<<

стр. 7
(всего 8)

СОДЕРЖАНИЕ

>>


как самостоятельная система. Его можно заметить во взаимоисключающих постулатах, несовместимых предпочтениях, в разрывающих общество политических конфликтах (в отличие, скажем, от борьбы за кресла в правительственных учреждениях). Эта разорванность - не "ошибка дискурса", а условие его существования. Поэтому такие противоречия фундаментальный [1]. Пример - противоречие установок креационизма и эволюционизма в биологии одной и той же исторической эпохи.

1 Думается, что, скажем, противоречие между трудом и капиталом Фуко не отнес бы к числу фундаментальных: оно ведь не разделяет "социальный дискурс" капитализма. Кстати, его и все такого рода противоречия сам Фуко определяет как "внутренне присущие". А вот системы, базирующиеся на частной собственности и на ее неприятии, пожалуй, обнаружили бы фундаментальное противоречие, благодаря которому существуют два дискурса.


Коль скоро в рамках археологии знания поставлена задача различить дискурсы, то возникает проблема сопоставительных фактов, в пространстве которых можно провести различающее сравнение и определить специфику каждого дискурса. При этом нужно решить серию задач:

Во-первых, выявить археологический изоморфизм различных формаций, то есть, например, принципиальное сходство концептов "естественной истории" и "экономики".

Во-вторых, определить археологическую модель каждой формации.

В-третьих, обнаружить археологическую изотопию формаций одного дискурса, то есть показать аналогичное положение разных концептов в одном дискурсе, даже если области их приложения, степень формализации и исторические корни различны (например, цена и специфический признак, стоимость и родовой признак в дискурсе экономическом).

В-четвертых, провести регистрацию археологических расхождений, то есть показать, где одно и то же понятие может означать два различных элемента, например понятия происхождения и эволюции в "естественной истории" и во "всеобщей грамматике".

Наконец, в-пятых, показать иерархию или отношения соподчинения в разных реальностях; это задача установления археологических корреляций.

Этим археологическое описание еще не ограничивается, поскольку можно заметить аналогию между "дискурсивными формациями" и недискурсивными областями (такими, как политические события, учреждения, процессы в экономике). Археолог культуры, правда, не озабочен тем, чтобы попытаться каким-либо образом объяснить этот феномен - он удовлетворится его констатацией.

666

Но если принять все это, то как же все-таки быть с проблемой изменений? Не требует ли вообще археологический подход, акцентированный на "разрывы", отказа от диахронического исследования культуры и даже объявления культурной эволюции нонсенсом? Не становится ли даже хронологическая датировка при таком подходе разве что средством зафиксировать "мгновения разрыва"? Не отторгает ли археология знания его развитие во времени?

Такие подозрения Фуко считает неосновательными. В истории, как он ее видит, процесс изменений не пропадает: здесь имеют место периоды "приостановленности временных цепей", которые затем сменяются более быстротечными, в рамках которых происходит "сцепление событий" [1]. К тому же существует и иная связь корпуса дискурсивных формаций: они как бы накладываются друг на друга "внахлест", подобно различным конструкциям строящегося здания; одни из правил образования формаций более общие, нежели другие, которые вытекают из первых. Значит, в знании есть не просто синхронная иерархия, но имеется и диахроническая связь. Например, эволюционная идея вводится с помощью предшествовавшей ей классификации видов по структурным признакам. Единственное, чему противопоставляет Фуко собственный подход, - это жесткий детерминизм, возведение в абсолют идеи эволюции как закономерной связи во времени моментов последовательности событий. Воплощенными случаями такой абсолютизации в его глазах предстают линеарная модель развития языка и модель "потока сознания".

"Дискурс, по крайней мере, дискурс, являющийся предметом анализа археологии, - то есть взятый на уровне позитивности, - это не сознание, которое помещает свой проект во внешнюю форму языка, это не самый язык и тем более не некий субъект, говорящий на нем, но практика, обладающая собственными формами сцепления и собственными же формами последовательности" [2].


1 Здесь правомерно усмотреть аналогию марксистской концепции исторического развития, где эволюционные эпохи сменяются революциями.
2 Фуко М. Археология знания. С. 168.


Ориентация интереса на различия естественным образом дополняется анализом того, что именно препятствует отождествлению культурных формаций, их слиянию в непрерывный и однородный поток. На это направлено разделение дискурса на "уровни": уровень единичных высказываний; уровень объектов, типов актов высказываний, концептов и стратегий; уровень отклонений в правилах, или деривации новых правил формации на основе уже применяющихся, когда новые правила все же остаются в рамках уже сложившейся "позитивности"; уровень замещения одной формации другой, то есть появления новой

667

"позитивности". Здесь "археология знания" прибегает к анализу трансформаций. Смысл введения этого специального термина, употребляемого чаще во множественном числе, состоит в оппозиции модели универсальной эволюции. Трансформации происходят по-разному, с разными составляющими дискурса, и вместе с тем образуют систему трансформаций, которая и есть "изменение". Иначе говоря, новый индивид культуры, новая формация не появляется сразу и в завершенном виде, будучи организованной в тексте - иначе она не была бы исключительно "принципом рассеивания"; элементы могут быть теми же, что и прежде, но входить уже в другую формацию. Поэтому, к примеру, Французская революция "не играет роль внешнего дискурсу события, эффект раздела которого [1] нужно было бы, по логике вещей, найти в любом дискурсе; она функционирует как сложная артикулированная подлежащая описанию совокупность трансформаций, которые оставили неповрежденными несколько позитивностей, которые зафиксировали несколько других правил, все еще остающихся нашими, а также установили позитивности, которые только что исчезли или же исчезают на наших глазах" [2].

1 Лучше было бы сказать: "разделяющий эффект которого".
2 Фуко М. Археология знания. С. 176.






* * *

Последний вопрос, который поднимает Фуко в своей книге, посвященной принципам его подхода к исследованию культуры, - это вопрос о соотношении археологии знания и анализа науки. Из предыдущего изложения должно было стать очевидным, что его понятие "дискурсивной формации" не тождественно, скажем, науковедческому понятию "парадигмы" у Имре Лакатоша, при всей размытости значения этого термина, или более распространенному во французском философском сообществе понятию "эпистемы". Отсюда могло бы возникнуть представление, что Фуко интересуют скорее квазинаучные образования, и этим "археология" отличается от эпистемологии. Фуко решительно отвергает такое подозрение, ссылаясь на содержание собственных трудов, например "Истории безумия". Это - исследование такой истории психиатрической дисциплины, которая вовсе не имела того же содержания, не выполняла ту же практическую функцию, не находила тех же практических применений, как, например, глава из медицинского трактата XVIII века под названием "Болезни головы". Эта дисциплина, подчеркивает Фуко, могла появиться только в определен-

668

ный момент времени, когда сложилась определенная совокупность "отношений между госпитализацией, содержанием в больнице, условиями и процедурами социального исключения, правилами юриспруденции, нормами буржуазной морали и индустриального труда" [1]. То, что характерно для этой дисциплины, проявляется не только в том, что имеет отношение к науке: "ее можно обнаружить и при работе с юридическими текстами, с литературными и философскими произведениями, событиями политического характера, сформулированными воззрениями и повседневными разговорами. Соответствующая дискурсивная формация шире, нежели психиатрическая дисциплина, указывающая на ее существование; она выходит далеко за границы последней" [2].

В классическую эпоху просто не было этой дисциплины как довольно автономной целостности; хотя дискурсивная психиатрическая практика была. Однако утверждать, что современная психиатрическая дисциплина возникла из прежней психиатрической практики неверно. Следует различать науку и знание. Если наука устроена так, что все ее высказывания должны удовлетворять критериям научности, как экспериментальным, так и формальным, то знание - "...это то, о чем можно говорить в дискурсивной практике, которая тем самым специфицируется: область, образованная различными объектами, которые приобретут или не приобретут научный статус..." [3]

Не дело "археолога" заниматься отношением между сознанием, познанием и наукой: его предмет - это отношение между дискурсивной практикой, знанием и наукой:

"Знание проявляет себя не только в доказательствах, но и в воображении, размышлениях, рассказах, институциональных распоряжениях, политических решениях" [4]. Это как раз тот предмет, которым занята "археология", в отличие от истории науки. В знании значительно более важен акцент, выражаемый понятием "идеология". Где не слишком много внимания уделяется теоретическим противоречиям, разрывам в системе доказательств и пр., но при этом постоянно провозглашается верность научному подходу и всячески демонстрируется почтение к науке, там мы уже имеем дело с научной идеологией. Однако идеологическое функционирование науки продолжается и тогда, когда знание оформлено в научные дисциплины, и это значит, что сама нау-

1 Фуко М. Археология знания. С. 178.
2 Там же.
3 Там же. С. 181.
4 Там же. С. 182.



669



ка не является дискурсивной формацией - она только практика среди других практик [1].

1 См.: Фуко М. Археология знания. С. 184.


Есть еще четыре понятия "археологии знания" М. Фуко, о которых следует хотя бы упомянуть. Первое, "порог позитивности", обозначает момент, когда дискурсивная практика достигает автономии, когда образуется новая дискурсивная формация. Когда во взаимодействии таких формаций возникает некая доминирующая система высказываний, претендующая на то, чтобы оценивать "нормы проверки и связности", преодолевается "порог эпистемологизации". Когда образуется система формальных критериев и высказывания должны подчиняться этим правилам, тогда преодолевается ".порог научности". Наконец, когда научный дискурс определяет необходимые аксиомы, пропозициональные структуры и возможные трансформации, когда дискурс сам выстраивает формальную структуру - он переступает "порог формализации". "Пороги" эти не являются необходимыми стадиями созревания дискурса во времени. К тому же существует (Фуко оговаривается: "возможно, существует") одна наука, в которой нет ни порогов, ни сдвигов - это математика, поскольку она с самого начала сформировала дискурс идеальных объектов. Поэтому для историка науки развитие математики не может служить примером его конкретного исследования.

В соответствии с этими принципами разделения история распадается на несколько типов:

Первый, анализ уровней формализации, более всего подходит для математики: это рассказ о том, чем математика располагает в тот или иной момент. Перемены в ней - это всего-навсего "рост"; здесь все, достигнутое ранее, сохраняется навеки, хотя форма представления и система связей иногда меняются.

Другой тип истории обращает внимание на то, как опыт донаучный превращается в опыт научный, с соответствующим преобразованием терминологии, понятий и всего прочего инструментария. Это - эпистемологическая история науки. Ее мы находим в исследованиях Г.Башляра и Г.Кангийема.

Третий тип истории - "археология истории". Она вычленяет дискурсивные практики, в которых возможно знание и в которых это знание способно стать наукой. Археология истории, по сути, анализ эпи-стемы, если ее понимать как совокупность "связей, которые могут объединить в данную эпоху дискурсивные практики... Иначе говоря, эдистема - это тот способ, в соответствии с которым в каждой из ди-

670

скурсивных формаций становится и совершается движение эпистемологизации, научности и формализации... Эпистема - это не форма знания и не тип рациональности, который проходит через различные науки, манифестирует обособленные единства субъекта, духа или эпохи; эпистема - это, скорее, совокупность всех связей, которые возможно раскрыть для каждой данной эпохи между науками, когда они анализируются на уровне дискурсивных закономерностей" [1].

В заключение Фуко отвечает на вопрос о сфере применения его археологии. Здесь он ограничивается лишь уверенностью, что она может быть эффективной не только при анализе знания, но и применительно ко множеству других предметов. "Речь может идти, например, об археологическом описании сексуальности. Теперь я отчетливо вижу, каким образом возможно ориентироваться в пространстве эпистемы: в первую очередь, необходимо показать, каким образом в XIX в. формируются такие эпистемологические фигуры, как биология и психология сексуальности, через какие разрывы, связанные главным образом с Фрейдом, устанавливается дискурс научного типа" [2].

Конечно, это только пример. Ведь, независимо от установки на научность, существуют вещи, о которых можно или запрещено открыто говорить, системы предпочтений и устойчивого поведения. Все это, и многое другое, также связано с дискурсивной практикой, хотя, конечно, здесь важен не эпистемологический, а этический угол зрения. Точно так же дело обстоит со знанием в сфере искусства или политики.


Видимо, Фуко не только из скромности не считал, что теперь ему все стало окончательно ясно в предмете, методе и сфере его исследования. Не случайно в "Заключении" он снова и снова говорит об отличиях его постановки вопросов от структуралистской (а также от "наивного позитивизма", который, кстати, скрыт и в структуралистской платформе - хотя не так уж он там наивен). "Сейчас я не располагаю, - пишет он, - подходящим именем, и мой дискурс, который не обрел еще почвы под ногами, также далек от того, чтобы я мог определить то место, откуда он говорит. Это дискурс о дискурсах; но я не пытаюсь извлечь из него какого-нибудь скрытого в нем закона или скрытый источник, для которого я не могу сделать ничего иного, кроме как даровать ему свободу" [3].

1 Фуко М. Археология знания. С. 190.
2 Там же. С. 191.
3 Там же. С. 201.


Здесь скрыто некое лукавство: Фуко не столько "не может указать источник", сколько доказывает, что в таком источнике, будь то абсолютный субъект, будь то трансцендентальный субъект, его подход во-

671

обще не нуждается. Об этом говорит фраза, следующая практически непосредственно за только что приведенной:

"Речь идет о применении такой "децентрации", которая не оставила бы в привилегированном положении ни одного центра. ...Этот дискурс и не пытается быть молитвенным уединением первоначала или воспоминания об истине. Напротив, он порождает различия, конституируя их как объекты, анализирует и определяет их. ...И если философия есть память или возвращение к истокам, то в таком случае все, что делаю я, никоим образом не может рассматриваться как философия; и если история мысли состоит в возвращении к жизни полуистлевших фигур, то мои попытки отнюдь не являются историей" [1].

1 Фуко М. Археология знания. С. 202.


Это совершенная правда! То, что предложил Фуко в книге "Археология знания", и то, что он сделал в таких сочинениях, как "Рождение клиники" или "Слова и вещи", - не философия в традиционном смысле этого термина. Подобно тому, как не были философией классический позитивизм и его наследники, эмпириокритицизм и логический позитивизм - хотя бы потому, что нет в них "основного вопроса философии". Но ведь аналогично обстояло дело и в структурализме! И в методологических концепциях неокантианства вопрос об отношении сознания к бытию тоже не основной! И Ницше не раз говорил, что не знает, философ ли он (как не были в этом уверены и многие его современники)! Так что если бы среди философов XX века провести голосование об их самоотнесении к этому профессиональному сообществу, то Фуко не был бы в одиночестве.

То же можно сказать и по поводу отрицания Фуко за своими исследованиями статуса научности. Может быть, их статус ближе всего к науковедению, если бы многие науковеды не вдохновлялись идеалом научности (хотя идеал этот в современных условиях весьма расплывчат): они, во-первых, непременно придают наукам форму объектов, а во-вторых, далеко выходят за рамки содержания науки и научных дисциплин. Такое мнение, пожалуй, было бы справедливо, но опять же с той оговоркой, что программа Фуко устраняет субъекта (прежде всего, совокупного), без которого не может обойтись науковедение. И серия риторических вопросов, которая заключает книгу, акцентирует внимание именно на этом обстоятельстве:

"Дискурс, в своем наиболее глубоком определении, не будет ли простым "следом", не будет ли он в своем шепоте - жестом бессмертия без субстанции? Может быть, стоит допустить, что время дискурса не является временем сознания, включенного в область истории, ни временем присутствия истории в форме сознания? Может быть, необ-

672

ходимо допустить, что в моем дискурсе отсутствуют условия моего выживания? И что говоря, я вовсе не заклинаю свою смерть, а, напротив, призываю ее? Может быть, я всего лишь отменяю любое внутреннее в этом беспредельном "вне", которое настолько безразлично к моей жизни и настолько нейтрально, что стирается грань, отличающая мою жизнь от моей смерти?.." [1]

Без всяких "если"! Будучи последовательным приверженцем гегелевской идеи "опредмечивания" и освободившись от ее метафизической основы, сформулировав тему "отчуждения" продуктов человеческой деятельности и подчинения этой деятельности ее отчужденным продуктам, трудно было бы не придти к подобным выводам (или, по меньшей мере, не исследовав эту возможность теоретически). Разные варианты этой программы, с различной степенью последовательности ее проведения, мы видели и в марксизме, и в психоанализе, и в "философии языка", и в структурализме. Но, пожалуй, только Фуко сказал открыто то, о чем большинство из них молчат или говорят невнятно:

"Дискурс - это не жизнь, у него иное время, нежели у нас; в нем вы не примиряетесь со смертью. Возможно, что вы похороните Бога под тяжестью всего того, что говорите, но не думайте, что из сказанного вы сумеете создать человека, которому удалось бы просуществовать дольше, чем Ему" [2]. Этой блестящей метафорой Фуко подвел итог не только собственному исследованию, но и развитию западной философии XX века. В самом деле, разве после того как просветительская критика и обмирщение сознания "убили Бога", не возникла из тех же источников и угроза Homo sapiens, Человеку разумному как суверенному субъекту предметного мира?

1 Фуко М. Археология знания. С. 206 - 207.
2 Там же. С. 207.


В своем заключении этой темы я попробую сам представить как можно более коротко и ясно схему фукианского подхода к исследованию мира культуры и тот образ культуры, который получился в результате проведенной им работы:

Во-первых, мир духовной культуры, который многие постгегельянские философы расценивали как отчуждение человеческой сущности и превращение продуктов человеческой деятельности в самостоятельную область, не только независимую от создавшего ее человека, но и подчинившую себе людей, и на самом деле автономен от человеческих существ. Поэтому вполне оправдан позитивный анализ этой реальности без того, чтобы постоянно оглядываться на человека как ее творца: можно ведь изучать устройство автомобиля, утюга или компьютера, не думая постоянно о том, кто их сделал? Или разве не можем мы с удовольствием читать уголовный роман, не держа в памяти постоянно, "на заднем плане сознания", имя его автора?


673

Во-вторых (это следует из первого тезиса как частный случай), можно "оставить за скобками" и отношение человека к этой духовной реальности, принимая ее как данность. Сегодня, кстати, создание компьютерами (а не только с помощью компьютеров) текстов любого рода вышло за рамки примитивных экспериментов.

Совершив эти две предваряющие интеллектуальные операции, мы и получим предмет "археологического исследования" - знание как дискурс. Его "скелетом" являются высказывания - элементы дискурса, главная характеристика которых - их индивидуальность (или, что то же самое, их оригинальность). Я бы назвал эти элементы "оригинальными мыслями". Таких элементов сравнительно немного - во всяком случае, неизмеримо меньше, чем лингвистических элементов, слов, посредством которых высказывания существуют. Остальное - либо интерпретации высказываний, либо "болтовня".

Высказывания как "индивиды", определяющие дискурс, связаны друг с другом так, что они оказываются совместимыми друг с другом (или, как сказал бы Лейбниц, "компоссибельными", то есть возможными совместно). Это значит, что существуют правила дискурса, вследствие наличия которых дискурс - не россыпь оригинальных идей, а некая целостность.

Эта целостность не "сплошная", поскольку помимо актуализированных, наличествующих высказываний, в рамках, очерченных правилами дискурса, остаются незаполненные "лакуны", "места" для возможных, но еще не актуализировавшихся высказываний (иначе - оригинальных идей, совместимых с теми оригинальными идеями, которые уже оформились в целостность дискурса).

Дискурс как сложившаяся целостность либо вообще не допускает в свой состав таких высказываний, которые не соответствуют его правилам, либо оказывает сопротивление их появлению и распространению. Однако в результате того, что в практике дискурса происходит интерпретация оригинальных идей, продукты такой интерпретации могут настолько отходить от своего первоисточника, что незаметно ослабляют жесткость дискурса как целостности, вследствие чего оказывается возможным образование "зародышей" нового дискурса, появления нового "семейства" оригинальных идей (высказываний-индивидов), со свойственными этому новому "семейству" правилами и "лакунами". Это значит, что дискурсы образуют разного рода множества, которые могут как существовать синхронно друг с другом, в качестве относительно автономных образований (степень автономии при этом может быть различной), так и диахронно, исторично, то есть сменять друг друга. В этом случае историческое исследование обнаруживает "разрывы" между культурами; поэтому каждая культура как система взаимосвязанных дискурсов имеет свой, только ей присущий "облик".

674

Чему в этой схеме не осталось места, так это человеческому существу как творцу и как субъекту культуры. Он скорее "случайный носитель" или, быть может, "субстанция" дискурса, "пересечение его связей"; а в качестве "культурного человека" он - продукт дискурса, его порождение. Это важнейшая онтологическая новация, и она получила дальнейшее развитие в "онтологии смысла", которая была представлена одним из самых известных философов "постмодерна" Жилем Делезом в книге "Логика смысла", к анализу которой я теперь и перехожу.









Жиль Делез и философский облик постмодерна

Сначала имеет смысл привести несколько общих положений, которые имеют целью показать, что философский постмодерн не появился совсем уж внезапно и не представляет собой нечто вроде интеллектуального стихийного бедствия, знаменуя полное разрушение рационализма, который был одним из оснований европейской культуры после эпохи Просвещения. Поэтому, хотя большая часть этих положений повторяет то, что было сказано во вступительных разделах большинства тем этой книги, по сути цель здесь иная - построить что-то вроде пунктирной линии, должной обозначить исторический путь европейской философской мысли вплоть до наших дней.

Должно быть понятно, что за спиной мировоззрения человека европейской культуры несколько этапов выделения человека и человеческого начала из некой изначальной целостности, следы которой были очень четки в древней мифологии [1]. Субъект - объектное отношение, столь характерное для всего философского мышления XVIII - XIX веков, которое было пространством, где встречались антагонистические программы суверенизации человека, с одной стороны, и поиска связи обретшего суверенитет человеческого духа со сферой отринутого Ино-

1 Сознание современного человека, разумеется, тоже содержит моменты мифологичности. Они, собственно, никогда не исчезали, вопреки мнению О. Конта. Однако как содержание, так и функция мифов стали иными. Здесь нет времени представить эту тему детально, хотя она этого заслуживает. Отмечу лишь "плюралистичность" современного мифологического сознания и его "замкнутость" на человеческие реальности. К примеру, политические мифы, мифология науки, мифы культуры куда более многообразны, чем архаичная мифология. А характеризовать их как нечто вроде зачатков "натурфилософии", на мой взгляд, бессмысленно.

675


го - с другой, также остались в прошлом [1]. Пройдя затем период более или менее радикальных "субъектоцентристских" настроений, современная западная философия, с легкой руки Гуссерля и Сартра, объявила несостоятельными "дуализмы" субъекта и объекта, бытия и сознания, сущности и явления. Из лона осторожной и скромной в своих мировоззренческих претензиях феноменологии родилась обновленная онтология (Хайдеггер даже объявил ее "фундаментальной"). Сначала она была противопоставляема традиционной "метафизической" как "онтология субъективности" (в некотором противоречии с вышеупомянутыми заявками на преодоление "философских дуализмов", а значит, и дискредитации категории "субъективности"), а потом, после появления психоанализа и структурализма, и в самом деле проявила тенденцию превратиться в философское учение о мире, в котором не осталось места для "субъекта" в роли фундаментального понятия [2].

Теперь у нас есть достаточная база для того, чтобы сначала "войти" в мир постмодерна и освоиться в нем, а потом попытаться понять установки, содержание, состав, тенденции и место в истории культуры философской рефлексии постмодерна.









* * *

Начну с того, что нашим культурным предкам было легче, чем нам, понять тезис о мире как тексте: если "в начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог", то трактовка Природы как "книги Бытия" была для них чем-то большим, нежели художественная метафора. Тезис о единстве "слова" и "дела" был некогда онтологической характеристикой, а не только этической заповедью [3]. Впрочем, у


676

них не было нужды понимать это, преодолевая некое внутреннее сопротивление; это от нас, у которых свеж в памяти совсем еще недавний мировоззренческий опыт гносеологической и онтологической оппозиции "Я и не-Я", требуется интеллектуальное и эмоциональное усилие понимания, работа по выстраиванию "посредствующих звеньев" и истолкованию онтологических тезисов постклассической философии, которые противоречат нашему здравому смыслу. Это нам нужна аргументация, причем не только "теоретическая", но и наглядно-практическая, "демонстративная", чтобы принять подобные тезисы хотя бы как предмет, достойный серьезного обсуждения, а не издевательской оценки (или, напротив, восторженного, но столь же бездумного принятия).

1 Теперь вряд ли кто из философов процитирует сочувственно слова Маркса, что от прежней философии остались только теория познания и логика.
2 Напомню, что психоанализ своим учением о бессознательном, подсознании и сверхсознании серьезно подорвал (и причем "научным образом") представление не только о суверенности человеческого субъекта - "Я", но даже о его широкой автономии. Впрочем, определение Маркса "сущности человека" как "совокупности всех общественных отношений" означало, что философская мысль пошла в этом направлении еще раньше. Структурализм, своей трактовкой "языка" и "текста", сделал еще более радикальный шаг в этом направлении: тезис Барта (и Фуко) о "конце человека" был совершенно логичным завершением его исследовательской программы.
3 Здесь, видимо, уместно напомнить, что для христианства (как и для Платона) тезис о триединстве Истины, Блага и Красоты был тоже онтологическим утверждением. Когда Бог Ветхого Завета, творя мир "по слову своему", завершает каждую стадию творения удовлетворенным созерцанием содеянного ("и увидел Он, что это хорошо"), это эстетическое созерцание, вместе с сопровождающим его чувством удовольствия от содеянного, есть также онтологическая характеристика.


Я не буду снова излагать логику рассуждений психоанализа и структурализма, которые были предтечами постмодерна в философии и пережили нечто подобное, и повторять их аргументацию. Вместо этого я попытаюсь представить само постмодернистское мировоззрение "в живом материале".








* * *

Общим местом сегодня является утверждение, что мы (и мы тоже!) живем в постиндустриальном мире, который можно назвать также "информационным обществом". Если важнейшими характеристиками "индустриального общества" были процессы "превращения вещества и энергии", а важнейшим делом человека соответственно производство материальных благ, добыча, переработка, транспортировка сырья и готовой продукции, которые требуют затрат столь же материальной энергии (причем сам человек, как в собственном представлении, так и объективно, тоже был "производительной силой"), то важнейшей характеристикой постиндустриального общества является производство, хранение, передача информации. И дело не только в том, что в современном производстве "материальных благ" значимость его информационного обеспечения настолько выросла, что считать производство знания и его носителей чем-то вторичным по сравнению с производством машин, вещей, продовольствия и энергии - значит безнадежно отстать и в области самого материального производства. Дело еще (или даже прежде всего) в том, что в совокупной человеческой жизнедеятельности информационно-духовный "сектор" стал превалирующим. И притом не только в качестве обслуживающего "основной", производственный, сектор, и не как побочный продукт функционирования этого "основного" сектора, а как вполне самостоятельный, чуть ли не самодостаточный и во многих отношениях определяющий всю эту жизнедеятельность в целом.

677

Можно возразить, что никакой новизны в этом вовсе нет - просто раньше некоторые философы (или даже общественное сознание в целом) неверно представляли ситуацию, а теперь наконец-то увидели ее "правильно" [1]. Однако возражение это несостоятельно. В индустриальном обществе в период его расцвета "рабочий класс и трудовое крестьянство" составляли большинство населения, а интеллигенция (включая "техническую") и в самом деле была не более чем "прослойкой". Так называемый "общественно-необходимый" труд (чтобы избежать тонкостей в определении этого понятия, скажем так: рабочее время участника производственного процесса) составлял если не большую, то уж наверняка большую часть активной жизни человека. Остальная часть ее воспринималась как теоретиками - философами, экономистами, политиками и пр., так и теми, кто был непосредственной частью производственного процесса, в качестве неизбежной потери рабочего времени (следствия несовершенства "человеческого фактора" производства, поскольку "рабочему человеку" нужно спать, тратить время на еду и прочие формы подготовки к активному производственному процессу, включая образование или социальную адаптацию). Конечно, это либо вообще не относилось к элите общества, либо относилось к ней в малой степени. В обществе постиндустриальном рабочие не только не составляют большинства активного населения, но мало-помалу вообще исчезают в прежнем смысле слова. "Мозолистые рабочие руки" и замасленная спецодежда свидетельствуют разве что об отсталости производства, об архаичности технологии, и никак уж не могут быть предметом "рабочей гордости". А слова песни, сравнительно недавно еще исполнявшейся очень часто - "Слава рабочим рукам!", сегодня в более или менее развитых странах звучали бы, согласитесь, несколько экзотично - примерно так же, как выглядел Масхадов в своей неизменной папахе на приеме у британской королевы.

1 Подобный аргумент был некогда "озвучен" Марксом применительно к материалистическому пониманию истории. Ведь, хотя исторический материализм был разработан классиками марксизма, но материальная (производственная) основа общества была "открыта" его гениальными основоположниками, а существовала-то она всегда!


Люди моего поколения, дети индустриального общества, знали, пожалуй, лучше, чем мулла суры Корана, сталинские слова о том, что когда наша страна будет добывать в год 250 млн. т угля, 120 млн. т нефти, выплавлять 80 млн. т стали и производить 60 млн. т проката, то "мы будем гарантированы от всяких случайностей". Сегодня индустриально-развитая страна, если ее экономика держится главным образом (тем паче - целиком) на производстве "материальных благ",


678

даже когда ее производственные мощности оснащены высокими технологиями, - это часть "третьего мира", судьба которой - обслуживать потребности населения передовых стран, стран, которые производят информацию, и, в частности, - новые технологии [1].

Нельзя не обратить внимания и на такую характеристику постиндустриального (информационного) общества (которая, впрочем, как тенденция обнаруживается еще в обществе индустриальном) - в жизни людей устойчиво растет доля времени, которое раньше называли "свободным". Развитое производство, обеспечивая материальные потребности человека путем повышения производительности труда, используя трудосберегающие и вообще "безлюдные" технологии, наряду с материальными благами, попутно производит также свободное время. Важно прежде всего то, что это свободное время становится массовым достоянием. Соответственно наиболее быстрыми темпами (пожалуй, даже быстрее, чем военное производство, медицина и правовое обслуживание) развивается "индустрия отдыха", с ее весьма специфичной и разнообразной материальной базой, транспортными средствами, сферой организации, финансирования, правового обеспечения и т.п. [2]

1 Разумеется, отсюда не следует, что производство материальных благ мало-помалу становится ненужным. До этого дело еще не дошло, да и вряд ли дойдет - до тех пор, пока человек обладает телом и, вообще, пока человечество нуждается в материальном субстрате собственного бытия. Речь лишь о том, что удельный вес этого вида деятельности в составе совокупной деятельности уменьшается, а общественное разделение труда проходит фазу, в которой важной характеристикой оказывается разделение труда между странами.
Здесь стоит хотя бы упомянуть о спорте, как "массовом", так и профессиональном, с их особыми культурными функциями, особой производственной базой и даже специфической медициной.


