггера [2], но его несогласие касается скорее деталей "новой онтологии", чем ее принципа, провозглашения человеческой субъективности в качестве "начала координат" такой онтологии, которая была бы более адекватна, чем традиционные учения о бытии (уже потому, что она ближе к человеку и устраняет множество пустых метафизических проблем, далеких от жизни). И наиболее очевидный путь к такой онтологии ведет через исследование природы отрицания, истоков Ничто.

2 Например, он не считает, что первичными характеристиками, посредством которых открываются объекты мира, являются пригодность и сподручность; по его мнению, нега-ция более фундаментальна - она условие пригодности и сподручности.









Дедукция понятий феноменологической онтологии

Мы уже поняли, почему в-себе-бытие, как его трактует Сартр, само неспособно породить Ничто. Однако очевидно, что стать "неантизированным", уничтожиться в отрицании, и далее существовать уже как то, что подверглось отрицанию, может все-таки только бытие - ведь для того, чтобы неантизироваться, нужно прежде бытъ\ Поэтому бытие самого Ничто, согласно Сартру, весьма специфично: оно скорее только "обладает внешностью бытия"; оно не просто есть, а скорее "есть было" (est ete); поэтому оно не неантизируется, а "есть неантизированное" [1]. И значит, должно существовать такое бытие, которое в принципе не может быть "в-себе" и потому способно неантизиро-вать (то есть привносить в Бытие) Ничто - "такое сущее, посредством которого ничто приходит к вещам" [2]. Оно, это специфическое сущее, не может быть пассивным; оно не просто обладает способностью созерцать Ничто как данность и не может производить Ничто, оставаясь пассивным в отношении этого процесса (подобно причине в концепции стоиков). "Бытие, посредством которого Ничто приходит в мир, должно неантизировать Ничто в его бытии; к тому же есть даже риск воздвигнуть Ничто как некую трансценденцию внутри самой имманентности, если Ничто не неантизировано в его бытии в отношении его бытия" [3]. Что отсюда следует? То, что "Бытие, посредством которого Ничто приходит в мир, - это сущее, в котором, в его бытии, содержится вопрос о Ничто его бытия: сущее, посредством которого Ничто приходит в мир, должно быть его собственным Ничто" [4].

1 Понять смысл этого утверждения будет проще, если выразить его в менее общей форме: в человеческом сознании Ничто - это его, человека, конкретное прошлое, которого уже нет; нет в том смысле, что оно "выключено" им из состава "активного", позитивного сущего. Отметим здесь, что воспоминания - это вовсе не "прошлое"; в качестве воспоминаний, они, если они есть, вполне "актуальны".

507


Или, другими словами, Ничто должно быть его собственной онтологической характеристикой.


Припомнив примеры неантизации, которые были приведены выше, нетрудно догадаться, что таким сущим, таким существом является как раз человек - ведь, обладая способностью задавать вопросы касательно бытия, он, во-первых, некоторым образом ставит себя самого "вне бытия", а во-вторых, всегда может получить отрицательный ответ.

Эти два взаимосвязанных момента и составляют суть того специфического "качества" человеческого бытия, которое я недавно упомянул, когда речь шла о различиях в исходных установках онтологических конструкций Гегеля и Сартра - свободы [1]. Свобода, таким образом, в конечном счете сводится к способности отрицания [2]. Но она - не просто свойство, которым обладает человек наряду с другими свойствами; свобода - суть человеческого бытия. Такого бытия, которое есть бытие сознания, по природе своей рефлексивного. Человек разумный, или, более корректно, как "сознание во плоти", не может не быть свободным. Поэтому-то у человека "существование предшествует сущности", и это не метафора, а важнейший онтологический тезис. Нельзя сказать, например, что человек рождается, чтобы потом стать свободным: нет никакой разницы между выражениями "быть человеком" и "быть свободным человеком". И далее, бытие сознания - это то же самое, что сознание свободы.

1 Сартр считает, что истоки такой трактовки свободы лежат в учениях Декарта и стоиков. Что касается Декарта, то что такое универсальное сомнение, как не слабый вариант отрицания? Из этого утверждения следуют весьма любопытные выводы. Например, такой, что учение о методе Р. Декарта по меньшей мере уже выражало глубокие перемены в европейском сознании, бывшие предпосылкой революции; более того, этическое учение стоиков также содержало зерна, из которых прорастали революционные представления. Наконец, что чуть ли не с самого своего возникновения западная философия в своем главном русле, как учение о человеке, развивалась как свободное, критичное, антидогматическое, революционное мышление.
2 Этот тезис конечно же не оригинален: вспомним хотя бы лермонтовского Демона.


Это качество человеческого бытия можно выразить еще и так: свобода - это отделение посредством Ничто (rien) прошлого человека от его будущего, человеческого настоящего от его прошлого. Не таков ли смысл известного выражения "сжечь свои корабли"? И не приходит ли такое желание, когда человек задает себе вопрос о своем собственном бытии, о смысле собственной жизни? И не является ли чувство тоски таким ощущением, которое свидетельствует о том, что пришло время подумать о смысле своей жизни, сделать свободный выбор и принять решение?


508

Человек вынужден принимать решение (свободное решение), когда он попадает в условия, вынуждающие его делать выбор (мы бы сказали - жизненный выбор). Здесь, в ситуации, признаком которой является тоска, он отделяет себя посредством ничто от того, что уже было, то есть от собственной сущности (она, напомним, есть "его прошлое", его история); такая негация в отношении собственного прошлого - условие экзистенциального выбора, в котором предстоящее имеет вид собственных, "моих" возможностей (часто в форме жесткой альтернативы). Эта операция конечно же не легка, и потому человек, попав в ситуацию [1], часто пытается если не избежать выбора вообще, то как-то его отсрочить (то есть все-таки избежать выбора "здесь и теперь"). В глубине своей такая попытка сводится к отказу, так или иначе прикрытому, рассматривать ситуацию как собственную, выбор как неизбежность, а себя как свободную и ответственную личность. Здесь немало вариантов - например, убедить себя в том, что никакой возможности выбора в этой ситуации нет; что обстоятельства сильнее нас и заставляют поступить только так, а не иначе; или сказать себе, что "умные люди" в таких случаях поступили бы так-то и так-то; или снять с себя ответственность за выбор, переложив ее на другого (родителей, начальство, общество, случай, Бога и пр.); или заявить, что должен сделать так, а не иначе потому, что исполняет свой служебный долг и потому "себе не принадлежит", сослаться на государственные интересы, правовые нормы, обычай и т.д. Тогда, может быть, станет легче, тоска и беспокойство уйдут - но надолго ли и, самое главное, какой ценой? Ведь это значит, что человек отказывается от своей свободы и превращается из личности в "функцию" или "вещь". Так происходит, когда человек говорит себе, что он поступил как гражданин, или следовал требованиям устава, солдатского долга, велениям офицерской чести, исполнил сыновний (родительский) долг, или ... чуть ли не до бесконечности, хотя суть всех этих случаев одинакова. Такое состояние сознания - тоже экзистенциальная, онтологическая характеристика, и притом настолько важная, что все философы-экзистенциалисты уделяли ей большое внимание.

Эту разновидность человеческого бытия "для-себя" Сартр обозначил термином La mauvaise foi (буквально - "дурная вера" [2]) и посвя-

1 В нашей жизни мы чаще используем выражения, вроде "Ну и попал же я в положение!"; хотя можно слышать и раздумчивое "Вот так ситуация..."
2 В нашей литературе этот термин часто переводят словом "неискренность". Мы увидим, что этот перевод недостаточно корректен, поскольку человек, находящийся под властью "злой веры", может быть вполне искренним и в отношении другого, и в отношении себя самого.

509


тил ей одну главу из двух в том разделе книги, где он разбирает проблему отрицания. Прежде всего, "дурная вера" - это негация, обращенная на самого себя. Ее следует отличать от защиты или запрета, которые касаются трансценденции, "мира" - как в тех случаях, когда в аспекте "нет" выступает хозяйское вето (и сам хозяин) для раба, или тюремная решетка (а также надсмотрщик) для заключенного, готовящего побег. "Имеются даже люди (стражники, надсмотрщики, тюремщики и т.д.), чья социальная реальность есть исключительно реальность Нет, которые проживут и умрут, никогда не будучи чем-то иным, нежели Нет на земле" [1], пишет Сартр. У других эта обращенная вовне негативность воплощается в человеческих личностях, которые предстают для таких людей носителями зла. Смысл такого вида "Нет" - обидчивость. Есть и более тонкий вид негативности - ирония. В случае иронии (например, рассказывая с усмешкой, что вчера снова слушал речи некоего "мудрого политика") человек нечто утверждает для того, чтобы это отрицать; или же наоборот: "он создает некий позитивный объект, который, однако, не имеет иного бытия, чем его отрицание" [2]. К числу таких тонких форм и относится "дурная вера", в которой человек, вместо того чтобы отрицать нечто "внешнее" уму, некоторым образом отрицает свое собственное бытие в качестве такого, каково оно есть. Это, подлинно, самоотрицание, но в специфическом модусе нежелания признаться самому себе, что у него есть те или иные качества, что они ему "органичны".

Нельзя смешивать это с обманом (хотя обман, разумеется, тоже вид отрицания): ведь обманщик знает (и в душе признает) истину, которая касается его самого. Например, когда некто уверяет женщину, с которой хотел бы поближе познакомиться, что он очень богат и здоров, хотя на самом деле беден как церковная крыса и болен сифилисом. Его утверждения поэтому - содержание его слов, как события, совершающегося "в мире", и в онтологическом плане могут быть включены в то, что Хайдеггер называл "совместным бытием" (Mit-Sein). В этом смысле обман трансцендентен. "Дурная вера" имеет внешность обмана, она выглядит как обман, но обман этот обращен к самому себе - здесь человек маскирует истину от себя самого. По Сартру, это нечто вроде странной, нестабильной смеси "доброй веры" с цинизмом; может быть, ближе к сути дела другое утверждение: здесь обманщик и обманываемый - одно и то же лицо. В случаях "дурной веры", видимо, человеку была бы полезна помощь психоана-

510

литика. Впрочем, остановим дальнейшую дедукцию понятий и определений, которая вряд ли откроет нам нечто принципиально новое, и обратимся к живым примерам из книги Сартра. Первый из этих примеров мы представим в виде длинной цитаты, чтобы не упустить некоторых важных нюансов, что было бы неизбежно при пересказе.

"Вот, к примеру, женщина, которая отправилась на первое свиданье. Она достаточно хорошо знает о намерениях, которые питает в отношении нее мужчина, который с нею говорит. Она также знает, что ей рано или поздно придется принять некое решение. Но она не хочет чувствовать его неотвратимости: она обращает внимание только на то, что обнаруживает в поведении своего партнера, уважительного и скромного. Она не истолковывает это поведение как попытку реализовать то, что называют "начальным сближением"; она, так сказать, не хочет видеть возможностей развития во времени, которые представляет это поведение: она ограничивает это поведение тем, что есть в настоящее время, она не хочет читать в адресованных ей фразах ничего, кроме их эксплицитного смысла, и если ей говорят: "Я так вас обожаю!", она очищает эту фразу от ее сексуального подтекста, принимая в разговоре и поведении своего собеседника непосредственные значения, которые предстают для нее как объективные качества. Человек, который с ней говорит, кажется ей скромным и почтительным в том же смысле, в каком стол круглый или квадратный, а обои на стенах голубые или серые. И качества, таким образом приписанные личности, которую она слушает, таким же образом застывают в непрерывности вещей, которая есть не что иное, как проекция во временной поток их настоящего состояния. Это значит, что она не принимает в качестве наличного того, чего желает: в глубине души она чувствительна к желанию, которое пробуждает, но грубое и откровенное желание унижают ее и вызывают ужас. Вместе с тем она не находит никакой прелести в уважении, которое было бы только уважением. Чтобы удовлетворить ее, нужно чувство, которое адресовалось бы прежде всего к ее личности, то есть к ее полной свободе, и было бы признанием этой свободы. И в то же время нужно, чтобы чувство это было в глубине своей желанием, то есть чтобы оно адресовалось ее телу как объекту. Однако на этот раз она отказывается признавать желание тем, что оно есть, она не дает ему названия, она признает его только в той мере, в какой оно переводится в восхищение, почтительность, уважение и когда оно абсорбируется прежде всего в более возвышенные формы, которые оно производит, где оно выступает только как некая разновидность теплоты и близости. Но вот ее взяли за руку. Этот шаг ее собеседника грозит изменить ситуацию, вызвав немедленное решение: оставить эту руку - это значит самой принять участие во флирте, ока-

511


заться втянутой в него. Вырвать руку - это значит разрушить ту волнующую и непрочную гармонию, которая составляет прелесть этого часа. Стоит отодвинуть момент решения как можно дальше. Известно, что происходит в таких случаях: молодая женщина оставляет свою руку, но не замечает, что она ее оставила. Она этого не замечает, потому что случайно оказалось, что в этот миг она полностью духовна. Она вовлекает своего собеседника в самые возвышенные сферы сентиментальных рассуждений, она говорит о жизни, о своей жизни, она показывает себя со стороны своего существенного аспекта: личность, сознание. И на протяжении этого времени разделение тела и души свершилось; рука безвольно покоится в теплых руках ее партнера: ни сочувствия, ни сопротивления - ни дать, ни взять, вещь" [1].