Я назвал лишь некоторые характеристики постиндустриального общества, не вдаваясь в детали и не обращаясь к многочисленным "обертонам" его мелодии. Но не могу обойти молчанием еще одну область, которая воистину представляет образ постиндустриального мира во всем его многообразии, и даже является его воплощением. Ее современная форма не только определяет мировоззрение человека конца XX века, но, пожалуй, сразу является и способом его бытия, и формой его сознания. Я имею в виду то, что часто называют "массовой культурой" и "средствами массовой информации"; этот предмет наиболее адекватно обозначается сегодня термином (масс-медиа". Сюда входит печать в самом широком смысле слова, радио, телевидение, кино, компьютерная техника - короче, все современные средства коммуникации, хранения, переработки, распространения и потребления информации. Пожалуй, сегодня сразу и средством их универсального синтеза, и его формой является интернет.

679

То, что средства массовой информации сегодня называют "четвертой властью", в общем, оправдано. Но, на мой взгляд, сути этого явления такое определение не касается. Даже если речь идет о власти, то СМИ было бы корректнее характеризовать сразу и как важнейшее орудие власти, и как "субстанцию" бытия власти. Чтобы понять смысл этого последнего тезиса, надо разобраться с тем, что произошло с человеком при переходе от индустриального общества к информационному. Человек индустриального общества в его главной, но все-таки не исчерпывающей ипостаси был "винтиком" гигантского производственного механизма. Это было формой его отчужденного бытия. Человек в этой отчужденной форме представал (и представлялся себе) как главное средство производства, как переменный капитал. Социальная программа коммунизма, если отвлечься от реалий практики тех партий и тех людей, которые взяли на себя проведение в жизнь этой программы, сводилась к тому, чтобы преодолеть это отчуждение, чтобы избавить человека от порабощения его экономическим механизмом, преодолеть ограниченную, отчужденную форму его бытия. Такова была задача социалистической революции, в которой теоретики марксизма видели средство радикального освобождения человека, способ превращения человека из "частичного" в "универсальное" существо [1]. Человек коммунистического общества представал в этом социальном проекте как всесторонне развитая личность.

1 Как считал Маркс, революция нужна рабочему классу не только потому, что нет иного средства избавиться от власти эксплуататоров, но и потому, что только в ходе революции человек избавляется от всей старой мерзости в нем самом. Социалистическая революция представлялась катарсисом и Марксу, и Бабелю, и Маяковскому, и, кажется, Блоку, не говоря уж о множестве тех, кого Булат Окуджава называл "комиссарами в пыльных шлемах".


Постиндустриальное общество реализовало многие, и притом существенные, моменты коммунистического проекта: оно ликвидировало "противоположности" труда умственного и физического, сельского и индустриального; оно "сняло" противоположность "производительного" и "свободного" времени; в его развитой форме оно преодолело "существенные различия" города и деревни; оно даже чуть ли не полностью устранило различия между "мужскими" и "женскими" видами труда! Человек стал существом "мобильным" - как о том мечтали классики коммунизма, он уже не привязан к определенному предприятию, определенному месту жительства, к какой-то единственной форме деятельности и т. п. Более того (об этом классики марксизма даже не помышляли), человек делается свободным даже в выборе пола. Но то, что все эти преобразования происходили (и происходят) в современном мире не только в сфере производственных технологий, а именно во всем обществе, ставшем информационным, и - под нашим уг-


680

лом зрения это наиболее существенно - прежде всего, в условиях всепроникающей атмосферы масс-медиа в повседневной жизни, имеет следствием нечто прямо противоположное прежним мечтаниям о светлом будущем. То, что должно было бы обеспечить всестороннее развитие личности, формирование свободного человека, вызвало также нечто прямо противоположное - а именно угрозу утраты человеком самого себя.

Поскольку наша русская культура, наша российская цивилизация в ее главных чертах исторически развивалась не так, как культура Запада, то о сути и смысле этой угрозы следует сказать особо. Еще в 1843 г. французский писатель-аристократ, ставший горячим сторонником республики, маркиз де Кюстин в книге "Россия в 1839 г." [1] писал, что в российском обществе человек, даже занимающий высокое положение, не является личностью. И дело было не только (и быть может, даже не столько) в том, что царский режим был "полицейским", в более современной терминологии - "административно-командным". Куда важнее, что он был одним из естественных проявлений давно уж сложившейся русской культуры. Самоопределение человека в той культуре, к которой подходит модное сейчас слово "соборность", означает прежде всего (или даже единственно) слияние индивида в его собственном сознании и во всех без исключения формах его жизнедеятельности в ту социальную и культурную целостность, которая была пред-данной для каждого человеческого существа, рождающегося на свет Божий. Именно "слияние", а не "включение"! "Соборная" форма социализации означает нечто большее, нежели приоритет "общего" над "единичным", социального над индивидуальным - она означает растворение второго в первом. И не то самое важное, как именно происходит это слияние и в чем именно происходит такое растворение - в религиозной, государственной, партийной или классовой общности. Тоталитарное общество и государство - вовсе не обязательно фашистское или коммунистическое - такие распространенные сегодня утверждения не более чем пропаганда. Исламская общность, к примеру, не менее, а даже более тоталитарна, чем советская разновидность государственности. И стоят ли во главе генеральные секретари, муллы или раввины - это не слишком важная деталь. Стихи В.Маяковского, в которых этот поэт, без всяких сомнений поэт великий, восхваляя Партию, призывал "юношу, обдумывающего житье, спрашивающего, делать бы жизнь с кого", делать эту жизнь "с товарища Дзержинского" - эти стихи не были и не могли быть написаны человеком западной культуры.

1 Русский перевод вышел под названием "Николаевская Россия" в 1990 г.


681


Наш отечественный милитаризм - это тоже инобытие "соборности", такое же, как требование единомыслия и практика жесткой цензуры. Ленинская формулировка первого параграфа Устава РСДРП, закрепившая в партии принцип "демократического централизма", была попыткой интеллектуального компромисса соборного российского сознания с органически чуждой ему западной традицией; по сути же это была ягода того же поля, что и петровские реформы. И совсем не случайно демократический централизм за полтора десятка лет стал пропагандистской пустышкой: "могучее дерево русской культуры", в котором продолжал течь сок соборности, отторгло этот хилый привой. Как писал еще один поэт, живший, правда, гораздо раньше Маяковского, А. С. Пушкин, "в одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань"...

В рамках такой культуры, такого самосознания утрата человеком самого себя означает, например, исключение из Союза художников, лишение гражданства, исключение из партии, отлучение от церкви и все такое прочее. Пословица "без бумажки ты букашка, а с бумажкой человек" тоже рождена соборным сознанием. Для этого сознания паспорт несравним ни с американскими водительскими правами, ни с французской cart d'identitite. В "Стихах о советском паспорте" Маяковского на месте воспеваемой им "краснокожей паспортины" представить международные водительские права просто немыслимо.

Другой стороной этой же медали, на мой взгляд, предстает специфика "национальной идеи" в русской культуре, которая в какой-то мере, и часто вопреки намерениям государственных и партийных руководителей СССР, была сохранена даже тогда, когда высшей этической ценностью был объявлен "пролетарский интернационализм". Вряд ли случайно одной из самых позорных характеристик деятеля культуры и искусства советской эпохи была его оценка с высокой трибуны или в печати как "безродного космополита" [1].

1 Пожалуй, любопытна также специфика российского антисемитизма. Как с удивлением отмечали многие исследователи этой темы за рубежом, русские (в том числе и интеллигенты) без тени сомнения рассматривали евреев в качестве особого этноса, а нередко даже нации.


Так что, повторю еще раз, в пространстве этой культуры тема самоидентичности была тождественна не теме "поиска самого себя" как личности, а, прежде всего, теме "поиска корней": осознанная, доказанная, подтвержденная официальным документом "укорененность" помогала причаститься к уже существующему культурному целому - чаще всего к роду. Человек "без роду, без племени" автоматически становился изгоем. Об этом же свидетельствует сохранившееся до сего времени полу мистическое чувство привязанности к "земле": се-

682

годня любое предложение создать свободный рынок земли и, более того, допустить на этот рынок иностранцев, подавляющим большинством русского населения однозначно расценивается как призыв к "распродаже Родины" [1]. И конечно же сразу определяется круг людей, которые разрабатывают такие программы или хотя бы им не противодействуют: это конечно же прежде всего евреи, "иудино племя"... Феномен прописки в условиях нашей страны - не только заимствованное русской бюрократией французское полицейское изобретение. Хотя оно и в самом деле пришло с Запада, но сразу попало на благодатную культурную почву. О естественности этого феномена свидетельствуют и графа "национальность" в нашем паспорте, и выражения вроде "коренной москвич".

Однако и в западной философии не стоит видеть прямой негатив этой картины русского самосознания. Возьмем, к примеру, одну из центральных тем классической немецкой философии, которая оживленно обсуждалась и ее наследниками, - тему отчуждения и самоотчуждения человека. Пожалуй, наиболее весомый вклад в анализ этой проблемы был сделан марксизмом; и вклад этот оказался для западной философии и западной культуры в целом поистине непреходящей ценностью. "Стандартная" трактовка этой темы (во всяком случае, стандартная для нашей философской литературы) в самой общей форме может быть сведена к тезису, что развитие общества, где важную роль играют рыночные отношения распределения и высшей стадией которого является капитализм, приводит к разрушению изначальной целостности человеческого бытия и человеческой личности. Сначала человек отчуждает себя от природы, и последняя предстает как нечто чуждое, как "окружающий мир", как совокупность условий жизни, предмет труда, "мастерская" и т. п. Потом происходит отчуждение человека от продуктов его собственной деятельности, его труда; эти продукты превращаются в товар. [2] Одновременно происходит отчуждение че-


683


ловека от его собственной "сущности" - он становится винтиком сложного производственного механизма и в результате разделения труда утрачивает свою изначальную универсальность, превращается в "частичное" существо. Поскольку изначальная целостность человека априори принималась марксистскими философами как абсолютная ценность, то ее новообретение было объявлено важнейшей практической задачей, а революция - средством разрушения основы отчужденного общества, товарно-денежных отношений.

1 Любопытно, что чувствуют "новые русские", когда покупают недвижимость вместе с земельными участками в Испании или на Кипре?
2 Как известно, согласно марксистской политэкономии, товар является единством потребительной и меновой стоимости. Первая - это способность произведенного продукта удовлетворять те или иные человеческие потребности. Вторая выражается в цене продукта, которая, в конечном счете, определяется трудовыми затратами на его производство. Отсюда - противоречивое отношение к продукту, ставшему товаром, у того, кто производит продукт для продажи, и у того, кто его покупает. Второго, в конечном счете, интересует прежде всего потребительная стоимость товара; первого же - его меновая стоимость. На этой противоречивой базе и развивается капитализм - такая социально-экономическая формация, в которой происходит "извращение" изначальной человеческой деятельности: ее целью становится производство не продуктов, а товаров, не удовлетворение человеческих потребностей, а прибыль. Сам труд становится товаром, поскольку он способен производить прибыль.


Маркс и его наследники - "левые" философы XX века (включая и большинство "философов постмодерна"), были/и остаются ожесточенными критиками капитализма отнюдь не потому, что им просто жаль тех обездоленных людей, которые становятся "жертвами капитала" и оказываются "на дне" общества. Они философы, они теоретики, их концепции питаются совсем другими источниками, чем идеология матери Терезы, Робина Гуда или Емельяна Пугачева. Поскольку для "левых" философов XX столетия марксизм - прежде всего философская, политэкономическая и социологическая концепция, а вовсе не та политическая практика, которая осуществлялась в социалистических странах под марксистскими лозунгами, они относятся к марксизму с большим почтением, и даже нередко выступали или выступают под марксистским флагом (несмотря на то, что сам Маркс вряд ли признал бы, скажем, фрейдомарксистов своими идейными наследниками).

Но я хотел бы подчеркнуть еще одно обстоятельство: уже теоретики классического марксизма "ставили себя на службу" пролетариату не потому, что он был самым страдающим или самым многочисленным из угнетенных классов, а потому, что их теоретическая модель заставляла их связывать социальную перспективу только с этим классом: только он, по их мнению, был в состоянии стать "материальной силой", способной осуществить их социальный проект. Философская теоретическая мысль, а не практическая деятельность лежала в истоке политического радикализма классического марксизма. Это в еще большей мере верно применительно к современным философским критикам капитализма: "теоретический фактор", философская концепция детерминирует политическую деятельность ее представителей [1].

1 Впрочем, Маркс ведь тоже писал, что интеллигент - идеолог любого класса, приходит теоретически к тем же выводам, к которым рядовой представитель соответствующего класса приходит практически.


При этом их трактовка темы отчуждения имеет немаловажные отличия от "классической" марксистской. Последняя на первое место ставила проблему отчуждения человека от его труда и от продуктов его труда в условиях рыночного хозяйства. То, что при этом также

684

происходит утрата человеком его неповторимых индивидуальных характеристик, и в этом смысле человек перестает быть личностью, оставалось на периферии их внимания. Для экзистенциалистской критики капитализма (например, у Сартра) уже характерна другая акцентировка; она позволяет объединить некоторые марксистские идеи с идеями другого радикального критика буржуазного общества, Ф.Ницше, что для классического марксизма было бы совершенно немыслимо.

Повторяю: суть отчуждения "по Марксу" в том, что рыночные отношения имеют неизбежным следствием "самостоятельное поведение" произведенных продуктов на рынке, товарный фетишизм, превращение самого человека в особый товар - рабочую силу и в игрушку рыночной стихии. Средством преодоления всех форм отчуждения марксисты считали ликвидацию частной собственности, основы рыночного хозяйства. На смену рыночной экономике должна была придти такая организация общества, которую Маркс называл "объединившимся человечеством", такая "ассоциация людей", в которой "свободное развитие каждого станет условием свободного развития всех". Отсюда и марксистская идея "отмирания" государства и права как орудий "управления людьми" при сохранении и совершенствовании средств "управления процессами". Не только на практике, но и в теоретической перспективе это, конечно, означало неизбежность глубокой трансформации личности; именно такой трансформации, после которой индивидуальное в человеке (которое в европейской традиции после Просвещения было чуть ли тождественно личностному) должно было утратить свой приоритет. Первейшим принципом коммунистической модели общества был принцип подчинения личного общественному. Нетрудно видеть, что этот коммунистический идеал весьма близок "соборному сознанию", и сам Маркс это чувствовал - отсюда его глубокий интерес к феномену русской сельскохозяйственной общины. В марксистском социальном проекте устранение отчуждения и самоотчуждения человека означало также и преодоление разделения труда (это в марксистских трудах обычно называлось "устранением частичного человека" или "всесторонним развитием личности", а иногда характеризовалось и как глубокое преобразование самой человеческой природы) [1].

1 Возможный, если не неизбежный, на мой взгляд, результат такого преобразования представлен в романе М. Замятина "Мы".


Что же касается угрозы "растворения" индивида в социуме, то это, кажется, и сам Маркс, не говоря уж о его наследниках (кстати, в отличие от Ницше) в общем, не расценивал однозначно как трагедию, хотя

685


и пытался подходить к этой щекотливой теме "диалектически". Об этом свидетельствует все содержание работ, посвященных в марксистской литературе вопросам об отношении личности и общества или "масс и вождей", а также обсуждение различных аспектов "партийного строительства": в них, в конечном счете, приоритет все-таки всегда отдавался общественному в ущерб личному. И это больше чем "личное мнение" Маркса как человека и политика - это установка, имеющая теоретическую базу, что видно хотя бы в определении сущности человека как "совокупности всех социальных отношений". К тому же этот тезис отвечает и принципу "материалистического монизма", согласно которому не только индивид "не может жить в обществе и быть свободным от общества", но и общественное сознание трактуется в конечном счете как "отражение общественного бытия", социум понимается как "форма движения материи", а духовное начало в человеке, сознание индивида - "свойство материи".

Поэтому вполне естественно, что историки философии (теперь уже не только западные) усматривают близость марксизма психоанализу и структурализму (от которых, как я уже отмечал, ведет прямая дорога к философской рефлексии постмодерна): ведь психоанализ, вполне в стиле "монистического материализма", отвергает как суверенность человеческого духа в отношении телесных потребностей, как и суверенность индивидуального сознания по отношению к общественному ("духовной культуре"); структуралистская же трактовка языка ликвидирует прежнюю оппозицию "материального" и "идеального", а за нею - "индивидуально-личностного" и "социально-культурного".

Однако считать это только развертыванием классических марксистских тезисов было бы неверно. Для выводов, что "Я" плавно и незаметно переходит в "Оно" и "Сверх-Я", что "человеку" приходит конец, что "автор" умирает и становится моментом "текста", для того, чтобы подобные мысли не только родились в головах философов, но и сознание общества, сознание множества, если не большинства людей, оказалось к ним восприимчивым, были нужны достаточно глубокие перемены и в "массовом" мировосприятии. Между прочим, по мере того, как эти перемены происходили, менялась и трактовка философского наследия в сознании философов: Ницше во второй половине XX века стал "современным философом", а марксова концепция практики превратилась в вариант современной, прямо-таки "постмодернистской", онтологии. На этот феномен стоит обратить внимание уже потому, что современные теоретики культуры постмодерна (как ее апологеты, так и ее критики) с каким-то чувством веселого недоумения пишут, что истоки культуры постмодерна можно увидеть в любой

686

эпохе и в любой культуре, сколь угодно далеко отстоящей от нас во времени и сколь угодно чуждой нашим нормам (во всяком случае, "классическим", которые теперь как раз и разрушаются) [1].

На мой взгляд, здесь развертывается процесс, который вполне можно назвать парадоксальным, "диалектическим самоотрицанием" в развитии культуры. Некогда Маркс и Энгельс выдвинули идею, что государство в процессе социалистического строительства "отмирает" (или "засыпает"), а их продолжатели сформулировали тезис, что отмирание "государственной машины" происходит посредством усиления роли государства [2]. Таким же парадоксальным образом и тенденция к "субъективизации" онтологии, столь характерная еще для первой половины XX века, в философском сознании незаметно оборачивается диаметрально противоположной ей, на поверхностный взгляд, тенденцией элиминации субъективности [3].

Конечно, если говорить точно, элиминации подвергается индивидуальный человеческий субъект, человек как "самость", Я, личность. И под этим углом зрения философский постмодерн вовсе не оппозиционен классической философской традиции. Не говоря уж о совершенно очевидной связи идей философских постмодернистов со структурализмом, психоанализом, "поздней" феноменологией и онтологией марксизма [4], эти идеи можно истолковать даже как современный вариант "переворачивания" гегелевской "абсолютной" концепции, во многом аналогичной марксистской операции конца XIX века. Более того, как о том свидетельствует работа Ж. Делеза "Логика смысла", корни постмодернистского мировоззрения легко увидеть даже у античных стоиков.

1 Это, кстати, касается и философии: например, Делез сближает свою трактовку смыс-лообразования (в "Логике смысла") И с "Алисой" Л. Кэрролла, и с онтологией древнегреческих стоиков.
2 Поскольку тезис этот нужен мне только в качестве наглядной модели, то вдаваться в детали логики этой концепции здесь нет необходимости.
3 Напомню, что Сартр еще называл собственную онтологическую концепцию "субъективной онтологией", а Хайдеггер свою - уже "фундаментальной онтологией".
4 Еще раз напомню, что Маркс определял "сущность человека" как "совокупность всех социальных отношений", что, с точки зрения Маркса, "нельзя жить в обществе и быть свободным от общества", наконец, что реальная жизнь человека является "практической".


И все же, на мой взгляд, здесь вряд ли стоит говорить о чем-то похожем на "филиацию философских идей", о саморазвитии суверенного философского сознания, которое составляет каркас европейской культуры. Изменения в теоретическом сознании прежде всего отвечают переменам, которые произошли в "жизненном мире" "массового" человека при переходе от индустриального общества к информационному,

687

а философы, как это было всегда, адаптируют наличные запасы культуры (в том числе философской) к таким переменам. Работа по адаптации наличного состава культуры (которая, бесспорно, существует сегодня в виде "текстов") часто все-таки остается незаметной для человека, пусть даже все мы живем в информационном мире.









От "кризиса объективности" к "кризису субъективности"

В общем-то, процесс освоения культуры, как мы уже знаем, привлек внимание философов сравнительно давно и стал предметом специальной философской дисциплины - герменевтики. Пусть даже, со времен Шлейермахера, философская герменевтика изменила свой "имидж" и свой статус не менее радикально, чем философия в целом, но по своей сути она была и остается не столько "искусством интерпретации текстов", сколько теоретическим исследованием адаптационной деятельности в сфере культуры. Сама "герменевтика" как объект, то есть как деятельность людей по освоению содержания и смысла иной культуры (или какой-то специализированной сферы той культуры, к которой они сами принадлежат), имеет "синхронический" и "диахронический" аспекты. Здесь нельзя говорить о строгой дихотомии: чаще всего оба этих аспекта явным образом наличествуют в реальной работе интерпретации, а иногда их бывает трудно различить. К примеру, толкование библейских текстов "по Шлейермахеру", видимо, диахронично - если библейский текст предстает как "древний первоисточник", как историческое культурное наследие; но когда смысл "того же" библейского текста, но уже в качестве реалии современной религиозной культуры хочет понять человек, не принадлежащий к христианской конфессии или вообще далекий от всякой религии, или даже когда священник старается "здесь и теперь", применительно к ситуации, довести до своей паствы смысл определенного отрывка из Библии - тогда временной, исторический интервал между предметом и результатом процедуры интерпретации либо совсем исчезает, либо отходит на второй план.

Сама культура, как мы уже знаем, знаменует в своих истоках "отчуждение" человека от природы и означает создание особого мира, мира символов и смыслов, хотя при этом "символы" и "смыслы" сами по себе могут только "иметь значение", но существовать без "грубой природной материи" ни для отдельной личности, ни "для других" неспособны. Символический мир, мир культуры, будучи "содержанием" определенной части "природной" реальности, обладает высокой сте-

688

пенью автономии в отношении "природного". И потому нам не стоит удивляться тому, что в этом мире, с одной стороны, мирно уживаются, казалось бы, совершенно несовместимые друг с другом характеристики: так, например, текст (как книга или рукопись) обладает пространственными размерами и весом; произнесенное слово есть звук, то есть шум, который, при желании, можно измерить в децибелах [1], но вместе с тем выражения "легковесная книга" и "тяжелый разговор" вовсе не означают, что эти смысловые характеристики объектов культуры могли бы быть измерены с помощью приборов и выражены соответственно в килограммах или децибелах.

Примерно то же происходит в сфере культурного бытия и с категорией времени. Прежде всего, герменевтическая процедура преодолевает зияющую пропасть между прошлым и настоящим. В изложении истории философии, будь то книга или лекционный курс, сама герменевтическая процедура, как правило, становится невидимой - автор или лектор превращаются в полномочных представителей прежней философской мысли, а читатели или слушатели тем самым становятся современниками сразу и Платона, и Св. Августина, и Гегеля, и Маркса, и Ницше, и Фуко с Делезом. Следовало бы обратить внимание также на то, что временная размерность самого историко-философского материала при этом тоже исчезает; эту размерность заменяет "датировка", то есть "квазивременная" сетка, наложенная на текст, существующий уже в другое время и в иной пространственно-временной размерности, нежели то, о чем он повествует. Несколько огрубляя ситуацию, можно сказать, что интерпретация текста означает его "осовременивание", если использовать удачный термин из словаря феноменологов [2]. Разве не свидетельствуют о такой временной трансгрессии выражения, которыми мы, историки философии, пользуемся очень часто: например, "как утверждает Платон" или "как думает Кант"?

То, что мы часто употребляем подобные выражения, не особенно заботясь о том, чтобы значения всех наших слов были совершенно жесткими и однозначно определенными, конечно же открывает философскому сознанию обширную программу исследований мира культуры, которую можно было бы назвать "онтологией смыслов". У ее истоков стояли древнегреческие философы-софисты [3]; ею же продолжала зани-

689


маться структурная лингвистика, не говоря уж о многочисленных "вкраплениях" этой темы, которые нетрудно найти буквально во всех сколько-нибудь значимых философских концепциях после Нового времени. Но так же, как меняется мир культуры, меняются и "фокусировка", и содержание его философской рефлексии. Можно сказать, что обвальная информатизация нашего повседневного бытия как раз и оказалась той "последней каплей", которая "переполнила чашу": мировоззрение, которое все еще могло оставаться и оставалось "объективистским" даже тогда, когда "наивный объективизм" в роли универсального мировоззренческого принципа был раскритикован философами, а в наши дни признан чуть ли не всеми если не совершенно ошибочным, то уж во всяком случае недостаточно адекватным.

1 Поэтому-то мы и говорим, обращаясь в библиотечном зале к оживленно беседующей парочке: "Потише, прошу вас" или "Не шумите, пожалуйста".
2 Момент огрубления здесь в том, что скорее можно говорить о переводе "серии текстов", имеющих собственную временную размерность, из одного времени в серию текстов, существующих совсем в другое время и обладающих другой временной размерностью.
3 Напомню один из софизмов этого класса: "когда ты говоришь "телега", телега проходит через твой рот".


Становым хребтом "объективистского мировоззрения" (в том числе и прежде всего базированного на классической науке), как я уже много раз упоминал, является субъектно-объектное отношение. Именно оно служит линией демаркации, по одну сторону которой "расположено" суверенное человеческое "Я", а по другую - независимая от этого "Я" реальность. Что касается этой последней, то сначала она представлялась "домом", предназначенным (Богом или природой) для человеческой жизни; потом была понята как "совокупность условий человеческого бытия"; затем обернулась "мастерской", где находятся материалы, частью пригодные для потребления или обработки, частью бесполезные, иногда вредные и опасные; наконец, в состав "объективной реальности" была включена также и вся культура, не только "материальная", но и "духовная". Каждая из этих перемен сопровождалась кризисом объективности [1]. Теперь мы снова переживаем очередной приступ этой болезни. Причем современный кризис объективизма, пожалуй, самый глубокий. Ведь до сих пор он непосредственно затрагивал "объект", который на поверку оказывался не таким уж "независимым"; в итоге выиграл "субъект". "Субъективный подход", практикуемый исследователями, мало-помалу перестал быть чем-то предосудительным по сравнению с "объективным", и в стратегическом плане становился часто превалирующим: даже Маркс во второй половине XIX века расценивал "созерцательность" материализма (а ведь в нем, в отличие от идеализма, наиболее радикальным образом воплотился "объективный" подход к исследованию мироздания) как ради-

1 Об этом кризисе объективности весьма выразительно писал Гуссерль в своих последних работах, например "Кризис европейских наук".

690

калъный недостаток; уже в его концепции наука трактуется как "непосредственная производительная сила"! [1]

Ту же тенденцию демонстрируют перемены в иерархии ценностей научного знания: теперь его цель прежде всего "практический эффект", а не "знание ради знания"; многочисленные "прикладные" и "технические" науки, вкупе с "разработками", становятся равноправными "теоретическим" и "фундаментальным". Да и в самом деле, что может сделать фундаментальная наука без специфической, и к тому же весьма "продвинутой", техники? Разве не является одной из непосредственных и очевидных Причин нынешнего процесса разрушения фундаментальной науки в России, еще недавно бывшей предметом нашей особой гордости, старение и прямой распад ее экспериментальной базы?

Теперь кризис угрожает уже субъекту. Я бы сказал, что тот "кризис объективности", о котором Гуссерль писал с чувством некоторого удовлетворения, сегодня разросся до масштабов универсального кризиса западной цивилизации, затронув и личность. Отсюда, с одной стороны, дискредитация в новейших философских концепциях и "субъектно-объектного отношения", и теорий познания, в основу которых это отношение положено. Отсюда как превращение теории познания в "эпистемологию", так и возрождение онтологии в качестве базисной философской дисциплины.

При этом происходит вовсе не "возвращение на новом этапе" к той начальной фазе эволюции европейской культуры, когда "человеческое", уже выделившееся из "природного", все еще упорно цеплялось за "природное" с помощью антропологизации природы. Той антропологизации было вовсе не свойственно субъектно-объектное отношение (как отношение противостояния, как оппозиция двух чуждых друг другу "начал"). Она была не признанием возникшего отчуждения, оппозиции человеческого и природного, а скорее выглядела превентивным "лекарством" против них, воображаемой формой синтеза. Она оставалась процессом, который происходил только в человеческом сознании. Конечно, антропологизация природы уже означала по сути превращение природы в культуру - но это превращение еще не было изменением самой природы. Даже те серьезные (иногда, в отдельных

1 Правда, кажется, обычная интерпретация этого марксистского тезиса включает в себя известное противоречие: если наука становится производительной силой лишь участвуя в создании техники, то не значит ли это, что техника выступает посредником между наукой и "производительными силами"? Конечно, если изменить понятие науки, если трактовать ее не только как "духовное" образование, а включить в содержание этого понятия также и всю деятельность ученых, а также организационные структуры науки и материальные средства исследования (приборы и технологии), то тезис Маркса в его буквальном прочтении оказывается в наши дни совершенно корректным. Правда, при этом граница между наукой и производством оказывается очень относительной и весьма проницаемой.

691


регионах, катастрофические) изменения в растительном и животном мире, к которым приводила активность человеческих существ на ранних этапах становления человечества, были все-таки сами сродни природным катаклизмам - таким, как наводнение или нашествие саранчи. Иначе говоря, они не были позитивными продуктами культуры. Если тема "особости" места человека в природе и появлялась тогда в человеческих головах [1], то возможность суверенизации (то есть отчуждения от природы) выглядела в глазах человека ужасной перспективой, аналогичной событию, описанному в библейском сказании об изгнании первых людей из рая [2].

1 Например, как власти колдовских чар.
2 Отмечу мимоходом, что "объективистская" (в смысле - обесчеловеченная) картина природы не так уж радикально свободна от "субъективизма", поскольку само требование объективности есть тоже ценностная установка, требование, которое разум человека на определенной стадии развития культуры предъявляет к собственному знанию. Неявной предпосылкой здесь является принятие отчуждения от природы как "простого факта", а преодоление этого "самоочевидного" отчужденного состояния рассматривается как задача естествознания, вклад в решение которой вносит и философия (теория познания).


Но вот превращение природы в культуру, точнее, поглощение природы культурой в ходе развития промышленной цивилизации, уже не было процессом, происходившим только или прежде всего в сознании, в воображении человека: это было сознательное и вполне реальное вторжение в природные механизмы, "овладение природой" с помощью технических средств. Известный лозунг "Природа не храм, а мастерская!" очень не плохо выражает принципиальную разницу этих двух установок. "Знание" теперь поставлено на службу "делу"; наука стала поставщицей технологий; один из корифеев науки XX века придумал отличный афоризм, выразивший суть нового отношения к знанию: "Нет ничего более практичного, чем хорошая теория".