Вот это и есть состояние "дурной веры": женщина в собственном сознании переводит в небытие то, что есть в поведении ее партнера, то есть то, что существует "в-себе". Но она разрешает себе поиграть его желанием в той мере, в какой она это желание истолковывает как не сущее тем, что оно есть, то есть признавая его в трансценденции. Ощущая трепет своего тела, она вместе с тем трансформирует его в собственном сознании в некий пассивный объект, в котором могут происходить некие процессы, но она их и не провоцирует, и не может избежать - они совершаются как бы вне ее, помимо ее воли и желания.

Так, согласно Сартру, проявляет себя двойственная природа человеческого бытия - фактичность и трансценденция. В подобных случаях фактичность утверждается сознанием так, как будто она трансценденция, и наоборот. В одной из книг французского писателя Жака Шардона есть выразительная фраза: "любовь - это больше, чем любовь"; по мнению Сартра, она отлично выражает суть "дурной веры". В самом деле, одна сторона любви - это ее "фактичность"; это, по словам Сартра, "соприкосновение одной кожи с другой", чувственность, эгоизм, ревность, борьба полов и т.д. (нынче, кажется, это называют "сексом"). Другая сторона - это любовь как трансценденция, "поток пламени", зов бесконечности, платоновский эрос, космические глубины ощущения (нынче, кажется, для этого в лексиконе значительной части молодого поколения уже нет названия - видимо, это "чистая метафизика", фантом, жалкая выдумка прошлых поколений). По Сартру, однако, как раз второе возвышает человека, убеждает его в том, что он вовсе не то, что он "пока что" есть, "убежать" от этого.

512

Антитеза "дурной веры" - искренность (правдивость). В отличие от "дурной веры", она не состояние, а требование - быть тем, и только тем, что есть. Но что это значит? Не является ли такое требование скрытым определением "вещи-в-себе", абсолютного тождества? Если так, то никакой специфики человеческого бытия по сравнению с бытием вещей нет. Однако, коль скоро человеческое бытие - это бытие сознания, оно не может быть таким абсолютным тождеством; сознание рефлексивно; оно как минимум сознание собственного бытия. Так что же такое тогда "быть искренним"?

Чтобы легче ощутить смысл проблемы, обратимся к примеру - на этот раз примеру мальчика-служителя в кафе (во Франции таких зовут "гарсонами"). У него чуть подчеркнуто быстрые движения, чуть подчеркнуто поспешные шаги, когда он подходит к столику; он подчеркнуто почтительно склоняет спину перед посетителем, его лицо выражает подчеркнутое внимание, а глаза - такой же подчеркнутый интерес к тому, что говорит клиент. Короче, все его поведение кажется нам игрой, чем-то заученным, механическим. Кажется, он играет. Но какую роль он играет? Он и в самом деле играет - играет способ бытия гарсоном. Так же точно играют люди свои роли коммерсантов, булочников, поваров, портных, полицейских и т.д. Но то, что "внутри" гарсона из кафе, - это вовсе не обязательно гарсон, в том же смысле, в каком чернила есть чернила или стакан есть стакан. Он, гарсон, знает, что значит быть гарсоном: это значит встать в 5 утра, подмести полы до открытия заведения и пр. Он знает свои права: на чаевые, профсоюзные права и т. п. Но все эти понятия относятся к области трансцендентного: речь идет об абстрактных возможностях, об обязанностях и правах, которые относятся к нему как субъекту прав и обязанностей. Со "мною" дело обстоит точно так же: субъект - это то, чем я, так сказать, "имею честь быть", а не то, что я есть. Это моя "репрезентация", или "я в репрезентации". Но если так, если мое поведение, мои поступки меня репрезентируют, то "я сам" - уже не "это", я отделен от своей "репрезентации" как субъект от объекта, отделен посредством "ничто" - ведь я только "играю" такое бытие, только "воображаю", что я есть оно. И тем самым я превращаю его в Ничто; моя связь с ним такая же, как у актера с Гамлетом, которого актер играет.

Однако, если я на самом деле гарсон из кафе, то играть эту роль, роль гарсона, для меня есть не что иное, чем играть роль футболиста или дипломата при разговоре с незнакомой девушкой - ведь на самом деле я не футболист и не дипломат! Если я, встретившись с девушкой, начинаю играть роль футболиста или дипломата, то я неискренен, нечестен. Какая здесь разница? В первом случае я "играю роль" по мерке "бытия-в-себе", которое есть "на самом деле" мое предметное бытие. Во втором случае я тоже играю роль, но не свою, поскольку мое предметное бытие на самом деле иное.

513


Так, может быть, я всегда играю какую-то роль, и различие только в том, что я либо всегда играю свою роль, либо иногда свою, а иногда чужую, и это целиком исчерпывает то, что можно назвать моим бытием? Нет, не так! Когда, например, я печален, печален на самом деле - это вовсе никакая не роль. Хотя это подлинное "бытие печальным" тоже проявляется в моем поведении: мрачный взгляд, опущенные плечи, расслабленная походка - и внешне "быть печальным" выглядит так же, как "быть гарсоном". Но ведь, будучи печальным, я не "исполняю обязанности"; если я - даже для себя самого - играю роль лорда Байрона, то ведь я на самом деле не печален! Сознание моей печали и моя печаль - одно и то же, бытийное тождество. Я могу быть печальным и могу развеселиться - это мои бытийные возможности. Я могу быть печальным и при этом играть роль веселого дурачка; или, напротив, я могу радоваться от души на похоронах неприятного мне человека, убедительно изображая при этом мировую скорбь. Такова специфика моего, человеческого, бытия. Другой конечно же только делает вывод о том, что я печален или весел, на основании того, что он видит в моем поведении. При этом он непременно истолковывает мое поведение; действительное состояние моего сознания для него остается под вопросом, оно не наличествует так же, как поведение, как объективное свойство, свойство "вещи мира".

Отсюда следует, что другой, ставя под вопрос мое "действительное" состояние, тем самым признает мою свободу, мою способность "не быть тем, что я есть, и быть тем, что я не есть". Соответственно взгляд другого, обращенный на меня ("в физическом смысле", на мое тело как часть "физического мира"), есть нечто большее, чем "объективный факт": если он трогает меня (радует, смущает, возмущает и пр.) - то это значит нечто совсем иное, чем слабое электромагнитное взаимодействие двух физических тел. Здесь, во взгляде, всегда содержится нечто большее, в модусе возможного отрицания ("не так, а иначе"). Как пелось в популярной несколько лет назад песне:

Лишь один только взгляд -
Но сказал тебе он,
Что всегда от других я таю:
Слишком мало сказать,
Что в тебя я влюблен -
Я тебя больше жизни люблю...

Внимательный взгляд другого может быть мне неприятен только потому, что я сам отличаю другого от "вещей мира": он, другой, видит меня так, как я не хотел бы, чтобы он меня видел.

514

Так как же в таком случае быть с искренностью? Я могу хотеть быть искренним, могу стать искренним, но ведь это значит, что я отличаю самого себя от себя самого как искреннего. Это значит, что мое бытие искренним не то же самое, что бытие стола квадратным, даже тогда, когда я на самом деле правдив или искренен: ведь я могу быть, могу стать и неискренним, о чем же еще говорит само мое страстное желание всегда быть искренним? Не проявляется ли этот смысл человеческого бытия в чувстве виновности, которое можно было бы назвать "экзистенциальной виной"? И христианские призывы к покаянию - разве они обращены только к закоренелым грешникам, вроде атамана Кудеяра? Пример, который в этой связи приводит Сартр, в те годы был весьма выразительным. Хотя, возможно, для нового поколения он уже не таков, я все же воспользуюсь им.

Педераст испытывает постоянное чувство вины за то, что он "ведет себя" как педераст; он не желает отождествлять себя с собственным бытием в качестве педераста; его гомосексуальные связи всегда "единичны", "случайны" ("так уж получилось..."), это "прошлые ошибки", он еще "может стать нормальным", и это доказывает его раскаяние не только другим, но и ему самому. Это, конечно, случай "дурной веры". У педераста есть друг, который требует от него искренно признаться в том, что он педераст, ведь тогда, по крайней мере, он будет честным человеком. Так вот, этот, по словам Сартра, "чемпион искренности" и сам находится в состоянии, весьма похожем на "дурную веру". Педераст не желает признавать, что его поведение - это его судьба. "Чемпион искренности", призывая педераста к честности, как бы выдает ему некую "индульгенцию" за раскаяние: честный, искренний педераст в его глазах - не то же самое, что "просто" педераст. Ведь существует же пословица: "повинную голову и меч не сечет". А почему, собственно, "не сечет"? Видимо, потому, что признается возможность, покаявшись, "стать лучше" - вроде вышеупомянутого разбойника Кудеяра, который "в монастырь ушел, Богу и людям служить" (не говоря уж о прощенной Иисусом блуднице, которая стала святой).

Размышляя о "бытии-для-себя", Сартр проводит различие между подходами Декарта, Гуссерля и Хайдеггера. Декарт с его "cogito" - еще субстанциалист, он придает бытию смысл традиционной онтологии; Гуссерль более осторожен, он остается в пространстве функционального описания - поэтому его позицию можно назвать "феноменистской" (не феноменологической!), близкой кантовской; Хайдеггер не хочет ограничиваться описанием и переходит к экзистенциальной аналитике, определяя человеческую реальность понимания как "экстатический проект" его собственных, человека, возможностей.

515



Но Хайдеггер, по Сартру, не обратил внимания на способность человека отрицать существование этого проекта, за которой скрыто "само" понимание, в смысле сознания бытия понимающим. Другими словами, трактовка способности понимать у Хайдеггера имеет сходство с "вещистской" трактовкой сознания - например, как свойства высокоорганизованной материи, вроде протяженности или веса. А тогда вопрос о человеческом бытии в его целостности незаметно замещается вопросом о человеке как сущем, о специфических свойствах этого "двуногого существа". И даже если при этом сознание и выдвигается на авансцену, оно трактуется как "отражение", как свойство, присущее всей материи, или как-то еще. А сознание, как нам уже известно (не только из предисловия к книге Сартра, но и из сочинений Гегеля), - это рефлексия, и потому бытие сознания состоит в том, чтобы задаваться вопросом относительно собственного бытия. Этим отличается "самодостаточное" дорефлексивное cogito от cogito рефлексивного, которое и есть сознание. Это значит, что, в противовес единому, самодостаточному, "плотному" "бытию-в-себе", сознание есть бытие расщепленное, размягченное. Сравним, например, бытие стола с бытием веры: стол есть стол, и ничего кроме; вера есть сознание веры; а вера, сознанная как вера, всегда и непременно есть вера потрясенная: знать, что веришь, - это уже значит не верить чистой верою (поскольку знаешь, что только, всего лишь веришь)!

Так открывается "для-себя-бытие". Оно предполагает отношение, хотя и не отношение к чему-то объективному, внешнему субъекту. Что же отделяет сознание "для-себя" от самосознающего сознания? Очевидно, их отделяет друг от друга Ничто, поскольку сознание произвело негацию самого себя; это Ничто есть его собственное Ничто. Такую негацию Сартр называет онтологическим актом. Разумеется, это онтологический акт человеческой реальности, и онтология, в начале которой он обнаруживается, есть онтология человеческого бытия.

Человеческое бытие есть фактичное бытие, или бытие в ситуациях. Человек, конкретный человек, присутствует в мире, он в мир заброшен, он обнаруживает, что не он является основанием того, что встречает в мире. И начинается это уже в глубинах рефлексивного cogito, как его трактовал Декарт, в его универсальном сомнении. Поскольку я сомневаюсь, я не совершенен; поскольку мое сомнение свидетельствует о моем бытии - мое бытие основано на моем несовершенстве. Это значит, что мое основание сомнительно. Но, сознав собственное несовершенство, недостаток в собственном бытии, я "обнаруживаю" идею совершенства, совершенного бытия ("корень" второго

516

доказательства бытия Бога)! Еще важнее, по Сартру, другое: таким образом открывается человеку его собственное бытие как бытие несовершенное, случайное. Таков источник изначального чувства виновности, "голоса совести", беспокойства, желания ставить вопрос о смысле собственного бытия: все это - голос его собственного Ничто. Строго говоря, не Бог, а человек есть causa sui, поскольку акт самодетерминации есть знак несовершенства. Попытка Лейбница справиться с этой щекотливой для верующего ситуацией определить необходимое, исходя из возможного (необходимое бытие есть такое, среди возможностей которого содержится существование), бьет мимо цели: возможность существования должна предшествовать существованию. Такой Бог должен был бы сам быть случайным. Зато человеческое бытие именно таково: его возможности предшествуют его актуальному бытию как его собственные возможности. Это значит, что его "подлинное" бытие - это свобода; а человека, следовательно, можно определить не только как мыслящее, но и как существо творческое, ens creator. И конечно же он тем самым становится полностью ответственным за свое бытие.

Но сознавать собственное несовершенство и быть ответственным за собственное бытие предполагает, согласно Сартру, и сознание того, чего ему недостает, - примерно так же, как статуе Венеры Милосской недостает рук. Недостает для чего? Для того, чтобы стать совершенной. Что же выступает в роли этого "для" в случае человеческой реальности? Ведь она - прежде всего свое собственное ничто; будучи "для-себя", она ставит самое себя в отношение отрицания к наличному "Я сам" - и это значит, что для полноты ей недостает опять же самости, - чтобы стать совершенной и самодостаточной, чтобы превратиться во "в-себе". Таков источник трансценденции: "человеческая реальность есть его собственный переход к тому, чего ей недостает; она устремляется к тому особому бытию, которым она стала бы, если была тем, что она есть" [1]. Но, как мы уже знаем, человеческая реальность как таковая - это не некая вещь, которая существует сначала, чтобы потом оказалось, что ей недостает этого и того: она с самого начала существует как недостаточное, то есть в непосредственной синтетической связи с тем, чего ей недостает. Это недостающее - ее собственное; она "по природе своей" существует как неполное бытие. Это значит, что человек постоянно стремится к тому, что можно было бы назвать согласием с самим собой (или, если угодно,

517


"полнотой жизни"), и что никогда не является чем-то данным. Такова и "тайна" бесконечного беспокойства картезианского cogito: оно стремится к тождеству с "бытием-в-себе", несовершенное бытие устремлено к совершенному бытию; бытие, которое служит основанием собственному Ничто, устремлено к бытию, которое является основанием собственного бытия. Декарт считал, что последнее - это бытие трансцендентного Бога; Сартр - что никакого следа трансцендентной сущности здесь нет, что это только совершенное бытие человеческой реальности, это - ее собственная тотальность. Эта тотальность сразу и имманентна, и трансцендентна. Бог религии, как и Бог философов, возникает в результате разрыва этой "пары" и превращения взаимосвязанного и цельного в противоположности. Он - только трансцендирование и гипостазирование этой, человеческой по природе, тотальности.

Поэтому сознание человека (а другого, как считает Сартр, нет) - непременно несчастное сознание. В своем конкретном бытии человек страдает, и выражение этого неизбывного страдания - стремление к "красоте", "добру" и "истине", которое мы видим (действительно видим!) в лицах других людей, но еще лучше - в портретах, скульптурах, киногероях, фотомоделях и пр. Это не "сами" лица и не портреты, не Шварценеггер и не Бриджит Бардо, не Мадонна и не Майкл Джексон, которые, сами по себе, существуют так же, как камни на дороге или поганки на полянке, а ценности. Высшая ценность, то самое абсолютное единство красоты, добра и истины, о котором писал Платон, - не что иное, как "абсолютное бытие самости, с его характеристиками тождества, чистоты, перманентности и т.д." [1]. Это значит, что бытие человека можно определить и как "бытие-для-ценности", что позволяет понять истоки всякой морали и ее относительный характер. Ценности, подчеркивает Сартр, не "полагаются" человеком в том измерении, которое он обозначает термином "для-себя"; они "консубстанциалъны" этому "в-себе". Нельзя согласиться со словами Лейбница: "монада существует одна, перед ликом Бога", заменив слово "Бог" словом "ценность": ведь сознание не познает ценности, ставя их "перед собою" как предметы; они "везде и нигде". Рефлексивное сознание, однако, способно сделать предметом переживание рефлексии - и тогда ценность, смысл того, чего недостает человеку в его жизни, "опредмечивается" для него как регулятивный принцип, как идеальная цель, как экстраполяция жизненных устремлений в бесконечность. Но и в сфере ценностей, в которой, та-

518

ким образом, правит вовсе не произвол, я остаюсь свободным, поскольку я могу либо обращать свое внимание на эти ценности и принимать их как свои, либо пренебречь ими - "точно так же, как от меня зависит, рассматривать ли более внимательно на этом столе мою авторучку или мою пачку табака" [1].

Ценности доступны не только рефлексии: они обнаруживают себя в любой интуиции, в любом феномене, относящемся к человеческой реальности; любой феномен, в котором "присутствует" Другой как "для-себя", открывается нам вместе с ценностью [2].

Такая трактовка человеческой реальности заставляет коренным образом пересмотреть и все виды традиционной трактовки возможности. Казалось бы, здесь, к примеру, Спиноза и Лейбниц занимали альтернативные позиции, а эта альтернатива исчерпывает все множество возможных решений. Спиноза считает категорию возможности субъективной, следствием недостаточности знания: в самой природе возможного как такового нет - есть лишь то, что есть, было или будет. Лейбниц считал, что в мире (в сознании Бога) существуют со-возможные множества событий: например, Адам мог бы и не съесть яблока с древа познания. Это значит, что в божественном рассудке существует, наряду с системой событий, в которой наличествует Адам, съевший яблоко, другая система, со-возможная первой, в которой мы встречаем Адама, не совершившего такого греха. Но основа концепций этих двух мыслителей равным образом "субстанциалистская" и дегуманизированная; та и другая рассказывают о "внешнем" человеческому сознанию мире. Но единственный ли это мир? Нет ли примет онтологических различий в двух парах выражений, которые часто предстают как тождественные: первая - "возможно, что он придет" и "он может прийти"; вторая - "возможно, что пойдет дождь" и "дождь может пойти"? Что касается дождя, то облака наверняка не способны выбрать, пролиться ли им дождем или нет: это я гадаю о том, что будет, и будет то или другое совершенно независимо от моих выводов. А что карается моего друга, то он, будучи человеком, обладает свободой, и возможности, о которых здесь идет речь, суть его возможности. Эти возможности приносит в мир только человек, и мир таких возможностей есть человеческий мир. И разумеется, у каждого человека свой горизонт возможного. Эту мысль можно выразить и следующим образом: "Возможное - это то, чего недостает для-себя для того, чтобы быть собой" [3]. Понять смысл этого общего тезиса совсем не трудно, ес-

519


ли обратиться к конкретному примеру: тот, кто очень хочет пить, имеет собственную возможность стать таким, кто пить уже не хочет - для того, чтобы достигнуть такого состояния, ему недостает стакана воды. Или иначе: сознание жажды есть восприятие стакана воды как желаемого. Поэтому возможности, о которых говорит экзистенциальная онтология Сартра, сами по себе не существуют - они " поссибилизируются".

1 E N.P. 139.
2 Нетрудно видеть, что эта формулировка Сартра вполне укладывается в ту традицию, в русле которой родился знаменитый "категорический императив" И. Канта.
3 E N.P. 147.


Таким образом, Сартрова дедукция, и в особенности его трактовка человеческого бытия как незавершенного, открытого в возможности, приводит к выводу, что его, и только его, неизбежной характеристикой оказывается временность. Временность - это "смысл трансцен-денции".











Экзистенциальная трактовка времени

Представление временности в "Бытии и Ничто" в его существенных чертах почти совпадает с тем, что мы находим в "Бытии и времени" у Хайдеггера, что избавляет меня от необходимости подробного представления этого раздела. Временность, по Сартру, есть "бытие-для-себя"; это бытие "овременяет" в экзистировании, которое осуществляется по механизмам неантизации: ведь оно, это бытие, сразу "и есть не то, что оно есть, и не есть то, что оно есть"; поэтому оно сразу существует во всех трех своих временных измерениях (прошлое, настоящее и будущее), которые "сепарированы" друг от друга неуловимым "ничто". Сартр не согласен с Хайдеггером, который в определении временности человеческого бытия делает акцент на будущем, на "выставлении" Dasein в его будущее: ведь "проявленным"-то человек оказывается как раз в его прошлом! Можно было бы сказать, что человек есть его прошлое; но он также раскрывается в том, чего ему "недостает", - а это его "проект", то есть его будущее. Настоящее, прошлое и будущее обусловлены друг другом, и только совместно, в их синтезе, они составляют целостность временности.

Экзистенциальная трактовка времени позволяет, по убеждению Сартра, избавиться от тех трудностей, которые в истории философии, начиная с античности, связаны с динамикой временности, с характером его "течения" от будущего через настоящее к прошлому. Существует ли "прошлое", которое было "настоящим", или же "настоящее" как существующее превращается в несуществующее, в ничто? Существует ли будущее, пока оно не превратилось в настоящее, или оно - ничто, из которого возникает настоящее? А само настоя-

520

щее - как его "ухватить", если оно не более чем неуловимое мгновенное состояние перехода из будущего в прошлое (то есть из одного "ничто" в другое "ничто")? Подобные вопросы были основанием кантовского и берклианского идеализма в трактовке времени, а также Лейбницева тезиса о непрерывности как фундаментальном "качестве" любого изменения, в результате чего время становилось только мерой изменчивости. Если иметь в виду, что у Лейбница изменение "изначально" - это экспликация логической связи вывода с посылками в рассуждении субъекта (каковой и обладает качеством непрерывности), то понятно, что и у него речи не было о реальной временности. Эти и другие подобные концепции в своей основе были субстанциалистски-ми: пытаясь ответить на вопрос о природе времени, они редуцировали его к вопросу о том, что же, собственно, изменяется "вне" человека. Если же обратиться к "человеческой" реальности, как ее понимает экзистенциализм (как, впрочем, и "фундаментальная онтология" Хайдеггера), открываются принципиально новые горизонты: для того чтобы "появилось" время, не нужны никакие изменения "вне" самого человеческого бытия. Само это бытие времяобразующее, оно, так сказать, воплощенная временность [1]. Для него, человеческого бытия, которое есть сознание, просто нет и не может быть вечности! "Для-себя", будучи сознанием самого себя, тем самым непрерывно "превращает" себя самого как сознанное в "свое прошлое"; это значит, что временность "бытия-для-себя" есть основа изменений, а не наоборот.

1 Таков смысл названия главной работы Хайдеггера "Sein und Zeit".


Так обстоит дело с "изначальной" временностью. Ее Сартр отличает от "психической" временности, того "ощущения длительности", которая является предметом имманентной рефлексии. И Декарт, и Гуссерль рассматривали такую рефлексию как привилегированный предмет, поскольку она открывает непосредственный доступ к сознанию. Экзистенциальный анализ рефлексии как самосознания показывает, что известный тезис Локка "Esse est percipi" неверен, поскольку бытие для своего существования вовсе не нуждается в том, чтобы быть воспринимаемым в ощущениях. Соответственно рефлексия - это не познавательное отношение познающего субъекта к независимому от него познаваемому объекту как отношение между "двумя сущими". Это саморефлексия, в которой "отражающее" и "отражаемое" есть подвижное "одно-и-то же", которые в рефлексии отделены друг от друга посредством Ничто. Условие саморефлексии - "отчуждение" собственного бытия в модусе "было", или самонеантизация; сознанное бытие - это "бывшее". Соответственно саморефлексия - это мое собственное Я, которое длится.


521


Психологическое ощущение длительности - нечто иное: это конкретные психические "единства", психические акты, сменяющие друг друга (то, что я переживал реально позавчера, вчера, минуту назад). Эти акты в моем сознании именно объекты, некоторое множество фактов - они "то, что они есть", хотя чаще всего они всплывают в моей памяти в контексте моих переживаний (например, чувства стыда за то, что в прошлый понедельник я сгоряча наговорил близкому человеку всяких гадостей, после чего наши отношения расстроились, и прошедшая неделя показалась мне вечностью). Я могу датировать как эти события, так и связанные с ними психические акты (например, в такой форме: "той весной я был так влюблен в NN, что буквально потерял голову"). Все они в результате датировки оказываются нанизанными, подобно бусинкам, на ниточке моей памяти, протянутой в пространстве абсолютного времени. Припоминая прошлые события, мы как бы наносим визит в музей событий собственной жизни. Это не рефлексия "бытия-для-себя", а рефлексия человеческого бытия-в-мире. Поэтому ее результат без особого труда превращается в интерсубъективную картину событий и даже становится объектом науки. Эта временность конечно же не способна себя конституировать, подобно "чистой", "изначальной"; она ничего из себя не представляет, если освободить ее от фактичности. Правда, мы можем, раздумывая над этим материалом, в результате своего рода "катарсиса", добраться до "чистой", "изначальной" временности; как и, наоборот, в результате "объективации" вторая превращается в первую: в первом случае нашему взору открывается природа нашей "самости", во втором же наша "самость" предстает только как комплекс того, что имело место. Нетрудно видеть, что это последнее имеет ту же структуру, что и "дурная вера", поскольку Я предстаю перед собственным взором как "объект".

Весь комплекс рассуждений Сартра относительно обликов временности позволяет ему сделать несколько важных выводов касательно важных для современной философии понятий.

Во-первых, Ego связано с психическим, то есть представляет личность как некое трансцендентное психическое единство. Ego, таким образом, субъект фактичности и субъект права, оно и активно, и пассивно; оно также и объект возможных ценностных суждений. Когда мы говорим, что этот человек трудолюбивый, доверчивый, вспыльчивый, ревнивый, амбициозный, чувственный, - мы говорим о "качествах" личности. Есть также и другие, которые связаны и нашей "историей": усталый, раздраженный, производит впечатление уверенного, потерявшего голову от радости, утратившего интерес к жизни - это

522

"состояния". "Качества" присущи человеку как личности; "состояния" в определенном смысле случайны, поскольку связаны с привходящими "извне" личности обстоятельствами жизни.

Во-вторых, психическое дано в результате особого рода познавательных актов - актов рефлексии, отталкивающихся от "событий", которые предстают как проявления активности личности: в этих событиях реализуются "внутренние потенции".