Тем не менее даже самые практичные современные теории, наряду с литературными эссе, политическими программами и трудами философов, все-таки и сегодня остаются продуктами сознания, мысленными (или, лучше сказать, мыслительными) образованиями, которые "непосредственно" существуют в виде текстов. Если перефразировать известное выражение Маркса относительно языка, текст есть их "непосредственная действительность". Здесь, несмотря на появление компьютеров и новых носителей информации, видимо, мало что изменилось по сравнению с прошлыми временами, если только закрыть глаза на изменение доли и статуса "текста" в жизни и совокупной деятельности человека постиндустриального информационного общества. Целостная современная культура развитых стран есть главным образом "культура текста". Здесь удовлетворение "изначальных", "природных", "естественных" массовых человеческих потребностей (как и их

692

производство) как бы уходит "на периферию" жизни [1]; даже само "вещественное тело" продукта, предназначенное стать пищей, одеждой, жилищем, отступает на второй план по сравнению с его "духовной функцией". Поэтому, например, упаковка и реклама явно превалируют над тем, что можно было бы условно назвать "физическими свойствами" товара - до того, что утверждение, будто бы реклама прежде всего рассказывает о свойствах товара как вещи, совсем не соответствует действительности. Ни платье "от Версачи", ни часы "Роллекс", ни автомобиль "Мерседес-600", ни даже "хлеб с Рамой" не являются ни исключительно, ни даже прежде всего одеждой, прибором для определения времени, средством передвижения или пищевым продуктом - их реальность культурная, воистину "чувственно-сверхчувственная"; они, в своем "натуральном виде", прежде всего культурные символы. Женщина "в платье от Версачи", с ресницами и губами "от Макс Фактор" - это уже не человеческое существо женского пола, определенным образом подкрашенное и одетое, а, по сути, синтетическое культурное образование. Она - текст, адресованный другому тексту, ее бытие есть частный случай бытия текста.

Далее. Общепринятый в современной философской, экономической и политической литературе тезис о разделении человечества на "три мира" - вовсе не метафора из области политического языка. Это, если согласиться с трактовкой понятия онтологии в западной философии XX века, именно онтологическое утверждение. Речь ведь не о том, что в разных частях одного и того же мира люди живут и мыслят по-разному, а о том, что сегодня существуют - объективно существуют! - три разных мира. И главное отличие между ними вовсе не по степени промышленного развития и даже не по уровню жизни населения, однозначно связанному с технической развитостью страны, что можно адекватно выразить количественно - например, в долларовом эквиваленте производства и потребления на душу населения. Это - реальный комплекс социально-культурных различий. Соответственно в исторической ретроспективе, при попытках осмыслить то, что происходит в наши дни, речь должна идти не о том, что в прошлом люди (в том числе и философы) думали о мире, представляли себе мир иначе, чем наши современники в развитых странах, а о том, что их миры и в самом деле разные [2].

1 Занимают малую часть жизни "обычного" человека, передаются автоматам, "безлюдным" технологиям, "третьему миру" или "гастарбайтерам", обслуживающим ту часть производства материальных благ, которую еще не удалось автоматизировать и "обезлюдить".
2 Между прочим, мы ведь не говорим, когда на месте хибары возводится современный дом, что происходит только смена представлений о человеческом жилище.


Мы живем не только в период мировоззренческого кризиса, в условиях смены мировоззрений, но также и в эпоху мировой катастрофы



693


(или, скажем помягче, "цивилизационного кризиса"). Пожалуй, ближе всех к пониманию сути этого процесса подошел американский японец, старший научный сотрудник исследовательской корпорации РЭНД Фрэнсис Фукуяма. Его книга "Конец истории и последний человек", вышедшая в свет в 1992 г., подлила масла в огонь тех дискуссий, которые уже велись в профессиональном философском сообществе в связи с тезисами Р. Барта о "смерти автора" и М. Фуко о "конце человека". Существенно также то, что проблема сегодня стала рассматриваться куда более широко, чем ее трактовали и Барт, и Фуко. Открылись такие горизонты, о которых, кажется, сам Фукуяма тоже не помышлял (поскольку он связывал "конец истории" с концом "холодной войны" и с победой "либерально-демократического капитализма" над "тоталитарным коммунизмом"). На мой взгляд, большой вклад в обсуждение этой воистину универсальной проблемы внес также Сэмюэл Хантингтон ("Столкновение цивилизаций и передел мира", 1996).

Мир, в котором в конце XX в. "растворяется" (скажем пока осторожнее - видимо растворяется) недавно еще самоуверенный и самодовольно суверенный человеческий индивид, - уже не природа в изначальном смысле слова, и даже не социум и не культура в их начальной форме, технически неразвитой и потому неспособной "покорить природу", радикально изменив ее, превратив в искусственную среду обитания, подчинив человеку. Современный мир - это такая развитая культура, существенным признаком которой является техническая мощь, а движущей силой, плотью, кровью и нервами - информация со средствами ее производства, распространения и потребления.


Что касается философского словаря, адекватного этой культуре, то термин "текст", как и термин "дискурс" (или даже "дискурсивная практика"), с одной стороны, хорош тем, что выражает "онтогенетическую" связь современного мира с его предшественниками, где, разумеется, тоже были и "тексты", и "дискурсы". Но с другой стороны, он плох потому, что "ретуширует" границу между этими, весьма разными, "мирами" - ту границу, по одну сторону которой находится не очень динамичный и "раздвоенный" прежний мир, с "культурой слова" (текста) на поверхности и на периферии (причем эта часть культуры, которая представляла собою очень тонкий слой на теле природно-общественного "организма", являясь достоянием и делом ничтожного числа "обитателей поверхности", вместе с тем закрепила за собой исключительное право называться культурой!); а по другую сторону - весьма подвижный, многоликий, и при этом целостный мир, в котором "культура текста" уже не только превалирует, но и играет роль универсальной, буквально всепроницающей "субстанции".

694

В том мире, который остался "за нашей спиной" и мало-помалу скрывается в туманной дымке прошлого, "человек текста" ("служитель муз", "творец духовных ценностей" и т.д. и т.п.) был и часто сознавал себя отчужденным как от материальной природы (в какой-то мере также от материальных забот), так от основной массы населения. К тому же техника интеллектуальной деятельности вплоть до появления и распространения кино и электронных СМИ в условиях неспешных транспортных средств, отнюдь не способствовавших ни быстрому обмену информацией, ни гибким "глобальным" контактам внутри немногочисленного сообщества людей культуры, благоприятствовала индивидуальной "работе ума".

Время обучения (образования) было подготовительным этапом, сравнительно недолгими годами освоения культурной базы; за ним начиналась активная, продуктивная жизнь творческой личности; потом "продукты труда и вдохновенья" поэта, композитора, художника, ученого могли быть переданы (подарены или проданы) другим. Таков был порядок (или "ритм") жизни, ее "временная размерность". И хотя не всегда и не все люди культуры организовывали свою жизнь так же строго, как Кант, в принципе тенденция была именно такой. Ведь даже бунт творческой личности против такого порядка, против "рутины жизни" был свидетельством его реальности.

В реальности же современного мира "все смешалось"; иерархические структуры социальной организации и форм деятельности оказались разрушенными; природные границы дня и ночи стали несущественными [1]; скоростной транспорт и в еще большей степени современные средства связи сократили расстояния, если не уничтожили их. Уже массовая грамотность и общедоступность разнообразной печатной продукции если не "осушили Лету" - реку времени, за которой "молкнет глас усопших", то уж наверняка организовали для живых весьма эффективную переправу через нее: мы, живущие в мире культуры, можем общаться с Платоном, ощутить дух николаевской России или гражданской войны без всякой фантастической "машины времени". Технике звуковой и видеозаписи принадлежит здесь особая роль, благодаря их более высокой степени чувственной нагрузки. То, что в мире текстов (уже на уровне "бумажной" культуры) информация "документальная" причудливо переплетена, даже "слита" с интерпретацией, домыслом и вымыслом, делает человека обитателем специфического "виртуального мира", в котором, применительно к которому, оказались возможными любые (скажем так - почти любые) пространственно-временные эксперименты, причем и в чувственно-наглядной форме. Здесь можно двигаться от настоящего к прошлому, сделать началом любую точку временного пространства событий, произвольным

695

1 Хотя биологическая природа человека еще протестует против такого насилия, но и на нее находится управа.


образом комбинировать документальные кадры с воспоминаниями ветеранов, интерпретациями, театральными постановками, сделать зрителя участником действия в любой степени интерактивности. И если человек живет в этом мире, если ему трудно (если вообще не невозможно) занять (или сохранить, или "построить") созерцательную позицию, то, очевидно, "субъектно-объектное отношение" в этом мире, предполагающее "разделенность" субъекта и "всего остального", не может быть ни самоочевидным, ни превалирующим. Если оно и сохраняется, то, самое большее, в качестве относительной, контекстуальной характеристики [1].

Информационно-технический контекст всего массива жизни сделал сегодня почти невозможным достижение состояния полного одиночества, даже для тех немногих, кто жаждет "остаться наедине с самим собою"; большинство, пожалуй, теперь просто не понимает прелести полного одиночества и не мыслит себе иной жизни, чем та, к которой они уже не просто привыкли, но внутри которой они выросли и потому живут без тех особых забот, которые еще свойственны представителям старшего поколения [2]. Да и в самом деле, разве возможно оно, одиночество, "онтологически", в смысле Solo ipse, коль скоро Ego до такой степени пропиталось и проросло Иным? Даже саморефлексия, эта любимейшая процедура философов, с современной точки зрения выглядит пустейшей выдумкой [3]. Ведь самая, пожалуй, изощренная философская процедура - феноменологическая редукция, методическое использование ???, должная, по идее, освободить Я от всяческих "предпосылок" и "пред-мнений", приводит только к феноменологии жизненного мира, то есть оказывается операцией, в результате которой, как писал Гуссерль, "ничего не утрачивается", а просто "реалистическая" и "объективистская" картина мира, присущая здравому смыслу (то есть картина мира, отягощенная множеством "наивностей"), превращается в феноменологическую конструкцию, мир транс-

1 К примеру, тот факт, что я, бесспорно, продукт образования, воспитания, наследственности, истории, социальности, предрассудков, тренировки, медицинских вмешательств в функционирование моего организма, и т. д. и т. п., не устраняет, однако, той самоочевидности, что это я испытываю радость, возбуждение, боль, чувство скуки. Иначе говоря, при всей "предпосылочности" моего бытия остается (пока еще остается) "нередуцированный остаток" моей "самости".
2 Признаки этого - радиотелефоны, пейджеры, ноутбуки, разнообразное чтиво, портативные электронные игры, миниатюрные телевизоры и радиоприемники, не говоря уж о плеерах, услаждающих слух своих юных и не очень юных обладателей и в городском транспорте, и на прогулке, и на пляже, и на работе, и во время обеда.
3 Куда привлекательнее для тех, кто хочет из этого информационного мира вырваться, выглядят восточные мистические практики, обещающие блаженство нирваны. Но не является ли этот восточный идеал для человека западной культуры всего лишь отблеском экзистенциалистского Ничто, которое, в свою очередь, только антипод вызывающего отвращение Бытия?


696

цендентальной субъективности. Нельзя упускать из виду, что применительно к "реалистической" и "объективистской" картине мира понятие "картины" вполне может быть использовано без всяких оговорок, поскольку априори предполагается, что речь идет именно о "картине", об образе мира; ведь здесь сохраняется гносеологическая предпосылка мировоззрения, субъектно-объектное отношение. Она, в принципе, сохранена и у Канта, хотя и в фигуре агностицизма: "вещь-в-себе" Кант признавал существующей "саму-по-себе", как самодостаточное сущее. Кантовский мир феноменов есть вторичный мир, мир субъективный и по сравнению с первичным "уцененный". Гуссерль совершил нечто большее, нежели хирургическую операцию по устранению этого "аппендикса", - он ликвидировал самое субъектно-объектное отношение, и тем проложил путь к последующей "смерти субъекта", хотя сам он вряд ли сознавал столь тяжкие мировоззренческие последствия своей реформы феноменологии. Европейской философской мысли XX века понадобились совместные усилия марксистской "праксеологии", психоанализа и структурализма, чтобы это преобразование завершилось [1].

1 Об этом синтезе исследовательских программ, казавшихся зачастую антагонистами, очень не плохо рассказал П. Рикер в книге "Конфликт интерпретаций" (М., 1995 / Пер. И. Сергеевой).













Онтология и "логика смысла"

Теперь, после этой преамбулы, мы можем обратиться и к "онтологии смысла" Ж.Делеза.

По причинам, изложенным выше, дальнейшее представление темы можно было бы сделать имперсональным - если только согласиться с философами постмодерна относительно тезиса о "смерти автора" и "конце человека". Однако же сами лидеры постмодернистской мысли - такие, как Лакан, Лиотар, Делез, Кристева (не говоря уж об "отцах-основателях" Ролане Барте и Мишеле Фуко, авторах вышеупомянутого тезиса о "смерти автора"), представляли свои труды на суд читателей или слушателей не анонимно; и этот факт свидетельствует либо об известном конфликте их теории с их собственной практикой, либо о том, что тезисы о "смерти автора" и "конце произведения" сами суть не более чем теоретические утверждения. Как бы то ни было, в курсе истории философии мне приходится использовать имена некоторых авторов и названия некоторых текстов, которые, на мой взгляд, являются наиболее репрезентативными при разговоре о "духе культуры" постмодерна.

Ничуть не желая преуменьшить вклад в философию и идеологию постмодерна Лакана, Лиотара, Кристевой (а также физиков Сокала и Пригожина, литераторов, журналистов, киноведов и прочих - имя им,

697


воистину, легион), я все-таки счел возможным, во-первых, сделать полномочным представителем философского постмодерна Делеза, а во-вторых, сосредоточить внимание на одной из его работ, отнюдь не последней в достаточно длинном списке его трудов [1], и к тому же не самой популярной (в смысле предмета дискуссий). Это "Логика смысла", увидевшая свет еще в 1969 г.

1 Обычно в библиографии перечисляют 23 его книги. Поскольку их названия уже дают некоторое представление о сфере интересов автора и его творческой эволюции, то я их перечислю.

Hume, sa vie, son oeuvre, avec un exposee de sa philosophie. 1952.
Empirisme et subjectivite. 1953.
Nietzsche et la philosophie. 1962.
La philosophie critique de Kant. 1963.
Nietzsche. 1965.
Marsel Proust et les signes. 1965.
Le Bergsonisme. 1966.
Presentation de Sacher Masoch. 1967.
Difference et repetition. 1968.
Spinosa et le probleme de Г expression. 1968.
Logique du sens. 1969.
L'Anti-Ofilipe. Capitalisme et schisophrenie (avec F. Guattari). 1972.
Kafka. Pour litterature mineure (avec Guattari). 1975.
Dialogues. 1977.
Superposition. 1979.
Mille Plateaux (avec Guattari). 1979.
Francis Bacon : logique de la sensation. 1981.
Cinema 1/Cinema 2.1983,1985.
Foucault. 1986.
Le Pli (Leibnitz et le baroque). 1988.
Pericles et Verdi. 1988.
Qu'est-ce que la philosophie ? (avec Guattari). 1991.
Critique et Clinique. 1993.

На русский язык переведены "Логика смысла" (Екатеринбург, 1998), "Различие и повторение" (СПб., 1998), "Складка. Лейбниц и барокко" (М., 1997), "Что такое философия" (СПб., 1998), "Фуко" (М., 1998), а также ряд статей в сборниках.


Чем же определено такое предпочтение? На мой взгляд, именно в этой книге наилучшим образом представлено то, что можно назвать "онтологией эпохи постмодерна": это попытка дать картину того мира (мира культуры), в котором уже нет установки субъектно-объектного отношения, то есть нет того приоритета, явного или неявного, который определял практически весь иерархически организованный категориальный аппарат традиционной философии, включая членение ее предмета на онтологию, логику и теорию познания.


Отсюда специфические трудности, которые возникают при чтении этой книги: философский словарь, с которым мы свыклись, создает в нашем сознании то, что Г.Башляр назвал "эпистемологическим пре-

698

пятствием" [1]. Я надеюсь, что мое введение в философию постмодерна поможет преодолеть это препятствие сравнительно легко (во всяком случае, я преследовал именно эту цель, а вовсе не пытался раскритиковать в пух и прах саму идеологию культуры постмодерна) [2].

1 Между прочим, сам Делез потратил немало труда, чтобы его читатели смогли это препятствие преодолеть - как в виде многочисленных ссылок на философских предшественников, так и в виде весьма прозрачных и популярных лекций о Канте, Лейбнице, Ницше, Спинозе, Декарте.
2 Кстати сказать, Делез тоже вовсе не был проповедником постмодернистских "духовных ценностей", и еще менее того - идеологом современного капитализма. Его политические симпатии, подобно тем, которые характерны для всех других видных представителей интеллектуальной элиты постмодерна, духовно созревавших в атмосфере молодежного движения Франции 60-х гг., скорее "левые". Самая обсуждаемая из книг Делеза - "Анти-Эдип. Капитализм и шизофрения" - это сразу и критика классического психоанализа, и критика капитализма как социальной системы. А последняя книга его, которая так и не была закончена (4 ноября 1997 г. он покончил счеты с жизнью, после многолетней - с 1984 г. - мучительной болезни легких, в 70-летнем возрасте, выбросившись из окна своей парижской квартиры), должна была называться "Величие Маркса". Однако и приверженцем марксизма как философской и тем более социально-политической концепции Делез вовсе не был: его работа 1962 г. "Ницше и философия" была с энтузиазмом поддержана М. Фуко (с этого времени началась их дружба) и осуждена марксистом Р. Гароди.


В "Логике смысла" меня привлекает также то, что содержание этой книги ближе всего к "изначальному" пониманию философии как "чистой науки", которая не ставит себя на службу ни классу, ни идеологии, ни даже человечеству - только истине и ради нее самой. Под таким углом зрения эта книга, пожалуй, близка к теоретическим построениям классического структурализма и весьма отличается от ряда других сочинений Делеза, а также от трудов "франкфуртских психоаналитиков" и их французских последователей, и даже от сочинений М. Фуко. У всех вышеперечисленных философов главной темой была отнюдь не тема "смысла", даже не тема отношения сознания к подсознанию и культурным архетипам и все такое прочее: этой главной темой был вопрос о механизмах власти. Кстати, тема власти сделала философов постмодерна политически ангажированными людьми; она объединила "поздних" психоаналитиков и "поздних" структуралистов с марксизмом.

Следует отметить, что, вообще говоря, и через тему власти с ее разными вариациями, как она представлена в трудах философов постмодерна, и прежде всего в "Анти-Эдипе", работе, которая принадлежит перу самого Делеза в сотрудничестве с Гваттари, тоже можно было бы реконструировать принципиальную схему постмодернистской онтологии. Превращение власти в "анонимную", растворенную в СМИ и информационных сетях; процесс "децентрации" власти (замена жестких "дисциплинарных" систем универсальными системами "контроля"), перенос центра тяжести экономической деятельности с производ-


699


ства на предпринимательство, то есть с "заводов" на "банки", с организации производственных связей на валютное регулирование посредством биржи, "плюрализм" и "детерриторизация", приходящие на смену "территориальной" организации экономической, культурной и политической жизни, с соответствующими этой организации представлениями о культурном, языковом, экономическом, политическом и пр. суверенитете - все это, как мы увидим в ходе дальнейшего изложения, открывает нашему взору такие же (или те же) механизмы организации и самоорганизации, какие представлены в книге "Логика смысла" как своеобразная "деперсонализированная" и "очищенная" от субъектно-объектного отношения онтология.

Если я добавлю к сказанному, что во всех этих процессах, согласно мнению Делеза, можно увидеть действие воли, желания и удовольствия в роли спонтанных динамических сил и что вместе с тем эти последние все-таки нельзя трактовать как базисные независимые переменные (вроде либидо у Фрейда или экономического интереса у Маркса), то этого будет достаточно для вывода, что практически любой текст Делеза открывает возможность реконструкции его онтологии.

Теперь, на мой взгляд, мы уже достаточно подготовлены, чтобы войти в "страну постмодернистов" через калитку, которую нам приготовил Ж. Делез своей книгой "Логика смысла". Однако, чтобы открыть эту калитку, нам, как Буратино в аналогичной ситуации, понадобится еще "волшебный ключик". И я, выступив в роли черепахи Тортиллы, считаю возможным дать вам, моим читателям, этот ключик в виде де-лезовского "тетраграмматона" [1] понятий: "мир" - "мышление" - "ри-зома" - "шизоанализ". Это и в самом деле тетраграмматон, а не алгоритм, поскольку все эти понятия составляют органичную целостность, при этом каждое сразу и отличается от остальных, и говорит то же самое, что остальные [2].

Что касается "мира", то до сих пор я только об этом и говорил; поэтому избавлю себя от труда повторения. Напомню только, что это мир культуры, то есть подвижное множество "текстов", в которых "растворяется" индивидуальное человеческое сознание и индивидуальная человеческая деятельность [3]. Соответственно в этом "мире" все

1 Блок из четырех взаимосвязанных элементов.
2 Здесь, кстати, пролегает граница между концепцией Делеза и классическим структурализмом. Мы знаем, что, согласно Соссюру, структурализм не оставляет в языке ничего, кроме различий. Делез, напротив, соединяет "плюрализм" с "монизмом", то есть различия с тождеством, причем делает это с искусством, достойным ученика Гегеля (хотя таковым он себя не считал).
3 Напомню о "смерти автора" и "конце произведения" у Р. Барта, "конце человека" у М. Фуко и "конце истории" у Ф. Фукуямы.

700

"дуализмы" традиционной философии (онтологии и гносеологии) превратились в подвижные различия; к тому же речь здесь идет не об отношениях между стабильными субстанциальными единствами, как в диалектике Гегеля, а о самих образованиях, ставших "виртуальными" в смысле, близком неклассической физике, то есть кварков - "полупризрачных", возникающих и исчезающих флуктуациях, которые и не существуют-то вне отношений, и не обладают перед последними никаким онтологическим преимуществом [1].

Теперь о мышлении. Мышление, согласно Делезу, - это не техника оперирования понятиями и не "отражение объективной реальности в сознании субъекта". Хотя мозг он и называет "мыслящей машиной" и даже квалифицирует такой тезис как материалистический, но эта "мозговая машина" не рождает сознание, а скорее обеспечивает его - подобно тому, как система переключателей обеспечивает уличное освещение. Его представление о мышлении весьма близко в историко-философском плане к "философии жизни" ("воля к власти" в концепции Ницше или "elan vital" в концепции Бергсона). Историко-философские эссе Делеза о философии Декарта, Спинозы и Лейбница позволяют сделать вывод, что ему была симпатична вера этих мыслителей в то, что мышление и восприятие субстанциальны. С той поправкой, разумеется, что субстанциальность следовало бы трактовать опять же в духе постклассической физики - наподобие квантовых волн в "виртуальной реальности". Между прочим, собственную трактовку философии в духе "философии жизни" Делез изложил еще в 1953 г. в книге "Эмпиризм и субъективность", где он писал: "Философия должна конституировать себя как теория того, что мы делаем, а не как теория того, что есть".

Если для нас не прошел втуне опыт марксистского учения о "социальной природе" сознания [2], психоаналитических исследований связи Я с подсознанием и со сверх-Я, структуралистской концепции языка, а также новаций, которые появились в трактовке сознания и познания благодаря информационной технике, то тезис о "субстанциальности сознания" уже не будет производить на нас того впечатления, как будто бы из могилы восстал призрак Молешотта [3]. Интерактивный харак-

701

тер чтения (в более общем плане - восприятия текста) как мыслительного процесса, о котором немало написано и у Барта, и у Фуко, и у Делеза, может быть свидетельством достаточной адекватности такой концепции мышления. Ее с одинаковым правом можно трактовать и как "материалистическую", и как "идеалистическую" - точно так же, как картину великого художника можно трактовать и как "духовную ценность", и как экземпляр из сокровищницы "материальной культуры".

1 Здесь полезно отметить, что многие ученые - физики, биологи, математики - находят общий язык с философами постмодерна, обсуждая сходные темы: механику самоорганизующихся систем, фракталов, а также соответствующих математических формализмов. В этой связи обычно приходят на ум имена Пригожина и Сандерс, Сокала, Бриггса, Эбелинга и многие другие. Кстати, термин "кварки" использует и сам Делез - например, в книге "Анти-Эдип".
2 Напомню еще раз, что Маркс определял "слово" как "непосредственную действительность мысли".
3 В этой связи не вредно вспомнить также и концепцию И. Лакатоша.


Понятие "ризома" послужит нам образом той "механики", той "несущей конструкции", благодаря которой мир культуры функционирует "во времени и пространстве". Только при этом нужно удержаться от соблазна трактовать "ризому" как образ самостоятельного "уровня" в устройстве мира. "Ризома", так же как "сознание, знание и познание" (как, впрочем, и "мир"), есть не более чем "проекция" виртуальной реальности, которую Делез пробует представить читателю в своей онтологической конструкции.

Тем, кто начисто забыл школьные уроки по ботанике, напомню, что ризома выполняет функции корней у грибов (каковые, напомню, тоже вовсе не растения). Ризома - это переплетение множества нитевидных образований, на котором образуются "грибные тела". Простой народ, не сведущий в латыни, называет это "грибницей" (что, кстати, этимологически более корректно, чем "ризома", поскольку в переводе с латыни это слово как раз и значит "корень") [1].

1 Родись Делез в России, глядь, и не появилась бы в 1971 г. его книга (написанная совместно с Гваттари), посвященная этому понятию-образу, под заглавием "Ризома"...


В книге "Ризома", между прочим, Делез мимоходом задевает Барта, замечая, что следовало бы скорее говорить не о "смерти книги", а об "иной манере читать". В тексте, как он считает, "нет ничего, что надлежит понимать, но много того, с чем нужно экспериментировать". Она, книга, есть не что иное, как "маленькое орудие, обращенное к тому, что во-вне". И потому книга не похожа на деревцо с корнями - она "кусок ризомы", "площадка ризомы, которая годится для читателя". "Использование" книги-"ризомы" поэтому никогда не происходит "внутри" текста, оно всегда зависит от связи с тем или иным "окружением".

Наконец, "шизоанализ". С одной стороны, в его тетраграмматоне термин этот выглядит несколько неудачным, поскольку в нем содержится намек на субъектно-объектное отношение: в самом деле, ведь должен же быть кто-то, кто здесь занимается анализом? С другой стороны, неясно, какова здесь интенция - то ли сам анализ как метод носит признаки шизоидности, то ли такими признаками обладает объект

702

анализа? Но с другой стороны, "онтос" Делеза, мир культуры в его трактовке (как мир текстов) все-таки предполагает их интерактивность [1]. И это обстоятельство, говорящее в пользу этого термина, на мой взгляд, более весомо.

Конечно, и в этом случае мы имеем дело с эмоционально-окрашенным понятием-образом. При всех разногласиях в трактовке шизофрении касательно ее признаков, не говоря уж о диагностике ее как психического заболевания [2], психиатры согласны в том, что сознание шизофреника таково, что в нем "бессилие и всемогущество находятся в непосредственной близости друг от друга. Они представляют собой две стороны одного и того же переживания, которое характеризуется исчезновением границ между Внутренним и Внешним" [3]. Если снова вспомнить уроки философии (и психологии) XX века, размывшие резкие границы между субъектом (субъективным сознанием) и объектом (объективным миром), то нетрудно придти к выводу, что сознание шизофреника отличается от "нормального" лишь степенью: оно скорее "сдвинуто", чем разрушено. Если шизофреник, с одной стороны, живет в мире собственных иллюзий и страхов (мире фантазмов), не отличая или плохо отличая их от реальностей, то ведь и в жизненном мире "нормального" человека его собственные настроения, установки, мнения тоже играют совсем немаловажную роль, "опосредуя" его связь с "реальной действительностью". Можно сказать, что человек реально живет именно в этом "промежуточном пространстве" между пред-данной ему действительностью, "навязанной" ему как уже наличествующее Иное, и подвижным и относительно автономным образованием, манифестирующим себя как Я (или как "самость", или как "личность" - в данном случае различия между смыслами этих трех терминов отходят на второй план). Это "промежуточное пространство", эту "пограничную территорию" одни философы называют "жизненным миром", другие - "практическим миром", третьи - "миром культуры".

1 Здесь полезно вспомнить о неокантианской концепции, согласно которой "все в жизни метод" (А. Белый).
2 Теперь они чаще говорят о "шизофрениях", чем о "шизофрении" в единственном числе. См.: Хеш Д., Фишер-Фелътон М. Шизофрения. М., 1998.
3 См.: Шизофрении. С. 48.


Так вот, патологическая шизофрения есть не что иное, как вырожденное духовное бытие культуры, спектр состояний сознания между полной потерей "суверенитета" человеческого Я в отношении Иного, разрушения границ между "внутренним миром человека" и "внешней


703


реальностью", приводящей к распаду собственного Я, с одной стороны, и (иллюзорным) абсолютным суверенитетом "внутреннего мира", превращающегося в "чистое сознание", в Абсолютного Субъекта. Если продолжать пользоваться медицинскими образами-терминами, то второе состояние сознания можно определить как паранойю. Нетрудно видеть, что вышеупомянутая граница между "внутренним" и "внутренним" в случае паранойи так же оказывается разрушенной, как и в случае шизофрении - только в первом случае человеческое Я безоговорочно капитулирует, а во втором, напротив, капитулирует, лишается даже относительной независимости, мир Иного. Поскольку и то и другое происходит в сознании человека, состоявшегося как момент и субъект культуры, то в результате "противоположности" становятся тождественными; отличия редуцируются разве что к эмоциональной окраске жизнепереживания.

Замечу, что в онтологии "по Делезу" параноидальному синдрому должно принадлежать столь же почетное место, как и шизоидному. Однако в процессе исторической эволюции культуры (от античности до "позднего" капитализма) культура, по его мнению, становилась все более "шизоидной", поскольку человеческое Я все более растворялось в продуктах (совокупной) деятельности человеческих субъектов культуры. Поэтому понятие "шизоанализ" Делез систематически использует именно в работе, посвященной культуре капитализма ("Анти-Эдип. Капитализм и шизофрения"). Что же касается эпох, благоприятствовавших расцвету элитарной (не массовой!) культуры, сопровождавшихся появлением ярких индивидуальностей, то эпохи эти, в противоположность шизоидной - капиталистической, можно было бы назвать параноидальными.

Насколько я могу об этом судить, для Делеза эти два противоположных друг другу синдрома не равноценны. При всей критичности автора в отношении капитализма здесь "шизофренический" дух все-таки "позитивен". Превращаясь в "машину желания", человек оказывается способным к продуктивной деятельности, свободному самоосуществлению в Ином. Параноидальное сознание, напротив, "негативно", оно чревато тоталитаризмом - причем не только в собственном мире индивида, оказывающегося во власти "сверхценных" идей, по и в социальной (культурной) действительности, будь то проект построения коммунизма, будь то ожидание царства Божия. Что же касается капитализма, то его главный недостаток в том, что это - "репрессивная формация", в которой шизоидная культура превратилась в "цивилизацию" в смысле Шпенглера: структуры, коды, системы, нормы в явной форме государственного принуждения или в неявной фор-

704

ме "цензуры" в психоаналитическом смысле делают это общество миром, в котором сохраняется (все еще сохраняется!) отчуждение. Поэтому в отношении этого мира шизоидное сознание, в конечном счете, революционно - так же, как революционно оно в отношении любых "предрассудков", таких, как общечеловеческая мораль или догмы искусства. Впрочем, все это (подобно исследованию функций музыки, роли кино, компьютерной реальности и пр.), на мой взгляд, все-таки детали, которые можно опустить, если нас интересует общая картина - картина мира и сознания, которую мы находим в работах Делеза. Ознакомившись с этой общей картиной, мы, обратившись к трудам Делеза, его сторонников и его противников, посвященным этой тематике, или к содержанию дискуссий, вызванных его публикациями, без особых трудностей поймем интенции и основные идеи и этих работ, и этих дискуссий.

Теперь же у нас есть достаточный плацдарм для того, чтобы понять эту онтологическую концепцию и, преодолевая совсем не малые стилистические препоны, более или менее свободно ориентироваться в ней. К чему мы и приступаем.

Начнем с представлений Ж. Делеза о языке. Предварительно еще раз обратим внимание на примечательные перемены, которые произошли с трактовкой "языка" в западной философии. После ниспровержения гегельянства он занял место "Абсолютного духа", стал "действительным сознанием", "субстанцией культуры", "непосредственной Действительностью мысли" и пр., и пр. В этих своих качествах язык скоро превратился в "рабочее поле" философии, а "анализ языка", совсем еще недавно бывший для философов континентальной Европы "английской" школой, периферийной и даже сомнительной в смысле принадлежности к философии в собственном смысле, после опубликования сочинений "позднего" Витгенштейна, и особенно после работ Хайдеггера, стал, по сути, "генеральной линией" западной философской мысли. Сегодня чуть ли не все сколько-нибудь влиятельные европейские философы исследуют "язык" или, по меньшей мере, занимаются анализом и интерпретацией различного рода "текстов". После того как с легкой руки Хайдеггерэ язык предстал как "дом бытия", анализ языка под разными углами зрения приобретает вид то "общей теории сознания", то "онтологии", то "культурологии", то философской антропологии, а то и всего этого сразу, под названием "лингвистической философии".

При этом опять же важно не упускать из виду, что антиметафизическая установка, господствующая в предшествующей философии (будь то позитивистская, будь то трансценденталистская и феномено-

705

логическая), уже избавила язык от "метафизических" (мировоззренческих и пр.) предпосылок: язык теперь следует изучать "как таковой", не отдавая предпочтения "хорошему" и "грамотному" языку перед "плохим" и "безграмотным"; языку развитых в культурном отношении народов перед языком "примитивов"; хорошо организованному и дисциплинированному "языку математики" перед "языком поэзии", настолько свободной, что она сбросила и путы грамматики с синтаксисом, не говоря уж о логике и осмысленности; языку взрослого перед языком ребенка; языку, воплощающему "здравый смысл", перед языком параноика или шизофреника. Все такие предпочтения кажутся современному философу следствием недопустимой для философского исследования предпосылочности и потому подлежат радикальному устранению посредством феноменологической редукции. В итоге этой редукции, примененной к языковой реальности, мы получаем "изначальный" образ языка: язык предстает как "язык в возможности" - в нем еще нет слов, но уже есть "зародыши" слов - фонемы; он еще свободен от конкретных смыслов, но уже отличен от природных звуков. Так проблема первоначала знания (и сознания), характерная для теоретико-познавательных концепций конца XIX и начала XX века, обернулась - уже в структурной лингвистике - проблемой первоначала языка (и речи). Я бы назвал этот аспект анализа языка - как лингвистами, так и философами - группой исследований, касающихся формы языка.

Фуко, с его концепцией дискурса, на мой взгляд, обнаруживает в сфере языка такое "пространство", которое уже не совсем "пространство формы", но также и не "пространство содержания", поскольку его интересует не столько конкретный состав культурного дискурса (например, психиатрического), сколько такие его характеристики, которые свойственны любому дискурсу, а это значит, что речь у него идет, прежде всего, о дискурсе вообще, дискурсе как таковом. По отношению к этому "дискурсу как таковому" язык (любой язык, "язык вообще") выступает скорее как материя дискурса. Эта материя обеспечивает возможность построения целой иерархии идеальных форм. Нет ничего удивительного в том, что Жиль Делез сделал шаг по этому пути, открыв одну из ступеней в иерархии идеальных форм - форму смысла.

Смысл, которым обладают слова и предложения языка, по его мнению, следует изучать на том же бытийном уровне, что и структуру языка, то есть не "в глубинах", из которых исторически возникает язык как специфически человеческое средство передачи информации и

706

"субстанция" человеческого мышления, а на самой "поверхности" [1] языка. Для того чтобы исследовать язык, не нужно задавать вопросы о его истоках, сущности и даже назначении - достаточно, хотя бы для начала, просто описать, как язык "живет" и "работает".

1 Делез очень любит этот термин, видимо, потому, что тем самым подчеркивается оппозиция традиционным философским поискам "сущности", скрытой за всем, что изучает позитивная наука и что открывается взгляду философа-метафизика.


Этот подход к языку, в противоположность "сущностному" или "субстанциалистскому", можно характеризовать как "функционалистский". Понятно, что любые функциональные определения объекта имеют дело с его динамикой, хотя и предполагают наличие какого-то подвижного элемента, "поведение" которого, описываемое определенным набором функций, формирует и этот объект, как и вообще все возможные объекты данной предметной сферы. Такой подход вовсе не нов; например, математики его практикуют давно и весьма успешно: в геометрии любой пространственный объект есть геометрическое место точек, задаваемое определенной функцией. При этом одна и та же функция задает целый класс геометрических объектов. Так не стоит ли применить такой, функционалистский, подход к исследованию "принципиальной схемы" работы языка, "языка как такового", к тому материалу, с которым имеет дело структурная лингвистика, несколько (совсем немного!) выйдя за пределы языка в качестве "чистой формы"? При этом можно использовать, либо "для начала", либо "для иллюстрации", в качестве примера и модели, любой "конкретный" язык, неважно, "естественный" или "искусственный", французский язык или язык математики, сделав, однако (это очень важно!), акцент не на его конкретном содержании, а на его "работе". Под таким углом зрения важнейшими, по мнению Делеза, оказываются слова, которые не обладают фиксированным, конкретным содержанием - такие, как "вот", "это", "здесь" и пр. Хотя они совершенно неопределенны, в них обнаруживаются и (что еще важнее!) с них начинаются все важнейшие функции языка.

Первая из них - обозначение. Из обозначений вырастает называние (денотация), которое можно считать частным случаем обозначения, но очень важным - ведь только названное становится существующим (для того, кто называет, и для других, которые используют это название, и, значит, в мире которых появилось и то, что носит это название).

Другая функция языка - манифестация. Эта функция осуществляется посредством высказываний, которые выражают желания или веру. Тот, кто образует такого рода языковые конструкции, их субъект, изначально так же "чист", свободен от конкретного содержания своего предметного мира, как и названные выше "первичные" обозначающие


707

слова. Его, субъекта, представляет "главный манифестант" - слово Я. И здесь происходит нечто весьма важное: на месте субъекта, осуществляющего функцию манифестации, в абстрактном философском анализе всего того бытия, которое выражено в языке (или, как мог бы сказать Хайдеггер, которое живет в "доме" языка), оказывается его "тень" в пространстве самого языка - слово Я. Подобно тому, как в предложении "мама мыла раму" как лингвистическом образовании место "мамы", или ее образа в сознании, образа этой вот мамы, конкретного человеческого существа, осуществляющего определенное конкретное действие - мытье рамы (или этой вот рамы), занимает слово, которое осуществляет функцию подлежащего (более того, которое является в этом предложении воплощенным подлежащим - и больше ничем) и соответственно место "мытья" как конкретного действия и образа "мытья рамы" занимает слово, которое осуществляет функцию сказуемого и само оказывается в этом предложении воплощенным сказуемым - и больше ничем. Так "объемный", двухкомпонентный мир, в котором есть "глубина", выражаемая отношением говорящего к его продукту - речи, спадается к "плоскому" миру языковых образований, в котором у Я уже нет никакого преимущества по сравнению с любым другим словом. Это мир одной только поверхности, вроде ленты Мебиуса, все образования которой - "равноправные" геометрические места точек на этой поверхности.

Третья функция языка - сигнификация. Она осуществляется в суждениях, которые связывают слова с универсальными понятиями, производя операцию импликации.

Вот на таком уровне исследования языка и обнаруживается предмет особого интереса Делеза, смысл "как таковой", чистый смысл. Смысл, во всяком случае, идет от Я и, следовательно, связан с манифестацией: ведь Я, называя некое дотоле безразличное "нечто", даруя ему имя, тем самым наделяет его (определенным) смыслом: например, я показываю малышу на некую ничем не примечательную среди других блестящую точку на ночном небе и говорю: "это - полярная звезда"; теперь, после этого, она сформировалась как предмет и разместилась в его - и в нашем общем - предметном мире.

Но вместе с тем смысл связан со значением, которым обладает само названное - иначе зачем я даю ему имя? Так, судя по всему, образуется замкнутый круг. Но образуется он в философском сознании только в том случае, если мы, философствующие, не обратили внимания на превращение, о котором я говорил в связи с понятием манифестации. Поэтому "круг" этот, как полагает Делез, свидетельствует вовсе не о сбое в рассуждении, а о том, что в исследовании языка не следует выстраивать нечто вроде субъективистской (субъектоцентрич-

708

ной) онтологии "объемного" мира. Если это и "круг", то он сродни "герменевтическому" кругу. Так каково же место "смысла" в том "плоском" мире, в котором "субъект", взятый в аспекте его функции, превратился в свою тень - "главного манифестанта", тоже стал словом среди других слов?

Смысл под таким углом зрения - это всего-навсего "выражаемое в предложении". Если применительно к содержательному осмысленному предложению радикально провести операцию редукции, то мы получим "чистый смысл", или "смысл вообще", который есть "чистое выражение". Ясно, если следовать требованиям логики теории интен-циональных актов Гуссерля, что смысл, хотя он не может существовать "вне предложения", все же не само предложение. Он - сразу и выражение "положения вещей", и атрибут "положения вещей". А потому его можно характеризовать как подвижную границу между предложениями и вещами.

Поскольку язык - это то, что высказывается о вещах (обратим внимание на выделенную приставку в слове "высказывается"), это свидетельствует о "центробежном" характере процесса: "высказываться" - значит "выражать вовне содержащееся "внутри". Теперь обратим внимание на то, что высказываемое относится к "вещам" (об этом говорит выделенный предлог). Это значит, что в "плоском" мире языка как такового, в мире предложений, где высказывания "живут" как "воплощенные функции", должно как-то существовать и то, что служит здесь "двойником" смысла, заключенного в суждениях, в противном случае не было бы отмеченной выше дуальной направленности "высказывания о...". Этот "двойник" смысла Делез называет событием.

Поскольку все эти рассуждения не покидают пространства чистого языка, языка как такового (нам не следует об этом ни на минуту забывать), то тем самым и событие (событие вообще) есть "смысл как таковой". Можно сказать и так: предложение обладает смыслом только постольку, поскольку есть событие, которое является смыслом предложения. Но это значит, что "события" сами "принадлежат предложению" и, следовательно, не относятся к пространству "самих вещей". Ведь события, в качестве событий, существуют исключительно в контексте проблем - в противном случае они не заслуживали бы того, чтобы называться событиями. "Модус события, - пишет Делез, - проблематическое"; они обладают значением только в меру того, что составляют условия проблемы в качестве таковой.

"Высвечивает" событие (в качестве события) вопрос. Ведь только после него возникает проблемное поле со всеми составляющими его событиями (коль скоро они события только в меру того, что обладают смыслом). В общем виде вопрос можно определить как "затравочную

709


точку" в насыщенном растворе, как что-то вроде пустого места в системе, готовой развернуться в ту или иную проблему, даже в то или иное множество проблем, как только это место будет заполнено. Вслед за вопросом возникает (определяется, обнаруживается и т.п.) "парадоксальный элемент" - главное, или уникальное событие - то, которого "дожидалась" совокупность условий, чтобы стать "проблемой". События, по Делезу, следует отличать от происшествий, поскольку первые, по своему способу бытия, в силу своей специфики, "идеальны" - они связаны со смыслами, которые выходят за пределы самих "вещей" как таковых.

Таковы главные понятия, которые послужат нам плацдармом для рациональной реконструкции концепции Ж.Делеза, онтологии того, что он называет "реальностью чистой мысли" (одновременно характеризуемой им и как "бессознательное чистой мысли" [1]).

Что же касается общих установок Делеза, то они аналогичны тем, которые лежат в основании ряда других концепций, уже знакомых нам. Прежде всего это устремленность к "первоначалам" - иногда к началам всякого бытия, как это имело место в традиционной философии [2], иногда - после, казалось бы, радикального и окончательного ниспровержения последнего оплота метафизики, гегелевской философской конструкции - к началам всякого знания. Такая трансформация прежних устремлений сначала (в конце XIX и начале XX века) была связана, прежде всего, с "задачей момента". В эмпириокритицизме, например [3], задача проследить знание до его "истоков" служила делу радикального искоренения метафизики: так сторонники этого направления надеялись добраться то той стадии в развитии знания, на которой совершается роковая ошибка, познавательный процесс "дает сбой", и в результате ученый, сам того не заметив, начинает заниматься метафизическими спекуляциями. Но очень скоро было замечено, что такая программа недостаточна: оказалось, что всякое знание детерминировано всем (не только научным!) культурным прошлым, и потому познание нельзя трактовать как "приращение знаний", как процесс накопления случайных открытий и удачных находок. Причем это справедливо как применительно к развитию науки, так и к развитию познания, совершаемого индивидом. То, что мимоходом, как нечто само собой разумеющееся, декларировали великие ученые задолго до

710

XX века (вспомним хотя бы знаменитое выражение Ньютона: "Мы видим так далеко только потому, что стоим на плечах гигантов"), мало-помалу трансформировалось в важный методологический принцип, сначала получивший название генетического подхода, потом превратившийся в принцип историзма. Применительно к научному знанию он был, например, использован уже в трудах Э. Маха по истории механики. Распространение и разработка эволюционных концепций в палеонтологии, эмбриологии, общей биологии (завершившееся в дарвиновской концепции происхождения видов), а также в астрофизике и в социальных науках завершились тем, что вся наука второй половины XIX и начала XX веков приняла принцип историзма как общеметодологический.

1 Стоит обратить внимание, что здесь, в определении важнейших терминов, у Делеза немало точек совпадения с позициями "онтологии" Сартра и Хайдеггера.
2 Это нетрудно прочитать в самом термине "метафизика", который использовал Аристотель.
3 Как, между прочим, в большой степени и в марксизме.


Что же находили исследователи, прибегая к этому принципу, в качестве первоначала современного предмета своей науки? Эволюционисты-биологи предположили, что истоки жизни следует искать в неком неопределенном, киселеобразном растворе разнообразного неорганического материала, где образуются сложные углеводородные молекулы, из которых возникают простейшие организмы, напоминающие амеб (гипотеза советского академика Опарина); историки предположили, что истоки общества - в хаотичных полуживотных отношениях в первобытных племенах полуобезьян, из которых мало-помалу возникает семья как "ячейка общества"; психологи обратились к детскому сознанию, казавшемуся им чем-то вроде мягкого воска, которому так легко придать любую форму; философы-эмпириокритики увидели в начале знания бесформенный "поток опыта", и т. д. и т. п. Так, в новых условиях, в новом материале, с помощью новых формулировок воспроизводится древний как само человечество мыслительный "архетип": всякое изначальное состояние есть "хаос", который затем трансформируется в более или менее организованный "космос". Это мы находим как у исследователей познавательного процесса, так и в эволюционистских концепциях естествоиспытателей [1]. Кстати, нечто похожее мы без особого труда обнаружим также и в представлениях многих деятелей современного искусства о процессе собственного творчества.

1 Прочность этого "архетипа" весьма убедительно демонстрирует то чудовищное сопротивление, с которым встретила научная мысль физиков классического периода второе начало термодинамики.





711


* * *

Приступая к чтению наиболее сложной (и можно сказать - наиболее теоретичной) книги Ж.Делеза "Логика смысла", мы с самых первых ее страниц, с "Предисловия", с довольно претенциозным подзаголовком "От Льюиса Кэрролла к стоикам", узнаем знакомые черты. Но при этом, на мой взгляд, ни здесь, ни на протяжении всей книги не следовало бы безоговорочно и целиком доверяться Делезу, когда он говорит о классических философских концепциях и текстах (в том числе принадлежащих стоикам, столь им обожаемых). Делез - это не традиционный историк философии, который стремится к максимально объективному изложению прошлых философских концепций, и даже, по возможности, к адекватной реконструкции тех смыслов, которые имели концепции и тексты философов прошлого в тогдашнюю эпоху и как менялись они со временем. Установка Делеза - не установка историка; здесь, при обращении к материалу истории философии, имеет место интерпретация, то есть мыслительная операция "освоения" наличного интеллектуального материала. Поэтому отвлечемся от этой, историко-философской, стороны его текста: ведь и мы взяли в руки книгу Делеза не для того, чтобы познакомиться с античной философией. Так будем же воспринимать его цитаты, исторические аналогии, ссылки и все такое прочее как "продолжение" авторского текста; иначе говоря, будем видеть в Платоне или Кэрролле, о которых пишет Делез, не "самих" Платона и Кэрролла, а прежде всего самого Делеза, который либо соглашается в определенных моментах с этими авторами, или даже выражает собственные мысли, обращаясь к подходящим к случаю текстам и образам Платона и Кэрролла.

Тогда, конечно, и подзаголовок "Предисловия" придется прочесть иначе: не "от Льюиса Кэрролла к стоикам", а хотя бы так: "от Кэрролла по Делезу к стоикам по Делезу". Но это - между прочим. Главное же то, что здесь, на первых страницах книги, мы встречаем идею, которая останется одной из ведущих для всей книги и является важнейшей для понимания онтологической концепции Делеза: с образом "хаоса-космоса" как символом чистого становления, аналогичного содержанию сознания в состоянии умопомешательства [1]; здесь перемешаны "сначала" и "после", "верх" и "низ", "рост" и "уменьшение", "больше" и "меньше". Кэрролл оказался здесь интересен для Делеза не потому, что он попытался языком сказки рассказать своей маленькой ученице о способе мышления современной математики, о ее интеллектуальной активности, представляющей собою сплошное экспериментирование с правилами и способами построения, со знаками и значениями; и даже не потому, что в образе математической мысли, нарисованном Кэрроллом, можно увидеть также и образ процесса языкового

1 См.: Делез Ж. Логика смысла. М., 1995. С. 13.

712

творчества вообще [1]. Кэрролл, по Делезу, показал то, как выглядит мысль в ее истоках, которые вместе с тем суть и ее питательная почва. Образы кэрролловской "Алисы" - это нечто вроде введения в такую онтологию, которая еще более фундаментальна, чем "фундаментальная онтология" Хайдеггера. Почему же? Потому, что в человеческом бытии изначальна (может быть, лучше сказать - базисна) не система экзистенциалов, не "конструкция" из экзистенциалов, а именно хаос!

"...Когда существительные и прилагательные начинают плавиться, когда имена пауз и остановок сметаются глаголами чистого становления и соскальзывают на язык событий, всякое тождество из Я, Бога и мира исчезает" [2].

И начало этого распада, нечто вроде запала всеохватывающего процесса, превращающего все "твердые вещи мира" [3] в "плазму", - это "потеря собственного имени", утрата личной самотождественности человека как субъекта своего мира. Так выглядит клиника шизофрении, которая была известна Делезу отнюдь не понаслышке. Однако Делез уверен, что он, как и Кэрролл, рассказывает не о душевной болезни (отсюда, в немалой мере, и обращение к Платону, этому символу рационального мышления) - таков, по его мнению, исток мышления вообще. Поэтому он обращает внимание на феномен парадокса: ведь он способен разрушить любое устойчивое образование "здравого рассудка", совместив и "столкнув лбами" различные или противоположные смыслы! Парадокс - это не шутка; даже если и верно, что он есть "игра досужего ума", то возможность такой игры, если вдуматься, свидетельствует о весьма серьезных вещах, он соприкасается с важнейшими характеристиками мыслительного процесса. Не случайно парадокс способен принимать разнообразнейшие обличья, от анекдота или двусмысленного замечания до логического или математического противоречия, которые ставят под вопрос научные концепции.

1 Прочитав Кэрролла, понимаешь, почему "математика есть язык".
2 Делез Ж. Логика смысла. С. 15.
3 Здесь, понятно, речь идет о предметном мире человека, мире культуры.


Коль скоро парадоксы из различных областей легко поддаются "совмещению" - пример тому и древний грек, который имеет рога только потому, что он их не терял, и тот несчастный, страдавший выпадением волос, который так и не разобрался, когда же он стал лысым, и более современный расселовский брадобрей - то нельзя ли попытаться восстановить (если хотите, "сконструировать") в чистом виде, даже более рафинированном, чем математическая конструкция, тот мир, те онтологические принципы устройства мира, в котором есть

713


место для парадоксов? Вот здесь-то нам и помогут, согласно Делезу, античные стоики. Они учили, что "в конечном счете существует единство всех тел в стихии первичного Огня" [1]. Тела возникают и существуют изначально так, что для них и их положений есть только одно измерение времени - настоящее. В самом деле, если их "изначальное и подлинное" бытие - бытие "в составе" Огня (или, что то же самое, в том потоке, суть которого составляет "текучесть"), то у "вещей" как таковых в их истоках нет и не может быть ни прошлого, ни будущего. А если это верно, то в таком мире таких "вещей" не может быть причинно-следственных связей. Их единство, то есть их совместное существование, может быть выражено разве что понятием "судьбы", вовсе не тождественном понятию абсолютной детерминированности, связывающей "прошлое" с "настоящим" и "будущим". У них "общая судьба": каждое тело, в определенном смысле, есть "причина" любого другого. Это их единственная связь.

Эта связь и выражена в понятии "события": согласно самой этимологии слова, событие есть не что иное, как совместное бытие. Присмотримся повнимательнее к этому компоненту бытия - для начала, на простеньком примере. Я, автор этой книги, и каждый из моих читателей - современники и английской королевы Елизаветы II, и президента Чечни Масхадова. Что связывает меня с ними, а их со мной? Мы не родственники, даже не знакомые, мы не переписываемся, они вряд ли подозревают о моем существовании; даже при самом смелом предположении о всеобщей связи вещей в смысле лапласовского детерминизма прием в Букингемском дворце или расстройство желудка у Масхадова способны непосредственно воздействовать на меня не больше, чем на звезду Альфа из созвездия Центавра. И все-таки мы - современники! Не значит ли это, что существует некая странная связь изначальной "субстанции" мира культуры, из которой в принципе способны возникнуть любые предметы этого мира (например, моя встреча с Масхадовым или королевой Британии), которая принципиально отлична от "физической" в самом широком смысле, связь воистину "бестелесная"? Так вот, она, по Делезу, есть, и ее можно обозначить термином "эффект" - разумеется, при этом постаравшись избежать распространенной "физической" трактовки этого термина [2].

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 17.
2 Когда речь идет об эффекте сверхпроводимости, или эффекте Комптона, или эффекте замедления времени в гравитационном поле, "совместное бытие" как таковое в чистом виде конечно же ни при чем.


"Нельзя сказать, что эффекты существуют. Скорее, они суть нечто такое, что в чем-то содержится или чему-то присуще, обладая тем минимумом бытия, которого достаточно, чтобы быть не-вещью, не существующей сущностью" [1].

714

В языке этому соответствуют не существительные (которые выражают более или менее стабильные "вещи" любого рода) и не прилагательные (которые выражают свойства "вещей"), а глаголы. Точнее, неопределенные формы глаголов, такие, в которых нет (еще нет!) ни места, ни времени.

Мир вещей может быть представлен как "смесь" (других "вещей", вроде атомов, или же свойств, вроде размера, цвета или твердости). Но когда бы говорим, что дерево зеленеет, что ребенок взрослеет, что температура падает, что солнце садится, мы имеем дело уже не со "смесями", а скорее с "бестелесными событиями на поверхности". Заслугу усмотрения этого "бытия на поверхности бытия" Делез и приписывает стоикам, которые шли по другому пути, чем творцы метафизики - Платон, Аристотель и их последователи, разделившие мир на "идеальное" и "материальное" [2]. И даже отбросив "идеальность" как особое бытие в смысле Платона вместе со всем прочим "метафизическим хламом", мы не можем отбросить и "поверхностные эффекты", "события".

Вот на этой-то "поверхности бытия" и рождаются парадоксы: они суть не что иное, как "синтезирование событий". Диалектика в античном смысле - это (только и исключительно!) "наука о бестелесных событиях, как они выражены в предложениях, а также наука о связях между событиями, как они выражены в отношениях между предложениями" [3]. Нет нужды разыскивать сведения о том критянине, который, согласно известному парадоксу, попал в затруднительное положение, объявив, что "все критяне лгут"! Если принять этот тезис, тогда и рассуждения любителя парадоксов Хрисиппа (вроде следующего: "То, что ты говоришь, проходит через твой рот. Ты говоришь "телега" - значит, телега проходит через твой рот") - не дурацкая шутка, которая не способна даже вызвать улыбку, а как раз "эффект на поверхности"; она рождена там, где проходит "граница между вещами и предложениями", где нет субстанциальной разницы между телегой из дерева и словом "телега". Здесь, как мы уже знаем, происходит "игра глагола": личности и свойства размягчились и распались, остались одни эффекты. Улыбка чеширского кота, способная оставаться после то-

715


го, как исчезает сам кот, - это только "первое приближение" к изображению тех ситуаций, которые происходят "на поверхности". И Кэрролл, согласно Делезу, только вернулся к открытию стоиков: ведь в его книжке рассказано не о приключении, случившемся с Алисой, а об "алисином приключении"; Алиса как личность, как маленькая девочка, которая попадает в разные занимательные ситуации, в самом начале "распалась" как самотождественный субъект приключения, она "растворилась" в собственном приключении.

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 17.
2 Правда, у Платона, согласно Делезу, такого четкого разделения еще не было; у него есть еще нечто, что "упорно избегает Идеи". Впрочем, под тем углом зрения, под которым мы читаем книгу Делеза, эта деталь, понятно, совершенно не существенна.
3 Делез Ж. Логика смысла. С. 22.


Это "растворение" (пусть в качестве художественного приема) стало возможным потому, что все переведено в пространство языка: предложения языка могут быть равно высказаны и о себетождественных субъектах-личностях, и о "весомых" вещах, и о "бестелесных" событиях. Язык как раз подобен тому гераклитову "огню", который способен принять в себя все это и породить все это. Но как?

События как поверхностные эффекты могут быть высказаны в предложениях. И здесь вступают в действие отношения (функции) предложения. Во-первых, денотация или индикация (то есть обозначение или указание) переводят "положение вещей" в "пространство языка", делают его осознанным и тем самым индивидуализируют. Общая форма этой операции обозначения (или, что то же самое, порождения "положения вещей" в качестве индивидов мира сознания) сама может быть выражена в предложении: "это - то" или "это - не то". Мы имеем здесь дело с пустой формой обозначения любого положения вещей. Когда такая операция произведена, то есть когда форма обозначения наполнена содержанием, тогда уже можно говорить об "истинности" или "ложности" предложения.

Во-вторых, высказывания выполняют функцию манифестации: они могут выражать желания и веру. И таким образом они тоже относятся к "положению вещей": это положение может быть желанным, или можно верить, что оно есть, или, наконец, коль скоро оно высказано, то в нем уже выражен определенный интерес высказывающего. Нетрудно понять, что манифестация предшествует денотации, она условие денотации. И потому Я выступает как "принцип всех возможных денотации" [1].

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 28.


Третье отношение - сигнификация (приписывание значения), фиксирует связь слова с общими понятиями. Это очевидно при доказательстве и в обозначающих процесс доказательства ключевых терминах: "следовательно" или "поэтому". Если называние есть непосредственное отношение, то приписывание значений есть процедура косвенная, такая, которая организует связь с другими предложениями. По-


716

этому здесь можно говорить не об истинности или ложности (они связаны с называнием или обозначением непосредственно), а только об условии истинности выводимых предложений. Эти условия истинности не обязательно выполняются, всегда существуют возможности ошибки, и потому следствием доказательства может стать предложение ложное, такое, которое нельзя верифицировать; или же его следствием может стать несуществующее положение вещей. Несуществующее положение вещей, которое следует из доказательства, есть абсурд. Такая последовательность характеристик выстраивается, если рассматривать "пространство речи": здесь, в "говорении", манифестация и в самом деле предшествует денотации и сигнификации "по самой природе" речевых актов.

Но если мы не забыли уроков структурализма, то знаем, что есть и "другой порядок", порядок самого языка, который безразличен к существованию или не-существованию как субъекта, так и какого бы то ни было "положения вещей". Он, этот порядок, должен быть тем самым приписан Богу или Миру. Не означает ли это уже примата сигнификации над денотацией? Не предшествуют ли здесь некие значения называнию, в результате которых "всплывают" предметы? Если это так, то в рассуждениях, предпосылкой которых было "вынесение за скобки" всякого содержания, любой "онтологии", образуется порочный круг.

Чтобы преодолеть эту неприятность, считает Делез, к перечисленным выше трем отношениям придется добавить смысл - дополнительное, четвертое отношение, не сводимое ни к одному из предыдущих. Смысл выше истинности, поскольку смыслом обладают и ложные предложения. Но вместе с тем осмысленность - условие истинности: ведь бессмысленные предложения не могут быть истинными. Это требование безусловно, поэтому оно - "само по себе", оно образует некий "идеальный слой на поверхности событий". Смысл, как пишет Делез, "не сливается ни с предложениями, ни с их терминами, ни с объектом или положением вещей, обозначаемым предложением, ни с "живым", будь то представление или ментальная деятельность того, кто выражает себя в предложении, ни с понятиями или даже выражаемыми сущностями..." [1]

Можно сказать, что смысл "обладает иной природой", чем все вышеперечисленное, поскольку он не имеет "ни физического, ни ментального существования" [2]. Смысл аналогичен гуссерлевской ноэме:

717


например дерево (денотат предложения) можно сжечь, а вот со "смыслом дерева" этого сделать нельзя! К тому же у одного денотата может быть много смыслов (стандартный пример из логических рассуждений неопозитивистов: планета Венера - это "утренняя и вечерняя звезда"). Но существует смысл только в выражающем его предложении, хотя с ним не сливается. Он сразу и выражаемое в предложении, и выраженное предложением "положение вещей" (хотя с последним, кстати, тоже "не сливается" - ведь смысл определенного положения вещей - не то же самое, что само это положение вещей). Поэтому смысл - это "чистое событие" (феномен "совместного бытия" как такового). Событие, как нечто универсальное, всепоглощающее и всепожирающее, подобно огню в онтологии Гераклита, это мы уже знаем, может быть дано только в языке. Благодаря этому язык воистину всемогущ, как об этом говорит одна из притч Эзопа.

1 В тексте книги этот тезис выражен в форме риторического вопроса, который я здесь трансформировал в позитивное утверждение.
2 Делез Ж. Логика смысла. С. 35.