В-третьих, события психической жизни даны как конкретные объекты (даже в том случае, когда речь идет, скажем, об интеллектуальной атмосфере или любви, которые "мы чувствуем" или о которых "мы знаем"; поэтому мы либо "приводим свидетельства", либо "требуем доказательств").

В-четвертых, "позади" психических объектов обнаруживаются характеристики сознания (например, когда речь идет о моем чувстве любви, то оно обнаруживает три эк-статических аспекта временности). Это значит, что психическое - это не что иное, как "единство бытия-для-себя, гипостазированное во в-себе" [1]. Иначе говоря, это объективация субъективного в экзистенциальном смысле. Такая объективация имела место, например, в учении Бергсона о длительности; поэтому вся его концепция жизни как сверхсознания есть объективация психических процессов.









Трансценденция

Что же означает такая объективация в плане онтологии, и каков ее механизм? Ответ на эти вопросы Сартр дает в главе "Трансценденция".

Нам уже известно, что, по мнению Сартра, трансцендентное бытие не может действовать на сознание и конечно же не может быть сконструировано сознанием, объективируя элементы, присущие собственной субъективности. И вместе с тем разве познание "по определению" не отношение между "для-себя" и "в-себе"?

Свои рассуждения по этому вопросу Сартр начинает с тезиса, довольно непривычного для нашего слуха, но для него самоочевидного: никакого иного познания, кроме интуитивного, не существует; дедукция и дискурс - только орудия, средства, которые ведут к интуиции. Но что он понимает под интуицией? То же, что все феноменологи: согласно Гуссерлю, это "присутствие самой вещи для сознания". Для "в-себе", очевидно, никакое "присутствие" невозможно - иначе оно

523

не было бы "в-себе"; "присутствие" - это экстатичный модус "бы-тия-для-себя". Сознание в феноменологии - всегда сознание чего-то, некой "вещи". Такой "вещью", которая сознается сознанием, может быть и "небытие" (напомним о Пьере, отсутствие которого в кафе было сразу замечено человеком, договорившимся встретиться с ним в этом самом кафе). Более того, по логике рассуждения Сартра, все в познании вообще начинается с "не", поскольку первой фазой познавательного отношения является негативное обозначение объекта как "не-Я"; это изначальная квалификация "внешнего" мира и априорный фундамент всякого опыта. Следовательно, изначальное отношение "присутствия" негативно. Оно симметрично: ведь не только "вещь", предмет познания - это "не-Я", но и Я, в качестве познающего, не "вещь", не познаваемый предмет. Поскольку такое отрицание входит в само "онтологическое" определение сознания как "бытия-для-себя" [1], постольку познание само является модусом бытия. Это значит, что термин "познавать" не обозначает ни отношения, которое возникает между двумя сущими объектами, ни активности одного из этих объектов, ни особого качества или свойства. Это, повторю, само бытие-для-себя, в той мере, как оно есть "присутствие". Скажем проще: когда я познаю что-либо, я есть познающий это. Если попытаться выразить эту мысль более привычным для русского уха образом, то получится примерно следующее: когда я познаю нечто, и когда я увлечен познанием, когда я отдаюсь этому делу всей душой, когда я "погружаюсь с головой" в стихию познания - тогда я этим живу. Это, действительно, модус бытия, потому что в другое время я могу с не меньшей страстью отдаваться шахматам, спорту, политике - не говоря уж о любви... [2]

1 Напомним это определение: "Для-себя есть бытие, для которого его бытие заключено в вопросе о его бытии таким образом, что это бытие существенным образом есть определенный способ не быть неким бытием, каковое оно тотчас же полагает как другое, нежели оно".
2 Многие, читая эти строки, вспомнят милое стихотворение Беранже, которое начинается куплетом:

Друзья, природою самою
Назначен наслажденьям срок:
Цветы и девушки весною,
Зимою виноградный сок!

Кто не согласится с тем, что влюбленность и пьяный загул - это и в самом деле разные способы бытия?


Граница между "мною" и "моим предметом" в каждом из таких случаев довольно призрачна, поскольку предмет всегда окрашен моим отношением и соответственно заряжает меня энергией - но лишь по-

524

тому, что эта граница между тем и другим не исчезает. В случаях, аналогичных познанию, "оно" обычно предстает как то, чего мне "недостает" до полноты (то ли до "полного счастья", то ли до "полной безнадежности", которые вряд ли отличаются друг от друга больше, чем Бытие и Ничто в начале гегелевской дедукции онтологических категорий) [1]. Отличиям между этими способами бытия, с акцентом на "бытие познающим", Сартр уделяет немало внимания, и тонкость его анализа здесь прямо ювелирная, но в понимание общего смысла его позиции эти тонкости серьезного вклада не внесут, и потому эти детали мы опустим. Тем не менее одна из них существенна - это то, что в случае познания нельзя говорить о том, что познающему чего-то "недостает": "недостаток" всегда "конкретен", определен; в таких модусах бытия, как, например, "бытие влюбленным", я "детерминирую" себя бытием, которое "не есть Я" и которое не наличествует как таковое. В случае познания то бытие, которое не есть Я, представляет собой "абсолютную полноту" бытия-в-себе. Существен этот момент потому, что из него следует важный вывод: все, что выступает как предмет познания, - это "мир", мир как тотальность. Поэтому знание есть мир [2]. Но если мир - это тотальность, то "за пределами" этого нет ничего. Однако, как появляется это бытие, в котором нет ничего, кроме бытия? Видимо, в соответствии с требованиями метода феноменологической редукции, оно представляет собой предел долгого ряда отрицаний (Гуссерль назвал бы это "вынесением за скобки"). На этом общем фоне человеческое сознание осуществляет свои "конкретные" отрицания, которые, вослед Гегелю, Сартр тоже называет "отрицанием отрицания". Так конституируются, на индифферентной авансцене тотальности мира, предметные дискретные образования, образующие совместно "детотализированную тотальность".

1 Литература на эту тему воистину неисчерпаема. Ограничусь только одним автором и одним названием: Стефан Цвейг. Письмо незнакомки.
2 Это то же самое, что утверждал и Хайдеггер.


Эта "авансцена" тотальности множества групп предметов есть пространство. Пространство в такой трактовке - не априорная форма чувственности, как утверждал Кант: ведь форма чувственности задает структуру предметам, "вещам" чувственного мира и, значит, "принадлежит" самим этим вещам. "Опространствленное" бытие, совокупность пространственных предметов, освобожденная от конкретного содержания, - это "для-себя-бытие" в самом чистом виде, и коррелированный ему "мир", внутренние различия которого подверглись радикальному отрицанию в процессе феноменологической редукции; после нее и от самого сознания остается только "идеальность синтеза". Само пространство, таким образом, не "мир", а "нестабильность мира, поня-

525


того как тотальность, в том плане, что он всегда может распасться во внешнюю множественность" [1]. Оно - "не фон и не форма, а идеальность фона, в том смысле, что оно, пространство, всегда может дезагрегироваться в формы; оно не континуально и не дискретно, а представляет собой перманентный переход от континуального к дискретному" [2]. Пространство - "тотальная независимость" всего того, что существует "в-себе", то есть "чистая внеположность". Поэтому пространственная характеристика любой вещи - это только ее "место", ее отношение внеположности во множестве вещей. А внеположность, как нам уже известно, в онтологии Сартра (как и в онтологии Гегеля) - изначальная фаза формирования всякой предметности, которое начинается с самоотрицания, отличения себя от Иного. Это отношение внеположности и есть "сущность" того, что обычно называют протяженностью. В науке о пространстве - геометрии - эти экзистенциальные истоки скрыты; здесь произошло гипостазирование, превращение внешней индифферентности в субстанцию, которая существует сама по себе.

В разделе о трансценденции Сартр рассматривает также понятия количества, качества, потенциальности и инструментальности. Сначала этот набор производит странное впечатление, поскольку если в определениях количества и качества нетрудно услышать эхо голоса Гегеля, категорию "инструментальности" в гегелевском учении о бытии мы вряд ли обнаружим. Однако делать вывод об эклектичности этих рассуждений Сартра было бы поспешно. В самом деле, вот как звучит у Сартра определение качества:

"Качество - это не что иное, как бытие этого, коль скоро оно рассматривается независимо от всякого внешнего отношения с миром или с другими это" [3]. Не правда ли, кажется, что автор просто пересказал другими словами известное гегелевское: качество есть определенность вещи, тождественная ее бытию (или, в более популярном изложении наших учебников: это то, без чего вещь не может быть сама собой)? К тому же и противопоставляет это определение автор прежде всего субъективистской трактовке качества. Но не трансценденталистской! Правда, Сартр не во всем согласен здесь с Гуссерлем: например, по его мнению, Гуссерль не прав, когда считает, что, для того чтобы соединить цвет и форму трансцендентального предмета, нужна особая активность синтеза - Сартр считает, что, для того чтобы круглый желтый предмет предстал как целостность, не нужно ни особой "субстанции", ни особого закона их связывания сознанием: этот круглый предмет есть желтый, или этот желтый предмет есть круглый. Выделение качества как отличного от предмета свойства происходит "вторично", в результате "внутреннего отрицания" этого качества:

526

"Перцепция белого есть сознание принципиальной невозможности того, что Для-себя существует как цветное, то есть будучи тем, что оно есть". И далее: "Запах, который я внезапно почувствовал с закрытыми глазами, даже до того, как я связал его с неким пахнущим объектом, уже есть некое бытие-запаха, а не субъективное впечатление; свет, который ударил мне в глаза утром сквозь мои закрытые веки, уже есть бытие-света". Так решает Сартр старый спор об объективности или субъективности качеств - они просто есть. Другое дело, что бытие это радикально отлично от "для-себя" как способа бытия. Это сознание, "бытие-для-себя", может разными способами отрицать себя "перед лицом" этого и представлять качество как "еще одно это" на фоне вещи.


Подобным образом представляет Сартр и количество, и потенциальность, а потом и "мировое время". Все они "объективны", но лишь в том смысле, что являются "объективным отношением экстериориза-ции" [1].

Обращаясь к зеноновской апории об Ахиллесе и черепахе, Сартр утверждает, что противоречия возникают вследствие того, что движение и его осознание оказались разнесенными по разным "ведомствам": движение предстало характеристикой бытия, которую сознание пытается постигнуть, оставаясь чем-то принципиально иным, чем бытие. То же и касательно других апорий. Единственный способ избежать противоречий при их анализе - это признать "бытие-движущимся" равноправным модусом бытия; можно сказать, что это такое же качество, как и те, о которых шла речь выше; поэтому к этой теме применимы все те аргументы, с которыми мы тогда познакомились.

И в заключение раздела о трансценденции несколько важных выводов. Прежде всего, сознание - не атрибут, не функция, не свойство бытия; оно не что иное, как "само" бытие. Отсюда следует, что отношение "бытия-для-себя" к "бытию-в-себе" - это фундаментальное онтологическое отношение [2].

1 E N.P. 256.

2 Следует иметь в виду, что во французском языке слово "connaissance" означает и знание, и сознание, и познание, и даже знакомство. Это важно, поскольку разделение этих понятий в русском языке приводит к более резкому различению познавательного отношения, познавательного процесса и результата этого процесса; это значит, что "русское" мышление более склонно к превращению знания и бытия в две достаточно самостоятельные области - сферу "действительности" (бытия самого по себе) и сферу "знания", производную от первой. Чтобы не исказить позицию Сартра, мы, как правило, будем использовать термин "сознание" как менее жесткий, употребляя другие только тогда, когда контексты французского текста делают такую замену возможной.

527


"Сознание - не что иное, нежели присутствие бытия у Для-себя, и Для-себя не что иное, как ничто, которое реализует это присутствие. Таким образом, сознание по природе своей - это экстатичное бытие, и вследствие этого факта оно совпадает с экстатичным бытием Для-себя. Для-себя нет сначала, чтобы познавать потом; и так же точно нельзя сказать, что его нет иначе, чем когда оно сознает или когда оно осознается, - это приводит к тому, что бытие исчезнет в некоей линейной бесконечности частных познаний. Но это - абсолютное возникновение Для-себя в лоне бытия и во имя бытия, исходя из бытия, как оно не есть, и как негация этого бытия и неантизация себя; таково это абсолютное и первоначальное событие, которое есть сознание" [1].

Такую позицию нельзя характеризовать ни как идеализм, ни как реализм, поскольку здесь отвергнута сама основа конкуренции за бытийное первенство - признание двух изначально противостоящих друг другу мировых начал. Бытие предстает как "подвижная квази-то-тальность"; в ее пространстве возникают как некие точки притяжения, "бытие-для-себя", устремленное к "бытию-в-себе" (оно таким образом, посредством интенционального акта, осуществляет трансценденцию и конституирует себя в "сознание чего-либо". Итогом трансцендирования оказывается "мир" как утвержденное бытие. Понятно, что существует это последнее только в связи с "для-себя"; "оно само и есть "для-себя" и с ним вместе исчезает" [2]. Но "мир" вовсе не существует внутри "бытия-в-себе" - ведь оно - это сам экстаз! И утверждаемое присутствует вполне реально: оно "во-вне", в пространстве того бытия, которое является миром, открывающимся мне.

Вместе с тем универсальные пространство и время, качества и количество - все это лишь "субстанциализированные ничто" и ничего не меняют в чистом бытии, которое открывается через них. "В этом смысле, - пишет Сартр, - все есть данное, все есть присутствующее для меня без дистанции и в своей подлинной реальности; ничто из того, что я вижу перед собой, не приходит от меня; нет ничего за пределами того, что я вижу или что я мог бы увидеть. Бытие есть повсюду вокруг меня, кажется, что я могу его коснуться, его ухватить; репрезентация как психический процесс - это чистое изобретение философов" [3].

Все это значит, что с точки зрения экзистенциальной онтологии "мир человечен": "Вот весьма своеобразное положение сознания: бытие есть повсюду, напротив меня, вокруг меня, оно давит на меня ...

528

этот стол, который здесь находится - от бытия и ни от чего более; этот утес, это дерево, этот пейзаж: от бытия, и ни от чего более. Я хочу схватить это бытие и не нахожу ничего, кроме меня" [1].

При анализе сознания с такой точки зрения, естественно, обращаться к человеческой телесности и устройству рецепторов нет нужды. Тело появляется в следующем разделе онтологии Сартра - "бытие-для-другого" - "мое тело отсылает меня к существованию другого и к моему бытию-для-другого" [2]. Это уже другой, столь же фундаментальный, модус человеческого существования, к представлению которого мы и переходим.







* * *

Подобно "бытию-для-себя", "бытие-для-другого" - это тоже человеческая реальность. Более того, эта онтологическая структура - тоже структура моего собственного бытия. Но это мое бытие - не бытие "для-меня"! Выразительный пример - стыд. Когда мне стыдно, то это сознание - аспект моего собственного бытия. Но человек испытывает чувство стыда перед кем-то, когда этот кто-то на него смотрит. Будучи в одиночестве, человек, совершая действия, которые называют интимными или неприличными, как правило, чувства стыда не испытывает - для этого, как и для греха, необходим "другой". Этот "другой", таким образом, предстает как "детонатор" моего чувства стыда, как "посредник" между мной и мной самим; "мне стыдно себя такого, каким я предстал для другого" [3]. Это значит, что я при этом выношу суждение о самом себе как объекте - ведь я стал объектом для другого. Ну и что? Ведь то, что происходит в сознании другого, когда он увидел меня в некоем непотребном виде, непосредственно меня не касается (если он, например, при этом не только не бросился не меня с кулаками, не поднял крик, но даже сделал вид, что вообще ничего не заметил). Однако чувство стыда обдает меня жаром с ног до головы, я краснею, мне хочется буквально провалиться сквозь землю... Что же все это значит? Прежде всего, стыд означает признание себя таким, каким меня видит другой, - даже если я знаю, что на самом деле, по сути своей, я вовсе не такой. С другой стороны, чувство стыда есть признание существования другого, а также отношения между мной и другим.

529


Это можно считать важным онтологическим открытием, поскольку для философского реализма существование другого никакой специальной онтологической проблемы не представляет: для него "другой" просто частный (даже не особый!) случай субстанциальной "вещи", такое же тело, как камень или дерево. Признание "души" в этом теле ничего не меняет: во-первых, потому, что никакого непосредственного доступа к ней нет, "чужая душа - потемки"; а во-вторых, потому, что она отделена от его тела как одна субстанция от другой. Поэтому, как пишет Сартр, если стоять на такой позиции, то различия здесь такого же рода, как различие между этой вот чернильницей и этой вот книгой.

Я, правда, делаю вывод о душевном состоянии другого на основании его поведения, то есть наблюдая за его телом. Если задуматься над тем, почему такой вывод возможен, придется признать, что тело другого, как и мое собственное, не просто объект "внешнего мира", а нечто специфичное: человеческое тело интимно связано с человеческим сознанием, они образуют некую тотальность; я знаю это по собственному опыту. И потому, когда я смотрю на другого, я подсознательно провожу аналогию между телом другого и моим собственным: только поэтому я могу сделать вывод о том, что сейчас чувствует, что переживает этот другой. Таким образом, я признаю другого не просто объектом, а человеком, и человеческое тело не просто материальным объектом определенной массы, размера и конфигурации, а плотью. Все это, известное нам из работ Гуссерля [1], согласно Сартру, признает и реалистически (материалистически) ориентированная психология. Однако в таком случае бытие другого все же оказывается так или иначе редуцированным к восприятию; другой есть "мое восприятие" (esse est percipi). Таким образом, специфика этого феномена оказывается затушеванной. В самом деле, ведь стыд никак нельзя определить как частный случай моего восприятия другого человека как внешнего объекта моего опыта: ведь в моем эмпирическом опыте дан "просто" человек с его характеристиками, доступными моим органам чувств, а вовсе не "другой".

1 А еще раньше это встречалось в сочинениях Шопенгауэра.


"То, что я постоянно вижу сквозь свои восприятия (mes experiences), это чувства другого, идеи другого, волевые устремления другого, характер другого. Это значит, в действительности, что другой не только тот, кого я вижу, но тот, кто видит меня. Я вижу другого в том плане, что он есть некая связная система восприятий вне предела

530

досягаемости, в пространстве которой я очерчиваю его как объект среди других. Но в той мере, в какой я пытаюсь определить конкретную природу этой системы репрезентаций и место, которое я занимаю в ней в качестве объекта, я радикальным образом выхожу за пределы поля своего опыта: я имею дело с некоей серией феноменов, которые в принципе никогда не могут быть достижимы для моего восприятия, и, следовательно, я выхожу за пределы способностей моего сознания; я пробую связать друг с другом восприятия, которые никогда не смогут стать моими восприятиями, и, следовательно, эта работа конструирования и унификации не может ничем помочь в унификации моего собственного опыта: в той мере, в какой другой есть некое отсутствие, он ускользает по природе. ... Другой ... презентирует себя, в известном смысле, как радикальная негация моего опыта, поскольку он есть тот, для которого я не субъект, а объект. Я ведь, как субъект познания, стараюсь определить в качестве объекта субъект, который отрицает мою характеристику как субъекта и определяет меня самого как объект" [1].

Он, "другой", воспринимается мною как реальный, и вместе с тем чувственное восприятие (то есть восприятие его как "объективной реальности") доставляет мне знание некоей "вещи", а отнюдь не "знание другого".

"Другой в действительности есть иной, то есть я, который не есть я; мы имеем здесь дело с негацией как конститутивной структурой бытия-другого" [2]. Эта позиция недоступна ни реалисту, ни идеалисту. Реалист рассматривает это отношение аналогично отношению тел в физическом пространстве; для него, пишет Сартр, высказывание "Я не Поль" выражает, в плане онтологии, то же отношение, что и высказывание "стол не кресло". Идеалист (к примеру, Шопенгауэр) аналогичным, "внешним" образом разделяет два сознания - правда, пространство, в котором они отделены друг от друга, идеальное. Соответственно во всех таких случаях сознаваемый мною "другой" - только образ, репрезентирующий в моем сознании некий внешний ему объект.

Правда, была еще попытка найти другой подход, в котором различие "меня" и "другого" стало бы "внутренним". Такова Лейбницева монадология: в ней Бог сразу и есть и не есть также я сам, как и всякий другой. Решение не очень хорошее: монадология Лейбница - это метафизическая концепция, с неизбежно присущими ей антиномиями;

531

если Бог - это я, и если Бог - это "другой", то кто гарантирует собственное существование, отличное от существования "другого"? Если акт Божественного творения непрерывен, то мое существование, так сказать, "подвешено" между собственным индивидуальным, или личным, существованием, отличным от иного, и пантеистическим растворением моего существования в Божественном Разуме. Если акт творения уже состоялся и завершен, то я оказался отделенным от Бога, и ничто не гарантирует моего существования у Бога, поскольку мое Я оказалось внешним Богу, "подобно тому, как скульптура отделена от скульптора" [1]. После того как акт творения состоялся, Бог познает меня, только создавая мой образ. Получается, что Бог и не необходим, и не достаточен для того, чтобы гарантировать существование "другого". Итак, снова дилемма: или солипсизм, или идеалистический субстанциализм.

Но нельзя ли избежать подобных дилемм? Сартр уверен, что такую возможность открывает феноменология, для которой "субстанция" бытия уже не нужна; для этого достаточно заменить Лейбницеву универсальную субстанцию, Божественную Мысль, а также сотворенные Господом монады, "просто" сознанием.

Анализируя сразу и логику, и историю такого превращения монадологии в экзистенциальную онтологию, Сартр рассматривает в специальной главе концепции Гуссерля, Гегеля и Хайдеггера. Этих философов объединяет то, что они, будучи наследниками картезианства, осознали неизбежность солипсизма, если так или иначе принять тезис о двух отделенных друг от друга "субстанциях" для объяснения связи Я с Другим: любая попытка объединить эти субстанции была признана невозможной. Оставался открытым единственный путь, по которому и пошла современная философия: попытаться понять фундаментальную и трансцендентную связь Я с Другим как конституированную деятельностью самого собственного сознания.

Гуссерль (в "Картезианских медитациях" и "Формальной и трансцендентальной логике") отбрасывает солипсизм, пытаясь показать, что обращение к Другому - это непременное условие конституирования мира: мир, как он открывается сознанию, изначально интермонадичен.

"Рассматриваю ли я этот стол, или это дерево, или это полотно на стене в одиночестве или в компании, другой всегда здесь как слой конститутивных значений, принадлежащий самому объекту, который я рассматриваю; короче, как подлинный гарант его объективности. И так же точно наше психофизическое Я современно миру, является частью

532

мира и падает вместе с миром под ударом феноменологической редукции. Другой предстает как неизбежный для конституции самого этого Я. Если я вздумал усомниться в бытии Пьера, моего друга - или других вообще, поскольку это существование в принципе за пределами моего опыта, то я также должен сомневаться в моем конкретном бытии, в моей эмпирической реальности в качестве профессора, имеющего те или иные наклонности, эти привычки, этот характер. Нет никакой привилегии для моего Я: мое эмпирическое Ego и эмпирическое Ego другого появляются в мире в одно время; и общее значение "другого" необходимо при конституировании кого-то как другого в отношении этого "Ego" [1].

Все это, полагает Сартр, означает несомненный прогресс по сравнению с классическими доктринами. Но по сути, если мое Я ничем не отличается от Я другого, то это решение мало чем отличается от кантовской концепции трансцендентального субъекта. У Гуссерля, так сказать, выведена из обсуждения проблема особого способа бытия Другого, то есть, как уже было сказано ранее, очевидной приоритетности Другого по сравнению с прочими предметами "моего мира", и в этом плане ему, согласно мнению Сартра, не удалось решить поставленной им самим задачи преодоления солипсизма. Под этим углом зрения позиция Гегеля, изложенная в "Феноменологии духа", обладает преимуществом: там "Другой" появляется и в самом деле с необходимостью в результате осознания "себя" как "себя", в формуле "Я есть Я". Это самоосознание предполагает у Гегеля опредмечивание, объективацию собственной "самости" в качестве "самости" - а это значит опредмечивание, объективацию самосознающего сознания. Это объективированное самосознающее сознание и есть Другой, посредством которого я постигаю самого себя как "самость" (правда, путем немедленного отделения "себя" от "всякого другого"). Таким образом, "другой" и в самом деле конституируется вместе со "мною самим", с тем, чтобы быть подвергнутым немедленному отрицанию: "быть Я" - значит не быть тождественным с Другим. Соответственно в этом онтологическом отношении "другой Я", будучи "самим собою", тоже исключает "мое Я". Отсюда и специфический способ, которым "другой" представляется мне: он "иной, нежели я". Тем самым и Я, и Другой оказываются индивидуальностями.

Отсюда следуют немаловажные выводы касательно классической философской традиции в исследовании сознания: "...само cogito не мо-

533


жет служить отправной точкой для философии: в самом деле, оно не может родиться иначе, чем в качестве следствия моего появления для меня как индивидуальности, и это появление обусловлено признанием другого. Проблема другого вовсе не может быть поставлена, отталкиваясь от cogito, но, напротив, как раз существование другого делает возможным cogito как абстрактный момент, когда я постигаю себя как объект. Так же точно "момент", который Гегель называет бытием-для-другого, это необходимая стадия развития самосознания; дорога внутрь проходит через другого. Но другой интересен для меня лишь в той мере, в которой он есть другой Я, Я-объект для меня и, наоборот, в той мере, в какой он отражает мое Я, то есть поскольку я есть объект для него. В результате необходимости того, что я не могу стать объектом для себя иначе, чем там, в "другом", я должен получить от "другого" признание моего собственного бытия. Но если мое сознание для себя должно быть опосредовано в его отношении к самому себе другим сознанием, то мое бытие-для-себя (и значит, мое бытие вообще) зависит от другого. Я есть такой, каким я представляюсь другому. Впрочем, поскольку другой есть то, чем он представляется мне, и поскольку мое бытие зависит от другого, то способ, которым я представляюсь самому себе, - то есть момент развития моего самосознания, - зависит от способа, которым другой представляется мне. Ценность признания меня другим зависит от ценности признания мною другого. В этом смысле, в той мере, в какой другой постигает меня как связанного с неким телом и погруженным в жизнь, я сам есть не что иное, как некий другой. Для того чтобы достичь признания со стороны другого, я должен рисковать своей собственной жизнью. В самом деле, рисковать своей жизнью - это показать себя как не-связан-ного с объективной формой или с каким-либо определенным существованием; не-связанным с жизнью. Но в то же время я преследую смерть другого. Это означает, что я хочу добиться своего опосредования другим, который есть только другой, то есть зависимым сознанием, существенная характеристика которого состоит в том, чтобы существовать только для некоего другого. Это совершится в тот же момент, когда я рискну своей жизнью, поскольку в борьбе против другого, рискуя ею, я абстрагировался от своего чувственного бытия; другой, напротив, предпочитает жизнь и свободу, показывая тем самым, что он не мог поставить себя как не-связанного с объективной формой. Следовательно, он остается связанным с внешними вещами вообще; он представляется мне и себе самому как лишенный сущности (inessentiel). Он - раб, а я - господин; для него я есть сущность. Так появляется пресловутое отношение "хозяин - раб", которое оказало столь глубокое влияние на Маркса" [1].