Вот эту тему и разыгрывает Л. Кэрролл в "Алисе", хотя язык, которым он пользуется, и предметная область, к которой этот язык применен, - это слегка завуалированная сказочными образами высшая математика. Правда, как считает Делез, Кэрролл сосредоточил все внимание на теме значения и процессе рассуждения, отодвинув на второй план тему смысла; но эта тема сама вторгается в процесс его рассуждений, как только в нем (процессе рассуждений математика) обнаруживаются парадоксы. Область же предложений шире области математического рассуждения, да и любого конкретного рассуждения вообще: приключения Алисы, согласно Делезу, тем отличаются от волшебных сказок, что "в работах Кэрролла все происходит в языке и посредством языка", они разворачиваются "в плоском мире смысла - события или выражаемого - атрибутируемого". В сказках же правила "логической работы" нарушаются, и потому тема смысла вводится здесь непосредственно: парадокс здесь предстает как данность, на границе, разделяющей "предложения" и "вещи", а не как то, что обнаруживается в "чистом" рассуждении, где "вещи" если и появляются, то только как воплощенные предложения (или образы предложений).

Таким образом, сознанию аналитика в языке открывается проблема дуальностей. Сама по себе в философии она отнюдь не нова: отношение материи и духа, природы и сознания - это та "архаическая" дуальность, в которой Делез обнаруживает новые нюансы, отбросив, в стиле позитивистской традиции, ее метафизическую составляющую. Здесь дуальности - это характеристики мира, "состоящего" из предложений и того, что этими предложениями выражается, а не из двух противостоящих друг другу или взаимодействующих друг с другом метафизических начал. Поэтому разделяет эти компоненты не про-

718

пасть, через которую сознание традиционного философа стремилось перекинуть мост (например, с помощью теории познания, которая призвана объяснить, как превращается объективная реальность в субъективные знания о ней), а тонкая пленка "поверхности", на которой они соприкасаются и в отдельных точках которой осуществляются переходы одного в другое. Если мы это поняли, то рассуждения Кэрролла, обыгрывающего альтернативу между "есть" и "говорить", между "кусочками вещей" и "кусочками Шекспира" (в "Сильвии и Бруно"), не будут вызывать только недоуменную гримасу [1]. Мы ведь не ощущаем никакого интеллектуального неудобства, когда читаем, слышим и сами произносим фразы, вроде: "при виде такого богатства у нее загорелись глаза", "печаль разрывает мое сердце", "его глаза метали молнии", и т. д. и т. п.? Так что Кэрролл, всего-навсего, чтобы акцентировать внимание на проблеме, выразил ситуацию в форме наглядного образа (кстати, очень близкого известной истории о Ходже Насреддине, который, признав законность требования торговца заплатить за запах шашлыка, которым пропитал бедняк свой кусок хлеба, посоветовал последнему заплатить торговцу звоном монет).

Так открывается в онтологии Делеза дуальность "причин и эффектов, телесных вещей и бестелесных событий. Но поскольку события-эффекты не существуют вне выражающих их предложений, эта дуальность переходит в дуальность вещей и предложений, тел и языка" [2]. Тому, кто привык рассуждать с позиций здравого смысла", для которого различие между "есть" и "говорить" не только очевидно, но и непроблематично, к этим словам Делеза придется добавить, что такой переход совершается только в пространстве всепоглощающего мира сознания: это в нем дуализм "вещественное - невещественное" (материальное - идеальное) совершенно равноправен дуализму "есть - говорить"; ведь все коллизии теперь развертываются "на поверхности языка"!

Оказывается, кстати, что "типов" дуальностей здесь намного больше, чем думала традиционная философия и чем предполагает "здравый смысл". Помимо первой дуальности - "причин и эффектов", "телесных вещей и бестелесных событий" [3], и второй дуальности - "тело и язык", "есть и говорить", проступает дуальность "вещь - предложе-

719

ние" и "событие - положение вещей". Специфические контуры этой дуальности обнаруживают себя посредством смысла. "В каком смысле?" - задаем мы вопрос, касающийся некоторых предложений. Это значит априори, что предложение, оставаясь одним и тем же, может обладать несколькими разными смыслами:

1 Кстати, в структуралистской литературе (например, у Леви-Строса) мы с этим уже встречались. И парадокс стоиков о телеге, которая проходит через рот, тоже перестает казаться только дурацкой шуткой.
2 Делез Ж. Логика смысла. С. 40.
3 Что, очевидно, уже иной аспект, чем дуальность "причина - следствие", к которой мы так привыкли.


"На стороне вещей - физические качества и реальные отношения, задающие положения вещей, но есть еще и идеальные логические атрибуты, указывающие на бестелесные события. На стороне предложений имена и определения, обозначающие положение вещей, но есть еще и глаголы, выражающие события и логические атрибуты. С одной стороны, единичные собственные имена, существительные и общие прилагательные, указывающие на пределы, паузы, остановки и наличие; с другой - глаголы, влекущие за собой становление с его потоком взаимообратимых событий, и настоящее, бесконечно разделяющееся на прошлое и будущее" [1].

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 41.


Таким образом, во-первых, в составе предложений имеются "имена субстанций" и "имена событий", "имена остановок" и "имена становления"; во-вторых, и это главное, предложение обладает двумя отношениями: "денотации" (обозначение вещей) и "выражения" (выражения смысла). Значит, дуальность, как пишет Делез, "сдвинулась внутрь предложения". Пример из "Алисы" проясняет то, о чем хочет сказать автор: когда графы решили передать корону Вильгельму Завоевателю, архиепископ Кентерберийский "нашел это благоразумным". Что такое "это"? Не очевидно ли, что "найти благоразумным решение графов" - не то же самое, что "найти червяка или гусеницу"? Слово "это", таким образом, здесь (как и везде) кардинально двусмысленно: оно не только обозначает нечто, существующее "на стороне вещей", но и выражает смысл другого (предыдущего) предложения. Оно, таким образом, и в самом деле находится "на границе": в первом случае оно связано с "говорением", а во втором - с "поеданием".

Теперь можно попытаться в общей форме ответить на вопрос, который не раз возникал уже в книге Делеза и раньше: что же такое смысл и где он "живет"? Поскольку положение "смысла" в дуальностях, о которых речь шла выше, так сказать, двойственно (он ведь сразу и "граница", и "сочленение" в этих дуальностях), то было бы странно не обратиться к парадоксам смысла, что и делает Делез в главе (в "серии"), специально посвященной этой теме. Первый из них - парадокс регресса. Суть его в том, что акт обозначения предполагает, что смысл уже понят, что он "налицо": "Смысл всегда предпо-

720

лагается, как только я начинаю говорить" [1]. Поэтому смысл в обозначающем предложении и не проговаривается эксплицитно. Однако смысл высказанного предложения может стать, и на этот раз вполне явно, объектом следующего предложения, которое, однако (точно так же, как и первое), предполагает неявно то, что является уже его собственным смыслом! Так возникает регресс подразумеваемого в бесконечность. Эта ситуация имеет место конечно же в составе языка: "...всесилие языка состоит в том, чтобы говорить о словах" [2]. Математикам (и логикам) эта ситуация известна как "парадокс Фреге".

Другой парадокс - "стерильного раздвоения". Он возникает при попытке избежать бесконечного регресса. Смысл можно "выделить из предложения" (этого конкретного, какого угодно, только "замороженного" на любой стадии процесса говорения) и рассматривать его как нечто самостоятельное. Но тогда оказывается, что его бытийный статус необычен: "Как атрибут положения вещей смысл сверх-бытиен". [3] Проще говоря, будучи выделенным, смысл не выражает ни определенного положения вещей, ни его отрицания - он безразличен по отношению к тому и другому. В грамматике этому соответствует глагол - он, так сказать, движение без движущегося, пламя свечи без свечи, улыбка чеширского кота, обретшая автономию от улыбчивого кота.

Третий парадокс смысла - "парадокс нейтральности". Смысл "как таковой" безразличен к тому, утверждает ли предложение нечто или отрицает это: "... предложения "Бог есть" и "Бога нет" должны иметь один и тот же смысл благодаря автономии последнего по отношению к существованию денотата" [4].

Вот как звучит у Делеза общий итог его рассуждений о бытийном статусе смысла: "Смысл безразличен к универсальному и единичному, общему и частному, личному и коллективному, а также к утверждению и отрицанию, и так далее. Короче, он безразличен ко всем оппозициям, потому что последние - только модусы предложения, взятые в отношении денотации и сигнификации, а не аспекты смысла, выражаемого предложением" [5].

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 45.
2 Там же.
3 Там же. С. 49.
4 Там же. С. 50.
5 Там же. С. 52.


И скорее в качестве дополнительной детали появляется еще один парадокс: "парадокс абсурда, или невозможных объектов". Если принять вышесказанное, то имеют смысл также и предложения, обозначающие несовместимые объекты. Но ведь это значит, что существуют предложения, для которых ни операция денотации, ни операция сигни-

721

фикации невыполнима! Получается, что "эти объекты существуют без значения, то есть они абсурдны" [1]. Примеры таких объектов: непротяженная материя, квадратный круг, гора без долины. Это, как пишет Делез, "чистые, идеальные события, не реализуемые в положении вещей" [2].

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 53.
2 Там же.


Отсюда следует важное "онтологическое" заключение: есть бытие реального (материал денотаций), бытие возможного (форма значений) и "сверх-бытие" - то, что оказывается общим в реальном, возможном и невозможном. Признак этого последнего - на него не распространяется "юрисдикция" логического закона противоречия.

Так множества предложений группируются в разнородные "серии": серию событий и серию вещей, где эти события либо осуществляются, либо нет; серию обозначающих предложений и обозначаемых вещей; серию глаголов и серию существительных с прилагательными; серию выражений со смыслами и серию денотаций с денотатами. Из двух одновременных серий одна относится к означающему, другая - к означаемому. И между ними существует "зазор": означающая серия всегда богаче означаемой. Несоответствие между ними - источник "беспокойства", а субъект этого беспокойства - человек, поскольку он обладает языком как средством обозначения.

И тогда получается вот что: человек, так сказать, обречен на то, чтобы быть "революционером": к этому принуждает его "устройство" языка, его природная незавершенность. Поэтому безнадежно дело "тоталитаризма", который стремится к тому, чтобы любая ситуация была полностью "означена" как данность, представлена как идеал и потому законсервирована "раз и навсегда": такая надежда и эти стремления противоречат природе языка. Столь же безнадежно и дело реформизма, который надеется жить в ситуации перманентных мелких усовершенствований. Вполне логично, что Делез сближает (фактически отождествляет) ситуации в сфере экономики и политики с ситуациями в сфере науки: ученый-естествоиспытатель, коль скоро он пользуется языком, тоже создает "означающие серии" научных понятий и законов, которые всегда более богатых, чем означаемое, с которым он имеет дело в опыте.

Отсюда две равно ошибочных стратегии: "тоталитаристское" стремление подогнать эмпирические факты по мерке научных законов (некая аналогия прокрустовой операции "вытягивания" путников по мерке его ложа) или "реформистское" стремление постоянно изменять научную модель, сделав из нее что-то вроде безразмерных колготок.


722

Более адекватна позиция "революционера", который выступает как враг всякого существующего порядка: его мечта о "перманентной революции" есть само революционное действие, "сама реальность". Но, повторяю, корень, исток, база этой реальности, как считает Делез, - в языке, "революционер" (как в сфере политики, так и в сфере науки) в себе самом несет всепожирающий огонь неудовлетворенности любым "порядком", любым наличным состоянием; при этом силу ему дает уверенность, что его мечта осуществима наяву.

Таков, по Делезу, и источник любого искусства, поэзии, мифологии и пр. [1], а также любых операций символизации, которая включает в себя такие "странные" слова-термины, как "это" (или как нуль в математике).

Отношение между такими взаимосвязанными разнородными "сериями" предстает как основание образования структуры: для того чтобы образовалась структура, необходимо отношение означающего к означаемому. В составе означающего должно быть в наличии некоторое множество обозначающих терминов, которым соответствует некоторое множество терминов в означаемой серии. Каждый термин одной серии задается отношением к соответствующему термину в другой серии. Конфигурация терминов и образует структуру, но только потому, что отношениям между терминами в связанных сериях соответствуют особые события, "сингулярности". Структура как таковая, "в чистом виде" - не что иное, как "свод идеальных событий"; структура в ее "наличном виде", в ее "например" - это хотя бы специфические звуковые характеристики данного языка.

Связывает же серии между собой, заставляя их постоянно меняться, "парадоксальный элемент", "различитель", который принадлежит сразу им обоим. Но в одной он выступает как неистощимый "избыток", а в другой - как неистребимый "недостаток" (вроде кочующего "пассажира без места" в одной "серии" и аналогичного "места без пассажира" в другой). Этот парадоксальный элемент - сразу и эзотерическое слово, и эзотерический объект, благодаря которому осуществляется нескончаемый процесс "наделения смыслом как означающей, так и означаемой серий" [2].

1 Так, кстати, Делез интерпретирует и концепцию "структурной антропологии" К. Леви-Строса.

2 Делез Ж. Логика смысла. С. 72.


Что же такое "идеальное событие", совокупность которых (и отношений между которыми) лежит в основании структуры? Вот ответ Де-леза: "Это - сингулярность, или, скорее, совокупность сингулярностей, сингулярных точек, характеризующих математическую кривую,

723

физическое положение вещей, психологическую или нравственную личность. Это - поворотные пункты и точки сгибов; узкие места, углы, преддверия и центры; точки плавления, конденсации и кипения; точки слез и смеха, болезни и здоровья, надежды и уныния, точки чувствительности" [1].

Короче, можно сказать, что это - характерные моменты в развитии любого объекта, когда он способен измениться, причем так, чтобы это изменение не было простым продолжением его прежнего состояния. Поэтому есть тонкость, касающаяся способа его бытия и отличающая его от любого "положения вещей" и никоим образом не сводимая к различию между "вещами" или "положениями вещей": "...такие сингулярности не следует смешивать ни с личностью того, кто выражает себя в дискурсе, ни с индивидуальностью положения вещей, обозначаемого предложением, ни с обобщенностью или универсальностью понятия, означаемого фигурой или кривой. Сингулярность пребывает в ином измерении, а не в измерении обозначения, манифестации или сигнификации. Она существенным образом доиндивидуальна, нелична, аконцептуальна. Она совершенно безразлична к индивидуальному и коллективному, личному и безличному, частному и общему - и к их противоположностям. Сингулярность нейтральна. С другой стороны, она не "нечто обыкновенное": сингулярная точка противоположна обыкновенному" [2].

В точке сингулярности существующее "положение вещей" может преобразоваться в совершенно иное (например, вода может стать паром или наоборот; человек разрыдаться или успокоиться); его можно характеризовать как критическое состояние, или состояние неустойчивого равновесия. После того как эта точка пройдена, образуется то или иное "нормальное" состояние. Событие только потому событие, что с него начинается нечто новое. В идеальном ("чистом") событии как бы свернуты разные варианты. Его форма в языке - инфинитив. Поэтому "модус события - проблематическое" [3]. Проблемная ситуация, по Делезу, вовсе не субъективное состояние неуверенности, возникающее как следствие недостатка информации; она - совершенно объективный вид бытия, бытие "сингулярной точки", характеризующееся объективными же условиями.

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 73.
2 Там же.
3 Там же. С. 75.


Коль скоро речь идет о человеческих проблемах (других, разумеется, не бывает - превращение воды в пар не является для воды проблемой [4]), то в человеческом мире проблема - это "место вопроса". Воп-

724

рос придает проблеме тот или иной смысл (даже в том случае, если вопрос остается без ответа, а проблема - без решения). В самой общей форме вопрос должен быть задан с использованием "пустого слова" (например, "что это такое?"); он остается вопросом как таковым", поскольку в нем не содержится и не может содержаться, пусть неявно, тот или иной определенный ответ. Тогда вопрос предстает как "парадоксальный элемент", обладающий "минимумом бытия".

4 Соответственно точка кипения или конденсации для самой воды - не события.


Человек, способный вопрошать, тем самым стоит "у истоков бытия": он, и только он, способен разыграть ту или иную "партию" бытия! Но условием реализации любой из таких "партий" является объективная возможность всякой "игры". Это "чистая возможность". Ее тоже можно определить как игру - но без правил, без цели, без выигрыша или проигрыша; здесь нет никакого распределения шансов, никаких различий между ходами, что можно было бы выразить в понятиях "удачного" или "неудачного" хода. Эта "вырожденная" игра целиком развертывается в пространстве "чистых сингулярностей", и поэтому место "смысла" здесь занимает "нонсенс", бессмыслица. Например, "пустое слово", парадоксальный элемент, с равным успехом может быть и "словом", и "вещью", и даже вообще быть лишенным денотата [1].

1 Как в парадоксах теории множеств.


Но коль скоро предметный мир человека связан с вопрошанием, обращенным к бытию, то язык, как писал Хайдеггер, есть "дом бытия", а тайны этого "дома" весьма существенны для онтологии. Поэтому если парадоксы органично свойственны языку, то нельзя отмахиваться от них ссылками на то, что расселовского брадобрея в реальном мире не существует. Невозможное, которое существует только в пространстве языка (об этом свидетельствуют парадоксы) и на которое не распространяется логический закон противоречия (расселовский брадобрей, как и движущаяся точка, сразу и существуют, и не существуют "в одно и то же время и в одном и том же отношении"), может оказаться более фундаментальным, нежели действительное и возможное в пространстве предметного мира, если предметы этого мира возникают в результате сигнификации. Парадокс находится у истоков этого возникновения: ведь здесь рождается имя, которому не предшествует бытие именуемого как реального или хотя бы возможного. Уже после вступает в действие "здравый смысл", который стабилизирует изначальный поток, проводя отождествление нетождественного; в результате образуется и "вещь" как "то же самое", и самотождественное Я.

"Общезначимый смысл отождествляет и опознает так же, как здравый смысл предвидит. В субъективном отношении общезначимый

725

смысл связывает собой различные способности души и дифференцированные органы тела в совокупное единство, способное сказать "Я". Одно и то же Я воспринимает, воображает, вспоминает, знает и так далее. Одно и то же Я дышит, спит, гуляет и ест... Язык невозможен без этого субъекта, который выражает и манифестирует себя в нем, проговаривает то, что делает. С объективной точки зрения, общезначимый смысл связывает данное разнообразие и соотносит его с единством конкретной формы объекта или с индивидуализированной формой мира. Я вижу, обоняю, пробую на вкус или касаюсь одного и того же объекта; я воспринимаю, воображаю и вспоминаю тот же самый объект... Я дышу, гуляю, просыпаюсь и засыпаю в одном и том же мире, так же, как я двигаюсь от одного объекта к другому по законам детерминированной системы" [1].

Но в этой сфере смысл "уже дарован" вещам мира языком. Для того чтобы добраться до истока, приходится разрушить и мир устойчивых, самотождественных предметов, и здравый смысл. Это можно назвать сумасшествием; но тогда следовало бы добавить, что сумасшествию генетически предшествовало становление "ума", его образование, его формирование. "На границе предложений и вещей", в той области, где обитает парадокс, ум и безумие встречаются друг с другом. Пытливый ум ребенка и шизофренический бред трудно различимы.

Делез считает, вопреки чуть ли не господствующей сейчас тенденции, что есть разница между изысками современных поэтов и художников (а также "детскими считалками"), с одной стороны, и шизофреническим бредом - с другой, что сходство между ними "внешнее" и "грубое". Но вместе с тем картина "нарастающей творческой дезорганизации" в современной культуре, которую он рисует в "Тринадцатой серии" своей книги, заставляет думать, что оно не так уж и "грубо", поскольку "язык шизофрении" для культуры оказывается изначальным! Не случайно английский язык характеризуется как "пищеварительный и экскрементальный", и не только в сказке Кэрролла, где, по мнению соотечественника Делеза (человека и в самом деле психически больного), Антонена Арто, "фекальность... присутствует повсеместно" [2]. На этом уровне, где все разорвано и смешано, где нет ни "глубины", ни "поверхности", смысл не живет. Но он рождается там, где возникает различие между "поверхностью" и "глубиной", где имеют

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 102. Кажется несколько странным, что, весьма подробно рассматривая эту проблему, Ж. Делез даже не упомянул о своем соотечественнике Э. Мейерсоне. книга которого "Тождественность и действительность" целиком ей посвящена.
2 Там же. С. 111. Кстати, по мнению Делеза, "Арто - единственный, кто достиг абсолютной глубины в литературе, кто открыл живое тело и чудовищный язык этого тела..." (Там же. С. 120 книги Делеза).

726

место события и предложения, где возникают отношения обозначения, называния и "положения вещей", выражения (манифестации) и выражаемого. Кант и Гуссерль (определявший смысл как "ноэму акта"), по Делезу, скорее прикоснулись к проблеме смысла как такового, чем разобрались с нею. Они связывали порождение смысла с деятельностью трансцендентального сознания, каковое совпадало у них с понятием субъекта, сохраняющего свою идентичность. Поэтому и у того и у другого смысл принимается только как общезначимый, как "здравый смысл", который предстает как прирожденная способность. Отсюда следует вывод, что усматриваемые сознанием объекты возникают в результате бесконечного процесса идентификации. Но это, по мнению Делеза, "только рациональная или рационализированная карикатура на подлинный генезис, на наделение смыслом, который должен вызвать этот генезис посредством самореализации внутри серии; наконец, это карикатура на двойной нонсенс, который должен предшествовать дарованию смысла, выступая как квази-причина последнего" [1].

Делез скорее солидарен с Сартром, который ввел понятие безличного трансцендентального поля, не имеющего формы субъективной самотождественности. Оно не обладает характеристиками личности, не является ни общим, ни индивидуальным. Впрочем, Делез идет дальше, поскольку считает, что это трансцендентальное поле не может быть определено и как поле сознания. Казалось бы, учитывая сказанное несколько ранее о мире шизофреника, что этот мир больше подходит к роли первоистока смысла; правда, мир шизофреника все же остается миром сознания! Не потому ли Делез утверждает, что "все противоречит" подобному заключению? И в самом деле, сознание всегда "синтез объединения", оно предполагает наличие Я, "точку зрения Эго", а то трансцендентальное поле, о котором рассуждает Делез, не индивидуально и не лично. Единственное, что можно о нем сказать, это то, что оно является "источником сингулярностей", из которых возникают личности, тем самым предстающие как "самоактуализация" и "самоосуществление" этого поля [2]. Поэтому даже трансцендентализм Гуссерля представляется Делезу "метафизикой" того же типа, что и религиозное представление о Боге: предикаты Божества просто переносятся на человека, а Бог трактуется как отчужденный человек. Идее Делеза

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 126.
2 На мой взгляд, многочисленные метафоры и аналогии из области биологии и кристаллографии, использование понятий этих наук в качестве изобразительных средств, не делают рассуждения Делеза о способе бытия смысла более убедительными. Самое большее, читатель воспринимает эти рассуждения как неясный намек, способный помочь реконструировать ход мысли автора, но не убедить в справедливости его идеи.

727

об изначальном "поле", по его собственному мнению, ближе "дионисийский" мир воли к власти, мир "свободной и несвязанной энергии": "Есть что-то такое, что ни индивидуально, ни лично, но сингулярно; что, в отличие от недифференцированной бездны, перескакивает от одной сингулярности к другой и бросает кость, делая всегда один и тот же бросок - заново построенный и расчлененный в каждом бросании. Это и есть дионисийская смыслопорождающая машина, где нонсенс и смысл уже не просто противостоят друг другу, а, скорее, соприсутствуют вместе внутри нового дискурса. Новый дискурс больше не связан определенной формой, но он и не дискурс бесформенного; это, скорее, дискурс чистого неоформленного. ...Субъектом здесь выступает свободная, анонимная и номадическая, сингулярность, независимо от материи их индивидуальности и форм их личности" [1].





* * *

Теперь обратимся к тому, как из того "поля", в котором наличествуют только "сингулярности", возникает "мир" и "индивидуальности" (которые, согласно мнению Делеза, от "мира" неотделимы). Это возникновение - "первый этап генезиса" [2]. Сингулярности, раз возникнув, способны становиться "сериями", обладающими свойством сходимости (если бы сингулярность таких "серий" не порождала, не было бы устойчивости, даже относительной). Среди сингулярностей есть такие, которые способны присоединять и осваивать (то есть определять в соответствии с собственными характеристиками) известное (конечное) число сингулярностей из множества, составляющего изначальный "мир". Так возникают "индивидуальности", вокруг которых образуется их специфический мир [3].

Поскольку Делез считает, что у самого мира нет возможностей формировать "потенциалы сингулярностей", надо полагать, что поле, которое такие потенциалы формирует, отлично от "мира", образующегося вокруг "индивидуальностей". Отсюда понятно, почему он считает, что "преобразующую силу можно признать в мире только за индивидуальностями, и то лишь на время - время их живого настоящего, относительно которого прошлое и будущее окружающего мира приобретают, наоборот, фиксированное и необратимое направление" [4].

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 137.
2 Там же. С. 139.
3 Нетрудно видеть, что Делез здесь пересказывает на языке своей концепции известную идею Гуссерля о "коррелятивности" мира и сознания (а также более ранний, марксистский, тезис о "предметном мире" человека).
4 Там же. С. 140.

728

Эти представления близки монадологии Лейбница. Однако у Лейбница "монады" - это своего рода "души" (во всяком случае, духовные сущности). У Делеза не совсем так, поскольку в приводимых им примерах и "грешный Адам", и "зеленеющее дерево" равным образом суть "образовавшиеся субъекты", аналитическими предикатами которых соответственно являются "быть грешным" и "быть зеленым"; так что среди равных друг другу индивидуальностей есть такие, которые, как мог бы сказать О.Хаксли, "равнее других".

Возникновение индивидуальностей вместе с коррелированными им мирами - это "первый уровень осуществления". Мир индивидуальности предстает как выражение этой индивидуальности, и поэтому является ее "принадлежностью" (а "событие" этого мира - "аналитическим предикатом субъекта"). Иначе говоря, совокупность "событий" и есть, так сказать, "субъект в действии".

На втором этапе осуществления образуются такие "монады", которые, будучи сконституированы таким же способом, как и все прочие, способны выйти за пределы "имманентной трансцендентности" (см. пятое из "Картезианских размышлений" Гуссерля) и сконституировать особого рода предмет - "другого субъекта", с его собственным "окружающим миром", причем отличные от него самого и его мира. Так появляются человеческие индивидуальности, "личности", Эго, которые отличаются от других тем, что содержат нечто "двусмысленное", источник "случайности", то есть являются причиной самих себя (causa sui). И в этом своем качестве "...личность - это Улисс, или Никто, собственно говоря. Она - производная форма, порожденная безличным трансцендентальным полем. А индивидуальное - всегда нечто, рожденное, подобно Еве из ребра Адама, из сингулярности, простирающейся по линии обычных точек вплоть до до-индивидуального трансцендентального поля" [1].

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 148.


Пытаясь разобраться во всем этом, мы, опять же, ни на минуту не должны забывать, что анализ Делеза идет в пространстве образований языка, как его понимает структурализм; более того, в призрачном "мире" "различий самих по себе" и "отношений самих по себе". Поэтому и индивидуальность, и субъект, и личность, и дерево - это не объективные реальности, а идеальные образования, аналогичные математическим. Тогда мы сможем справиться и с переходом мысли Делеза ко второй стадии генезиса - стадии "статичного логического генезиса"; нас тогда не удивят первые строки "семнадцатой серии" его книги, в которых сказано:

"Индивидуальности - это бесконечные аналитические предложения: бесконечные в отношении того, что они выражают, но конечные

729

в своем явном выражении в отношении своих телесных зон. Личности суть конечные синтетические предложения: конечные в своем определении, но неопределенные в отношении своего приложения. Индивидуальности и личности сами по себе являются онтологическими предложениями - личности основываются на индивидуальностях (и наоборот, индивидуальности основываются на личности)" [1].

В самом деле, почему бы и нет? Если перевести человеческую индивидуальность, как здравый смысл трактует это качество, в универсальное пространство языка, стерильно чистое и свободное от любых истолкований, то она моделируется в "аналитическом предложении", возможное содержание которого бесконечно. Что же касается "телесной зоны", то она, "в своем явном выражении", конечна, поскольку конечно, пусть и довольно велико, число живущих людей. То, что личности (конкретные человеческие личности), суть "конечные синтетические предложения", может быть подкреплено тем фактом, что исчерпывающая характеристика человека в принципе возможна только после его смерти, когда он совершил все, что смог.

Подобную же трактовку можно дать и определению "мира", которое мы находим у Делеза: "Мир уже охватывает бесконечную систему сингулярностей, прошедших отбор на схождение", а также: "мир может сформироваться и мыслиться только вокруг населяющих его и заполняющих его индивидуальностей" [2], как и прочим деталям той абстрактной онтологической картины, которую рисует Делез, время от времени прибегая к образам монадологии Лейбница [3]. Изначальны здесь в генетическом плане, как мы уже знаем, сингулярности, которым соответствуют неопределенные формы глаголов - "зеленеть" или "грешить". В "окрестностях" этих сингулярностей образуются объекты - дерево или Адам. Первое способно быть зеленым, второй способен быть согрешившим, и это уже "аналитические предикаты образовавшихся субъектов" [4]. Субъекты вступают в отношения: например, Адам съел яблоко с древа познания добра и зла. Все это, согласно Де-лезу, происходит на первой стадии осуществления, в пределах образования "монады" и ее "мира" (каковой, говоря словами Гуссерля, предстает как результат "имманентной трансценденции") [5]. На второй стадии происходит выход за пределы имманентного - к "окружающему миру", и к другим Я с их "мирами", входящими (как и мое собственное Я с моим индивидуальным миром) в общий "окружающий мир".

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 149.
2 Там же. С. 139.
3 Например, что "каждая индивидуальная монада выражает целый мир", и пр.
4 Там же. С. 142.
5 Или, в гегелевских терминах, самоотчуждения субъекта, не достигающего стадии объективности.

730

Наличие "доиндивидуального" пространства сингулярностей обеспечивает объективную основу такой трансценденции, поскольку сингулярность способна развертываться и в эту индивидуальность, и в другую (подобно тому, как общее уравнение канонических сечений при изменении коэффициента образует круг, эллипс, гиперболу, параболу и прямую линию).

"Следовательно, нужно понять, что не-совозможные миры, несмотря на их несовозможность, все же имеют нечто общее - нечто объективно общее, - что представляет собой двусмысленный знак генетического элемента, в отношении которого несколько миров являются

решениями одной и той же проблемы.......Значит, внутри этих миров

существует, например, объективно неопределимый Адам, то есть Адам, определяемый позитивно только посредством нескольких сингулярностей, которые весьма по-разному могут комбинироваться и соответствовать друг другу в разных мирах (быть первым человеком, жить в саду, породить из себя женщину и т.д.)" [1].

Так и личность "вообще" изначально - "Никто", "произвольная форма, порожденная безличным трансцендентальным полем" [2], а индивидуальное - нечто, рождающееся из сингулярности "трансцендентального поля".








* * *

Такова, в общих чертах, онтология Ж. Делеза - как я стремился показать, продолжающая структуралистскую (и еще более раннюю позитивистскую) традицию современной западной философии. Если теперь глазами Делеза посмотреть на историю философской мысли (точнее, на тот спектр онтологических учений, авторы которых не прошли горнило феноменологической критики, очищающей от метафизической скверны), то возникают "три образа философов". Наиболее архаичный (и вместе с тем наиболее популярный до сего времени) - это "образ философа, витающего в облаках", соединяющий в себе аскетический идеал и представление об особой, стоящий выше всего "земного", сфере мысли:

"Собственно говоря, высота - это платонический Восток. И философская работа всегда задается как восхождение и преображение, то есть как движение навстречу высшему принципу, определяющему само это движение - как движение самополагания, самоисполнения и познания" [3].

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 145.
2 Там же. С. 146.
3 Там же. С. 158.

731

Если расценивать онтологические воззрения самого Делеза (поскольку они, по его мнению, освобождены от традиционных метафизических "болезней") в качестве "нормального состояния", то платонизм выглядит как случай маниакально-депрессивного синдрома. "И даже в смерти Сократа есть что-то от депрессивного самоубийства" [1].

"Философия жизни" (наиболее выразительный случай - Ницше) оппозиционна такому способу философствования: ее онтология объединяет акт мыслителя, совершающийся в его сознании, с целостным процессом жизнедеятельности и жизнепереживания. Ницше стремится "найти ту скрытую точку, где житейский анекдот и афоризм мысли сливаются воедино - подобно смыслу, который, с одной стороны, есть атрибут жизненных ситуаций, а с другой - содержание мыслимых предложений" [2].

Эта вторая позиция, как нетрудно понять, больше импонирует Делезу [3]. Он усматривает глубокие корни такого способа философствования у Диогена Лаэртского в его жизнеописаниях знаменитых философов, а также в сочинениях досократиков и стоиков. Именно у них образом мира становится "смесь": "Истолковывая этот мир как физику смесей в глубине, Киники и Стоики отчасти отдают его во власть всевозможных локальных беспорядков, примиряющихся только в Великой смеси, то есть в единстве взаимосвязанных причин" [4].

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 158.
2 Там же. С. 159.
3 Вряд ли случайно его уже как историка философии так привлекала и концепция Ницше, и его биография: в 1962 г. вышла в свет его весьма основательная монография "Ницше и философия", за нею, в 1965 г., последовала небольшая книжка "Ницше" (имеется русский перевод). В 1964 г. Делез вместе с М.Фуко организовал солидный международный коллоквиум по философии Ницше в Руаймоне; затем Делез вместе с Фуко работает над новым изданием полного собрания сочинений Ницше на французском языке; имеется также несколько статей Делеза о разных аспектах творчества Ницше.
4 Там же. С. 163.


То "отчасти", которым Делез сопровождает свою оценку взглядов предшественников Ницше, весьма важно: по его мнению, как раз стоики обратили внимание на "автономию поверхности", на которой обретаются "смыслы", "эффекты", "бестелесные события", несводимые ни к платоновским Идеям, ни к досократическим "глубинам тел".

"Все, что происходит, и все, что высказывается, происходит и высказывается на поверхности, поверхность столь же мало исследована и познана, как глубина и высота, выступающие в качестве нонсенса. Принципиальная граница сместилась. Она больше не проходит ни в высоте - между универсальным и частным; ни в глубине - между субстанцией и акциденцией. ...Граница пролегла между вещью как таковой, обозначенной предложением, и выраженным в предложении, не существующим вне последнего. (Субстанция - не более чем вторичное определение вещи, а универсальное - не более чем вторичное определение выраженного в предложении)" [1].

732

"Поверхность", о которой здесь (и постоянно) идет речь у Делеза, как мы уже знаем, это местопребывание языка. И когда в языке на авансцену выходит его функция обозначения, доведенная до "казательства", он "проваливается" в глубину "вещей", становится "физическим" языком шизофрении. Когда акцент ставится на свойстве именования, превращенного в "чистое", здесь появляются языковые образования, существующие без значения, и язык рискует стать "идеалистическим" языком паранойи. Границу между ними обозначают парадоксы, вроде хризиппова ("ты имеешь то, чего не потерял; следовательно, ты имеешь рога") или дзеновского ("если у тебя есть трость - я дарю ее тебе; если у тебя нет трости - я ее у тебя отбираю").

Аналогично, вопрос "кто говорит", не имеет единственного ответа. В одном случае (Делез называет его "классическим") говорит "индивид"; то, о чем он говорит, это "частное своеобразие", а язык, выступающий в данном случае как средство передачи информации, есть "конвенциональная всеобщность". В другом случае говорит "личность", которой свойствен "романтический дискурс"; душа романтической личности - это душа поэта, "вечная странница" по воображаемым мирам. В третьем случае говорит "сам язык", что приводит (в пространстве языка) и к разрушению идеального языка, и к распаду личности - носителя реального языка. В истоке их всех - уже многократно упоминавшиеся "свободные номадические сингулярности". Они - не "мир вещей", и даже не "мир языка", а только условие того и другого, их абстрактная возможность, как мог бы сказать Гегель об изначальном состоянии своего "Абсолютного духа".

В человеческой языковой практике проявление многообразия и взаимопроникновения разных аспектов языка - юмор и ирония.

"Если ирония - это соразмерность бытия и индивидуальности, или Я и представления, то юмор - это соразмерность смысла и нонсенса. Юмор - искусство поверхностей и двойников, номадических сингулярностей и всегда ускользающей случайной точки, искусство статичного генезиса, сноровка чистого события и "четвертое лицо единственного числа", где не имеют силы ни сигнификация, ни денотация, ни манифестация, а всякая глубина и высота упразднены" [2].

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 165.
2 Там же. С. 173.


Поэтому ирония близка паранойе - умопомешательству, непомерно возносящему сознание человека над "поверхностью" реального бы-

733

тия. Юмор, напротив того, сродни шизофрении, смешивающей низкое и высокое. Правда, юморист все-таки не шизофреник, а ироничный человек - не параноик; они, скорее, играют в разные игры, которые равным образом позволяет язык, эта тонкая пленка на "поверхности", одновременно и отделяющая "глубину" от "высоты", и соединяющая их.

Аналогичное (если не то же самое) отношение мы обнаружим, если обратимся к проблемам статуса этики: она столь же двулика, как "поверхность". Если использовать стоический образ, то этика и в самом деле подобна белку в составе яйца - он ведь тоже соединяет и разделяет скорлупу с желтком. Этические суждения касаются и "телесной глубины" мира (есть "этика пищи"), и его "духовной высоты" (есть "этика речи"), а стоический этик - мудрец, как пишет Делез, "...располагается на поверхности, на прямой линии, пробегающей поверхность, или, точнее, в случайной точке, блуждающей по самой этой линии" [1]. Он подобен стрелку, который, пуская стрелу, тем самым сразу создает и цель, в которую должна попасть стрела. К тому же цель эта - он сам: он постигает происходящее, преобразуя это происходящее в "события" своей жизни; он их желает; в результате совокупность "событий" обретает "смысл", со свойственной этому смыслу "логикой", и стоик-моралист принимает цепь событий как собственную судьбу.

Собственно, так представленная этическая позиция стоика тоже напоминает психическое заболевание. И не случайно современные иллюстрации (рассуждения из сочинений Жоэ Боске, Мориса Бланшо и Клода Роя, вроде следующего: "Психопатология, которую осваивает поэт, - это не некое зловещее маленькое происшествие личной судьбы, не индивидуальный несчастный случай. Это не грузовичок молочника, задавивший его и бросивший на произвол судьбы, - это всадники Черной Сотни, устроившие погром своих предков в гетто Вильны... Удары сыплются на головы не в уличных скандалах, а когда полиция разгоняет демонстрантов. ...Если поэт рыдает, оглохший гений, то потому, что это бомбы Герники и Ханоя оглушили его..." [2]) - совершенно открыто отсылают к области психопатологии. Правда, с той поправкой, что шизофреник, который не стал известным поэтом, обычно не проводит различия между мелкими личными неприятностями и трагическими социально значимыми событиями - заболев психически, он утрачивает способность их соизмерять [3].

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 177.
2 Там же. С. 185.
3 Впрочем, для поэтов это тоже не редкость. Вспомним В. Маяковского: "Я знаю, гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете!"

734

Как раз это, кстати, обнаруживается в следующей "серии" книги Делеза "Фарфор и вулкан", где речь идет о мировосприятии алкоголика, великолепно выраженном в автобиографических рассказах Ф. С. Фицджеральда и М.Лоури, или же шизофреника, не менее блистательно представленном у Бланшо и Арто. Если интерес к этим темам (и притом не только "теоретический") вообще характерный признак современной культуры и массового сознания, то у Делеза - философа (как и у множества его коллег по философскому цеху) интерес этот приобретает исследовательский характер благодаря методологической установке, согласно которой распад сознания, "деконструкция" его структур может быть истолкована как возвращение к первоначалу, первоистокам, первооснове; если угодно, к его "субстанции", напоминающей плазму, в которой и из которой образуется все более позднее - включая само время с его модусами "настоящего", "прошлого" и "будущего". Ведь для того, чтобы появился временной порядок, уже нужны структурированные, относительно стабильные объекты, с их связями, их развитием и, значит, с той или иной формой преемственности. Так же, как глубокая шизофрения проявляется в полном распаде членораздельной речи, так и коррелятивный членораздельной речи предметный мир превращается в хаос - если прорвать тонкую пленку "поверхности".

"Если по самому порядку поверхности пошли трещины, то разве он при этом не рушится, и как спасти его от стремительного разрушения, пусть даже ценой утраты всех сопутствующих благ - организации языка, а то и самой жизни? ...Когда Фицджеральд и Лоури говорят о бестелесной метафизической трещине и находят в ней как место своей мысли, так и препятствие для нее; как ее живительный источник, так и иссушающий тупик; как смысл, так и нонсенс, - то они говорят от имени всех выпитых литров алкоголя, вызвавших трещину в их телах. Когда Арто говорит об эрозии мысли как о чем-то одновременно и существенном, и случайном; как о полной импотенции и в то же время великой силе, - то это уже речь со дна шизофрении" .

Согласно Делезу, ни алкоголизм, ни шизофрения сами по себе - это не болезнь тех или иных конкретных людей, а феномены, позволяющие если не решить, то приблизиться к решению старой философской задачи: познать самого себя, и притом "кратчайшим путем" [2]. Для этого философу придется "...быть немножко алкоголиком, немножко сумасшедшим, немножко самоубийцей, немножко партиза-

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 189.
2 Невольно вспоминается старое латинское изречение: in vino veritas..

735


ном-террористом - так, чтобы продолжить трещину, хотя и не настолько, чтобы непоправимо углубить ее..." [1]

Этому видению мира, по мнению Делеза, и нужно учиться у стоиков. Но способ, который рекомендует он использовать на этих уроках, надо сказать, несколько экстравагантен - во всяком случае, для тех, кто не принадлежит к философскому авангарду:

"Мы не должны терять надежду, что наркотические и алкогольные эффекты (их "откровения") можно будет пережить и открыть для себя на поверхности мира без использования этих веществ, - надо только, чтобы механизмы социального отчуждения, приводящие к их употреблению, превратились в революционное средство исследования" [2].

Пример такого исследования подает сам автор - интерпретируя соответствующим образом два античных "прочтения времени" - "время Хроноса" и "время Эона". В первом, Хроносе, во времени существует лишь настоящее; прошлое и будущее в подлинном смысле слова не существуют, они лишь относительны к настоящему. Собственно, и настоящее здесь выглядит довольно странно, поскольку его способ существования предстает как "поглощение" того, что только что было "будущим", и "отторжение" того, что только что было настоящим. Поэтому изменение во времени, становление, предстает как знак "разлома": "...время обладает настоящим лишь для того, чтобы показать внутреннее низложение настоящего во времени - именно потому, что низложение происходит внутри и в глубине" [3].

Однако есть еще другое время, "время Эона", которое отвергает "хроническое" настоящее, и вообще "хроническое время", где будущее и прошлое вторичны, поскольку присутствуют в нем только в их соотнесении с "телесным" настоящим. В этом времени подлинным бытием обладают как раз будущее и прошлое; только в нем существует собственно временная размерность; они, прошлое и будущее, "делят между собой каждый момент настоящего, дробя его до бесконечности на прошлое и будущее..." [4]

Если в Хроносе время оказывается "проглоченным" в безмерном настоящем, то в Эоне оно истончилось до поверхности, не имеющей толщины. Но при всей их противоположности их разделяет, как нетрудно понять, лишь "ориентация". Противоположности "движения шизофрении" (распадение всего сущего на части вместе с утратой временных дистанций между ними [5]) и движения маниакальной депрессии

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 190.
2 Там же. С. 195.
3 Там же. С. 198.
4 Там же. С. 199.
5 Как у Фицджеральда в воспоминаниях алкоголика, где даже в языке смешаны настоящее и будущее: "бывало, я напьюсь..."

736

(отвержение "телесного" настоящего во имя "бестелесных" будущего и прошлого) сходятся - это два способа "уклониться от настоящего", представленные в умопомешательстве. Доведенные до предела философской рефлексией, "Хронос" сводится к хаотичной смеси тел и телесных действий, а "Эон" - к бестелесным событиям и атрибутам, лишенным качеств; это - "чистая пустая форма времени" [1].

На этой "поверхности" и существует (способен существовать) язык: в словах языка звуки перестают быть только шумом, исходящим от тел, слова способны "выражать события" (которые, как мы уже знаем, в своем "чистом" виде безличны и доиндивидуальны). Благодаря этому в языке "звуки обретают метафизическое свойство: во-первых, чтобы обладать смыслом, и, во-вторых, чтобы служить сигнификацией, манифестацией и денотацией, и не принадлежать при этом телам в виде их физических качеств" [2].

Это еще один аргумент в пользу тезиса, что смысл "принадлежит поверхности": он кардинально отличен от звуковых и иных телесных качеств произносимых или написанных предложений; вместе с тем он существует лишь в предложениях, как выраженное в них "событие". И здесь нет никакого противоречия, поскольку нам уже известно, что "события", как их понимает Делез, также существуют не в телесной "глубине", там, где существуют "тела" и связывающие их причины, а "на поверхности", где связь выражают бестелесные "эффекты" [3]. Когда Лейбниц говорит о "совозможности событий", речь идет отнюдь не о системе причинных связей: "...монада Адама-грешника содержит в предикативной форме только прошлые и будущие события, совозмож-ные с грехом Адама" [4]. Может (в сознании Бога) существовать иной мир, с иным Адамом, который не согрешил; и в нем будет иная совокупность совозможных событий, но эти события окажутся несовоз-можными событиям мира, в котором Адам согрешил. Разумеется, сказанное имеет место только в мире, где уже есть индивидуальности и личности - в пространстве самих "чистых" событий, видимо, нельзя говорить об их несовозможности. Однако, поскольку язык оказывается способным говорить как о совозможных событиях, так и о событиях

737

несовозможных (более того, он даже позволяет - в юморе - причудливым образом совмещать несовозможное), это значит, что человеческая индивидуальность способна "войти в универсальную коммуникацию событий", осуществлять "дизъюнктивный синтез". Но при этом она должна осознать себя самое как "непредвиденный случай", рассматривать свою самотождественность как случайную, и быть в состоянии представить, как "равноправные", все другие индивидуальности, входящие в серию.

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 200.
2 Там же.
3 То, что связь "событий" не то же самое, что причинная связь в телесном мире, иллюстрирует любимый пример стоиков: предложение "если день, то светло" выражает отношение "эффектов" и говорит о совместимости "событий", а не отражает в форме понятий причинную связь явления "телесного" мира. Можно поэтому согласиться с мнением Делеза, что астрология, возможно, "была первой грандиозной попыткой основать теорию алогичных несовместимостей и некаузальных соответствий" (Там же. С. 206).
4 Там же. С. 206 - 207.


Неисчислимое количество вариантов, о которых говорит (способен говорить) язык, это "единоголосие бытия"; "...Бытие - это голос, который говорит, и говорит обо всем в одном и том же "смысле" [1].

Но этот "голос", это "бытие" оказывается "сверх-бытием", поскольку оно "одно и то же для всего, о чем оно говорит", включая самое себя. Этому "Бытию", очевидно, присущи все те характеристики, что и гегелевскому "Абсолюту": оно сразу тождественно и со всем, что оно включает в себя, и со всем, что оно порождает, и со всем, что от него отлично:

"Будучи чистой речью и чистым событием, единоголосие приводит в контакт внутреннюю поверхность языка (упорство) и внешнюю поверхность Бытия (сверх-Бытие). Единоголосое Бытие содержится в языке, но происходит с вещами. Оно соизмеряет внутреннее отношение языка и внешнее отношение бытия. Ни активное, ни пассивное, единоголосое Бытие нейтрально. Это - сверх-Бытие, то есть минимум бытия, общий для реального, возможного и невозможного" [2].

И все же Бытие (как таковое) и Язык (как таковой) - не одно и то же! Ведь для того, чтобы язык мог осуществлять свои функции, он должен быть отличным от того, что он обозначает и выражает. Прежде всего нужно, чтобы слова как звуки (если речь идет о звуковом языке), были отличимы от звуковых качеств мира вещей - только тогда оказываются возможными и денотация, и манифестация. В свою очередь, чтобы денотация и манифестация не были только пустыми возможностями, нужны события, то есть то, что происходит с вещами, не являясь их физическим качеством. Это происходящее с вещами может быть выражено в предложении глагольной формой ("дерево зеленеет" - в отличие от "дерево зелено"). "Событие, происходящее в положении вещей, и смысл, присутствующий в предложении, - одно и то же" [3].

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 215.
2 Там же. С216.
3 Там же. С. 219.

738

Делез настоятельно подчеркивает, что глагол выражает именно "событие", и не "действие": "Глагол - не образ внешнего действия, а процесс противодействия, внутреннего для языка" [1]. Но он, в его форме "настоящего", связан с внешним действием, "денотируемым положением вещей в последовательности физического времени" [2], хотя его инфинитивная форма указывает "на связь глагола со смыслом или событием согласно содержащемуся в нем внутреннему времени" [3]. Это "внутреннее время" "чистого" языка необходимо самому языку, чтобы он был в состоянии выражать "внешние действия". "Вот почему, по самой своей идее, глагол несет в себе внутреннюю темпоральность языка" [4].



Все "приключения" сознания, которыми была занята философия и множество родственных ей наук (в конечном счете, все сферы, которые не могут обойтись без языка), согласно Делезу, имеют свой источник в этой природе языка как "обитателя поверхности", которая делит мир на "высоту" и "глубину". Отсюда и близость онтологической тематики тематике психиатрии, о чем ранее говорилось и что стало предметом психоанализа в его различных аспектах: изначальная позиция грудного ребенка (на почве которой формируется, согласно психоанализу, все многообразие индивидуальной и социальной культурной жизни) - это "параноидально-шизоидная позиция".

"Страдание грудного ребенка, преследователь и преследуемый - всегда одно и то же. В этой системе рот - анус, пища - экскременты тела проваливаются и сталкивают другие тела в некую общую выгребную яму. Мы называем этот мир интроецированных и проецированных, пищеварительных и экскрементальных частичных объектов миром симулякров" [5].

Затем следует стадия "депрессивная", радикального конструирования себетождественности, идентификация себя с Супер-Эго. За нею - сексуальная позиция в форме "эдипова комплекса".

Я не буду входить в детали рассуждений Делеза, касающихся этого предмета. Эти рассуждения и в самом деле область примеров, не говоря уж о том, что оригинального, и тем более собственно философского, содержания здесь, на мой взгляд, немного [6]. Поэтому в нашем изложении онтологической концепции Делеза без этого материала

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 221.
2 Там же.
3 Там же.

4 Там же.
5 Там же. С224.
6 Автор довольно многословно перелагает взгляды представительницы французского психоанализа первой трети XX столетия Мелани Кляйн и некоторые общие положения "раннего" Фрейда.

739


вполне можно обойтись. Любопытна разве что последняя, 33-я серия книги, где автор сделал попытку сблизить психоанализ с образами кэрролловской "Алисы". Но здесь он тоже не оригинален, поскольку попытки психоаналитического диагноза сказки Кэрролла довольно многочисленны в западной литературе. Стоит отметить другое - в глазах Делеза Кэрролл не столько потенциальный пациент психиатрической клиники, сколько диагност и симптоматолог, как и многие великие деятели искусства и культуры. "...Художники - это клиницисты, но не в связи со своим собственным случаем, и даже не в связи с неким случаем вообще. Вернее было бы сказать, что они - клиницисты цивилизации" [1].

С этим можно было бы согласиться. Но вот в чем вопрос: является ли больной только современная цивилизация, и притом цивилизация европейского типа, или же любая человеческая культура обременена целым букетом психических недугов? Кажется, что содержание "Логики смысла" подводит к последнему выводу. Но тогда правомерен и следующий вопрос: если появление человеческой цивилизации означает возникновение болезни, то не лучше ли, вослед столь почитаемому Делезом Ф.Ницше, рассматривать человечество как "плесень" на поверхности одной из самых ничтожных планет, а не пытаться рассуждать о клинике социальной болезни и о ее симптомах? Ведь если реальное общество - больное, то должно существовать представление о его нормальном, здоровом состоянии как идеале - ведь в противном случае и понятие болезни теряет смысл. И наконец, насколько правомерно утверждать, что психически больного (причем больного "изначально"), который живет в огромном сумасшедшем доме, в котором нет ни одного здорового, можно считать "клиницистом" психического заболевания? [2]

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 284.
2 Разумеется, когда речь идет о "телесных" заболеваниях, такой вопрос часто неправомерен: врачи нередко инфицировали самих себя, чтобы проверить действие тех или иных лекарств, но ведь при этом они имели некую систему отсчета, нормальное состояние организма, при котором отсутствуют симптомы этого заболевания.


Аргумент, что больной, который вместе с тем талантливый художник, вносит своим произведением вклад в культуру, а бесталанный невротик представляет интерес только для клинициста, сути поставленных выше вопросов не касается. К тому же ведь источником болезни, ее рассадником является не художник и не бесталанный невротик - им является язык! Поэтому взаимодействие Эроса и Танатоса, сексуального инстинкта и инстинкта смерти - это, говоря языком метафизики, не сущность, а только явление (или, используя квазимедицинскую терминологию Делеза, не болезнь "единоголосого Бытия", а ее симптоматика).

740

Большая часть из заключительных положений книги Делеза не только не являются заключительными, то есть не подводят итога всему тому, что было сказано ранее, а скорее выглядят чем-то вроде словесной игры на психоаналитические темы, хотя и с использованием некоторых положений метафизики языка, которую он развивал на протяжении всего текста. Поэтому я ограничусь тем, что приведу одно из таких положений, не пытаясь ни вступать в дискуссию с автором, ни их интерпретировать:

"Теперь ясно, что сексуальная организация - это предочертание организации языка, так же как физическая поверхность была подготовкой для метафизической поверхности. Фаллос играет важную роль на всех стадиях конфликта между ртом и мозгом. Сексуальность находится между едой и говорением; и в то самое время, когда они отделяются от деструктивных поглотительных влечений, сексуальные влечения внушают первые слова, составленные из фонем, морфем и семантем. Сексуальная организация уже наделяет нас всей точечно-линейно-поверхностной системой; а фаллос как объект = X и слово = X играют роль нонсенса, распределяющего смысл по двум базовым сексуальным сериям - прегенитальной и эдиповой" [1].

1 Делез Ж. Логика смысла. С. 290.


Конечно, можно было бы попытаться обсудить вопросы, подобные тем, которые ставил в своих ироничных рассказах на темы космических путешествий Станислав Лем - например, возможны ли язык и культура, если нет разделения на два (и только на два) пола; возможен ли язык, когда живые существа способны существовать раздельно, но если они размножаются почкованием, возможен ли мыслящий океан (наподобие "Соляриса", созданного воображением Станислава Лема), или же вся и всякая, в принципе возможная, культура вращается вокруг пениса как универсальной оси? Но пусть уж этим займутся те философы, которые получают особое удовольствие от подобных упражнений. Но все-таки стоило бы отнестись и к таким заявлениям более серьезно, чем это обычно делают критики Делеза. Может быть, следует вспомнить, что совсем еще недавно и классический психоанализ подвергался таким же насмешкам, и что теперь даже у самых ярых противников подобных рассуждений Делеза не вызывает взрыва благородного негодования старая поэтическая фраза - "любовь и голод правят миром". К тому же полезно подумать, что бы случилось с наследием классической культуры (не говоря уж о современной), если


741


бы ее полностью избавить от сексуальных мотивов? Я никак не могу забыть одного из случаев в моей преподавательской практике, когда один из моих коллег по кафедре в МЭИ пожаловался на меня в партком, поскольку де я "развращаю молодежь", показывая на лекциях, посвященных искусству, изображения "голых женщин". А ведь это были слайды шедевров Эрмитажа...












Поиски синтеза: Поль Рикер

Я уже не раз отмечал раньше, что общей (во всяком случае, превалирующей) характеристикой западной философии со второй половины XX века была борьба с традиционной "метафизикой" платоновского типа. Однако философские концепции, в которых выразилась эта тенденция, были настолько различными, когда речь заходила о позитивных программах дальнейшего развития философии, что свои критические стрелы они направляли друг против друга не в меньшей степени, чем против этого общего противника. Маркс выразил это весьма рельефно и достаточно адекватно уже тогда, когда писал о "разложении" гегелевской школы. Поистине классическую форму тогдашние отношения в философском мире получили в марксистском же тезисе о борьбе "линии Демокрита" с "линией Платона", материализма с идеализмом как основной закономерности развития всей истории мировой философии.

В целом же "антиметафизическую" тенденцию в ее начале можно конкретизировать как стремление "приземлить" философию, связав ее с жизнью, с человеческими проблемами, с практикой. В этом направлении двигались не только критики, но и наследники прежней "метафизики", в частности гегелевской. К.Маркс, В.Гумбольдт, В.Дильтей занимались либо ревизией гегелевских идей, либо их "коренной переработкой". Были и такие, кто призывал отбросить как негодный хлам или вредные заблуждения либо рационалистическую метафизику в стиле Гегеля, либо вообще всякую метафизику (среди них наиболее заметными фигурами были А.Шопенгауэр, Ф.Ницше, С.Кьеркегор и конечно же позитивисты). Преемственность с предыдущим этапом в развитии философии, разумеется, сохранялась как в первом, так и во втором случае, хотя форма этой преемственности была различной, явной для первого случая и скрытой, косвенной для второго.

742

Немаловажным следствием совершавшегося "приземления" философии было разрушение прежнего понимания предмета философии как учения "о мире в целом" [1], хотя далеко не всегда явное и не всегда осознававшееся самими авторами новых философских идей. Существенно менялось содержание фундаментальных понятий прежней философии - таких, как "мир", "реальность", "бытие". Философы разных школ и направлений XX столетия стали трактовать их по-разному и, уж во всяком случае, не так, как это делали их классические предшественники. В этих переменах, впрочем, тоже можно зафиксировать нечто общее, а именно определенную "субъективизацию" того мира, о котором шла теперь речь у философов, в отличие, если не в противоположность "миру" как объекту исследования естествознания. "Субъект" также преобразился: это понятие означало теперь прежде всего человеческого индивида. Даже в марксистском философском материализме мир как "физическая реальность" был отодвинут на периферию внимания: в фокусе теперь оказался "практический мир" человека. Еще более радикальными были изменения этих понятий в онтологических концепциях экзистенциалистов и М. Хайдеггера [2].

1 Это проявилось уже в том, что процесс "отпочкования" от философии "частных наук" перешел в стадию их "суверенизации". Даже в том случае, когда философию и пытались трактовать в прежнем стиле - как "науку о мире в целом" или как "науку о наиболее общих законах развития природы, общества и мышления", она перестала претендовать на всеобъемлющее знание о мире. Поэтому дискуссии о предмете и задачах философии, о ее специфике в отношении частнонаучных дисциплин сопровождают всю историю современной философии.
2 Нельзя также не упомянуть о росте внимания философов к проблемам истории, их трактовку истории как особой, характерной именно для человека, формы бытия.


Как уже было отмечено, понятия "субъекта" и "субъективного" в процессе такого "приземления" философии тоже подверглись глубоким переменам, стали использоваться неоднозначно и, во всяком случае, совсем не так, как в прежней философии. Если гегелевского "абсолютного Субъекта" с полным правом можно было трактовать как вариацию платоновской "Идеи" и усматривать "тайну" гегелевской философии в христианской религии, то "конкретный субъект", реальный человек или человеческое сообщество могли трактоваться как субъект (буквально: "то, что лежит в основании") уже не того мира, не той реальности, которая существует независимо от человека и человечества, а другого мира, очеловеченного, предметного, жизненного и т.п. Поэтому "субъективизация" мира, которая происходила в после-гегелевской философии, была также и его "антропоморфизацией", причем совершенно сознательной. Соответственно философия проявляет тенденцию превращения из "науки о мире в целом" в "учение о человеке в целом", в философскую антропологию. Следы этого процесса заметны во всех философских учениях постклассической фило-

743

софии, даже когда их авторы и не объявляют прямо свои учения "антропологической" философией, как это было в случае Л.Фейербаха. Маркс, к примеру, предпочитал обозначать свою позицию терминами "гуманизм", или "реальный гуманизм" (который он противопоставлял фейербаховскому, считая его "абстрактным").

Весьма наглядно весь этот процесс "антропологизации" постклассической философии можно представить, воссоздав "спектр" разных трактовок человека, которые предлагают философские концепции этого периода. Среди этих трактовок (и даже в каждой из них) мы, кстати, без труда найдем не только такое содержание, которое оппозиционно прежней "метафизике", но и множество моментов преемственности с прежним, "классическим" мировоззрением. Так, Маркс справедливо зафиксировал "позитивную" преемственность философской антропологии Фейербаха с прошлой "метафизикой", когда отметил, что человек Фейербаха "не рожден женщиной", а появился из Бога монотеистических религий, подобно тому, как бабочка появляется из куколки. Преемственность с прошлой "метафизикой" рационалистического идеализма можно заметить и в учении В.Гумбольдта о языке как "субстанции" мира культуры.