534

Такова гегелевская трактовка конституирования Другого, которая, повторяем, кажется Сартру более "продвинутой", нежели гуссерлевская; последняя, по его мнению, сводила конституирование "другого" к частному случаю конституирования объективности. Однако под углом зрения трансцендентализма эта трактовка имеет два существенных порока. Во-первых, она метафизическая (идеалистическая). Во-вторых (это связано с идеалистической установкой), здесь происходит отождествление сознания с познанием, которое трактуется как рациональное познание, то есть как логический процесс. Отсюда вырастает тесная связь проблемы бытия Другого в гегелевской "Феноменологии Духа" с гносеологически истолкованным понятием истины [2]. В итоге "другой" оказывается логической универсальной абстракцией, а процесс самоосознания заканчивается безжизненным тождеством "Я есть Я". Это значит, что в этой формуле, как и во всем процессе дедукции, который она завершает, исчезла конкретная, универсальная индивидуальность человека и его сознания. Отмечая этот недостаток гегелевской конструкции, Сартр солидарен с Кьеркегором, защищавшим "притязания индивида", для коего важна не объективная экспликация его универсальной структуры, а признание универсальных прав его личности.

Подытоживая свою критику гегелевских рассуждений, в детали которой мы не будем углубляться, Сартр делает вывод: "Попросту говоря: мое отношение к другому есть изначально и в основе своей отношение бытия к бытию, а не сознания к сознанию, если солипсизм следует отбросить" [3].

1 EN. Р. 292 - 293.
2 "Раб" оказывается поэтому "истиной" "господина" в его "бытии-для-себя".
3 E N.P. 30O - 301.


Ни Гуссерль, ни Гегель не смогли этого сделать - первый потому, что "мерил бытие по мерке сознания", а второй потому, что отождествил бытие с сознанием. Выход из этой ситуации, и в правильном, по мнению Сартра, направлении, попытался найти Хайдеггер, хотя сделал он это довольно грубо, разрубив гордиев узел логических хитросплетений просто введением нового понятия, которое характеризует человеческую реальность: "бытие-в-мире". Здесь и "мир", и "бытие-в", и "бытие" предстают как взаимосвязанные моменты целостности. Способ бытия человеческой реальности у Хайдеггера - это Mit-sein, бытие совместно с другими. Таким образом, получается, что я не существую сначала, чтобы потом встретить другого: ведь речь идет только о сущностной структуре моего бытия. Разумеется, это бытие - не


535


Cogito, a Dasein, "которое есть мое"; отношение трансценденции к "другому" оказывается просто моментом структуры моего бытия.

Есть много других деталей, в которых Сартр расходится с Хайдеггером. Например, представление Хайдеггера об отношениях с "другими" можно символизировать понятием "экипаж" (или "команда"), в то время как позицию Сартра лучше представить понятием "битва". Хайдеггер, по мнению Сартра, неясно выражает "мое" отношение к "другому" как отношение "ты" к "я", индивида к индивиду, в котором куда более существенна оппозиция, чем совместность бытия. Затем хайдеггеровская позиция не способна выразить многообразие конкретных видов моего бытия-с-другими (например, мои отношения с Пьером, если мы друзья, или мои отношения с Анной, если мы любовники); "бытие-другого" у Хайдеггера имеет черты кантовского априори, оно, согласно Хайдеггеру, конституируется, и потому Хайдеггеру не удалось вообще избавиться сразу и от всякого идеализма, и от всякого реализма, как он надеялся: солипсизм у него не преодолен, поскольку человеческая реальность остается одинокой. "Другого встречают, его не конституируют" [1], это не "необходимость опыта", а "необходимость факта"; я не предполагаю существования другого, я это утверждаю - вот на что не обратил внимания Хайдеггер.

Поэтому место проблемы доказательства бытия Другого (которая, в свете предыдущих рассуждений, предстает как мнимая) в феноменологической онтологии Сартра занимает проблема обнаружения Другого.

Так что же такое "другой"? Когда я смотрю в окно и вижу прохожего, слышу голос - это присутствие другого для меня в модусе объектности. При этом я предполагаю, что прохожий, по всей вероятности, не робот, а голос, который я слышу, не магнитофонная запись. Это значит, что в моем восприятии другого есть и что-то большее, нежели восприятие просто объекта. Когда я смотрю на скамейку в городском парке, и вижу эту скамейку, лужайку, в центре которой она расположена, несколько деревьев и сидящего на скамейке человека, в нормальном случае именно человек, а не другие объекты, оказывается в центре моего внимания, занимает некое привилегированное положение в поле моего зрения; между этим человеком и лужайкой со всеми другими предметами существует определенная "дистанция". Она связана с тем, что отношение между человеком и "всем прочим" на лужайке несимметрично: я знаю, что человек "там" тоже видит - видит лужайку, деревья, скамейку. Эта способность "смотреть и ви-

536

деть" - особое отношение: оно образует предметный мир, центрированный вокруг того, кто смотрит и видит: вокруг Пьера, бросившего взгляд на свои часы, вокруг Анны, взглянувшей в этот момент на Пьера, и т. п.; я, увидевший Пьера и Анну, нахожусь в центре своего предметного мира и знаю, что каждый из них тоже находится в центре своего предметного мира, собственного "универсума", который для меня есть нечто столь же объективное, как дерево на лужайке. Но вместе с тем это нечто иное, чем дерево на лужайке, которое в качестве предмета моего внимания включено в мир, где центр - это я: ведь предметный мир того, "другого", в качестве комплекса его предметов, не является моим. Эту специфику Сартр выражает понятием "бытия-видимым-другим". Кроме этого, тот, другой, способен видеть меня; я могу стать для него объектом. Отсюда следует необходимость онтологической экспликации взгляда другого.

Этот взгляд - больше, чем обращение в мою сторону пары круглых окуляров; он трогает меня совсем иначе, чем ветерок занавеску; глаз другого - это не оптический прибор, а скорее "подпорка взгляда". Не глаз, а взгляд может быть "мрачным", "ласковым", "злобным", "грязным" и т. д. - эти качества взгляда отнюдь не аналогичны цвету глаз или форме зрачков. Ощущение, когда меня разглядывают, совсем не похоже на то ощущение, когда на меня упал солнечный луч или тень от набежавшего облака. Даже когда я внутренне сжался, услышав звук хрустнувшего сучка за моей спиной, - это "трогает меня" как предвестие взгляда: это значит, что "кто-то за мной следит", "кто-то меня видит".

Разве плотные занавески на окнах придуманы только для того, чтобы защищать от яркого света? И какое чувство охватывает вас, когда вы замечаете, что некто из окна соседнего дома наблюдает за вами в бинокль, когда вы раздеваетесь, ложась спать? Или представьте, что вас застали врасплох в тот момент, когда вы подслушивали чужой интимный разговор или подсматривали за кем-то в замочную скважину? Те, кому это чувство известно, назовут его сразу же. Правильно, это - стыд. Почему же чужой взгляд повергает меня то в жар, то в холод? Почему мне стыдно, когда я чувствую чужой взгляд? Потому, утверждает Сартр, что взгляд чужого делает меня, вместе со всем "моим миром", объектом, лишает меня "самости" и ее важнейшего качества - свободы; ведь я уже не "хозяин положения", я рискую потерять контроль над ситуацией, я не знаю, что со мною будет в следующий момент - это уже не "мои возможности", а его, того, кто меня видит, превращает меня в объект. Поэтому я хочу избежать взгляда, забиться в угол, уйти в тень. Имена тех литераторов, которых Сартр

537


призывает засвидетельствовать его правоту, весьма репрезентативны: это А.Жид и конечно же Ф.Кафка с его знаменитым "Процессом" - описанная там ситуация и есть "бытие-в-составе-мира-для-другого". Доселе я был личностью - теперь стал пространственным объектом: меня застали (на языке, более понятном в наши дни, видимо, лучше сказать "застукали"). И временным объектом тоже - ведь мне стыдно, я переживаю это чувство и при этом ничего с собой поделать не могу.

Заметим мимоходом, что стыд - не единственное чувство, которое человек испытывает, ощущая на себе взгляд другого; он может испытывать при этом и гордость; [1] однако оба эти чувства родственны в том отношении, что они от меня не зависят, и потому выражают отношение подчинения другому, своего рода рабства. Мне стыдно, стыдно перед ним. Значит, я признаю себя таким, каким он меня видит; значит, "господином" является тот, кто меня видит, "другой": он свободен, ведь он может отвернуться, закрыть глаза, сделать вид, что ничего не видит - это его возможности. Я, конечно, тоже могу отвернуться или закрыть глаза - но тем самым я не могу избавиться от его взгляда.

1 Пожалуй, здесь лучше подходит русское "гордыня", поскольку корень французского "fierte" повторяется и в слове "fier-a-bras", что значит "хвастун".


И вот что еще: вполне возможно, что тот, другой, взгляд которого я чувствую, на самом деле вовсе на меня и не смотрит. Или даже более того: за той занавеской, из-за которой, как я почувствовал, кто-то на меня смотрит, на самом деле никого нет. Следовательно, мое ощущение стыда основано только на моем собственном подозрении (или, проще сказать, "не имеет основания"). Но ведь для того, чтобы я на самом деле испытал стыд, достаточно одного предположения, что кто-то на меня смотрит! Не значит ли это, что мое превращение в объект может совершаться и без наличия другого как субъекта его предметного мира - того мира, в который я и мой мир входят как предметы?

Придется сделать вывод, что та моя объективность, которая здесь открывается, это вовсе не частный случай экспликации гегелевского абстрактного тождества, выраженного в формуле "Я есть Я": мое бытие-для-другого есть нечто совсем другое, чем мое бытие-для-себя. Соответственно как иногда и отсутствие "другого" есть нечто иное, чем не-наличие того или иного предмета в определенном месте (пусть даже этот предмет тоже человек): например, отсутствие близкого человека, когда он умер, есть нечто совсем иное, чем, скажем, потеря авторучки; было бы смешно и странно, если бы слова известной песни

538

Эдит Пиаф "Опустела без тебя земля..." относились к ее авторучке. Или, скажем, я на условленном месте с нетерпением жду ту, в которую влюблен; я вижу, как она приближается; я радостно устремляюсь ей навстречу - и обнаруживаю, что ошибся, что принял за нее совсем другую, незнакомую женщину. Разве после этой ошибки из моего мира вообще исчезла та, кого я люблю? Вот какой вывод касательно "онтологии Другого" делает Сартр из подобных рассуждений: "Моя уверенность в существовании другого независима от подобных опытных данных; напротив того, она делает их возможными" [1].

Опуская множество моментов, которыми Сартр связывает тему бытия-для-другого с механизмами отрицания, закончу этот раздел важной констатацией. Если бытие-другого испытывается с очевидностью только в факте моей объективности, и если моя реакция на собственное отчуждение для другого переводится посредством восприятия другого как объекта, то ведь это означает, что и тот объект, в качестве которого я существую для него, и тот объект, в качестве которого он существует для меня, равно представляются телами. Так тело появляется и в экзистенциальной онтологии, а проблема экзистенциального смысла телесности человека и отношения между телом и сознанием не только не в компетенции естествознания, но и выглядит совсем нетривиальной.

Сначала я обнаруживаю сознание в результате серии рефлексивных актов как "мое", абсолютно "внутреннее" достояние. Затем я пытаюсь соединить его с определенным живым объектом, обладающим нервной системой, мозгом, глоткой и прочими органами, которые могут быть далее разложены на атомы водорода, углерода, азота и фосфора. Но ведь это значит, что я пытаюсь соединить мое сознание уже не с моим телом, а "просто" с телом, с телом как предметом - то есть по сути с телом другого! В таком случае, наблюдая расчлененные человеческие трупы в "анатомичках", или цветные картинки в учебнике анатомии, я смогу заключить, что мое собственное тело устроено так же. Тем самым я превращаю собственное тело в то, что находится "на стороне объектов мира"; теперь мое тело - "скорее моя собственность, чем мое бытие" [2]. Я вижу в зеркале свои собственные глаза, но я не способен увидеть их там как свои видящие глаза; я вижу свою собственную руку, которая касается предмета, но я не сознаю ее в ее акте касания предмета (точно так же моя рука, касаясь предмета, дает мне почувствовать сопротивление его поверхности, его гладкость, его твер-


539


дость, а вовсе не саму себя как испытывающую ощущение сопротивления, гладкости или твердости). Я вижу собственную руку точно так же, как вижу эту чернильницу на столе: между мною самим и моей собственной рукой, которую я вижу, существует такая же "дистанция трансцендентности", как и между мною и этой чернильницей, которая, очевидно, "не есть я". А ведь "изначально", в моем собственном "бытии во плоти", такой дистанции нет: мое тело и все мои органы - это мои возможности в-мире-бытия, это возможности касаться чего-либо, видеть, слышать, ходить, танцевать и прочее. Не следует ли отсюда, что, увидев свое собственное тело как объект, я открыл для себя такое его бытие, которое есть вместе с тем и его бытие-для-другого! Таким образом в экзистенциальной онтологии открывается горизонт исследования нескольких совмещенных друг с другом онтологических "измерений" тела. Первое из них - тело как бытие-для-себя ("фактичность").

Известно, что с точки зрения Декарта, душу познать легче, чем тело: бытие первой самоочевидно, а существование второго гарантировано Божественной благодатью. Однако с позиций феноменологии это не так, поскольку для-себя-бытие само по себе есть "отношение к миру": из отрицания в отношении самого себя того, что оно есть бытие, следует, что есть мир. Но поскольку мы утверждаем, что "для-себя" есть "в-мире-бытие", что сознание есть сознание мира, вовсе не следует само по себе, что мир этот представляет собой неопределенное множество отношений, где нет какой-либо преимущественной точки отсчета: ведь для меня этот стакан находится немного дальше середины стола и чуть справа, а для Пьера, сидящего напротив, чуть ближе средины и немного слева. Всякое сущее имеет онтологическую характеристику "бытия-там": "там, в середине комнаты"; "там, на краю стола". Это значит, что всякое в-мире-сущее случайно. Столь же случайно и тело (как "в-мире-сущее"); тела "других" тоже находятся "там", хотя мое собственное тело, в качестве сущего аналогичное телам "других", находится всегда "здесь", в абсолютном центре в отношении всех "там". Разумеется, аналогично устроены и миры всех "других". Так обстоит дело "конкретно". Только "абстрактная позиция науки" избавляет мир от подобных привязок к конкретным сознаниям, создавая то, что можно назвать "предельным понятием абсолютной объективности", понятием "мира без человека". Однако, по Сартру, сама "объективная" наука в собственном развитии вынуждена отказываться от такого понятия, вводя "системы отсчета", "наблюдателей", "принцип относительности" Эйнштейна, "соотношение неопределенностей" Гейзенберга и пр. Не значит ли это, задает Сартр риторический вопрос, что человек и мир суть сущие относительно друг друга, а отноше-

540

ние есть способ бытия человека? А отсюда следует вывод, что понятие чистого сознания внутренне противоречиво, и любое сознание "ангажировано". Эту неизбежную, хотя и случайную в смысле ее конкретных характеристик, "ангажированность" сознания Сартр называет "фактичностью" для-себя-бытия. В этой множественной фактичности, однако, всегда есть определенный порядок, некая непременная точка отсчета - это собственное тело. Благодаря ему, моему собственному телу, образуется эта, "моя" случайная фактичность: само тело Сартр определяет как "случайную форму, которая принимает необходимость моей случайности" [1]. В этом плане Платон был прав, утверждая, что тело есть то, что "индивидуализирует душу".

С другой стороны, если речь идет о моем собственном теле, то чувство боли есть нечто иное, чем зрительное ощущение чего-то или кого-то, находящегося "там". Когда я говорю "у меня болит голова", это имеет радикально другой смысл, чем когда я говорю, что "я вижу, что там лежит книга".

Так мое тело существует в модусе "для-меня". Но оно существует и в модусе "для-другого". Оно может выступать для другого как находящееся "там", то есть в роли чувственно-познаваемого объекта. При этом другой не воспринимает это, находящееся в поле его зрения тело как "мое", хотя воспринимает это тело в модусе "его тела", то есть как "другого во плоти" (а, скажем, не как стол или стул). То же самое делаю и я, поэтому "его" предметный мир организуется и для меня вокруг его тела как центра (например, я воспринимаю его как "хозяина этой комнаты", а это нечто иное, чем просто "мясо с костями"). Это значит, что тело другого никогда не "совпадает с его объективностью"; телесность, будучи неразрывно связанной с объективностью, остается все же чем-то иным.

Итак, мы познакомились с двумя онтологическими измерениями тела. Первое нам непосредственно доступно: каждый из нас существует телесно. Второе состоит в том, что "мое" тело используется и познается другим. Но поскольку я есть для другого, другой открывается мне как субъект, для которого я становлюсь объектом: это значит, что я теперь существую для себя как познаваемый другим в качестве тела. Это третье онтологическое измерение моего тела (как мы уже знаем, это собственное "качество" открывает мне "взгляд" другого). В этом третьем измерении я становлюсь чистой фактичностью, перестав быть субъектом, "пространством возможностей".

541

На этом у Сартра заканчивается представление фундаментальных отношений с "другим", и в качестве продолжения он предлагает описание трех групп конкретных отношений с другим. Первая группа - любовь, язык и мазохизм [1]. Вторая - безразличие, желание, ненависть и садизм. Третья - "совместное бытие" и "мы". Но прежде чем обратиться к этим конкретным отношениям, не мешает уяснить себе, почему же именно тело, тело как человеческая плоть, лежит в основании любых отношений с другими? Почему, скажем, не разделенность организмов в едином пространстве совместной жизни, или не любовь в фейербахианском смысле, не вера, не изготовление орудий труда, не производство материальных благ или рынок? Значительная часть подобных вопросов (если не все они) окажется снятой с повестки дня, как только мы вспомним, что в экзистенциальной онтологии речь идет о "пространстве" феноменов сознания, о конституции и конституировании основ предметного мира. Сартр, как и другие приверженцы феноменологического метода, не предлагает собственной культурологической или социологической концепции, которая соперничала бы с другими подобными концепциями в претензии на объективную истинность; феноменологический подход, в принципе, - это не теория, а средство прояснения оснований любой теории (как говорили позитивисты третьей формации, средство "лечения" теорий). Другое дело, что в ходе применения такого метода может (даже, более того, - должно!) произойти радикальное преобразование теорий, вырабатываемых науками о культуре: избавившись от наивных претензий на постижение неких реальностей "в-себе", все теории, предлагаемые культурологами и социологами, окажутся редуцированными к феноменологической (экзистенциальной) антропологии.

Следовательно, то тело, о котором рассуждает Сартр, это не "объективная реальность", прикрытая плащом и шляпой, не "мясо с костями", не сложное устройство, производящее тепло, звуки, запахи и электромагнитные волны; хотя все это так, но, поскольку речь идет именно о моем теле или теле "другого", подобные физико-химические или биологическо-физиологические характеристики отходят далеко на второй план. Тело, под углом зрения экзистенциальной онтологии - это, в конечном счете, только неустранимое, обязательное условие образования любого моего отношения к "другому", но именно "бытийного" [2].

1 Этот параграф книги Сартра имеется в переводе В.Бибихина в сборнике "Проблема человека в западной философии". М., 1988.
2 Другими словами, условие моего осознания "другого" в качестве другого, себя самого как отличного от "другого", себя как "другого" в сознании другого и т.д.


542

Нам уже известно, что взгляд "другого" сводит мое бытие к чистой фактичности, к тому, что просто есть, лишая тем самым меня моей человеческой сути, моего пространства, моих возможностей, моей свободы. Соответственно моим ответом в отношении "другого" будет то же самое - низведение его к чистой фактичности, ассимиляция его свободы. И если "другой" всегда есть ограничение моей свободы, то для бытия свободным двоих уже слишком много. "Конфликт есть изначальный смысл бытия-для-другого" [1]. Таков плацдарм консти-туирования конкретных отношений к "другому".

Поскольку избавиться от собственного бытия-для-другого я не могу (ведь это способ моего бытия), я могу попытаться изменить ту форму своего бытия-для-другого, которая мне невыносима, ведь она превращает меня в объект, "вещь", фактичность, лишая меня моей "самости", моей свободы. По сути любая такая попытка (если она успешна) должна быть восстановлением моей свободы (и соответственно ограничением свободы другого) в рамках моего бытия-для-другого. Иначе говоря, в своем отношении к другому я хотел бы остаться самим собой, сохранить свою свободу, стать "другим" для него. Или можно сказать и так: быть сразу и самим собой, и другим, "свободно придавая себе в качестве другого свое бытие-собой и в качестве себя - свое бытие другим..." [2] Но ведь это значило бы, сохраняя свободу другого, действовать на эту свободу! Таков, согласно Сартру, идеал любви (понятно, идеал неосуществимый в силу его противоречивости). Поэтому тот, кто любит, хочет одновременно быть любимым, а это означает возведение только что обозначенного противоречия в степень: я хочу свободно обладать своею любимой - и одновременно хочу быть предметом обладания, что возможно лишь в том случае, если любимая свободна в отношении меня. Иначе нет любви, ее место занимает либо порабощение одного человеческого существа другим, либо превращение любви в то, что практикуют в борделях [3].

1 EN. Р. 431.
2 Ibid. P. 432.
3 Заметим здесь, что всякого рода "любовные привороты", коль скоро они вообще возможны (например, в результате гипнотического внушения), предстают в таком случае как разрушение самой основы любви.


Казалось бы, внутренне противоречивый идеал любви свидетельствует о его бессмысленности, и трансформация любви в предмет бизнеса или секс должна быть принята как пример здоровой тенденции демистификации человеческих отношений. Однако такой вывод столь же не основателен в отношении любви, как, скажем, в отношении религиозного идеала или идеала социализма. Необходимым компонентом любви является ее выражение (можно даже сказать - ее существова-


543


ние) в языке. Любовная поэзия, музыка, драматургия, живопись, любовные письма и разговоры влюбленных позволяют образовать ту атмосферу, в которой совместно живут антиномичные компоненты любви. Язык (в самом широком значении этого слова, а отнюдь не только в форме членораздельной звуковой речи) изначально есть способ бытия-для-другого, поскольку он по природе своей предназначен для самовыражения, причем свободного, включающего и показывание себя другому не таким, каков ты есть; он, в частности, позволяет и соблазнить любимую, и быть очарованным (причем этот результат вовсе не "гарантирован", поскольку пространство разговора оставляет свободу выбора за тем, кому адресована любовная тирада). Но (и это, может быть, самое главное) в любовном диалоге, поскольку он диалог, любовь, как сказал бы Гегель, "находится у себя самой", так же, как изначальное слово "у Бога": свобода здесь соседствует с самоотдачей, а обладание - с признанием свободы. Правда, это отнюдь не безоблачная гармония - хотя бы потому, что "... в любой момент каждое из сознаний может избавиться от своих цепей и внезапно взглянуть на другого как на объект. Тогда чары рушатся, другой становится средством среди прочих средств; он теперь, конечно, объект для другого, чем он и хотел быть, но объект-орудие, объект постоянно трансценди-руемый; иллюзия, игра зеркальных отражений, составляющая конкретную реальность любви, тотчас рассеивается" [1].

Еще одной угрозой любви оказывается "третий": под его взглядом оба любящих, как и сама их любовь, становятся объектами (притом не только "с его точки зрения", но и для них самих): поэтому влюбленные и стремятся уединиться, укрыться от нескромных взоров [2].

1 EN. Р. 444.
2 Для того, что называется "сексом", конечно же такого уединения не требуется.


В конечном счете Сартр, однако, делает вывод, что любовь не только чрезвычайно хрупка, но в самой себе содержит зародыш собственного разрушения. Причина тому трояка: "...во-первых, она по существу своему есть обман и система бесконечных отсылок, потому что любить - значит хотеть, чтобы меня любили, то есть хотеть, чтобы другой хотел, чтобы я его любил. И до-онтологическое понимание этого обмана наличествует в самом любовном порыве; отсюда вечная неудовлетворенность любящего. ... Чем больше меня любят, тем вернее я утрачиваю свое бытие, тем неотвратимее возвращаюсь к существованию на свой страх и риск, к своей собственной способности обосновать свое бытие. Во-вторых, пробуждение другого всегда возможно, он в любой момент может сделать меня в своих глазах объектом: отсюда вечная неуверенность любящего. В-третьих, любовь есть абсо-


544

лют, постоянно превращаемый самим фактом существования других в нечто относительное. Нужно было бы остаться во всем мире только мне наедине с любимой, чтобы любовь сохранила свой характер абсолютной точки отсчета".

Безнадежной попыткой как-то обеспечить, "законсервировать" любовь, по Сартру, является мазохизм: ведь он не что иное, как попытка добровольного самопревращения в объект, отказа от собственной субъективности, превращения этой субъективности в ничто как в глазах другого, так и в собственных глазах. Однако попытка эта безнадежна не только потому, что она оказывается разве что смешной и противной карикатурой на любовь, но и потому, что та или тот, к кому обращена мазохистская установка, вовсе не превращается в "тотальный" субъект, которому отдана в жертву субъективность мазохиста. Напротив того, даже в случае, когда мазохист добивается успеха, вызвав у женщины страстное желание близости, он тем самым превращает ее в объект своего желания, то есть, желая радикально избавиться от своей субъективности, он остается субъектом. Поэтому Сартр характеризует мазохизм еще и как "изматывающее и сладостное сознание провала".