На этом уровне анализа также достаточно очевидно проявляется "вторичная" историческая тенденция развития философии: в более поздних философских концепциях человеческий субъект все более индивидуализируется, становится все более автономным, даже самодовлеющим. Эта тенденция отражает специфику исторического развития "западного" общества, в котором человеческий индивид, личность, все более выходит на первый план по сравнению с человеческой общностью. И каждый этап суверенизации личности сопровождается появлением новых горизонтов проблем в западной философии. Уже первые шаги европейской культуры, европейская форма выделения человека из природы, означали образование такой "дистанции", разделяющей человека и природу, которая, в общем, была неведома культуре Востока. Отношение человека и природы в "западной" культуре быстро превращается в "субъектно-объектный дуализм", в противостояние, даже в конфликт. Появление естествознания как науки было продуктом этого противостояния, с явным акцентом отчуждения (отсюда этимология термина "естествоиспытатель"), а философские вопросы естествознания, в конечном счете, были попытками как-то преодолеть это отчуждение, которое грозило превратиться в разрыв. Формирование теории познания и ее превращение в важнейший раздел философских исследований - это тоже следствие "суверенизации" европейского человека. Здесь, между прочим, мы тоже обнаруживаем широкий спектр различных концепций, начиная с трактовки познания как "отражения" объективного мира и кончая интуитивистскими концепциями познания

744

как "понимания", "вчувствования", в смысле восстановления утраченного единства с остальным миром, с природой. Концепции познания, в основе которых лежала модель субъектно-объектного отношения, все-таки превалировали: ведь создать убедительную теорию познания как той или иной формы "отражения" означало одновременно и преодолеть отчуждение человека от остальной реальности, и сохранить его автономию. Напротив того, интуитивизм в трактовке познания можно трактовать как попытку философа просто вернуться, хотя бы частично, к прежнему, "неотчужденному" состоянию человека. Весьма показательны в этом "спектре" те концепции, авторы которых стремились найти ту или иную форму "компромисса" между интуитивным, непосредственным постижением, и чувственно-интеллектуальным познанием, предполагающим субъектно-объектное отношение; такой была, например, концепция А.Бергсона.

Трагические мотивы последствий "борьбы за суверенитет" человека достаточно резко проявились, конечно, уже в классическую эпоху философии, в форме субъективного идеализма и агностицизма. Но "болевыми точками" и одновременно важными стимулами развития философской мысли эти темы стали в постклассический период; и оставались они таковыми до тех пор, пока ностальгия по прежней целостности мировоззрения, стремление тем или иным способом "чувствовать почву под ногами", опираться на какой-то прочный фундамент вне самого человеческого индивида, на природу (духовную или материальную), сохранялась как господствующий мотив культуры, пока за спиной субъекта в качестве суверенной человеческой личности "черной тенью" маячило отчуждение от природы [1], которое представлялось нездоровым, болезненным состоянием западной культуры.

1 Замечу мимоходом, что любая философская онтология постклассического периода (в том числе и материализм) была не только законной наследницей прежней метафизики, но и оставалась именно метафизикой. "Физическая реальность", о которой постоянно говорит марксизм, по сути своей все-таки была "метафизической", поскольку ведь "единственным свойством материи" было признано "свойство" существовать независимо от сознания, а единственной ее функцией - быть субстанцией мира, его основой и причиной его единства. Ведь, как писал Энгельс, единство мира состоит в его материальности, пусть даже и доказывается оно, по его словам, "длинным и трудным путем развития естествознания".


Пытаясь сохранить связь с "базисом", независимым от воли и сознания человеческого индивида, философия попутно стремилась решить и еще одну грозную проблему, с неизбежностью порожденную достижением вожделенного "суверенитета" человека как индивида - проблему отчуждения человека от другого человека. Через "посредствующее звено" познаваемого базиса, общего всем человеческим существам, они, эти суверенные индивиды, по меньшей мере в принципе и в определенной степени могли надеяться вступить в межчело-

745


веческие отношения, установить ту или иную форму связи друг с другом. Частными случаями попыток такого решения были и позитивистская концепция социологии как "объективной" науки, и появление научной психологии, и материалистическое понимание истории [1]. Внешняя человеку объективная реальность (будь то практика со всеми ее контекстами, или культура, объективированная в результате материальной и духовной деятельности людей, или язык - сам по себе или вкупе с другими формами общения) представала в глазах философов гарантами против радикального солипсизма как неприятного следствия концепции суверенной и свободной человеческой личности.

Но такая стратегия философствования была не единственной. Ее альтернативой, прежде всего, были разные варианты концепций "понимания" как специфической форме познания духовного мира. Будучи во многом близкими интуитивизму, они вовсе к нему не сводились. Пожалуй, наиболее впечатляющим примером первых решительных шагов в осуществлении такой стратегии была концепция "описательной психологии" В.Дильтея [2]. Однако следующие шаги были все же сделаны не в направлении углубления той пропасти, которая якобы разделяет духовное и материально-вещественное начала (субъективную и объективную реальность), а скорее в направлении смягчения степени их противопоставления. Это проявилось, с одной стороны, в неокантианском методологическом дуализме "наук о природе" и "наук о духе", а с другой - в формировании герменевтики как своеобразной "мутации" теории познания [3]. И как раз герменевтике принадлежит весьма важное место в западной философии XX столетия, прежде всего в ее изначальной функциональной роли, метода познания, эффективного в сфере культуры.

1 Совсем не случайно так настоятельно подчеркивали Маркс и Энгельс научный характер своей философии, постоянно ссылались на достижения "опытных" наук как основу своих философских выводов. По той же причине Энгельс объявил величайшей заслугой Маркса в развитии социальной теории формулировку понятия общественно-экономической формации, в результате чего в теории общества удалось использовать общенаучный критерий повторяемости.
2 Ее теоретическим и общемировоззренческим истоком были, на мой взгляд, метафизика воли Шопенгауэра, ницшевская "философия жизни" и культурологическая концепция В. Гумбольдта.
3 Поэтому непосредственный исток герменевтического направления западной философии следует искать в большей степени в работах Ф. Шлейермахера, а не в "описательной психологии" Дильтея. Впрочем, из этого уточнения вовсе не следует вывод о возможности противопоставления позиций этих мыслителей - скорее можно говорить о том, что "герменевтический акцент" гораздо более четко выражен у Шлейермахера, чем у Дильтея. Позиция Дильтея в общефилософском плане весьма близка "философии жизни", и потому "переживание" (то есть соучастие в жизненном процессе) оказывается путем к пониманию. Кстати, тот аспект учения "позднего" Маркса, который с известным основанием можно назвать "праксеологией", во многом аналогичен "жизнефилософской" онтологии Дильтея, что и позволяет современным западным философам видеть в марксизме существенные герменевтические компоненты.


746

Но вот что при этом любопытно: во многих современных западных философских словарях и учебных пособиях по истории философии (а часто и вообще по философии) мы не найдем даже термина "герменевтика", не говоря уж о герменевтике как философской школе или философском течении! С другой стороны, работ, посвященных герменевтике, огромное число. И в работах этих мы находим множество имен мыслителей самых различных времен и самых разных направлений, которые, оказывается, разрабатывали герменевтические проблемы - Платона, Аристотеля, Св. Августина, Канта, Лейбница, Гегеля, Фихте, вплоть до Маркса, Ницше, Фрейда, "поздних" Кассирера и Гуссерля, Витгенштейна и Фуко (не говоря уж о тех, кто занимался проблемами метода в рамках той или иной гуманитарной науки, прежде всего искусствознания и литературоведения, истории и лингвистики). Это наводит на мысль, что герменевтические идеи, видимо, довольно слабо связаны с конкретными онтологическими построениями, имеющимися в трудах мыслителей, которых считают представителями этого философского течения, что онтологическое и общемировоззренческое содержание вовсе не является базисом для герменевтических идей. Тогда, может быть, герменевтика - это скорее программа, установка, рецептура из разряда "средств", нежели целостная и содержательная философская концепция? Не потому ли ее принципы и "выдерживают" весьма различные (вплоть до противоположных) интерпретации?

По этой причине, несмотря на то что наиболее полное и всестороннее представление о герменевтике можно получить, прочитав фундаментальный труд одного из признанных современных корифеев этого течения немецкого философа Х.-Г. Гадамера "Истина и метод. Основы философской герменевтики", который имеется в русском переводе [1], я хочу рассмотреть принципы герменевтики, основываясь на материале двух небольших сочинений современного французского философа Поля Рикера: "Конфликт интерпретаций. Очерки о герменевтике" и "Герменевтика, этика, политика". Обе были опубликованы в Москве в 1995 г.

1 ГадамерХ.-Г. Истина и метод. М., 1988. Этот труд представляет собой по-немецки основательное сочинение (700 страниц), где детально рассказано и о предыстории, и об истории герменевтических идей; где герменевтика показана в ее историческом развитии как компонент, который присутствует практически во всей европейской философии, коль скоро она занималась гуманитарными проблемами, и в первую очередь, разумеется, проблемой понимания как связи между человеческими индивидами в процессе образования, преобразования и функционирования духовной культуры.

747


Основания такого предпочтения, во-первых, в том, что труд классика современной герменевтики Гадамера настолько перегружен деталями, именами, отсылками, комментариями, что основные идеи, которые как раз и интересны для того, кто начинает знакомиться с принципами этого течения и тенденциями современной философской мысли, просто теряются: здесь воистину "за деревьями леса не видно". Во-вторых, в труде Гадамера конкретный материал применения герменевтических принципов в разные эпохи, слитый с историческими и культурными контекстами, который, коль скоро речь идет именно об основах, из педагогических соображений было бы полезно вынести в сноски или примечания, включен в общий поток изложения. К тому же многие моменты здесь просто упомянуты как нечто само собой разумеющееся, хотя таковым они являются только для профессионалов. В-третьих, "история" у Гадамера перемежается с "современностью": античная философия, патристика, Кант, Гегель, Гумбольдт, Гердер, Хайдеггер и множество других мыслителей всплывают в его книге совместно, притом в разных главах и в разных контекстах, что очень затрудняет видение современной ситуации в философии, а также эволюцию содержательных аспектов герменевтики, связанных с изменением ее онтологических обоснований. Даже сама герменевтика, которая органично связана с формированием исторического сознания в западной культуре, предстает в итоге как неисторическое образование (или как образование, стоящее над историей или вне ее). На мой взгляд, под таким углом зрения работы П. Рикера обладают явным преимуществом. Наконец (и это совсем немаловажно!), знакомство с содержанием текстов Рикера достаточно логично переведет нас к теме серьезных перемен, которые уже произошли и все еще продолжаются в современной философии. Эти перемены можно назвать сразу и "антикартезианской тенденцией", и "кризисом субъективистской установки".



Оговорюсь, что цель моего анализа текстов Рикера вовсе не сводится к тому, чтобы только лишь помочь читателям понять идеи этого автора. Как и в любом другом случае обращения к первоисточникам под углом зрения истории философии, я хотел бы, в соответствии с исконным смыслом самого термина "первоисточник", реконструировать общую картину положения дел в современной западной философии и понять тенденции развития современной философской мысли. В данном случае и содержание, и структура текста таковы, что почти избавляют от труда по реконструкции сокровенного "второго" смысла, который не совпадает с декларированной автором или очевидной для читателя задачей текста. В данном случае нужно лишь более четко расставить акценты - и после этого, разумеется, согласиться или не согласиться с автором целиком или в отдельных моментах.

748

Чтобы учесть некоторые неявные, самоочевидные для автора предпосылки тезисов, которые составляют смысловую основу текста этой его книги, полезно ознакомиться с некоторыми фактами его интеллектуальной биографии и тематикой основных трудов [1]. Его философская деятельность началась в конце 30-х годов с преподавания философии в лицее, когда в его багаже, как отмечал он сам, было "обычное классическое образование" (лицей в г. Ренне, провинция Бретань, а затем Сорбонна). В начале второй мировой войны Рикер стал солдатом, попал в плен, был интернирован в лагере для военнопленных под Штеттином (ныне польский город Щецин). Видимо, обстановка здесь была сносной, поскольку Рикер имел возможность читать философскую литературу - правда, в основном немецкую. Именно здесь он познакомился с работами Хайдеггера - факт, который сам подчеркивал в воспоминаниях и интервью. В военные годы (хотя, видимо, уже не в лагере) он написал работу "Волевое и непроизвольное", которая стала его докторской диссертацией, и перевел на французский язык "Идеи - 1" Гуссерля. После окончания войны в течение 12 лет преподавал историю философии в университете в Страсбурге, затем читал общий курс философии в Сорбонне. В 1967 - 1970 гг. работал в университете Нантера (Франция) и одновременно читал курсы в Чикагском университете. Сейчас читает лекции во многих университетах Европы и США. Своими учителями Рикер считает основателя современной феноменологии Э. Гуссерля, видного представителя французского экзистенциализма Г.Марселя и корифея германского экзистенциализма К.Ясперса. Еще в юности, обучаясь в лицее, он слушал выступления одного из лидеров персонализма Э. Мунье, которые произвели на него большое впечатление, и потом долгие годы сотрудничал в центральном органе персоналистов - журнале "Esprit", основателем и руководителем которого был Мунье. Был неплохо знаком с современной русской религиозной философией (прежде всего, с идеями Ф.Достоевского, С. Булгакова и Н. Бердяева). С Бердяевым был знаком лично, а также слушал его лекции в Париже.

1 Здесь, кстати, мы используем один из важных "рецептов", которые предлагает философская герменевтика для достижения понимания.


Среди его многочисленных работ главными являются: "К.Ясперс и философия существования", написанная в соавторстве с М. Дюфреном, 1947 г.; "Габриэль Марсель и Карл Ясперс. Философия таинства и философия парадокса", 1948 г.; "История и истина", 1955 г.; "Философия воли", 1955 - 1960 гг.; "Об интерпретации. Очерки о Фрейде"; "Конфликт интерпретаций. Очерки о герменевтике", 1969 г.; "Живая метафора", 1975 г.; три тома "Время и повествование", 1983 - 1985 гг., "От текста к действию", 1986 г.; "В школе феноменологии", 1986 г.; "Я-сам как другой", 1990 г.; "История, память и забвение", 2000 г.

749

Велик интерес Рикера к вопросам политики, особенно в последние годы: он - автор "Книги для чтения - 1: О политике", 1991 г.; этот интерес виден также из текстов его многочисленных интервью и бесед (некоторые из них опубликованы в маленьком сборнике под названием "Герменевтика, этика, политика", изданном в России в 1995 г.).

Таким образом, в сфере интересов П. Рикера, наследника феноменологической (то есть трансценденталистской) традиции, оказались соединены различные подходы к проблеме человеческого бытия: установка "фундаментальной онтологии" Хайдеггера, ориентированная на индивидуального человеческого субъекта и его мир; экзистенциалистская, в ее наименее радикальных формах религиозного экзистенциализма Ясперса и Бердяева, и особенно Г.Марселя, в трудах которых трансцендентализм, чреватый не только индивидуализмом и эгоцентризмом, но даже солипсизмом, уже достаточно ограничен и отступает на второй план, либо вообще просто сомнителен [1]; а также персонализма, в котором, можно сказать, трансцендентализмом классической феноменологии даже не пахнет. Что же их может объединить, если методологическую установку феноменологии придется исключить? Конечно же то, что предметом здесь является человек и его "жизненный мир", если воспользоваться термином "позднего" Гуссерля. Мы уже видели, что философское учение о бытии начиная со второй половины XIX века все больше превращалось из онтологии, ориентированной на объективное начало, существующее до человека, независимое от самого существования человека и его сознания, в "онтологию субъективности". При этом важно не забывать, что если в начале этого процесса перемен другие формы человеческой активности, нежели активность сознания, философов вообще не интересовали (пресловутая "созерцательность" старого материализма и "абстрактная", только мыслительная активность, которую признавал идеализм), то мало-помалу активность эта становилась "универсальной"; а "гносеологическая пропасть", отделившая "суверенного" познающего субъекта от объекта, все более сомнительной, по мере превращения познающего (созерцающего) субъекта в деятельного, так или иначе преодолевающего границы своей субъективности. В результате на повестку дня сначала был поставлен вопрос о том, как совершается такой "трансцензус", а потом (даже едва ли не одновременно с ним) вопрос о статусе самих понятий субъекта и объекта и той границы, которая их разделяет.

1 Например, у Марселя базисным является принцип сопричастности индивида Божественному бытию и бытию других людей.


750



Собственно, эта последняя тема и составила проблематику книги Рикера "Конфликт интерпретаций". Ее подзаголовок ("Очерки о герменевтике") скорее формально обозначает тему, чем содержательно конкретизирует ее название. А само заглавие не выражает мировоззренческих предпосылок и общефилософских коннотаций содержания, которые для нас как раз и существенны. Конечно, оно и не обязано этого делать, коль скоро задачи автора не совпадают с задачами историка философии, который ставит вопрос о смысле этой проблемы и этого решения, то есть хотел бы "заглянуть за горизонт" наличного содержания текста. Возможность сделать это открывается перед нами с ее первой главы и даже с самых первых страниц.

В самом деле, почему тема этой главы - "Существование и герменевтика"? Почему целью объявлено "изучение путей, открытых перед современной философией тем, что можно было бы назвать прививкой герменевтической проблематики к феноменологическому методу" [1]? Откуда возникла если не настоятельная необходимость такой "прививки", то потребность в ней?

1 Рикер П. Конфликт интерпретаций. Очерки по герменевтике. М., 1995. С. 3.


Собственно говоря, для феноменологии-то она, пожалуй, не нужна, поскольку даже концепция "раннего" Гуссерля (тем более его поздняя концепция "жизненного мира") в ряде немаловажных моментов близка онтологии в стиле Фихте, Шопенгауэра и "философии жизни". Что такое "интенциональность" как не изначальная активность сознания? Что такое "жизненный мир", как не "деятельная жизнь"? Ведь Гуссерль вполне сознательно противопоставляет этот "мир" объективистской трактовке естествознания! А Хайдеггер, приверженность которого феноменологическим принципам сомнений не вызывает, характеризовал собственную позицию сразу и как онтологическую, и как герменевтическую. Другое дело, что, в общем, у Гуссерля акцент поставлен все-таки на проблеме метода, а Хайдеггер скорее строил онтологию как вид "метафизики" (в частности, разрабатывал онтологию истории как специфической формы человеческого бытия), чем онтологически обоснованную концепцию понимания, то есть герменевтику.

Герменевтика в такой "феноменологической прививке" больше нуждается, поскольку находит в ней средство избавиться от одной из самых больших своих трудностей, выросшей из "детской болезни" философии на переломе веков, когда в борьбе против традиционной "метафизики" (в союзе с "позитивной" наукой) возникла теория познания. Ее предпосылкой, как мы уже знаем, было субъектно-объек-

751


тное отношение, это философское следствие суверенизации человеческого индивида в развитии европейской культуры. В результате герменевтика тоже приобрела вид учения о методе, способного на равных противостоять неокантианской методологии "наук о природе" в общем пространстве "теории познания" и на общей почве субъектно-объектного отношения. Для самой же герменевтической установки такая методологическая форма противоестественна. И ее освобождение от "методологических вериг" с использованием достижений феноменологии может идти двумя путями. Один из них (его Рикер в своей книге называет "коротким" и "революционным") - радикальный переход к "онтологии понимания", построенной по образцу "фундаментальной онтологии" Хайдеггера. Развиваясь таким образом, герменевтика отказывается от всех претензий отвечать на вопросы о специфических способах исторического познания, которое практикуют историки в качестве ученых: ведь она представляет себе историю как способ человеческого бытия!

"Вопрос об истине не является более вопросом о методе, но вопросом о проявлении бытия для бытия, чье существование заключается в понимании бытия" [1].

1 Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 13.


Другими словами, способ бытия профессионального историка (который, как известно, главным образом работает с текстами) есть момент исторического процесса. Это значит, очевидно, что само его бытие должно быть "бытием в тексте" и "бытием текста", то есть, так сказать, случаем из жизни языка. Разумеется, бытием не в его фонетических или даже грамматических характеристиках, а в смысловых. Герменевтика становится "семантической". Даже если речь идет об интерпретации текстов, то интерпретация эта оказывается и самоинтерпретацией интерпретатора, а бытие становится интерпретированным бытием. В такой герменевтической конструкции нет ни субъектно-объектного отношения, ни самого субъекта (в стиле картезианского Cogito), ни рефлексивного отношения. Так, по мысли Рикера, перевод эпистемологической проблематики в семантический план оказывается не только возможным, но и неизбежным.

Здесь, в пространстве языка, в котором "живет" историк (и вообще любое сознание, имеющее дело с текстами), никакая герменевтика была бы не нужна, если бы "жизнь языка" (предложения текста) не имела исторического измерения, которое и вынуждает историка интерпретировать текст, это "выражение жизни". Интерпретация - это способ

752

передачи смысла. Коль скоро язык есть жизнь (или, точнее, жизнь духа), то отсюда следует либо вывод о "двусмысленности", или "многозначности" жизни (как у Ницше), либо о существовании разных "уровней" смысла (в вырожденном, простейшем случае - смысла непосредственного и смысла сокровенного) [1]. Интерпретация символов и толкование текстов предстают в таком случае как момент жизни духа.

1 Такое строение сознания признавали и Маркс (учение об идеологии как "ложном со-знании"), и Фрейд (учение о символах сновидений). Его нетрудно обнаружить даже намного раньше, к примеру, в религиозной и магической символике слова.


Нет нужды доказывать возможность многозначности и на уровне интерпретаций - даже когда интерпретация теоретически обоснована, то есть когда специально проработана тема критериев "истинной интерпретации". Это приходится принять как непосредственную данность культуры: Рикер приводит в качестве примеров интерпретацию языковых символов в феноменологии религии и в психоанализе. Нетрудно прибавить и другие - например, "праксеологическую" интерпретацию идеологических образований у Маркса. Каждая из теоретически фундированных технологий интерпретации конечно же претендует на универсальность (хотя бы в своей сфере), и вместе с тем ни одна из них до сих пор не победила другие окончательно и бесповоротно. Отсюда - из факта одновременного существования антропологии, символической логики, психоанализа, религиозной экзегетики и пр. - вырастает опасность распада универсума языка (или универсума культуры, субстанцией которого является язык). Если, конечно, мир языка считать универсальным или хотя бы "замкнутым", за пределы которого герменевтика выйти не может.

Это значит для Рикера, что она должна сделать следующий решительный шаг, отказавшись от естественного для ее ранних вариантов "гипостазирования языка". И этот путь открывает для нее феноменология (точнее говоря, экзистенциалистская концепция бытия), поскольку в ней "смысл" языковых выражений связывается с существованием.

Каков характер этой связи? Отвечая на этот вопрос, полезно снова вернуться к картезианской формуле "Cogito ergo sum" и различным возможным трактовкам этого тезиса. Является ли единственной (не говоря уж о том, чтобы быть подлинно "картезианской") та трактовка, которую предлагает Хайдеггер: "я мыслю - это и значит, что существую", то есть что мыслить и существовать - это одно и то же? Или же несомненный факт мышления - только основание вывода о собственном существовании, специфика коего в том, что оно, "мое" существование, есть мыслящее бытие, или бытие мыслящим? Далее, относится ли к мышлению сомнение, в попытках преодолеть которое чело-

753

век пускается в поиски несомненного по пути радикального сомнения (видимо, сначала без особой надежды на успех, поскольку сомнение сопровождается страданием, а абсолютная уверенность в успехе делала бы все это предприятие ненужным)? Входит ли в сферу мышления (в состав "бытия мыслящим") страдание, спутник сомнения, и радость от обнаружения несомненного?

Мы уже имели возможность обратить внимание на исторические перемены в трактовке сознания, которые происходили в эпоху Декарта и последующие десятилетия [1]. Рикер идет несколько другим путем, акцентируя внимание на том, что (философская) рефлексия - это деятельность по объективации сознанием самого сознания. Рефлексия "опредмечивает" не только содержание сознания, но и сам процесс сознания. Поэтому рефлексия - это сомнение, это "критика", "...но не в кантовском смысле, а в том смысле, что Cogito может быть схвачено только путем расшифровки документов собственной жизни. Рефлексия - это присвоение нашего усилия существовать и нашего желания быть через произведения, свидетельствующие об этом усилии и этом желании" [2].

1 Они выразились, напомню, уже в том изменении статуса искусства по сравнению с философией, которое имеет место в концепции Шеллинга, а затем в иррационалистических тенденциях в трактовке сознания.
2 Цит. по: Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 27.


Рикер подчеркивает, что непосредственное сознание, которое для Декарта открывало основание истины, способно быть "ложным сознанием", как это показали Маркс, Фрейд и Ницше, и даже чаще всего оказывается таковым. Поэтому философская, "мыслящая" рефлексия - полная противоположность той, которую признает картезианская "философия сознания". Только по этой причине в ней и есть место герменевтике, которая истолковывает содержание сознания, то есть совершает "трансцензус" за пределы того, что сознание обнаруживает в качестве непосредственно данного. В сознании, ограниченном сферой "непосредственного", конечно же должна была бы работать только формальная логика, поскольку она, по определению, представляет собой форму организации непосредственно данного содержания сознания (которое вместе с тем есть и "последнее", поскольку за ним ничего уж не скрывается). Если же рефлексия предполагает необходимость расшифровки, истолкования содержания сознания (поскольку содержание это может быть ложным), то появляется нужда в трансцендентальной логике, представляющей законы "трансцензуса". Формальная логика, если так можно выразиться, "не имеет глубины", обладая, по определению, единственным смыслом; в противоположность этому, логика трансцендентальная, согласно Рикеру, должна быть "логикой двойного смысла".

754

Коль скоро речь идет об интерпретации, то всегда возможна иная интерпретация, чем предложенная. Значит (не только "в принципе", но и как правило), существует несколько разных интерпретаций, соперничающих друг с другом. Каждая из них, разумеется, имеет свои основания, собственную герменевтику. Следовательно, и "бытие интерпретирующего" (бытие в качестве интерпретатора) включает критику интерпретаций, в том числе и "корректирующую критику" собственной интерпретации. Собственно говоря, рефлексия и есть, в первую очередь, такая корректирующая критика, а отнюдь не созерцание неподвижной и абсолютной истины бытия в ее непосредственной данности. Таким образом, если перевести обсуждение в план "субъективной онтологии" на манер Хайдеггера, в которой, как пишет Рикер, "изучение способа существования подменяется рассмотрением способа познания" [1], то бытие рефлексии, интерпретированное бытие (поскольку оно постигается и осуществляется путем расшифровки смысла событий собственной жизни, которые опредмечены в рефлексии как своего рода "документы"), предстает как "движение интерпретации". И бытие это многогранно: оно представляет собой конфликт интерпретаций, каждая из которых имеет собственную жизненную основу.

1 Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 29.







* * *

Какова эта основа сознания, можно понять, если обратиться к примерам тех философских концепций, которые пытались ее обнаружить и тем самым предлагали соответствующие онтологии. П. Рикер рассматривает три примера, которые больше чем примеры: это, по сути, три главных стратегии освобождения западной философии от субъективизма с индивидуалистическим акцентом, который во второй половине прошлого столетия противопоставила философская мысль идеалистическому "объективизму" и "метафизике" классической философии. Более того, сам он пытается осуществить синтез этих трех стратегий: герменевтической концепции понимания, структуралистской концепции языка и психоаналитической концепции личности.

В самом деле, психоанализ нашел мощные аргументы против концепции "самодовлеющего" субъекта (как субъективного мира сознания), обратив внимание на существование "подсознательных" импульсов и "сверхсознания", которые доказывают укорененность сознания

755


человека в "порядке жизни". Образования, которые составляют содержание сознания, предстают в психоаналитических концепциях как символы, за которыми скрываются желание и усилие. И Фрейд, и Юнг, занимаясь расшифровкой сновидений или культурных синтезов, вносят свой вклад в разработку герменевтики, или даже, по мнению Рикера, "герменевтической философии" [1].

1 Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 37.


Появление психоанализа (и, во всяком случае, рост его влияния в качестве философской концепции) было связано с общим кризисом понятия сознания. Собственно, предпосылки этого кризиса были заложены уже Декартом (вопреки намерениям самого философа), который отождествил понятия "мышление" и "сознание". При этом он определял мышление как все, что происходит в нашей душе, что мы сами воспринимаем в ней непосредственно, то есть не только понимание, желание, воображение, но также и чувствование. В таком определении скрыт исток размежевания "философии Духа" Гегеля и "философии сознания" Декарта, откуда ведут начало наиболее существенные коллизии западной философии. Гегель отвергает тезис о том, что индивидуальное, единичное сознание в процессе рефлексии способно достичь "абсолютного", то есть всеобщего знания, которое, согласно метафизике Декарта, в нем содержится: как иначе можно было бы осуществить и оправдать ту дедукцию, которая "восстанавливает" мир, сначала разрушенный радикальным и универсальным сомнением? Отсюда следует вывод, что "за" индивидуальным сознанием скрыто (или что в нем проявляется) всеобщее духовное начало, Идея. А это значит, что единичное сознание не тождественно своему содержанию.

На мой взгляд, основание, на котором Рикер склонен видеть в противостоянии позиций Гегеля и Декарта чуть ли не исток психоаналитической критики "философии сознания", не выглядит убедительно - во всяком случае, пока не показано, во-первых, что феноменология Гуссерля была теоретическим истоком психоанализа, и, во-вторых, пока не доказано, что переход Гуссерля от начального идеализма к феноменологии был продиктован теми же, или близкими, мотивами, что и переход от картезианского понятия сознания к гегелевскому понятию Идеи. Поэтому имеет смысл оценить этот экскурс не в качестве историко-философской реконструкции, а лишь как пояснительное средство.

Однако вряд ли можно возражать против мысли, что гуссерлевская критика рефлексивного сознания и попытка исследовать дорефлексивный уровень сознания и сферу иррефлексивного, которую сознание,


756

видимо, включает, внесла свой вклад в создание общей интеллектуальной атмосферы, которая облегчила и появление, и распространение психоаналитической модели психики.


Впрочем, по моему мнению, Рикер использует весь этот материал прежде всего для того, чтобы показать стратегию многочисленных попыток онтологического обоснования герменевтики. В самом деле, она может быть безоговорочно принята только в том случае, если суверенность индивидуального сознания (будь то сознание "эмпирического субъекта", человеческого индивида, или "культурный организм" в стиле Шпенглера) предстанет как "автономия". Поэтому и марксистская концепция "практики", и гегелевское понятие "объективного духа", и "жизненный мир" Гуссерля, и "Сверх-Я" Фрейда находят свое место в ряду поисков решения проблемы интерсубъективности.

Конечно, поскольку книга "Конфликт интерпретаций" преследует, прежде всего, позитивную цель, далеко выходящую за рамки истории философии - а именно автор хотел бы осуществить "герменевтический синтез" главных достижений западной философской мысли в исследовании сознания и культуры - обращение его к концепциям прошлого или настоящего никогда не имеет целью просто познакомить с ними читателя. Если он вспоминает о мыслителях прошлого, то либо для того, чтобы продемонстрировать далекие истоки герменевтических поисков, либо чтобы использовать известный читателю материал в качестве аналога процесса обновления, которое имеет место в современной философской мысли, включая идеи, которые предлагает он сам. Поэтому главы, посвященные структурализму, психоанализу или феноменологии, на самом-то деле рассказывают не об этих концепциях, не о корпусе их основных идей, а о том их содержании, которое, с точки зрения Рикера, сегодня имеет позитивную ценность для разработки его собственной темы. Поэтому он в процессе изложения легко переходит от одной концепции к другой, выстраивая их содержание согласно логике собственных рассуждений; он сопоставляет разные концепции, дает их оценку, перемежает изложение с интерпретацией и критикой. В итоге складывается такая картина современного состояния дел в философии, которая претендует на объективность. Поэтому моему читателю не следовало бы пытаться использовать историко-философское содержание книги Рикера, чтобы узнать что-нибудь новенькое о феноменологии Гуссерля, "фундаментальной онтологии" Хайдеггера и психоанализе Фрейда (хотя и такие сведения он в большинстве случаев получит). Подобно тому, как любой из нас с помощью слов, которые уже не раз были использованы другими, способен рассказать о том, что думает именно он, он сам, и чего другие еще не знают - Рикер представляет собственное видение герменевтики, используя при этом и материал других концепций.


757


Если нам хочется узнать, что же здесь принадлежит именно ему (а такова, видимо, задача не только биографа, но и историка философии), придется искать какие-то способы реконструкции того, что можно назвать "подходом Рикера" и "вкладом Рикера в решение поставленной проблемы". Таким образом, перед читателем открываются три возможности (которые конечно же никоим образом не являются взаимоисключающими):

1 - получить общую картину положения дел в современной философии (я уже отмечал, что такова цель самого автора, и потому проще всего ее достичь, внимательно прочитав саму книгу и попытавшись понять ее содержание);
2 - выявить тот подход, тот угол зрения, в результате которого и под которым он решает свою задачу;
3 - определить вклад Рикера в современную концепцию герменевтики (и тем самым его место среди современных философов и, возможно, в истории западной философской мысли). Мы сосредоточим внимание на двух последних пунктах.

На мой взгляд, понять подход автора и его угол зрения можно, если обратить внимание на предпочтения, которые он оказывает той или иной концепции или тому или иному философу. Если судить по числу страниц, которые отданы представлению разных авторов и разных концепций, то можно заключить, что на первом месте стоит психоанализ, на втором - структурализм и только на третьем - феноменология, хотя во вступительной части автор объявил своей задачей попытку "привить" феноменологию к герменевтике. Это позволяет, хотя бы в качестве правдоподобного предварительного предположения, сделать вывод, что герменевтика Рикера, прежде всего, опирается на достижения психоанализа. Правда, психоанализ в его изложении сам, и с самого начала, показан уже так, как он выглядит "в феноменологическом освещении" - вопреки распространенному мнению, что психоанализ представляет собой резкую оппозицию не только феноменологии, но и философии вообще. Если внимательно присмотреться к тому, какую задачу ставил перед собою Фрейд, то окажется, что его "метапсихологическая" позиция близка, например, установкам Ницше и Маркса.

"Для современного философа, - пишет Рикер, - Фрейд представляется такой же величиной, что и Ницше, и Маркс; все они выступают ...мыслителями, срывающими маски" [1].

1 Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 152.

758

И в самом деле, разве не Ницше писал: "То, что должно действовать как истинное, не нуждается в том, чтобы быть истинным"? Разве не ему принадлежат слова: "Никакого стремления к познанию и истине, а только к вере в истину"? Разве не объявил он мир "по сути ложным"? Наконец, разве не он был уверен в том, что "если бы человечество действительно действовало согласно своему разуму, то есть на основе своих мнений и знаний, то оно бы давно погибло"? И не была ли одной из важнейших тем для Маркса тема "ложного сознания" и "критика идеологии" как ложного сознания? Что же касается Фрейда, то разве был он психоаналитиком в узком смысле слова, то есть просто терапевтом, "лекарем-психиатром", пусть оригинальным, своего рода диссидентом в психиатрии, чьи установки в глазах его коллег и даже учителей казались скорее архаичными, чем новаторскими: ведь он не редуцировал "душевные болезни" к органическим патологиям, как это было принято авторитетами клиник, а считал психическое чем-то самостоятельным и несводимым к нервным болезням (что было свойственно "донаучной" психологии, причислявшей себя скорее к философии, чем к медицине)? Ведь не только поздние работы Фрейда ("Будущее одной иллюзии", "Неудовлетворенность в культуре", "Моисей и монотеистическая религия"), но и множество других начиная с публикаций 1907 г. ("Литературное творчество и ожившее сновидение", "Леонардо да Винчи", "Тотем и табу", "Современные суждения о войне и смерти", "По ту сторону принципа удовольствия", "Метапсихология", и пр., и пр.) посвящены если не темам социологии, то уж культурологическим проблемам бесспорно? И не объединяет ли эти его работы то, что он подвергает критике то содержание сознания, как индивидуального, так и социального, которое считалось литературоведами, теоретиками живописи, социологами, которые в своих отраслях знания стремились подражать "опытному" естествознанию, "уровнем фактов", то есть последней, эмпирической базой?

Поэтому, по мнению Рикера, есть достаточно оснований, во-первых, для того, чтобы усмотреть глубокую связь между Марксом, Ницше и Фрейдом, а во-вторых, отдать им должное как мыслителям, внесшим наиболее весомый вклад в образование современной философской мысли.

Но для этого нужно избавить всех троих от ложных толкований, которые получили их взгляды в результате того, что они были поняты современниками через призму предрассудков их эпохи, но еще больше вследствие частично неверной, а частично к тому же предвзятой интерпретации их трудов многочисленными критиками и эпигонами. В результате такой интерпретации, утверждает Рикер, "...Маркс отожде-

759


ствляется с марксистским экономизмом и с абсурдной теорией сознания как отражения; Ницше трактуется с точки зрения биологизма, если не апологии насилия; Фрейда ограничивают рамками психиатрии и обряжают в одежды заурядного пансексуалиста" [1].

Избавить их от подобных искажений можно, рассмотрев их совместно, отбросив тем самым расхожее противопоставление их позиций.

Что же получается в итоге такого приема (который, как легко понять, есть не что иное, как попытка применить метод феноменологической редукции)? Если картезианское сомнение внесло свой вклад в победу над наивной верой в бытие "вещей" такими, какими они являю, ся, то Марксу, Ницше и Фрейду европейская философия обязана сомнением в сознании.

Но их критическая, разрушительная работа отнюдь не была поставлена на службу "нигилизму" [2]. Напротив, их критика сознания должна была не ниспровергнуть сознание вообще, и даже не просто заменить ложное сознание истинным, - она была моментом в работе по "расширению сознания".


"Маркс хотел, - пишет Рикер, - освободить праксис путем познания необходимости, но такое освобождение неотделимо от "сознания", которое наносит ответный удар по мистификациям ложного сознания. Ницше хотел возвышения человеческих способностей, восстановления его силы; то, что он намеревался сказать своей волей к власти, можно было расшифровать, размышляя над шифрами "сверхчеловека", "вечного возвращения" и "Диониса" (в русском переводе - "Дионисия", что явно неверно. А.З.), без чего эта воля на деле представала насилием. Фрейд хотел, чтобы пациент, присваивая до этого чуждый ему смысл, расширял поле своего сознания, жил бы лучше и шаг за шагом становился более свободным и, если это возможно, более счастливым" [3].

1 Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 230.
2 Напомню, что Ницше называл нигилизм "самым нежеланным из гостей"; Маркс, критикуя "ложное сознание", считал это условием достижения подлинного знания и революционного преобразования мира, который нуждается в иллюзиях; Фрейд как психоаналитик хочет сделать доступным пациенту подлинный смысл, подлинную причину его страданий, и тем самым помочь ему от них избавиться.
3 Там же. С. 234.


Правда, заявка в книге самого Рикера на совместное исследование концепций этих трех мыслителей скорее осталась если уж не декларацией, то эвристической идеей, которая соответствующим образом "организует мысль" читателя: ведь этот раздел книги носит название "Герменевтика и психоанализ", что вполне корректно, поскольку главное внимание здесь уделено именно психоанализу (даже более узко - фрейдовскому варианту психоанализа). Это - то самое авторское

760

предпочтение, которое позволяет нам судить об основании, на котором Рикер возводит здание своей концепции, призванной осуществить, как было отмечено в начале, синтез современной философской мысли.

Но если это психоанализ "по Фрейду", то весьма серьезно скорректированный Рикером. Он, собственно, этого и не скрывает [1], и даже объявляет частью более обширной задачи, которая стоит перед современной философской мыслью. Ведь, как он убежден, "Еще не существует никакой отлаженной структуры, никакого последовательного дискурса, никакой философской антропологии, которые были бы способны соединить их [2] вместе и интегрировать с нашим пониманием герменевтики Маркса, Ницше, Фрейда; их травмирующие последствия накапливаются, их разрушительная сила увеличивается, но они не соединяются друг с другом, и нет нового единого сознания, которое их объединило бы" [3].

1 На с. 248 - 249 цитированной книги читаем следующее: "Читать Фрейда - это занятие историка философии; он ставит перед собой те же проблемы, что возникают, когда он читает Платона, Декарта, Канта; и в том и в другом случае он может претендовать на определенную долю объективности. Философская интерпретация - это работа философа; она предполагает чтение, также претендующее на объективность, но вместе с тем занимающее определенную позицию по отношению к читаемому произведению; философская интерпретация добавляет к архитектонической перестройке произведения нечто такое, что принадлежит другому дискурсу - дискурсу философа, который мыслит, исходя из Фрейда, то есть идя следом за ним, вместе с ним и навстречу ему. Именно "такая "философская интерпретация представляется здесь для всеобщего прочтения"".
2 То есть интерпретации сознания в концепциях трех вышеназванных мыслителей.
3 Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 235.


И начинает он эту работу с того, что пробует определить отношение психоанализа к общему контексту западной культуры, а исходя отсюда - его место в этой культуре и его функции в ней. При этом важно, прежде всего, то, что психоанализ выступает как оппонент "самоуверенности" этой культуры, которая, несмотря на все трагические коллизии европейской истории, сохранила иллюзии идеологии предреволюционного периода, эпохи Просвещения. Под этим углом зрения Фрейд, как считает Рикер, - наследник Коперника и Дарвина. Коперник разрушил "нарциссическую иллюзию", будто бы вся Вселенная вертится вокруг Земли, которая предстает как неподвижный центр мироздания, поскольку на ней обитает человек. Дарвин нанес другой жестокий удар человеческому самолюбию, поставив человека в один ряд с животными. Наконец, Фрейд продемонстрировал несуверенность сознания, показав тесную связь его образований с тем уровнем, который просвещенному культурному сознанию казался давно преодоленным и сохранившимся разве что у "дикарей". Здесь причина того ожесточенного сопротивления, вполне сравнимое с антикоперниканской реак-

761


цией и с гонениями на дарвинизм, которое пришлось испытать и психоанализу, и его основоположнику. Но здесь же основание претензий, которые предъявляет к психоанализу культурное сообщество, вынужденное признать его критику справедливой: если-де наша расхожая мораль лжива, то психоанализ, освобождая людей от "комплексов", предстает как способ оправдания "простой и честной" жизни. В результате Фрейд выглядит современным последователем Эпикура [1]. Это вовсе не так, и чтобы в этом убедиться, достаточно вспомнить тезис Фрейда о подчинении "принципа удовольствия" "принципу реальности". Поэтому есть серьезные основания считать Фрейда "трагическим мыслителем", и к тому же таким, который внес вклад в понимание истории как специфического способа бытия человека и прежде всего - истории культуры; открыв путь к пониманию смысла культуры он вовсе не выступает как ее разрушитель, подобно тому, как осознание смертности человека не является достаточным основанием для самоубийства - индивидуального или коллективного. Осознание трагизма бытия и противоречивости культуры позволяет перейти к новому этапу развития человечества - и, в частности, "достичь порога новой этики, которая непосредственно не вытекает из учения Фрейда" [2].

Что же находит (что может найти) в концепции Фрейда современная философия? Согласно Рикеру, достижения психоанализа, во-первых, должны быть положены в основу современной концепции философской рефлексии и прежде всего базового для "рефлексивной философии" понятия "археологии субъекта". Тем самым кризис прежней, идущей от Декарта "философии субъекта" может привести не к разрушению самого этого понятия и, в частности, к окончательному краху рационализма, а к его существенному преобразованию. "Подлинное Cogito должно быть достигнуто, опираясь на маскирующие его ложные рефлексии" [3]. Здесь, на мой взгляд, сформулирован один из ключевых пунктов позитивной программы нового синтеза философии, которую предлагает Рикер.

1 И, добавлю, пророком пресловутой "сексуальной революции".
2 Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 248.
3 Там же. С. 250.


Другой, столь же важный, пункт этой программы - показать, что "археологическое" исследование сознания должно быть продолжено, дополнено "телеологией", коль скоро история как способ человеческого бытия есть не что иное, как процесс "самотрансценденции" человека, его выхода за пределы самого себя путем самоконституирования (как об этом говорит феноменология). "Диалектика археологии и телеологии", по мнению Рикера, "является философской почвой, на кото-

762

рой может быть взращена взаимная дополнительность соперничающих друг с другом герменевтик искусства, морали и религии" [1].

Однако остается фактом, что Рикер, как уже было сказано, все-таки опирается в своем грандиозном предприятии прежде всего на психоанализ - точнее, на то, во что превращается концепция Фрейда в результате ее философского прочтения. Если говорить об "аутентичном" психоанализе, то придется констатировать, что "на небе и на земле есть еще много такого, что никак не укладывается в рамки психоанализа. ...И это еще не все: психоаналитический опыт и психоаналитическое учение не только не имеют всеобщего характера, но и между ними существует расхождение, пробел, что требует философской интерпретации" [2]. Не идет речь и о "дополнении" психоанализа идеями, взятыми из других философских концепций. Для Рикера это просто невозможно: как, в самом деле, "дополнить" трактовку Фрейдом религии вполне позитивным отношением к ней самого Рикера? Впрочем, это было бы только "деталью", если бы не более глубокое различие, доходящее до степени противоположности: Фрейд занят "регрессивной деконструкцией", что как раз и противоположно телеологии, будь то в ее религиозном истолковании (где телеология органически слита с финализмом), будь то в конструктивистской, часто даже "безбожной" трактовке, которую телеология получила в феноменологии Гуссерля, "фундаментальной онтологии" Хайдеггера и в экзистенциализме Сартра (которые совсем не нуждаются в понятии "конечной цели"). А за этим скрывается нечто еще более важное: установка Фрейда обращена в прошлое человека, она вынуждает видеть в жизни человека "судьбу", которую определяет "бессознательное", а не "историю", которую творит "дух".

Можно ли совместить, - поскольку соединить их невозможно, - эти столь противоположные по своей интенции установки? Рикер отвечает на этот вопрос утвердительно. Начать с того, что следует признать наличие разных (хотя бы двух) видов человеческого опыта, которые можно образно назвать "ночным" и "дневным" [3]. Область безусловной компетенции психоанализа - "ночной" опыт, "ночная жизнь" человека (которая, конечно, наиболее очевидна и наиболее доступна анализу в случае сновидений, хотя отнюдь не сводится к ним - "сон разума", который, согласно Гойе, "порождает чудовищ", вовсе не совпадает с "физиологическим" сном). Во-вторых, можно

1 Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 251.
2 Там же. С. 259.
3 Нечто похожее мы находим также в своеобразном психоанализе Г. Башляра.


763

сказать, что психоанализ - это "борец за интимную жизнь" [1]. Та реальность, исследованием и трансформацией которой занят психоанализ (ведь он не только "анализ" в узком смысле слова, но и специфическая "техника"), отличается от реальности, которую обозначает термин "окружающая действительность". Как пишет Рикер, "реальность, о которой говорит психоанализ, - это, по существу своему, истина личной истории, протекающей в конкретных обстоятельствах; реальность здесь не является стимулятором, с которым работает экспериментатор, как это имеет место в психологии, она - истинный смысл, к которому пациент должен пробиться сквозь мрачный лабиринт фантазма; преобразование смысла фантазма - вот в чем заключается реальность" [2].

Потому и техника психоанализа отличается от той, которая используется в производстве или естественно-научном и социальном исследовании: она не только не предназначена служить цели овладения объектом, но и вообще непригодна для этого. "Она принадлежит к сфере правдивости, а не господства" [3]. Поэтому, по мнению Рикера, психоанализ - вовсе не одна из ветвей "науки о природе"; поэтому, утверждает он, "в психоанализе нет "фактов" в том смысле, как их трактуют экспериментальные науки. Вот почему его теория не есть теория, какой, например, являются кинетическая теория газа или теория генезиса в биологии" [4].

Этот тезис Рикера - отнюдь не констатация факта, в принципе столь же бесспорного, как и утверждение, что кинетическая теория газа и эволюционная теория Дарвина отличны друг от друга не только по предмету, но и по характеру научных фактов, и по принципам построения: кинетическая теория, прежде всего, в качестве базового принципа своей "онтологии" предполагает причинную детерминацию, а эволюционная теория Дарвина сознательно "закрывает глаза" на причины изменений у организмов. Смысловая нагрузка тезиса Рикера выходит на поверхность только при одном условии: если учесть, что психоанализ Фрейда, с точки зрения Рикера, - это "реализм" [5], по своим установкам весьма близкий позитивизму. Поэтому и терминологию, которой пользуется Фрейд, Рикер называет "языком ментальной гидравлики", а "онтологию" его концепции характеризует как "наивный энергетизм". Близость позитивизму, по мнению Рикера, сводит на нет все сделанные Фрейдом открытия, поскольку Фрейд не увидел за

1 Так в книге Рикера назван один из разделов части, посвященной психоанализу (см. с. 288).
2 Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 294.
3 Там же. С. 296.
4 Там же. С291.
5 Там же. С. 157.

764

универсумом фактов другой "вселенной" - универсум смысла. Его концепция - это концепция психики, а не концепция духа [1]. Это само собой разумеется для большинства западных философов, но совсем не очевидно для нас, воспитанных в иной традиции: для нас действительный "реализм" в понимании и психики, и духа - это, например, трактовка психики Сеченовым и Павловым как физиологии высшей нервной деятельности; Фрейд же все еще выглядит в наших глазах идеалистом, и к тому же иррационалистического толка (что уж, по правде сказать, и в самом деле "ни в какие ворота не лезет"). Поэтому и неокантианское понятие "наук о духе", если под этим понимается комплекс наук о культуре, все еще воспринимается нами скорее как метафора, нежели в качестве важного мировоззренческого, даже онтологического, тезиса. Для Рикера же "антропология" Фрейда, очевидно, "реалистическое" учение; это концепция "психического", а не "духовного" человека. Под этим углом зрения понятно, почему Рикер намерен сочетать законным браком психоанализ с феноменологией (в частности, феноменологией мифов и символов): феноменологический подход к открытиям Фрейда нейтрализует "реализм" психоанализа и усматривает в его достижениях новые горизонты вселенной человеческого духа.

1 Отсюда, видимо, вытекает и весьма жесткая критика Фрейдом религии. Впрочем, оценка этой стороны психоанализа Рикером более тонка: если Фрейд и ведет речь "не о Боге, а о боге людей" (с. 224), то потому, что установка психоаналитика не позволяет ему касаться "метафизических" проблем. По Рикеру, психоаналитик не может сказать, "есть ли Бог только фантазм бога"; "как аналитик, он агностик, то есть он некомпетентен" (см. с. 224 - 225).


Есть и еще одна особенность психоаналитического исследования, которая сближает его как раз с другими "науками о духе", прежде всего с историей: непосредственным материалом, с которым работает исследователь, и в том и в другом случае является "текст". Разумеется, текст в самом широком смысле слова, то есть не только письменные "документы" и устные сообщения, но также в случае психоанализа органические и физиологические процессы или характеристики поведения. Единственный непременный признак "текста" - это то, что "наблюдаемое" здесь сразу и "значащее". Все, что называется "симптомом" (и потому расценивается как "действие смысла"), для психоаналитика есть "текст", подлежащий расшифровке, подобно тому, как для историка результаты археологических раскопок (черепки, остатки древних жилищ, захоронения со всем их содержимым) - это тоже "тексты". Можно сказать, используя марксистскую терминологию, что "духовное производство" прежде всего (если не исключительно) про-

765


изводство текстов. А если учесть, что такое текст для "наук о духе", то можно сказать также, что любое "производство действительной жизни" людьми есть вместе с тем "производство текстов". А поскольку текст является таковым только для человеческих существ (коза, которая глядит в афишу, вовсе не воспринимает ее как текст), то область его существования, в пределах которой тексты являются "материей духовности", - это "пространство дискурса". Жизнь духа в этом "пространстве" - это "герменевтика", процесс интерпретаций, конкурирующих, взаимодействующих, сменяющих одна другую.

Но если уж мы ступили на эту почву, то нельзя не заметить, что это вовсе не Terra incognita - здесь давно уж трудятся лингвисты, которые столкнулись со многими из тех же самых философских проблем, что и психоанализ. Да и историческая судьба лингвистики в истории западной культуры (и западной философии) во многом сходна с судьбой психоанализа. Возникнув как специальная, "частная" наука о языке, она скоро вышла за эти границы, превратившись сначала в структурную лингвистику, а затем в структурализм, проявивший явные признаки философской концепции. Вполне естественно поэтому, что в попытке "герменевтического синтеза" основных направлений современной философской мысли Рикер обращается и к структурализму. И хотя в своей книге он уделил структурализму значительно меньше места, нежели психоанализу, это не свидетельствует о недооценке роли и места структурализма в современной философии. В структурализме он видит другую, но вовсе не альтернативную психоаналитической программу преодоления традиционной трактовки сознания (и субъективности), а сам структурализм характеризует как наиболее бесспорный и плодотворный подход к решению проблем научного понимания. Установка структурализма (конкретно, структурной лингвистики) близка установке психоанализа в том плане, что его приверженцы идут от непосредственно данного к скрытому - "от изучения осознанных лингвистических явлений к исследованию их неосознаваемой инфраструктуры" [1]. Леви-Строс увидел в системах родства язык, а различные отношения родства предстали перед ним как тексты, подлежащие прочтению, то есть интерпретации. К тому же "язык" этот уже не "содержание сознания", а объективное социальное явление.

1 Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 49.

766

Полезно заметить, что структурализму вообще свойственно стремление к "объективации" языка, вплоть до полного отделения его от человеческой субъективности. Определенная "автономия" языка от человека (прежде всего, в смысле человеческого индивида) никаких сомнений не вызывает. Когда язык уже есть, каждый отдельный человек начинает свою сознательную жизнь с того, что осваивает его - сначала "родной" язык, а потом (теперь часто одновременно) и "иностранный". Вольности в сфере языка возможны и допустимы - об этом свидетельствует, прежде всего, творчество поэтов, особенно XX века. Тем не менее даже они вынуждены сохранять связь с тем языком, который они находят как данность - их языковое творчество идет в русле традиции даже тогда, когда они стремятся ее разрушить. Но структурализм, начиная со структурной лингвистики Фердинанда де Соссюра, принципы которой изложены в его "Курсе общей лингвистики", а особенно в фонологии Трубецкого и Якобсона, идет гораздо дальше! Отделив речь от говорящих людей, Соссюр все же считает язык "системой знаков"; то есть он, Соссюр, работает в том "пространстве" языка, где сохраняется отношение означающего к означаемому (семантика). Но, выдвигая на передний план структуру речи, уже он тем самым отодвигает на задний план "мир смыслов". Хотя он и предполагает, как нечто само собою разумеющееся, что есть "звуковой ряд" означающего и "концептуальный ряд" означенного, но если затем важнейшим вопросом для него становится вопрос, как возможна структура, то тема смысла оказывается затушеванной настолько, что Соссюр утверждает, что "в речи нет ничего, кроме различий". Разумеется, можно поставить вопрос: а почему (или, лучше, зачем) нужна языку такая структурированность, базированная на "различиях"? Тогда напрашивается ответ: потому, что "означенное" также структурировано, то есть либо во "внеязыковой" реальности "опыта" тоже наличествуют "различия" до того, как она становится "означенным", либо пространство человеческого опыта конституируется как структурированное - то ли совместно со "знаковым", то ли при помощи "знакового". Если принять вторую точу зрения, то открывается путь к трактовке и того и другого как целостности, которую можно назвать "языковой", несколько изменив традиционное значение этого термина (что, как мы видели, и сделал Леви-Строс в своей трактовке систем родства).

Так вот, превращение Трубецким и Якобсоном "фонологии" в основание структурной лингвистики делает этот путь куда проще и короче: язык как структурное образование, с точки зрения фонологии, есть не что иное, как система звуков, которая предполагает единственное требование: звуки должны быть отличны друг от друга. Вот и все! На этом нужно остановиться - если идти дальше, то способна на-

767


чаться либо "метафизика" в стиле Бергсона ("сверхсознание" находит в структурированном множестве звуков или других отличных друг от друга объектов подходящую для него обитель; и чем богаче множество этих различий, тем вольготнее чувствует себя дух), либо "метафизика человеческого сознания" в качестве особой реальности, запредельной "материи языка".

Структурная антропология Леви-Строса и знаменовала собой такое движение: Леви-Строс под уровнем языка (и уровнем культуры, в функционировании и самом существовании которой роль языка невозможно переоценить) усматривает более глубокий уровень, уровень "действительности", фундаментальной деятельности, которую он называет "человеческим духом". Лингвистические структуры в таком случае выступают как проявление социальных структур, а исследование тех и других представляется рабочим полем антропологии, понимаемой как "общая теория отношений".

Теперь возможен переход к герменевтике: общая теория отношений дает исследователю карту дороги к пониманию других культур - через истолкование того, что человек другой культуры принимает как данность, в качестве знаков. Нужно только увидеть в "чужой" данности текст, зашифрованное послание, адресованное людям другой культуры. Содержание этого послания можно понять, когда исследователь и данности собственной культуры уже понял ее как текст, в котором уровень непосредственно данного есть не что иное, как уровень знаков, за которым скрыт глубинный смысл культуры - той, которая ему самому понятна непосредственно, поскольку он в ней живет, он ей принадлежит. Структурная тождественность разных культур, если принять изложенные ранее общие установки структурной лингвистики, не может быть поставлена под сомнение: ведь это обязательное условие возможности любого языка и любой культуры.

Однако, по мнению Рикера, тезис о тождественности этих структур остается в структурализме не более чем эвристически эффективным, но философски он не обоснован. Чтобы его обосновать, нужно выйти "за пределы структурного понимания актов, операций и процессов, образующих дискурс" [1].

1 Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 122.


Что это значит? Слабость структурализма, как считает Рикер, определена тем, что он сделал своим предметом уже состоявшуюся, свершившуюся культуру (или серию свершившихся культур), оставив без внимания "производство культуры". То же касается и структурной лингвистики, которая, в целом, не обратилась к исследованию "произ-


768

водства языка". Структурализму свойствен приоритет состояния над историей. Его "языковая Вселенная" не являет собой живой дискурс. Это его главная слабость, которая и не позволяет считать герменевтику структурализма завершенной. Можно даже сказать резче: в качестве герменевтики она неудовлетворительна. Даже тогда, когда структурализм обращается к историческому материалу, его трактовка истории ближе стилю классической философии, нежели современной, провозвестниками которой были Маркс, Гумбольдт, Ницше и Дильтей, а теоретиками, исследовавшими историю как способ человеческого бытия, - Хайдеггер и экзистенциалисты. И совсем не случайно исторические реконструкции Леви-Строса обращены к прошлому и предстают как "археология культуры" (или, лучше, как "археология сознания"). Соответственно его "структурная антропология" не касается (я скажу осторожнее: почти не касается) деятельностной стороны исторического бытия, истории как "жизни". Как пишет Рикер, в структуралистском подходе "исключается история - не только процесс изменения одного состояния системы на другое, но и производство культуры и человека, осуществляемое в процессе производства языка" [1].

Та "деятельность говорения", которая настолько привлекала Хай-деггера, что он возвел поэтов в сан "хранителей дома бытия", коим является язык, и в которой язык не только живет, но и постоянно рождается, - исключена из предмета и содержания структурной лингвистики. И вполне сознательно: как я уже отметил ранее, Соссюр намеренно разъединил язык и речь [2].

1 Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 129.

2 В отличие, например, от В. Гумбольдта, который фиксировал "два лика" языка, его двойную нацеленность: сказать что-то ("идеальный" аспект) и сказать о чем-то ("реальный" аспект). Благодаря второму язык совершает "трансценденцию", оказывается соотнесенным с иным, с реальностью. К тому же речь говорящего обращена к слушающему, и значит, язык (для самого говорящего) оказывается не самостоятельной сущностью, объектом, а исполняет функцию посредника.


Однако, как считает Рикер, это дорога (одна из дорог), по которой идет философская мысль Запада, но еще не судьба, поскольку способ соединить достижения философской мысли, полученные разными путями, предлагает феноменология, начиная с гуссерлевского учения об интенциональности сознания. Обратившись к "феноменологии речи", применив метод феноменологической редукции к предложениям языка, в поисках "чистого смысла", Гуссерль пришел к выводу, что "язык как таковой", освобожденный от всякого содержания, становится "невидимым", поскольку идеальный смысл, "смысл как таковой" - это "пустота". Поэтому язык начинается с фразы, здесь он наполняется содержанием, поскольку говорить - это всегда говорить о чем-то.


769


Рикер называет эту характеристику языка "функцией изречения о чем-то", или "функцией соотнесения знака с вещью" [1].

Речь, лишенная коммуникативной функции, перестает быть дискурсом и становится "болтовней". Но, осуществляя коммуникативную функцию, речь указывает на свои предпосылки. Это, во-первых, различие того, кто говорит, и того, к кому речь обращена (тема "Другого"); во-вторых, это наличие в содержании речи чего-то "нового" (иначе в ней нет надобности, поскольку она не информативна); в-третьих, язык, словарный состав которого одинаковым образом находится в распоряжении участников дискурса, должен открывать им возможность выбирать значения и производить новые комбинации знаков, которые позволяют выражать новые значения.

Следовательно, дискурс открывает взору исследователя такие характеристики "работающего" языка (языка, ставшего речью), как бытие в качестве акта, привязка к событию, наличие выбора и новизны. Все эти моменты наглядно обнаруживаются во фразе, которую Рикер поэтому считает базовой единицей дискурса.

Коль скоро специфика человеческого бытия, сама его суть - это "бытие в речи" (или даже, как "бытие речью" [2]), то вполне естественной становится "встреча" семантики (постструктуралистской лингвистики, прежде всего, "порождающей грамматики" Хомского [3]) с онтологией языка Хайдеггера, истоки которой - в феноменологии Гуссерля. И хотя "фундаментальная онтология" и "генеративная грамматика" шли разными путями, и та и другая открывают горизонты обоснования герменевтики.

1 Рикер П. Конфликт интерпретаций. С. 133.
2 Там же. С. 143.
3 Последняя книга Хомского, как вполне уместно отмечает Рикер, носит название "Картезианская лингвистика".


И в самом деле: до тех пор, пока структурализм ограничивается анализом, не обращаясь к "производству языка", он имеет дело с застывшим результатом; глаза его адептов закрыты даже к акту речения, которому предшествует свободное комбинирование звуков, слов и фраз. Еще более важно то, что из поля зрения оказывается исключенной "...первичная интенция языка, которая заключается в том, чтобы говорить что-то и о чем-то; эту интенцию и говорящий и слушающий понимают непосредственным образом. Для них язык всегда нацелен на что-то, или, точнее, у него двойная нацеленность: одна - идеальная (сказать что-то), другая - реальная (сказать о чем-то). В этом своем движении языковой мир пересекает сразу два порога: порог идеальности смысла и - по ту сторону этого смысла - порог соотнесенности.

<<

стр. 7
(всего 8)

СОДЕРЖАНИЕ

>>