Вторая группа отношений к другому, как уже было сказано, - это безразличие, желание, ненависть и садизм. Она не только вторая в порядке представления в книге Сартра, но и вторична по отношению к первой - как следствие неудачи предыдущего способа ассимиляции сознания "другого" посредством собственной объективации. Здесь ответом на взгляд "другого" является собственный взгляд, то есть вызов, борьба двух свободных сознаний. В результате такой борьбы возникает состояние видимого безразличия, чего-то вроде "слепоты" в отношении "другого". Конечно, эта "слепота" активна, это способ моего "бытия настороженным" в отношении "другого", который только "замаскирован" в нечто безразличное: я только делаю вид, что "в упор не вижу" неприятного мне "другого", что я не замечаю неприязненных или нескромных взглядов, которые он бросает в мою сторону, что он вообще для меня - "пустое место". В простейшем случае я отождествляю "другого" с его функцией в моем мире объектов: если меня спросят, кто он (или она), я отвечу - так, "никто", просто доктор, лакей, служанка, проститутка, сириец, курд, прежний бой-фрэнд моей знакомой, и т.д. и т.п.

В итоге такой операции я избавляюсь от своей застенчивости, которая не что иное, как признание "другого" в качестве личности. Нетрудно видеть, что этот способ бытия можно квалифицировать как

545

разновидность "дурной веры"; стены этой крепости, которую выстроил я сам, каждое мгновение рискуют рухнуть, и тогда я, под взглядом "другого", почувствую себя голым, жалким и беззащитным.

Изначальная попытка постигнуть свободную субъективность "другого" сквозь его объективность-для-меня, как полагает Сартр, есть сексуальное желание [1]. При этом Сартр, с одной стороны, оговаривается, что не следовало бы отождествлять это чувство с "психофизиологическими реакциями", связанными с устройством и функциями половых органов, как это делают многие психологи (с тем, что называют "половым инстинктом"), а с другой - не согласен с теми философами-экзистенциалистами (и с Хайдеггером тоже), которые вообще исключили эту характеристику из сферы своего анализа, превратив человека в "асексуальное существо". Нет спора, что принадлежность к полу нельзя характеризовать как момент экзистенции: ведь экзистенция "исторична", а мужчина или женщина, в качестве таковых, "просто есть, ни больше, ни меньше". И все же, разве осознание себя самого в качестве мужчины или женщины связано исключительно с фактом собственного обладания этим телом? Если бы это было так, то вряд ли тема секса занимала бы в культуре более значительное место, чем, скажем, темы, связанные с глазами, ушами, волосами. Нужно ли доказывать, что сексуальное желание или его негатив - сексуальное отвращение - на самом деле фундаментальные характеристики "бытия-для-другого"? Но почему это так? Казалось бы, ответ очевиден: человек сексуален потому, что обладает полом. А если попытаться перевернуть этот тезис таким образом: человек обладает полом потому, что он "изначально" сексуален?

"Что если пол, - пишет Сартр, - не что иное, как только инструмент и образ некоей фундаментальной сексуальности? Что если человек обладает полом только потому, что изначально и фундаментально он есть существо сексуальное, существо, которое существует в мире в связи с другими людьми?" [2].

1 Здесь очевидна связь концепции Сартра с модным тогда психоанализом в его первоначальном, фрейдистском варианте. То, что имя основателя психоанализа в этой книге Сартра не упоминается, скорее всего, связано с политическими обстоятельствами: в оккупированном нацистами Париже ссылаться на авторитет автора-еврея было нельзя. Позднее Сартр пишет сценарий для фильма "Фрейд", где отдает должное этому исследователю скрытых мотивов человеческого поведения. Впрочем, фильм этот так и не был снят, но это уж не вина Сартра.
Любопытно, кстати, что Хайдеггер в книге "Бытие и время" не уделяет этой стороне человеческой жизни ни малейшего внимания.


В самом деле, ведь есть же детская сексуальность, чувство, которое проявляется задолго до того, как завершилось половое созревание в физиологическом смысле, а евнухи так же испытывают сексуальное

546

желание, как и "нормальные" мужчины. Не говоря уж о том, что половой акт составляет только малую, и далеко не всегда самую важную часть сексуальной жизни нормального человека. Сексуальная жизнь людей отличается от сексуальной жизни насекомых, червей или моллюсков прежде всего и в конечном счете тем, что в случае человеческого желания "имеется некто как Другой для меня, и я для него есть Другой" [1]. И только поэтому тема сексуальной жизни - это проблема онтологии; и только в рамках онтологии можно задавать такие вопросы, как "что значит "быть сексуальным"", а отвечая на них, мы уж всенепременно обнаружим тему Другого: в "бытии сексуальным" всегда присутствует то, что называется "сексуальным интересом"; а какой может быть сексуальный интерес, если нет того, на кого он направлен?

Теперь поставим другой вопрос, о субъекте желания. Впрочем, если вопрос сформулирован так, то он уже неявно содержит и ответ: желает не "мое тело", а именно Я. Мое желание - это "особая форма моей субъективности" [2]. Сексуальное желание обычно вызывает смятение, и почти всегда сопровождается смущением (в отличие, например, от желания поесть).

Далее. Каково содержание сексуального желания? Каков его предмет? Или, яснее: желает ли, скажем, мужчина того наслаждения, которое он надеется испытать с этой женщиной, или желает саму эту женщину! Если первое, что выражается предложением "займемся любовью", то справедливо высказывание: "Женщина похожа на хорошо сервированный стол, на который смотришь по-разному до и после обеда", а подлинный храм любви - это публичный дом. Нормального человека такая форма сексуального желания скорее принижает, компрометирует в глазах любимой, в собственных глазах и в общественном мнении: ведь здесь он сам оказывается целиком сведен к собственным телесным потребностям. Не потому ли в том случае, когда человек оказался целиком во власти такого желания, говорят, что его "захлестнула страсть", что он в те минуты "обезумел", что "на него нашло какое-то затмение", что он "потерял голову", "забыл обо всем на свете" и т. п.? Остается одно телесное желание, "ничего, кроме тела"; любовники срывают одежду с себя и друг с друга, чувствуют друг друга "кожей и всем телом" - а дальше и в самом деле "ничего не соображают". Совершается, как пишет Сартр, "....воплощение тела другого". Любовные ласки - это не что иное, как "присвоение" тела "друго-


547


го" - ведь это непременное прикосновение. Это, правда, не одно только прикосновение, но буквально "рождение" кожи "другого" под моими пальцами - то, что и вправду можно назвать "церемонией инкарнации" (воплощения) "другого" для меня - как, впрочем, и для него самого. Ведь в обычной ситуации мы не чувствуем ни собственной кожи, ни кожи другого - во всяком случае, не чувствуем так (достаточно сравнить эти ощущения, скажем, с ощущением прикосновения к коже другого, безразличного вам человека в лифте, в очереди, в вагоне метро, часто даже на танцплощадке или переполненном пляже). Иное дело ласковое прикосновение. Ласка, пишет Сартр, выражает желание так же, как язык выражает мысль.


Все это так. Но ведь существуют мотивы желания, и человек не желает "абы кого и абы когда". И здесь на авансцену выходят моменты символические (вроде локона любимой в медальоне в те старые времена, когда девушки "влюблялися в обманы и Ричардсона и Руссо", или пресловутого платка Дездемоны). Тогда все выглядит несколько иначе: в этом случае тело той, о ком мечтают, у которой целуют не только губы, щеки, ручки или ножки, но и край платья, ее тело, будучи желанным, вовсе не простой материальный объект, пусть из живой плоти; предмет желания - она полностью, то есть "вместе" с сознанием [1].

1 Это, согласно Сартру, свидетельство того, что в форме желания "неантизируется" сознание.


Желание, таким образом, не просто чувство, а именно способ бытия; это доказывает тот факт, что вместе с желанием изменяется, и притом радикально, и сознание, и коррелятивно ему меняется весь мир. Прекрасная иллюстрация - стихотворение Б.Пастернака "Марбург".

Но вернемся к Сартру. Он пишет: "Существует мир желания" [2], в котором любое прикосновение есть ласка: "Моя рубашка касается моей кожи, и я чувствую ее: она, которая для меня обычно была самым отдаленным объектом, становится ощущаемой непосредственно; теплота воздуха, дуновение ветра, лучи света и т. д. - все мне представляется особым образом, как непосредственно слившееся со мною и открывающее мою кожу своей кожей. С этой точки зрения желание - это не только затушевка сознания его фактичностью; оно коррелятивно оклеиванию тела миром; и мир делается оклеивающим; сознание вязнет в теле, которое вязнет в мире" [3].

548

Идеал этого способа бытия - это "быть-в-средоточии-мира"; и потому "наслаждение сладострастья часто напоминает смерть..." [1]. И как только я встречаю взгляд, как только ощущаю его как взгляд Другого (то есть вижу личность, свободу) - две личности сталкиваются в борьбе; я хотел бы присвоить себе его свободу. Но свобода эта мертва: ведь ее нет в том мире, где Другой - только объект, и "все происходит так, как будто я хотел овладеть человеком, который вырвался, оставив в моих руках пальто. Та добыча, которой я владею, - это пальто; я всегда овладеваю только телом, психическим объектом в составе мира; и хотя все движения этого тела могут интерпретироваться в терминах свободы, я по сути потерял ключ этой интерпретации: я могу подействовать только на фактичность" [2].

Идеал желания - владеть трансцендентностью другого в качестве чистой трансцендентности и тем не менее как телом, свести другого к чистой фактичности - таким образом, недостижим в принципе. Не в этом ли причина постоянной неуверенности в прочности любви, неуверенности в том, что возможность сексуальных наслаждений - это надолго, если не навсегда?

С другой стороны, осуществленное желание, фактическое обладание телом другого, даже когда оно сопровождается самоотдачей, когда страсть взаимна, когда ни тот, ни другой не думают о "своих возможностях" за пределами чистого "здесь и теперь", когда "инкарнация" личностей - уже свершившийся факт, когда "сам собою", вопреки воле, происходит оргазм как удовольствие уже вполне физиологической природы - внезапно контакт разрушается и желание теряет свою цель. В этот момент другой-как-объект превращается в друго-го-как-взгляд, со всеми теми последствиями, которые нам уже известны.

Часто такая внезапная трансформация порождает отвращение и служит почвой для мазохизма: вместо ласки тело требует жестокости и насилия, ударов, укусов, щипков и т.д. (ситуация, сегодня слишком хорошо нам известная - если не из собственного опыта, то из множества заполонивших наши экраны видеофильмов).

К нему близок и садизм, страсть сухая, злобная и жестокая, в которой нет уже никакого ясного сознания цели сексуального желания, не говоря уж о связанных с ним ценностях. Садист не испытывает смущения, которое сопровождает желание; более того, сама возможность собственного смущения вызывает у него ужас и отвращение, некое чувство унижения. Садист желает не просто превратить другую личность в другого-объект, но сделать это так, чтобы личность другого

549


была унижена сведением ее к простой телесности: другой должен быть силой превращен в "инструмент", в используемый объект. Тем самым садист сам как бы ускользает от "инкарнации", он - "хозяин"; свидетельством этого должно стать страдание другого - здесь не может быть никакой взаимности сексуальных отношений. От нормального сексуального поведения, которое всегда грациозно, когда кажется, что даже совершенно обнаженное тело как бы облекает невидимая вуаль (иногда тонкая полупрозрачная ткань белья только подчеркивает изящество обнаженного тела), садизм отличает грубая непристойность [1]. Само по себе обнаженное тело не непристойно - непристойным его делают определенные позы и телодвижения, они делают его, так сказать, "слишком голым", подчеркивают его "назначение" в качестве инструмента полового акта. Садист, по сути, хочет не сексуального удовлетворения, а унижения другого, сокрушения его свободы (можно сказать, что как раз в унижении другого он и находит сексуальное удовлетворение); поэтому он добивается того, чтобы другой не только страдал, но и просил пощады. Садист холоден, он не торопится, сопротивление жертвы, отказ просить пощады только продлевает ему удовольствие; он использует все свои средства, одно за другим, как использует свои инструменты техник-профессионал; и когда жертва перестает сопротивляться, когда ее тело покорно принимает любую грубую позу, - его желанная цель достигнута: нелепая и отвратительная поза жертвы есть "образ самой свободы, сломанной и порабощенной" [2].

Но ведь тогда свободы другого уже нет! Это значит, что, когда "все сделано", оказывается, что "все это было ни к чему": садист, по сути, не знает, для чего ему использовать это пассивное тело (если целью было физиологическое удовлетворение, то он мог бы достигнуть его намного раньше); его желание исчезает. "Садизм есть крах желания, и желание есть крах садизма" [3]. И конечный итог, "физическое обладание", у садиста, как и у мазохиста, скорее только символизирует осуществление их намерений, чем в самом деле является таким осуществлением. Поэтому-то ничто не вызывает у садиста такой злобы, как взгляд жертвы, когда "все уже кончено" [4].

1 Пример первого выражен в классическом балетном любовном танце, иногда в стриптизе. Сегодня, однако, не только стриптиз, но и балет часто отмечены как раз грубой непристойностью, что достаточно очевидно свидетельствует о том, какому зрителю они главным образом адресованы.
2 EN. Р. 474.
3 Ibid. Р. 475.
4 Здесь Сартр отсылает своих читателей к роману Фолкнера "Свет августа", где в гаснущем ненавидящем взгляде умирающего негра его мучители видят, что ничего не добились, и что этот взгляд они будут помнить до самой смерти.

550

<<

стр. 5
(всего 8)

СОДЕРЖАНИЕ

>>